..Лев Баранкин проснулся и долго лежал, не открывая глаз, предаваясь той ленной истоме, которая всегда размывает границу между сном и бодрствованием, и на которой так приятно покачиваться, то погружаясь в ватную пучину дремоты, то взмывая на гребне осознанного пробуждения. Он лежал и слушал, как жизнерадостно щебечут невидимые птички, как беснуются малыши в предполагаемом детском садике, как где-то там, в незримой дымке нагреваемого взошедшим солнцем города, с тяжёлым гулом ползёт в сторону центра пёстрая лента автомобильного потока. Все эти утренние звуки сливались в его голове в один смутный шум, совсем неназойливо теребящий не желающее включаться сознание, и Льву Баранкину пока было совершенно не важно: где он, что с ним, да и вообще – слышит он реальный окружающий мир или это лишь вялые всплески всё ещё дремлющего воображения.
Но тут вдруг появился один звук – вероломный, настойчивый – который будто растолкал локтями все остальные звуки, такие мирные, такие безобидные, и вылез вперёд, демонстрируя свою наглую требовательность. И сразу стало ясно, что и все другие звуки – все эти птички, детишки, машины – совершенно реальны, и город давно проснулся, и нет никакой возможности отсрочить наступление нового дня, и пора включать сознание, и открывать глаза, и готовиться к худшему, да, готовиться к худшему, потому что это – не сон, весь этот кошмар происходит наяву, в реальном мире, в реальной, совершенно конкретной квартире, в которой он, уже проснувшийся Лев Баранкин, лежит голый на чужой кровати, и его джинсы сушатся в ванной, и из прихожей доносится громкий, однозначный, непоправимо мужской голос.
Этот голос был буднично-спокойным, ни о чём пока не подозревающим, и это его жуткое спокойствие заставляло кишечник Льва Баранкина закручиваться в тугой клубок. Голос мирно клокотал, словно горная речка, не слишком бурная, но и не слишком тихая, а средняя такая речка, в принципе – вполне дружелюбная, но несущая в себе, безусловно, скрытую мощь будущего свирепого водопада. А над ним и вокруг него порхал, увивался, словно нервный птичий щебет, другой голос – голос женщины, голос Кэт. Голоса не спешили явить хозяев, а только звучали переливчатым смутным дуэтом, и казалось, будто они нарочно играют в игру, утончённую до жестокости, призванную довести Льва Баранкина до нервного срыва.
Лев Баранкин, парализованный ожиданием развязки, лежал и смотрел, как в дверном проёме, ведущем из комнаты в прихожую, колышутся две тени, то наползая на вешалку, где одиноко висит его куртка, то откатываясь обратно. Это было невыносимо. Кишечник, скрутившись в тугую спираль, начал раскручиваться в обратном направлении. Но это было ещё полбеды. Гораздо хуже было то, что его джинсы, а заодно и трусы, висели сейчас на верёвочке в ванной комнате, и это обстоятельство было так мучительно непреодолимо...