HTM
Номер журнала «Новая Литература» за октябрь 2017 г.

Евгений Синичкин

Галевин

Обсудить

Роман в тринадцати любовных признаниях

 

Купить в журнале за январь 2017 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за январь 2017 года

 

На чтение потребуется 6 часов | Цитата | Скачать в полном объёме: doc, fb2, rtf, txt, pdf

 

18+

 

 

to KG

 

 

 

По чьему бы образу и подобию

мы ни были созданы,

нас уже пять миллиардов,

и другого будущего,

кроме очерченного искусством,

у человека нет.

Иосиф Бродский. Нобелевская лекция

 

Vita brevis, ars longa.

Гиппократ

 

Is this the real life? Is this just fantasy?

Queen. Bohemian Rhapsody

 

 

Опубликовано редактором: Андрей Ларин, 28.01.2017
Оглавление

3. Записки Галевина: «Чтобы судить о человеке...»
4. Записки Галевина: «Чувства того, кто предается созерцанию...»
5. Записки Галевина: «Кто-то, по-видимому, оклеветал меня...»

Записки Галевина: «Чувства того, кто предается созерцанию...»


 

 

 

Чувства того, кто предаётся созерцанию одиноко и молчаливо, расплывчатее и в то же время глубже, чем если бы он находился на людях, его мысли весомее, прихотливее, и на них неизменно лежит налёт печали. Картина мира, ощущения, которые легко можно было бы потушить единым взглядом, смешком, обменом мнений, его занимают больше, чем следует; в молчании они углубляются, становятся значительным событием, авантюрой чувств, неизгладимым впечатлением. Одиночество порождает оригинальное, смелое, пугающе прекрасное – поэзию. Но оно порождает и несуразицу, непозволительный абсурд.

Моё восприятие людей и жизни можно было, пользуясь психиатрической терминологией, назвать амбивалентным. Огрызаясь про себя в сторону человеческого общества, годами подвергавшего меня обструкции, я с замиранием сердца восхищался возможностями человеческого гения, сотворившего из безжизненной пустоты тривиальности «Волшебную гору» и «Страсти по Матфею». Меня разочаровала жизнь в целом, жизнь вообще, жизнь в её посредственном, неинтересном, тусклом течении, разочаровала, разочаровала; и всё же слово, одно лишь слово, самое обычное, но единственное и незаменимое, высеченное в числе прочих на пожухнувшей странице книги, приводило меня в состояние экстатического трепета. С годами моя страсть к литературе не только не ослабела, но и стала многократно сильнее. Читал я много, читал всё, что попадалось под руку, и быстро настраивался на нужную волну. Каждую поэтическую личность я понимал и чувствовал; я полагал, что узнаю в ней себя, и воспринимал всё в стиле той или иной книги до тех пор, пока своего воздействия не начинала оказывать следующая. Я жил искусством, ради искусства и в мире искусства. В куске камня, на который прилегла белокожая красавица из «Сна, вызванного полётом пчелы вокруг граната за секунду до пробуждения», для меня теплилось больше жизни, чем я мог разглядеть в чертах всех знакомых людей, вместе взятых. Мой ум свыкся с одиночеством, а свет презирал я всей душой.

Через какое-то время в школе к моим чудачествам привыкли. За мной закрепилась слава деревенского дурачка, паренька не от мира сего, юродивого, который, когда к нему обращаются, смотрит не на человека, а, будто не замечая, сквозь него, и меня оставили в покое. Я был удивлён столь резкой перемене курса, чудесным образом перенёсшей корабль моего существования, уже гибнувший в пучине, в тихую бухточку, где повелевал ленивый штиль, однако почитал правильным не подвергать дарёного коня придирчивому медицинскому осмотру.

Всё время, которое оставалось у меня от учёбы и чтения, я посвящал жалким попыткам творчества. Нет, ничего, кроме работы для меня не существовало, ведь как человек я ни во что себя не ставил и значение своё усматривал лишь в творчестве; в жизни же бродил серый и невзрачный, точно актёр, только что смывший грим, – ничтожество вне театральных подмостков. Я слышал в себе потребность создавать, переводя реакции нейронов в самые восхитительные слова и образы, которые видел свет. Я грезил не о славе, лавиной признания обрушивающейся на одарённого писателя, а жаждал удостовериться, что могу, могу, могу быть не мальчиком для битья, пустым местом, неприкаянным крысёнышем, но демиургом, властителем мощным собственного мира. И я не мог. Я изрывал тетради, ломал ручки и сгрызал карандаши, но ничто из этого не могло наделить меня хотя бы крупицей таланта. Рассказы, выходившие из-под моего пера, были мертворождёнными детьми: безжизненными манекенами, пошлыми потугами эпигонства, искренними, но неодушевлёнными признаниями в любви многим кумирам. Я писал сотни слов каждый день, и ни в одной букве не было меня. Я заплутал в дебрях подражательства, потерялся, негодовал на слабость, не находя сил что-либо изменить. Литература стала для меня не призванием, а проклятием. Я рано, очень рано почувствовал на своих плечах её покровительственную руку: в пору, когда ещё нетрудно жить в согласии с богом и человеком, я видел на себе клеймо, ощущал загадочную несхожесть с другими – обычными, положительными людьми, пропасть, зияющую между мной и окружающими, пропасть иронии, неверия, протеста, познания, бесчувствия. Я был одинок настолько, что не мог прийти ни в какое согласие с людьми, а дорогу к поэтической красоте, способной составить моё счастье, преграждал отряд подготовленных солдат, живших приказом не пропускать меня к святым чертогам.

Чтобы заглушить боль, притупив мучительное осознание своей творческой оскоплённости, я приобщился к горьким радостям крепкого алкоголя. Если Фолкнер и Хемингуэй черпали в нём трезвое вдохновение, используя как золотой ключик, освобождавший гениальность ото всех цепей, то я находил в нём путеводитель по песчаным пляжам медленной Леты. Обжигающий вкус прохладной водки, которую я без зазрения совести воровал из материного серванта, нежный после пары-тройки рюмок, давал покой, беззаботность, головокружительную туманность осоловелого взора и крепкий сон без сожалений и кошмаров. Не могу постигнуть, отчего меня не исключили из школы? Не вынесли, на худой конец, ни одного предупреждения, не вызвали к директору мать? Возможно ли было не заметить забористый запах перегара и пьяную походку пятнадцатилетнего ученика? Как бы то ни было, запойное чтение и запойный алкоголизм – вполне обычный набор для личности увлекающейся и немного творческой – стали добрыми спутниками моего счастливого отрочества.

 

Тем временем пришла долгожданная пора выпускных экзаменов. Наконец-то! Свобода, волшебная свобода! Так близко! Все обиды и страдания останутся позади! Начнётся новая жизнь, переизданная, претерпевшая исправления и дополнения! Аттестат зрелости маячил перед носом радужной упругостью финишной ленточки. Как изнемогающий от усталости и жажды марафонец, которому последние десять метров дистанции кажутся вечностью, я стремился только к скорейшему окончанию забега. И чуть было не напоролся на услужливо подставленную ногу очередного благодетеля.

Последней в череде экзаменов числилась литература. Несмотря на принципиальное нежелание с пораженным лицом Архимеда, произносящего свою легендарную «Эврику», оглашать избитые и кодифицированные в рамках школьной программы трактовки, за что меня недолюбливали преподаватели, никаких серьёзных проблем я не ожидал.

Класс в полном составе толпился в узком коридоре второго этажа. На запылённых окнах, испещренных чёрными точками и сальными отпечатками грязных пальцев, жужжали мухи. По стенам шныряли взволнованные солнечные блики. С утопающей в разноцветном мареве улицы, такой бархатно-тёплой, что настоящим преступлением было покидать её, лился сквозь щели в оконных рамах, вздёргивая шторы, как юбочки, нагретый воздух с ароматом сирени. Из-за оглушительного многоголосья взволнованных голосов, бубнивших экзаменационные билеты, с трудом удавалось расслышать собственные мысли. Я стоял в стороне, в углу, как всегда любил, чтобы держать всех в поле зрения и чувствовать себя в безопасности; костяшки пальцев вытанцовывали фокстрот на поверхности бежевого дверного косяка. Меня нервировала царившая перед дверьми кабинета суета; выпученные белки бегающих глаз, изрисованные алыми ветками капилляров, вызывали лёгкие панические атаки и навязчивое желание отвернуться. Почему они не могут достать книгу и с наслаждением почитать? Зачем трясутся из-за оценок, которые им безразличны? Боятся не оправдать ожиданий, боятся не соответствовать чьим-то личных стандартам, до которых им, если задумаются на секунду, не будет никакого дела? Они не испугались зарезать Томаса, но впадают в ужас при мысли не выдержать экзамена? Мелко! Мелко и подло! Коридор пропитался терпким запахом беспокойства и пота. Я находился в трёх метрах от остальных учеников, но разделяли нас бескрайние просторы. Даже в минуты общей тяготы я не знал, как сойтись с ними, как объединить усилия, побрататься и забыть былое. Да и хотел ли я? Глядя на их раскрасневшиеся щёки, я спрашивал себя: «Почему я какой-то отщепенец, не такой, как все, почему учителя ко мне придираются, а сам я сторонюсь товарищей? Ведь это хорошие, благонравные ученики – то, что называется «золотая середина». Учителя не кажутся им смешными, они не пишут стихов и думают о том, о чём положено думать и что можно высказать вслух. Какими порядочными, со всеми согласными они ощущают себя, и как это, наверно, им приятно… Кто же я такой, и что со мной будет дальше?». И затем сильнее вжимался в угол, намертво скрещивая руки на груди.

С селадоновых стен кабинета взирали обагеченные портреты классиков русской литературы, развешенные без какой-либо системы и задыхавшиеся под слоем вердепешевой пыли. Ошарашенный взгляд Блока с сожалением следил за новым поколением подростков, которым на протяжении пяти лет усердно прививали нелюбовь к чтению, нарекая такую методу лучшим в мире школьным образованием. Над осветлённой зелёной доской, разлинованной, как боевыми шрамами, царапинами и трещинами, с впитавшимися в эмаль призрачными меловыми круговертями, висел нарисованный рукой каллиграфа алфавит русского языка; своей зажатостью и неуверенностью буква «Т» напоминала грустного бродягу, который, поправляя сбившуюся набок лужковскую кепку, борется с душной неопределённостью похмельного утра.

В одном потоке со мной готовилась Нелли. Знакомые вороные волосы, как тёмно-синий венок душистых цветов, волнились на расслабленные загорелые плечи, пьянящие мягкостью vin leger. Сверкающие искры чёрных очей, ослепительные, как на небе звёзды осенних ночей, были прикованы к квадратным клеткам тонкой тетради. Элегантные пальцы с бижутерными кольцами развязно-эротично держали шариковую ручку. Она повзрослела, расцвела, утратила детскую угловатость, приняв в дар от природы зрелую грациозность юной красавицы. На её сладко-розовых, слегка припухлых губах, как прежде, лучилась беззлобная, прямодушная улыбка. Принцесса школы, во всех нас она имела поклонников, но не друзей или подруг; и правильно, ибо что это за идеал, с которым амикошонствуешь? С одноклассниками она поддерживала отношения чисто деловые, равнодушно отвергая ухаживания и нескончаемые признания в любви. Поговаривали, что она якшалась с уличными гонщиками, проводившими ночи в поисках адреналиновых взбучек на пустырях и полузаброшенных дорогах. Романтика глупой опасности, заставлявшая бурлить тишайший из всех омутов…

 

Меня вызвали отвечать. Билет содержал три вопроса. На первые два, посвящённые «Грозе» Островского и лирике Маяковского, я ответил быстро, чётко и без настроения. Третий вопрос представлял собой устный вариант сочинения на вольную тему. Требовалось выбрать, как гласил билет, любое произведение и подробно его разобрать.

– Ну? О чём ты нам поведаешь? – спросила завуч, выступавшая главой экзаменационной комиссии. Это была немолодая женщина с прямоугольным лицом, вызывавшим ассоциации с кирпичом. На высоком лбу, изобиловавшем строчками морщин, рассыпались островки пигментных пятен. Короткие чёрные волосы и скрывавший фигуру спортивный костюм, в котором она неизменно шныряла по школе, делали её похожей на низкорослого мужчину. Вероятная жертва анальной фиксации, она почитала своим святым долгом исполнять роль обязательной затычки даже в той бочке, из которой прямо сейчас разливали вино. В её бурной деятельности крылся постоянный упрёк всей мужской части человечества, ни один представитель которой до сих пор не догадался на ней жениться. Мужчин она ненавидела люто и провозглашала себя радикальной феминисткой, ни в ком не нуждавшейся и полностью самодостаточной. А у меня не укладывалось в голове, почему же тогда она с такой любовью относится к продукции концерна «Адидас», созданного мужчиной и названного в его честь, и каждый перерыв в работе проводит за компьютером, изобретённым (и наверняка собранным) отнюдь не женщиной?

– «Иосиф и его братья», – ответил я.

Члены комиссии, до того бормотавшие себе что-то под нос, умолкли. Переглянулись. Кто-то нервно кашлянул, прочищая горло. Загрохотала пугающая тишина, не предвещавшая ничего хорошего. Завуч, восседавшая на почётном месте в центре, будто верховный судья, смотрела в моё послушное лицо большим, чёрным, испытующим, выжидающим, вопросительным, блестяще-серьёзным взглядом, который эти три секунды говорил не на языке мыслей, как взгляд животного.

– Это что ещё такое? – заскрежетала она шафрановыми зубами, источавшими солоноватую вязкость картофельных чипсов со вкусом зелёного лука.

– Роман Томаса Манна, который он писал восемнадцать лет. – Приходилось напрягать силы, чтобы не отвернуться.

– Английская литература не входит в программу обучения в нашей школе, – проговорила она, отчеканивая каждое слово.

– Простите, но это не английская литература, – попытался я поправить завуча.

– Ну американская, – покачала она головой, – большая разница? Нашёл чтиво! Нет бы великую русскую литературу изучать тщательнее – всякими америкосами балуетесь.

– Вообще-то, Манн – немец… – вставил я робко, вполголоса, понимая всю конфузность ситуации.

– Ещё лучше! Фашистов почитываешь, да?

Я смотрел на гордые баррикады её морщин и не мог разобрать, шутит она или нет. Но она не улыбалась; её лицо было бесстрастно, неприветно и темно, как чёрные полосы на синем спортивном костюме.

– Нацисты его врагом народа считали. Расстрелять хотели. Он страну покинул, как только Гитлер к власти пришёл, – сказал я и сглотнул.

– Да какая мне разница, что с ним хотели сделать! Ну расстреляли бы этого тупого мужлана – ничего бы не изменилось. В любом случае можно отвечать исключительно по произведениям русской литературы. Никакой немецкой, английской, итальянской или гондурасской…

Она на глазах превращалась в бешеного бульдога, готового разорвать случайного встречного. Пожалуй, мне следовало промолчать, не вступать в перепалку, признав придуманную мне ошибку, но я не внял голосу разума.

– В билете нет такого уточнения, – сказал я. – Тут сказано: «Любое произведение». Это значит – любое, без оглядки на национальность писателя. И предмет у нас называется «Литература», а не «Русская литература».

– Ты, мелочь, мне перечить вздумал?! – у неё начиналась истерика. – Ты кто такой, чтобы рот свой без разрешения открывать? Я сказала, что только русских писателей. Русских – и никаких иностранцев!

– Выходит, Гоголя – нельзя?

– Что?

– Он на Украине родился. Он украинский писатель. Иностранец. Но вам до меня «Мёртвые души» пересказывали.

– Он родился на территории Российской империи, если ты не знаешь, – она выглядела очень довольной собой.

– Генрик Сенкевич – тоже! Могу ли я выбрать «Камо грядеши» для анализа?

Я терял остатки самообладания. Хотелось треснуть ей по физиономии, вогнав глубоко в череп кусочки пигментированной мозаики.

– Ха, можно подумать ты его читал!

– Дважды!

– Конечно! Дважды! Ты – маленький лгунишка! Паразит! Как смеешь ты обманывать комиссию?

– Я не лгу.

– Лжёшь, гадёныш, лжешь! Не мог ты его дважды прочитать! И один раз-то не вышло бы! Думаешь, я поверю, что ты прочитал его дважды, когда я не смогла осилить и один? Ну да, я не дочитала-то и в первый, а молокосос вроде тебя аж два раза успел. Лжец!

– Не смейте называть меня лжецом! Я правду говорю. И вы тут не критерий истины. Две минуты назад вы считали Томаса Манна сперва англичанином, а затем – пособником Гитлера.

– Ах ты ублюдок малолетний… Храбрый очень? Покрасоваться решил? Прочитал пару произведений в кратком пересказе и воображает себе! – она зловеще улыбалась. – А знаешь ты ли, что в моей власти лишить тебя аттестата о среднем образовании? Мне насрать, что ты там читал и каким умным себя возомнил. Насрать! Я сейчас поставлю тебе «двойку» за экзамен – и прощайте все мечты об университете.

Я оглянулся на членов комиссии. Может быть, они вмешаются, скажут хоть слово? Нет, они сидели, уткнувшись в свои записи и мобильные телефоны.

– Не смотри на них, – сказала завуч. – Они и не пискнут в твою защиту. Я решаю всё. Я! Ты, ублюдок, вёл себя непочтительно, но я добрая, я могу простить твой юношеский запал. Если ты сейчас извинишься, передо мной и всей комиссией, признаешься, что наврал, что ничего не читал, к экзамену совсем не готов, отвеченное списал, а когда мы это заметили, нагрубил нам, оскорбил нас, невзирая на наше терпение, то тогда, так уж и быть, я поставлю тебе «тройку». И проваливай из нашей школы на все четыре стороны!

В те десять секунд, которые я раздумывал на этим унизительным предложением, во мне впервые в жизни проснулось назойливое желание не просто сделать другому человеку больно, но убить его, как убивает мясник бессловесную скотину. Почему я должен относиться к людям по-человечески, когда они не хотят относиться по-человечески ко мне? Почему я обязан терпеть издевательства, а не платить злом за содеянное зло? Почему общественный договор работает лишь в одну сторону? Почему меня, словно я родился должником, бросают на растерзание беспринципным коллекторским агентствам? Разве справедливость не предполагает гармонию и баланс? И есть ли в жизни она, эта чёртова справедливость, или мы, наивные, лишь плаваем в сладкозвучной лакуне, наполненной совсем не искристой, небесно-голубой водой, умасливающей исстрадавшиеся члены, а подлой ложью, отравляющей душу?

 

Я принёс извинения. Разумеется, принёс. Ненавидя себя, презирая себя вплоть до последней мурашки, взявшей в осаду белые просторы кожи, я проговаривал лживые спасительные слова. Я старался убедить себя, что это маленький компромисс во имя большого блага, компромисс, с помощью которого у меня получится перевернуть замызганную страницу опостылевшей жизни, вырваться в иной мир, где реально, усевшись в сияющий кабриолет и обнимая за стройную талию Одри Хепберн, с ветерком нестись в закат. Я старался, видит любой из множества богов, старался, но слышал одну лишь фальшь, вынуждавшую мой внутренний голос дрожать. То были не мои слова: чьи-то чужие доводы, доводы какого-то предателя или дезертира, отбивали у меня в мозгу непрекращавшуюся барабанную дробь. Этот оглушительный стук барабанов, становившийся все сильнее, как будто они приближались. Нет, довольно! Последний раз я ступил на скользкую развилку королевства компромиссов. Баста! Более никаких компромиссов! Никаких! Ни с судьбой, ни с другими людьми, ни с малодушной совестью! Никаких компромиссов, что бы ни угрожало мне, что бы со мной ни случилось, даже перед лицом Армагеддона.

Я вышел из школы обессилевшим, изнурённым, издёрганным и присел на бетонные ступеньки у входа. Всё так же тепло, как и утром. Милое, нежное солнце, далёкое и безучастное, инфантильно-апатичное к чужим терзаниям, бессмертная насмешка природы…

Довольные, что экзамены наконец-то закончились, ребята гоняли мяч по раскалённому асфальту. Громче всех кричал Дима, тот самый Дима, которому за последние десять лет я не сказал ни единого слова, один вид которого вызывал у меня отвращение и будил запрятанный в тайники души страх перед абсолютной, безрассудной жесткостью. Он светился от счастья, как солнце у него над головой. Его сердце по-барски обосновалось в доме веселья. Как же он любовался собой! Он тараторил без устали, не вдумываясь в смысл сказанного, словно боялся хоть на секунду закрыть рот и оказаться не в центре внимания. У него была самоуверенная манера всеобщего баловня объявлять о своих антипатиях и симпатиях, точно он милостиво жаловал ими окружающих. Чем дольше я наблюдал за ним, тем сильнее во мне разгоралась ненависть. Я надеялся, что кто-нибудь в пылу борьбы за мяч сломает ему ногу по меньшей мере в пяти местах или свернёт шею. С каким бы восторгом я испил слезы боли, стекающие по его острым скулам!

Меня утешала мысль, что больше я с ним не увижусь, как не увижусь впредь ни с кем из учителей или остальных, теперь уже бывших, одноклассников. Ничто более не связывало меня с людьми, среди которых я вырос, чьи глаза смотрели на меня всё неприязненнее и изумлённее, чьи воззрения были слишком однобоки, чтобы я мог испытывать склонность разделить их. Выпускной, который наш класс отмечал в развлекательном центре, поигрывая в боулинг и дурачась на тамошней дискотеке, я, само собой, пропустил.

Впереди лучился сказочный образ университета, как яркий, завлекающий огонь, неожиданно вспыхнувший в непроглядную ночь. Он приглашал истлеть, раствориться без остатка в лавовых объятиях пламени. Летел по тёмно-сапфировому звёздному небу усталый клин пустоголовых мотыльков, летел на исходе детства, прорываясь сквозь туманные дебри юношеских исканий; и в том неровном, недисциплинированном строю было место для меня, обречённого сгореть в слепящем сиянии жизни.

Молодой человек с качествами идеалиста и склонностью к графомании, но без явных умений и планов на жизнь, куда я мог податься, если не на факультет журналистики? Бесспорно, журналистика – это ужасная пещера, где пачкается божественное, однако в ней можно было, громко говоря, творить, оставляя на каменных стенах неумелые, непрофессиональные наброски, светившиеся флуоресцентными красками подростковой наивности.

И всё вроде бы начиналось наилучшим образом. Мне повезло, что на факультете не смотрели на оценки из школьного аттестата, обращая внимание только на результаты вступительных экзаменов. С ними я справился безукоризненно и был зачислен в МГУ студентом дневного отделения. Меня окружали ухоженные девушки в модной одежде, подчёркивавшей прелести женственных фигур, улыбавшиеся парни, потиравшие двухдневную щетину и хваставшиеся стихами собственного сочинения, преподаватели, знавшие больше меня, и высокие потолки, которые даровали ощущение свободы и раскрепощённости. Кажется, жизнь шла на поправку. Неужели моя планида отдавала не только горечью, но и оставляла насыщенное сладкое послевкусие? К сожалению, в скором времени я понял, что являюсь зрителем грандиозного спектакля – спектакля, восхищавшего невиданным актёрским мастерством местной труппы лицедеев. Я наблюдал за тем, как милые девушки, покидая аудиторию, поливали отборной руганью преподавателя, которому минутами ранее признавались в любви, и, придя после этого на коллоквиум, сохраняя серьёзность на ангельском лице, зачитывали вслух полные праведного гнева эссе, обличавшие упадок нравственности в современном обществе. Я наблюдал за тем, как прилизанные юноши, потирая двухдневную щетину, писали стихи не из потребности творить, а ради снискания дамского внимания: они относились к тому типу нынешних мелких художников, которые требуют от себя не очень многого, прежде всего хотят быть счастливыми и славными, пользоваться своим симпатичным мелким талантом в целях повышения личного обаяния и любят разыгрывать в обществе наивного гения. Я наблюдал за тем, как преподаватели, на лекции приводившие в восторг своей учёностью, за облупившимися дверями кабинетов становились забавнейшими образчиками профессионального кретинизма, пытавшимися самоутвердиться за счёт студентов; сколько раз какой-нибудь доцент, пару десятков лет изучавший узкую как игольное ушко тему, предварял занятие каверзным вопросом, ответ на который он постигал годами кропотливых исследований, и потом с деланным удивлением, осуждающе цокая языком, журил нас, говоря: «Какая же молодёжь пошла! Ничего не знает, ничего не хочет. Ни на что ответить не могут. Позор!». И если бы среди общего стада нашёлся хоть один светоч знания, то разве первый же звук его речей не сделал бы цокающего доцента его суровым врагом, готовым клеймить выскочку за богохульное посягательство на преподавательскую исключительность?

Наверное, можно написать отдельную книгу, правда очень заунывную, в мельчайших деталях рассказывающую о том, как целый год мы учились печатать на компьютере, постигая азы форматирования документов в Word’е, писать уставы и объяснительные, разбираться в устройстве типографского станка времён гутенберговских и прекращенья ига, компоновать вырезки из заметок на научную тематику, обзывая эти занятия словом «экология», запоминать параграфы из учебников по теории журналистики, написанные людьми, никогда не работавшими в журналистике или работавшими недолгое время в период правления Хрущева, – но в таком произведении нет смысла, и оно никак не приблизит нас к описанию событий, кошмарным образом изменивших судьбы многих людей, к кульминации моей исповеди, которой стал этот нестандартный дневник.

 

В конце первого курса мать вызвала меня на важный разговор. Закинув ногу на ногу и мусоля в пальцах сигарету, набитую отстоем копеечного табака, она заявила, что я вырос, возмужал и мне пора съезжать с квартиры и устраиваться на серьёзное предприятие, а не баловаться мелкими подработками. Не забыла она, конечно, бросив исподлобья невинный взгляд, намекнуть, что я-де должен быть благодарен за всё, что она для меня сделала, и помогать, как положено почтительному отпрыску, такой суммой денег, которая обеспечит ей приличное существование. Я не противился, не возмущался. Перспектива жить отдельно, пусть и бобылём, показалась мне привлекательной: нити, которыми я был привязан к родному, тесному дому, ослабли ещё до того, как я его покинул. Но кому нужен восемнадцатилетний сопляк без опыта работы, проводящий больше половины дня за университетскими партами? Кто станет платить ему зарплату, которой хватит на аренду жилья в Москве и питание, не говоря уже об алиментах родителям?

Праздно блуждая по зауженным тротуарам центра, покашливая от удушающих выхлопов представительских автомобилей, выстроившихся в нескончаемую пробку, я не заметил, как размышления привели меня к парадному подъезду английского паба, заманивавшего посетителей беспросветной мрачностью интерьера. Это была настоящая дыра для отшельников и отбросов общества, которым свет дневной причиняет физические страдания. Потухшая вывеска над скрипучей входной дверью, которую, судя по липко-пахучим следам пива и мочи, давненько не протирали, угрожающе накренилась и держалась благодаря четырём порыжевшим шурупам. Надколотые куски монотонной серой плитки, формировавшей пол заведения и впечатление, будто ты империя на грани упадка в ожидании варварской орды, были раскрашены красными и тёмно-ракитниковыми пятнами. На барной стойке из ламинированного ДСП виднелись засохшие бледно-зеленые сопли. Войдя в этот кабачок Мо, модернизированный запустением и разрухой российского пошиба, я с опаской и каким-то тайным удовлетворением занял шаткий табурет, на сиденье которого трепыхались обрывки чёрного кожзаменителя. Не спрашивая о возрасте, не требуя документов, бармен с мощными телесами мясника или борца, подал мне виски в стакане, который был практически чистым. Виски имел бензиновый привкус сивухи, но своё дело знал: в голову он ударял моментально, нокаутируя сознание со стремительностью кулака Майка Тайсона. Спустя пару глотков я захмелел, расслабился, а на лбу выступила канитель из капелек пота.

В пабе, если не считать меня и бармена, находились четверо человек. Трое бородачей в кожанках забились за угловой столик и синхронно подносили к губам объёмные пивные кружки. Они пили молча, с толком и расстановкой. У противоположного конца стойки, возле окна, сидел молодой парень, мой ровесник, шуршавший связкой ключей по зачуханной деревяшке. Почему он не попался мне на глаза сразу, как только я вошёл? Он как бы появился из ниоткуда. Наверное, я слишком опьянел, раз пропустил его появление…

Поддерживая левой рукой голову так, что средний и указательный пальцы покоились у глаза, а мизинец и безымянный слегка прикрывали рот, он пролистывал томик Рильке. Хлебный хруст мелованных страниц навевал мысли о прогулке под дождём вдоль набережной Сены. Размеренные движения и ровное дыхание говорили об уверенности и спокойствии. Когда он повернулся ко мне вполоборота, посмотрев украдкой морозно-голубыми глазами, мне почудилось, что мы давно знакомы. Не могу объяснить, но в его облике – каштановых кудрях юного поэта, греческом профиле, широких плечах – сквозило что-то близкое и родное, располагавшее к себе с первого взгляда. Он улыбнулся и поздоровался. Я ответил. Мы познакомились. Его звали Максимом. Говорил он громко, небрежно и добродушно, как человек, пищеварение и кошелек которого находятся в полном порядке, быстро шевеля губами.

– Пасть закрой! – пробасил один из бородачей, отхаркнув на пол. – И без тебя тошно, шкет.

Максим усмехнулся и продолжил говорить как ни в чем не бывало. Бородач потерпел минуту-другую, затем отодвинул стул, поднялся, тяжело дыша, приблизился к Максиму и без лишних слов ударил его кулаком по лицу. Максим свалился на пол как мешок с картошкой. Я вскочил и в испуге подбежал к нему. Он лежал без сознания, а из носа капала кровь.

– Пожалуйста, не бейте его, не надо! – взмолился я, встав между бородачом и распластавшимся Максимом.

– Вы гляньте, парни, как он своего любовничка защищает, – сказал бородач и схватил меня за грудки. – Может, желаешь с ним прилечь, а?

– Эй, оставь их, Петруха, – окликнул бородача подошедший бармен. – Они дети ещё. Иди сядь, выпей пива и забудь о них. Мало ли дураков сюда забредает?

Он похлопал бородача по плечу. Тот отпустил меня и, махнув рукой, запингвинил к своему столику.

– А ты, – обратился ко мне бармен, – приводи в чувство этого идиота и валите-ка с ним отсюда, пока целы. Ты всё понял?

Я несколько раз кивнул, промямлил неуверенное, но радостное «спасибо», помог Максиму, открывшему наконец-то глаза, подняться и, захватив принадлежавшие ему книгу и ключи, вышел с ним из бара. «Дуйте отсюда, педики», – кричали нам вслед хохотавшие бородачи. На улице ликовали птицы, реял свет, а в голове гулко звенела кровь.

 

Мы сблизились. После стольких лет у меня появился друг – реальный, настоящий, живой человек. Я щипал себя за руку, но не просыпался. Наши отношения были своеобычными. Это был «пафос дистанции» по отношению к большей части людей, знакомый всякому, кто в пятнадцать лет тайно почитывает Гейне и решительно выносит свой приговор миру и человечеству. Мы спорили об успешности стилистических экспериментов Фолкнера в «Шуме и ярости», с пеной у рта, переходя на крик, обсуждали, кого следует признать величайшим баритоном в истории оперной музыки – Бастианини или Херлю, а может, Лисициана, и еле сдерживались, чтобы не подраться, когда пытались выяснить, итальянские или немецкие фильмы получились более внушительными у Висконти? «Ты же слушал записи Бьёрлинга, сделанные в период войны. Как ты можешь считать, что его звукоизвлечение не вершина совершенства?» – убеждал он, а я оправдывался тем, что слушал не только Бьёрлинга, но также Мельхиора в партии Тристана и Отса, который раз за разом демонстрировал потрясающие возможности лёгких пловца-чемпиона. «Погоди, ты без шуток считаешь, что в кинематографе существует сцена более сильная и трогательная, чем полночный танец Кита и Холли под A Blossom Fell?» – пытал я его. «Конечно, – парировал он, – и это сцена смерти Ашенбаха, когда он в последний раз видит одинокого Тадзио, по колено стоящего в искрящейся воде, озарённого светло-багровыми лучами заката… Висконти явил нам красоту, которой не бывает на свете, потому что та красота поистине неземная». Мы дискутировали часами, без остановок, не щадя в шумных словесных битвах голосовые связки, отличаясь завидной работоспособностью кроликов из рекламы батареек Duracell. Хотя согласие редко заглядывало к нам в гости, у нас были одинаковые интересы. Как и я, колоссальные ожидания от жизни Максим с несчастным усердием питал тысячами книг. Мы были похожи; разве что треволнения и неудачи не сломили его в той же степени, в какой надругались надо мной.

Выяснилось, что, по любопытному стечению обстоятельств, мы учились в одном и том же месте, но Максим, прагматично подойдя к оценке всех достоинств и недостатков, поступил на заочное отделение. «А зачем коптиться на факультете по семь-восемь часов всю неделю, если программа, преподаватели, диплом – одинаковые? Конечно, придётся не лекции записывать, а самому искать информацию, зато остается куча времени на другие дела. Журналистика – это не медицина, её изучают только на практике, – он настойчиво предлагал мне перевестись к нему. – К тому же, когда весь день свободен, и работу хорошую найти легче». Как отрадно звучали его слова, знакомые, близкие, будто выкопанные из потаённых сокровищниц моей души! До чего часто я спорил с самим собой, приводя те же аргументы, и не встречал возражений!

 

Перевод состоялся. Снижение уровня престижа компенсировалось увеличением количества свободного времени. И такая рокировка представлялась мне ходом, возможно внешне слабым, отдающим сопернику преимущество, необдуманным, поспешным, но сулившим после череды агрессивных обменов славную победу в партии. Максим помог мне с поиском работы. Он пообщался с редактором, и меня взяли на испытательный срок корреспондентом в отдел футбола. Я ничего не знал о спорте и сомневался, что из нашей затеи выйдет толк, но готов был учиться, досконально изучая тему. Нравилось ли мне новое занятие? Чувствовал ли я себя на своём месте? С одной стороны, меня радовало ощущение новизны и возможность писать, публиковаться, с другой – донимала мысль о том, что я всё делаю через силу, из необходимости, а не из искреннего, светлого интереса. Работа ладилась, начальство хвалило меня за оперативность, ответственный подход к выполнению заданий и лапидарность слога; я же отдавал себе отчёт в том, что тружусь гонораров и премий ради. Редактору нравилась едкая ирония, лейтмотивом проходившая через мои репортажи и придававшая материалам, как он выражался, пикантную остроту, но вряд ли он догадывался, каким презрением к профессиональному спорту она была порождена. Сколько раз, шагая к очередному стадиону с широко закрытыми от стыда глазами, я представлял себя золотарём, который, свесив ногу с уставленной бочками телеги, силится не задохнуться из-за зловонного смрада, пропитавшего рабочий комбинезон! Я воспринимал работу как неизбежное зло, позволявшее не остаться без крыши над головой, позволявшее жить по-человечески. Питался я скромно, имел, как правило, один костюм, короче, осмотрительно ограничивал телесные потребности, чтобы быть в состоянии уплатить высокую цену за хорошее место в опере, купить литературную новинку, посетить ту или иную художественную выставку. Компромисс, обеспечивавший комфорт театрального партера и угрызения совести…

В середине января, когда начиналась отчётная сессия третьего семестра, московские улицы, отходившие от десятидневных праздничных гуляний, спрятались под атласистыми снежными барханами. Стряхивая с брюк пористые хлопья, мы с Максимом топали вдоль Моховой к факультету. Непослушные ботинки, расчищая жёсткими подошвами ломкие белоснежные преграды, скользили по графитно-чёрной глянцевой плитке, выложенной недальновидными владельцами выросшего возле выхода из подземного перехода кафе. Дымили, как заядлые курильщики, бухтевшие автомобили, выстроившиеся вереницей напротив Кремля.

– Тебе девушка нужна, мой друг, – ни с того ни с сего сказал Максим, когда мы миновали ворота в факультетский сквер. Мы остановились на тротуаре, пропуская отдраенный «Лексус». Справа возвышался отлитый в бронзе Ломоносов, которого, позабыв, что он памятник, осмелились посадить. Памятник, точно обиженный ребёнок, повернулся филейной частью к стенам факультета и смотрел куда-то далеко, поверх линии горизонта, не зная, как стерпеть оскорбление. Обступившие монумент деревья хвастались пушистыми волнами молочно-снежных бицепсов.

– А тебе – узнать нормы этикета, – ответил я, пряча покрасневшие как от мороза, так и от смущения щёки.

– Серёга, я же серьёзно. Ты всегда зажатый, стеснительный, недоверчивый, неуверенный в себе…

– Премного благодарен! Сразу столько комплиментов!

– Прости, если мои слова прозвучали обидно. Обидеть я тебя не хотел. Только помочь. Не спорю, все это может показаться неприятным, но посмотри на себя. Ты боишься взглянуть девушкам в глаза, будто они дочки Медузы Горгоны. Впереди – три недели сессии. Три недели в цветнике. Нас двое парней на пятьдесят девчонок: выбирай любую и радуйся жизни. Так поступает разумный человек. А что делаешь ты? Зажимаешься в угол, со страстью обнимая дверной косяк, и отвечаешь на любые попытки помочь тебе сарказмом. Как сейчас, например.

– Наверное, ты прав. Но что ты хочешь от меня, если я ищу не абы кого, а одну-единственную. Пойми, мне снится ангел непорочный, небесный, кроткий, чудный вид, а не очередная бабёнка. Я жажду красоты, а не секса с первой встречной.

– Да, ты романтик и, следовательно, дурак. Твой поиск идеала не доведёт тебя до добра. Нет идеала, не существует богини, которую ты созерцаешь во сне: есть просто девушки, милые и не очень, красивые и так себе, умные и пустоголовые, неудержимо-ненасытные в постели и озлобленные фригидные суки, ненавидящие весь мир. Я понимаю тебя. Правда, понимаю, и тебе это известно. Думаешь, что раньше я сам не воображал себя благородным рыцарем, сражающимся за честь прекрасной дамы? Думаешь, я никогда не мечтал, как Сирано, смиренно и тайно любить ту единственную, ненаглядную чаровницу и, явив миру пример редчайшего величия духа, умереть, открыв ей на последнем издыхании секрет моего сердца, который я торжественно пронёс через всю жизнь? Мечтал, и как мечтал! Но знаешь, что со временем стало мне понятно?

– Что же?

– Что умер Сирано на руках не чудесного создания, гостьи селенья неземного, светлого ангела, источника любви, а глупой, слепой, не умеющей разбираться в людях и падкой лишь на обёртку дурёхи. Роксана – пустышка, нашедшая благообразное объяснение своей привязанности к миловидной мордашке Кристиана. Посмотри правде в глаза! Отбрось свою наивность! Разбей розовые очки! Все поступают так. Влюблённость – это процесс грандиозного сочинительства слепоглухонемого. Важно видеть разницу: в фантазиях ты можешь наделять образ полюбившейся тебе красавицы какими угодно чертами, воображая невесть что, но на личности живого человека твои замашки бога, лепящего по некоему подобию, не отразятся. Рано или поздно ты повстречаешь девушку, которая почудится тебе прекраснейшим созданием, воплощением добра, кротости и благостыни; помни, что это не её настоящее обличье, но то, что ты захотел увидеть, дабы оправдать своё влеченье, рационализировать чувство, в котором нет ни грана рационального. Если ты не начнешь разграничивать два мира – мир плотский и мир твоих представлений, – то вся жизнь будет сплошным разочарованием, а прекраснейшее создание, воплощение добра, кротости и благостыни, которому ты готов петь серенады под окном, вызовет у тебя отвращение в первую же ночь, когда случайно испортит воздух, ведь не присуща такая бытовая пошлятина сложившемуся в мозгу образу гения чистой красоты, да? У тебя два варианта: перестать ждать идеал, приняв за истину тезис его недостижимости, или жить в одиночестве, лишив себя известных радостей жизни.

– Долго репетировал речь?

– Уел. Разок-другой перед зеркалом попрактиковался. Но разве из-за этого мои слова теряют вес?

Я промолчал. Возразить было нечего. В речах Максима брунела трезвая рассудочность. Он отдал дань грозами и грёзам и теперь видел жизнь, закусившую удела. И самое главное – находил в себе силы принять её на этих условиях.

Я улыбнулся, признавая правоту Максима, похлопал его по плечу, и мы двинулись дальше по дорожке, изгибавшейся полукругом. Воздух был каким-то особенно чистым и свежим, несмотря на скопление машин на факультетской парковке. Мороз ослабил хватку, смягчился и ласкал открытые участки кожи мимолётными прохладными прикосновениями. Мы уже подходили к высоким старым дверям, когда, углядев что-то периферийным зрением, заметив странный раздражитель в уголке глаза, я повернул голову в сторону памятника. На непримечательной садовой лавочке, водя по часовой стрелке оджинсованной коленкой, растянулся женский силуэт. Бело-мраморные, кукольные ручки с по-детски тонкими запястьями были сложены за головой, как у Андромеды на картине Рембрандта. Я застыл на месте, не представляя, как стряхнуть очарование. О божественный восторг! О херувим, запавший мне в душу обворожительным воспоминанием!

– Боже, что я вижу! – проговорил я с придыханием, облизывая пересохшие губы.

– Судя по твоему очумевшему выражению лица, волшебницу? – снисходительно поинтересовался Максим.

– Нет, ангела! Творец! Как хороша она! Да, это богиня, снизошедшая до нас!

– О ком ты? – спросил Максим и, проследив за моим взглядом, засмеялся: – Ася? Ты об Асе? Чёрт тебя возьми! Симпатичная молоденькая девочка, не более…

– Ты что, слепой? Как можешь ты быть таким бесчувственным, таким холодным? О, погляди! Не могу поверить, что этот девственно прекрасный образ не будит у тебя в груди волнение!

– Да пойдём, ты, герой-любовник, заканчивай нести ахинею!

– Молчи, Максим, не порть момент! Боже, как покой её прекрасен!

– Да ты околдован, батенька, очнись!

Он тянул меня за рукав, продолжал говорить, но мой слух перестал различать слова. Я весь обратился в зрение. Ася поёжилась и вспорхнула со скамьи, отряхивая персиковое пальто-пуховик с капюшоном. Её лицо, бледное, изящно-очерченное, в рамке золотисто-медвяных волос, с прямой линией носа, с очаровательным ртом и выражением прелестной божественной серьёзности, напоминало собой греческую скульптуру лучших времён и, при чистейшем совершенстве формы, было так неповторимо и своеобразно обаятельно, что я вдруг понял: нигде, ни в природе, ни в пластическом искусстве, не встречалось мне что-либо более счастливо сотворённое. В ней сочетались вьюжная красота Лорен Бэколл и озорная чувственность глаз Орнеллы Мути, дивных глаз, подобных трепетным сновидениям. Она подняла с заиндевевшей земли глубокую женскую сумочку на длинных ручках и, как каравелла по зелёным волнам, проплыла ко входу, одурманивая уветливо-нежным ароматом сочной дыни. По какой-то причине она оглянулась, прежде чем скрыться за дверью, и её необычные, сумеречно-серые глаза встретились с моим взглядом. Погружённый в созерцание, прерывисто дыша, я смотрел вслед удалявшимся очертаниям прямых соломенных волос. С горькой радостью, принуждавшей колотиться сердце, я обнаружил, что влюбился. Влюбился сначала в лицо, затем в кисти рук, с первого взгляда полюбил её всю. В том числе и душу, которую совсем не знал.

 

В одно мгновение моя жизнь перевернулась. Всё потеряло смысл, стало другим, до боли чужим, далёким, пустым. Мною овладело безразличие ко всему, что прежде составляло радость бытия. Розы, герань, гиацинты, ютившиеся в тёплой уютности подъезда моего дома и по утрам-вечерам услащавшие взор задорной разноцветностью оперения, вдруг потускнели и осыпались. Хлюпающая слякоть, вызванная беспрестанными дождями, сменила волшебный снежный ковер, устилавший московские улочки.

Учеба меня более не занимала. На сессии я появлялся с одной целью: увидеть то милое лицо, которое так благородно в жизни, что кощунственно было бы исправлять его воображением; я хотел глядеть на него, любоваться им не отрываясь, не минутами, не часами, а всю жизнь, растворившись в нём без остатка и забыв всё живое. Неотступно я следовал за Асей по анфиладам и лестничным пролётам факультета, держась на почтительном расстоянии, скрываясь за дебелыми колоннами, до ноющей головной боли напрягая слух, чтобы различить трель её голоса, малейший звук которого приводил меня в состояние сильнейшего эмоционального возбуждения.

Заговорить с ней я боялся. Как мне быть, если она с раздражением, что я посмел нарушить её покой, отвернется? Или засмеётся холодным, безжизненным смехом возмущения? Откуда у меня взялась наглость надеяться, что я способен вызвать у Аси хоть что-нибудь, кроме отвращения и презрения? Кто я такой, чтобы рассчитывать на благосклонность, участие, понимание, наконец, любовь небесного создания? Что за абсурдные, неисполнимые мечты наивного буффона?

На некоторых зачётах и экзаменах мне удавалось выбить себе место в одной пятёрке с ней. В такие минуты мне казалось, что я сбежал в Элизиум, на самый край земли, где людям суждена легчайшая жизнь, где нет зимы и снега, нет бурь и ливней, где океан всё кругом освежает прохладным своим дыханием и дни текут в блаженном досуге, безмятежные, посвящённые только солнцу и его празднествам. Что могло быть замечательнее, чудеснее, изумительнее, чем сидеть за ней на расстоянии вытянутой руки, в восхищённом молчании, изнывая от всепоглощающего желания, не сводя глаз с соблазнительных лопаток, оттягивавших нежную мякоть вязаной кофты с изображениями северных оленей, или аристократичной шеи, окутанной высоким, как у битловки, воротником? И что могло быть страшнее, мучительнее, чудовищнее тех часов, когда я не был рядом с ней, когда не имел возможности следить за её грациозными, точно у розовой колпицы, движениями? Что она делала? С кем встречалась, говорила, веселилась? Кто волновал её сердце? Кого осчастливливала она ликующим взглядом своих сумеречно-серых, пасмурно-туманных глаз? Кто дерзнул дотронуться до неё, осквернив нечестивым прикосновением священную белизну пахнувшего сочной дыней тела? Сердце моё болезненно сжималось всякий раз при мысли о том, что у неё кто-то есть, кого она любит, о ком грезит, кого ласкает под одеялом в знойном мраке ночи, кого целует, опустив веки на блестящие очи, перед уходом из дома. Я фантазировал, как разрываю на части грудь моего воображаемого соперника, этого подлого счастливчика, выродка, посмевшего опорочить ангела, фантазировал, как перерезаю ножом его горло и он, судорожно хватая ртом воздух, истекает кровью, фантазировал, как отрубаю ему голову и гляжу с удовлетворением, несомненно, в привлекательное лицо, на котором застыло выражение неподдельного ужаса, – и лишь после этого наступало облегчение и эфемерное спокойствие.

Это была болезнь, заразившая каждую клеточку моего организма, выматывающая холера чувственности, пьянящая чума вожделения, маниакальная лихорадка исступления. Я понимал, что болен, болен, что влюблён, что полюбил всем сердцем и нет мне счастья без неё. Что оставалось мне, когда сессия подошла к концу? Терпеть полгода, до лета, до новой череды экзаменов? Рвать на голове волосы, надеясь заглушить боль от разлуки с любимой, и тем самым больше распалять не спешившую утихать страсть? Беситься из-за подозрений и сомнений, что она неравнодушна к другому, какому-то подонку и негодяю?.. Одурманенный и сбитый с толку, я знал только одно, только одного и хотел: неотступно преследовать ту, кто зажгла мою кровь, мечтать о ней, – и когда её не было вблизи, по обычаю всех любящих, нашёптывал нежные слова её тени.

 

Я установил за ней слежку во всех социальных сетях, где она зарегистрировалась. Любой статус, высветившийся на странице в «Вконтакте», любое короткое сообщение, напечатанное в «Твитере», любая фотография в «Инстаграме», какая бы маловажная глупость ни была на ней запечатлена, имели для меня ценность неизмеримо большую, чем всё содержимое копий царя Соломона. Вскоре я знал каждую линию, каждый поворот этого прекрасного, ничем не стеснённого тела, всякий раз наново приветствовал я уже знакомую черту красоты, и не было конца моему восхищению, радостной взволнованности чувств. Я разузнал, что Ася на полупрофессиональном уровне занималась пением: их маленькую группу из трёх человек, творившую в жанре яблочно-лирического гранжа, не особо часто, но приглашали выступать в небольших клубах хипстерской направленности. В репертуаре у них был десяток камерных композиций, завораживавших сермяжно-вабической непритязательностью. Днями и ночами я заслушивал выложенные в Интернет записи, находя тихое, мяукающее сопрано Аси, в воздушном мецца-воче звучавшее так томно и нежно, что немилосердно щемило сердце, куда пленительнее цунамических форте молодой Кабалье. Ася предпочитала петь по-английски, отбивая слова с немецко-голландской твёрдостью. Погружаясь в плетистые дебри воображения, я представлял, как представляет моряк, попавший под демоническое обаяние призывного гласа сирены, что она поёт для меня, для меня одного, просит поцеловать её в глаза, как маленького ребёнка, удерживая в страдательной неподвижности её кукольные лилейные руки. И рвался к ней, словно обезумевший, которого никакие оковы не в силах удержать.

В феврале пришла благая весть, сулившая мне встречу с любимой: группу позвали сыграть в «Укулелешной». Я тосковал безмолвно, безнадежно, как преданный пёс, с заплаканными глазами ожидающий хозяина возле входной двери. Я не имел права упустить такой шанс, но она не должна была увидеть меня, презренного и негодного. Я принял решение укрыть лицо широким капюшоном лёгкого анорака и вести себя как можно тише, стать незаметным, непримечательным, ничем не выдать своего присутствия.

О том, что это бар, а не советское сельпо, занесённое на Покровку благодаря вмешательству ретивого путешественника во времени, свидетельствовала только надпись у входа – обычные чёрные буквы на белом фоне, наклеенном на стеклянную витрину под ярко-бирюзовым названием. Справа от двери, расположившейся в углублении жёлто-розовой стены, висели две грифельные доски среднего размера, рекламировавшие гамбургеры и пиво. Я уселся за низкий деревянный столик в самом углу, без интереса уставившись на главную достопримечательность заведения – импровизированный стенд с двумя дюжинами гитар. На улице стемнело. Народ прибывал. В баре не утихал раздражающий бубнёж посетителей и сотрудников. Где же она? Где Ася? Долго ещё? Я сюда пришел не ради этих паяцев в зауженных джинсах!..

И вот она появилась, представ во всём серафическом великолепии, подвластном человеку. Она была здесь – и не была. Я видел знакомые контуры её холёного тела, невыносимо желанного, но недоступного, и догадывался, что душа Аси улетела в дальние края, в горние вершины, где алмазные воды божественного озера смывают земные грехи и избавляют от колебаний, забот, горестей, где воздух настолько свежий и благоухающий, что в голове не остаётся места для прозаической пошлости, где опалесцентирует искупавшаяся в росе трава, одним видом своим стирающая грусть всех мастей и происхождений. Пальчики-тростинки обхватывали микрофон, нектарно-розовые уста были приоткрыты, стеснительный кончик языка проглядывал между ювелирно-аккуратными зубами. Ализариновое платье облегало девственный стан, до колен обнажая ровные стебельки девичьих ног. Я сидел не шевелясь, никому не видимый со своего места, и смотрел внутрь себя. Черты мои ожили, брови поднялись, внимательная, любопытная и одухотворённая улыбка тронула губы. Я с трудом сдерживался, чтобы не броситься к ней, заключив в такие же объятия, в каких удерживал Квазимодо мёртвое тело Эсмеральды. Я желал расцеловывать до крови эти кукольные ручки, по красоте подобные крыльям Люцифера. Я бы согласился продать душу, лишь бы прочитать в её сумеречно-серых глазах поэму о любви ко мне! Какой же рай быть с ней! И что за ад быть чуждым ей! Она пела, а душа моя металась как раненный, скулящий от боли зверь.

Выступление закончилось, и люди вывалились на улицу. Густела бесснежная февральская ночь. Ася перекинулась парой слов с высоким мужчиной в коричневом макинтоше, попрощалась со слушателями, помахав маленькой ладошкой, и пошла по улице. Существо обособленное, ни с чем и ни с кем не связанное, она плыла неспешно, как одинокий лебедь по беззвучной заводи, позволяя свету фонарей золотить прямые волосы, развевавшиеся на ветру. Она остановилась, всматриваясь в даль, как тогда в баре, когда пела. И вдруг, словно вспомнив о чём-то или повинуясь внезапному импульсу, она, рукою упершись в бедро и не меняя позы, красивым движением повернула голову и торс в мою сторону. Я вновь поймал устремлённый на меня взгляд дивных глаз, утомлённых счастливым сознанием собственных неоспоримых совершенств. И поспешил скрыться в темноте.

 

– Почему ты не признаешься ей в своих чувствах? – спросил меня через месяц Максим, когда мы шли из редакции. – Посмотри на себя: в одно время ты бледен как мертвец, и дрожишь как гриппозник, в другое – обливаешься потом, задыхаешься и хватаешься за сердце. Ты думаешь, что я ничего не замечаю? Замечаю, о великий мастер маскировки!

– Признаться? И что делать, когда она откажет?

– Не когда, а если. Зачем ты хоронишь себя раньше времени?

– Меня нельзя полюбить.

– Что за бред?

– Это правда. Я ведь рассказывал тебе о своей жизни. Ты знаешь, что в ней не было места любви. Один Томас любил меня. Томас, Томас, милый Томас… И как он кончил свою жизнь? Нет, нет, не может быть, чтобы кто-нибудь полюбил меня.

– Все равно скажи. Любовь не должна быть тайной. Ты ничем не рискуешь. – В его словах рыдала жалость.

– Я рискую всем. Моя жизнь – страдание, чёрная полоса, которая никогда не сменится белой. Любовь к Асе даёт мне утешение, надежду, да, несбыточную, да, растравляющую, но в страшный миг, когда узнаю, когда буду уверен, услышав её слова, что мне не суждено ей овладеть, останется одно…

– Что же?

– Умереть.

Максим посмотрел на меня печальным, сожалеющим взглядом. Так смотрит на безнадёжного пациента молодой психиатр, чья ещё ранимая, сострадательная душа не успела покрыться чёрствой коростой профессионального безразличия.

– А может, найдём другую? – улыбнулся он, верно, пытаясь отвлечь меня от мрачных мыслей. – Ася, конечно, милая девушка, красавица, но она не одна на свете.

– Неужели ты так плохо знаешь меня? Нет, мне её не разлюбить! Ах, Максим, как ты не принимаешь, что я мог спокойно жить и здраво размышлять тогда лишь, пока во мне дремали страсти. А теперь – прощай, покой, прощай...

– И что ты намерен делать дальше? Так и будешь преследовать её, куда бы она ни пошла?

– У меня есть выбор?

– Есть. Пересиль себя. Хватит следить за ней, хватит думать о ней, хватит мечтать попусту. Твоё чувство не любовь – это одержимость. Перетерпи, прошу!

– Сказать – легко, но ты не на моём месте, тебе не нужно делать. Ты предлагаешь мне избавиться от любви, точно она вылезшая из шва нитка, которую можно за полсекунды отчикать ножницами. Нет, любовь заполнила меня целиком, просочилась в ядро каждой клетки, заменила собой все нуклеотиды ДНК…

– Ты себя-то со стороны слышишь?

Мы остановились возле длинного сине-серого дома. У подъезда, кидаясь на коробки с мусором, вопил откормленный кот. Максим выдохнул и положил обе руки мне на плечи, как если бы пытался удержать меня от опрометчивых действий.

– Не ходи туда, пожалуйста, – сказал он.

– О чём ты?

– Бал. Студенческий бал. Не ходи туда. Не измывайся над собой. Не стоит тебе видеть её.

– Откуда ты знаешь? Я же ничего не говорил.

– Не обижайся, но шпион из тебя никудышный: шифроваться ты не умеешь. Даже мне известно, что Ася пойдёт на бал – разве можешь об этом не знать ты? А если ты знаешь, в чём я не сомневался, то как же откажешь себе в мучении пойти?

Я уставился в пол, как нахулиганивший ученик под пристальным взором строгого учителя. Мы простояли с минуту, не проронив ни слова. Тишину прервал Максим:

– Всё-таки пойдешь?

Его негромкий голос гремел скорбным хором сатиров. Я поднял голову, и в моих глазах он прочитал безмолвный утвердительный ответ. Максим всё понял. Мы зашагали дальше, смотря под ноги, не разговаривая, ведь самые выспренние, самые пышно-убедительные, самые благонамеренные речи больше ничего не решали.

 

На втором этаже главного здания университета, забитом парочками в празднично-выходных нарядах, стояла духота. Золотисто-жёлтый, намного ярче дневного, искусственный свет придавал глазам плотоядный блеск, и все часто, бессмысленно жадно глотали тёплый, возбуждающий воздух зала, где стоял чад от цветов, вина, яств, пыли, пудры, духов и разгорячённых тел. Перед глазами, слезившимися от сладко-едкого запаха пота, мелькали полиамидовые и хлопковые вечерние платья всех цветов радуги и впервые надетые смокинги с накренившимися бабочками. Молодые бонвиваны с проступавшим на лицах напряжением старались удержать правильную осанку, галантно подавая дамам согнутую в локте руку. Отовсюду лились сплошным бурно-громким потоком, как из рога козы Амалфеи, изысканные комплименты, учтивые поклоны, реверансы и прочие рудименты рыцарских времён, которые, стоило юношам и девушкам разбрестись по знакомым компаниям, отбросив налагаемые светом приличия, тотчас сменялись привычным обсуждением первичных и вторичных половых признаков присутствовавших. Какой-то парень, поправляя безвкусный фиолетовый галстук, вышел в центр зала и попросил минутку тишины; он подозвал высокую брюнетку в длинном бордовом платье, встал на одно колено и, открыв маленькую коробочку с обручальным кольцом, сделал предложение. Публика аплодировала, а я дивился, к чему весь этот убогий спектакль? Зачем признаваться перед толпой людей, как в банальной романтической комедии? Неужели счастье будет неполным, если о его чувствах не узнают пять сотен человек? Откуда у людей бесконтрольное желание выставлять на суд общественности самые интимные свои переживания?

Я метался по этому муравейнику, в котором всё вертелось и копошилось по хаотическим законам броуновского движения, воняло мерзостным смешением десятков марок парфюма, лучилось самодовольным двуличием, и задыхался. Стены давили на меня, сжимались, я угодил в западню. Могла ли она не прийти? Куда она подевалась? Она же должна, должна, должна быть здесь, разве не так?!

Не чувствуя ног, ослабляя давивший на горло воротник рубашки, я прислонился к белой колонне. Спину прихватила живительная прохлада невозмутимого камня. Туман в голове прояснился. Нет, она не придёт. Не придёт! Что со мной? Как посмел я подумать, что она посетит этот вертеп разврата, вытерпит хотя бы минуту в этом царстве мишуры? Сколько непочтительности, неуважения, непонимания я непредумышленно вложил в одно никчемное предположение? О боже мой, боже мой, сжалься, сжалься надо мной, безмозглым глупцом!

Началось третье отделение вечера. Зарюмила тремя бессменными аккордами современная танцевальная музыка. Мне было легко, хорошо и радостно. Мои нервы упивались пошлыми звуками и вульгарно-томной мелодией, ибо страсть подавляет чувство изящного и всерьёз воспринимает те дразнящие, возбуждающие впечатления, к которым в трезвом состоянии мы отнеслись бы юмористически или попросту брезгливо их отвергли. Ася, моя прекрасная Ася не пришла, она далеко отсюда, от этой властной грязи, от напыщенной скучности броских костюмов! До чего же замечательно, что её тут нет, что её бесподобных волос не коснётся этот тошнотворный запах, что никто не сможет невзначай положить вспотевшую ладонь на её шелковую кожу! Нацепили эти греческие платья, волочащиеся по паркету, как использованные презервативы, и думаете, что ровня ей? Куда вам до неё, подлые лицемерки, ищущие внимания! Я рассмеялся, плюнул на пол и, неумело насвистывая каватину Фигаро, спустился на улицу. В лицо ударила свежесть прекрасного мартовского вечера.

Ася была центром моего мира, сияющей, как орионовский Ригель, звездой-гипергигантом, по орбите которой вращались планеты мыслей и дум, сверхмассивной чёрной дырой, поглощавшей плывшие по горизонту событий чувства и страсти. Она являлась ко мне в эротических снах предвестником утешительного наслаждения. Мне везде мерещились её милые черты – на улице, в фильмах, в опере, в мечтах. Я не мог сконцентрироваться на образах читаемой книги, потому что видел лишь один обольстительный образ, манящий, казалось моему воспаленному мозгу, к блаженству лобзаний, безумных желаний, к нежным пожатиям белоснежной руки, к забвению горя и к счастью без мер, без конца и границ. В самой верхней части груди, там, где начинается горло, у меня поселилась мягкая, непонятная, текучая боль, готовая навернуться на отяжелевшие глаза. Но поскольку плакать по-настоящему я стыдился, то изливал её на терпеливую бумагу только в словах. В нежных строках, звучавших в печальной тональности, я говорил себе, как она прелестна и как красива, да как я болен и устал, и какая буря бушует у меня в душе, зовёт в неведомое, далеко-далеко, туда, где посреди сплошных роз и фиалок дремлет безмятежное счастье. Я писал в полусне, в забытьи, в сахарно-карамельной, тягучей, как нуга, дреме, и былые огорчения, вызванные расшатанностью стиля и несовершенством формы, перестали меня одолевать. Разве могла быть несовершенной та форма искреннего обожания, в которую я облекал терзания моей неразделённой любви? Разве могла быть несовершенной та форма, что служила для воспевания серафической красоты и ангельского благолепия? Как могло быть несовершенным то, что имело отношение к Асе, к её золотым волосам, к её кукольным ручкам, ко взгляду её сумеречно-серых глаз, к её кипарисовому телу, пахнущему сочной дыней? Блаженство слова никогда не было мне сладостнее, никогда я так ясно не ощущал, что Эрот присутствует в слове, как в эти опасно драгоценные часы, когда я, видя перед собой фотографии моего идола, слыша музыку её голоса и слушая её голос, рассеивающийся в музыке, формировал по образцу красоты Аси свою прозу, – эти изысканные полторы странички, прозрачность которых, благородство и вдохновенная напряжённость чувств вскоре могли вызвать восхищение многих.

 

Летнюю сессию я ждал с тем трепетным нетерпением, с каким фермер в особо засушливый год ждёт благодатный дождь. В последнюю свободную ночь я не сомкнул глаз. Я крутился юлой на смятой простыне, переворачивался с боку на бок, сбрасывая на пол разогретые подушки, и не знал, как унять волнение. Меня тошнило с такой силой, будто некто вспорол мне живот, вставил в рану венчик и принялся месить внутренности с мастерством опытного кондитера, взбивающего яйца в глубокой миске. Онемевшие руки не желали слушаться неясных приказаний мозга, а хладный пот пропитал насквозь нижнее бельё; волосы взмокли, как после душа. Моё состояние всё отчётливее походило на завершающий этап инкубационного периода неизвестной болезни, после которого уже бесполезны любые лекарства.

Догадываюсь, какое жалкое зрелище я представлял собой утром, когда, разбитый, с измождённым, анемичным лицом, на котором бегали тусклые карие глаза затравленного зверя, я добирался до факультета на метро, время от времени проваливаясь в тот суетный сон, который приносит не облегчение, но лишь сильнее, как садист-дознаватель, истязает организм. Несмотря на это, счастье переполняло меня, бурлило во мне с яростностью Харибды.

Полтора месяца возле неё! Полтора месяца – нет, конечно, не каждый день, не каждый час, но всё же полтора месяца – дышать с ней одним воздухом, прикасаться к вещам и поверхностям, тронутым её тонкими пальчиками, ловить, если мне повезёт, опадающие, как осенняя листва, золотистые нити пшеничных волос, встречаться ненароком со взглядом её пасмурно-туманных глаз, которые самую ужасную грусть превращают в неудержимую радость, задеть, быть может, её крохотное плечико, будто случайно, не нарочно, без злого умысла, и почувствовать возбуждающую теплоту жемчужно-белой кожи… Полтора месяца! Полтора месяца рядом с ней! Полтора месяца! Полтора месяца – и только мои!..

Или нет? Или я ошибся, жестоко, непростительно, так глупо? Неужели оправдались мои худшие подозрения, стали реальностью горькие страхи?

Заканчивался преступно жаркий июнь. Полыхали торфяники. Москву заволокло густым облаком дыма. Одноразовые медицинские маски стали неотъемлемым аксессуаром к любому наряду.

Мы сдавали зарубежную журналистику, скисая от духоты за запертыми оконными рамами. Ветки деревьев, сбрасывая сухие листья, лениво бились о стекла. Дезодоранты не спасали, и мы, используя тетради и учебники в качестве вееров, тщились не спятить из-за диссонирующих запахов весенних цветов и немытых, уморённых тел. Всё вокруг выглядело ядовито-желтым, болезненным, грязным. Воздуха не хватало, глаза закрывались сами собой, а в висках стучала кровь.

Однако всё это мне было безразлично. Я сверлил взглядом дверь аудитории, в которую час тому назад впорхнула Ася. Скоро она выйдет. Я вновь смогу увидеть её. Вот-вот, почти уже, я слышу её голос, звонко-ласковое воркование с соблазнительным придыханием…

Довольная и расслабленная, она распахнула дверь, обезоруживая спокойной лучезарной улыбкой. За ней, одетой в короткое льняное платье, оголявшее сливочную кожу стройных ног, сочился свежий воздух, возвращая к жизни. В её движениях чувствовалось невыносимо воздушная лёгкость бытия.

– Здравствуй, милый, – пропела она, посмотрев в мою сторону.

Что?! Милый? Что произошло? Я не заметил, как умер? Или попал в параллельный мир, где мы с ней вместе? Ох, как бы я был тогда счастлив!

Она поплыла ко мне, медленно, словно растягивая удовольствие от долгожданной встречи. Она плыла, и всё расплывалось перед глазами. До чего же прекрасна жизнь! Как здорово жить, дышать, любить и быть любимым! Чудо! Сон наяву!..

– Я не ждала тебя, – промолвила она, подойдя поближе.

– Решил сделать сюрприз, родная, – справа от меня раздался мужской голос.

Я повернул голову. Кто он? Я был так озабочен наблюдением за дверью, что даже не заметил незнакомца в голубых джинсах и чёрной рубашке, стоявшего рядом. Нет! Не верю! Нет! Ни за что! Этого не может быть! Я хотел что-то сказать, запротестовать, подхватить Асю на руки и бежать за горы и океаны, где не будет этих ровных чёрных волос и правильных контуров лица, но смог выдавить из себя только неопределённый звук, отдалённо напоминавший последний хрип умирающего. Ася обвила руками его шею, привстала на носочки и поцеловала в губы. Я ощутил, как моё сердце сжали раскалёнными щипцами, грудь разрывалась от невыносимой давящей боли, всё закружилось, завертелось в бешеной пляске смерти. Я не дышал, прекратил, словно забыл, как это принято делать. Я сделал пару шагов и завалился на скамейку, видя удалявшийся в иную жизнь силуэт Аси.

Всё было кончено. Кончено! Кончено! Кончено! Мечты мои пропали, надежды нет на будущее счастье, настало вместо ясных дней – ненастье. Что же теперь? У неё есть любимый, её сердце украдено таинственным незнакомцем. Почему так? Как же такое могло случиться? За что, господи, за что послал ты это наказание? Чем я прогневал тебя, старый урод, что ты отнимаешь у меня всё? Как же я ненавижу тебя! Ненавижу! Вас всех ненавижу!..

 

Я твердил, твердил и твердил, чуть слышно, как молитву, гневные ругательства, понося всё живое и изливая накопившуюся желчь. Не помню, сколько часов я просидел будто в прострации на той скамье, но, когда я пришёл в себя, факультет уже опустел, а на улице потемнело. В скверике не было ни души – только деревья по-змеиному шипели в сумрачном безголосии. Я выбрался за ворота и принялся смотреть на тихую Моховую, по которой просвистывали редкие автомобили. Время от времени, отдаваясь эхом, приближались и удалялись чьи-то шаги. В небе блестели неподвижные звёзды. Как я смертельно устал и обессилел! В голове стало так пусто, и отчаяние постепенно растворилось в большой, мягкой печали. В памяти промелькнуло несколько стихотворных строчек, в ушах снова зазвучала музыка из «Лоэнгрина». Я пошёл вперёд, не оглядываясь на здания, памятники, случайных прохожих, неоновые вывески магазинов и ресторанов, не оглядываясь на далёкий свет в окнах жилых домов, нервные гудки машин, не оглядываясь на пьяниц и проституток, не оглядываясь на погасшие фонари и скулёж бродячих собак, потому что всё это не имело значения, больше не имело, потому что всё это осталось в запретном позади, во вчерашнем дне, где протяжно-жалобно играла первая симфония Малера.

Куда я шёл? Туда, где меня ожидало великое блаженство или страшная смерть. Туда, где обеспокоенное сердце моё могло обрести надежду или остановиться навсегда. Туда, где пряный аромат сирени сводил с ума здоровых людей, а умалишённым возвращал разум. Туда, где беспрестанно журчала торжественно-страстная, как баховские пассионы, мелодия любви. Туда, куда каждую ночь устремлялись мои стыдливые мечты.

Куда я шёл? В неизвестность, где решалась моя судьба. На облитую слезами плаху, где вряд ли было место для сострадания. К сиянию безупречности, где мне уготовили жалкую роль попрошайки на паперти. К божественной любви, которая возносит к луне и солнцу или низвергает в гадкую бездну нечистот.

Куда я шёл? К её дому. В храм, за баобабные двери которого не смел прежде ступить даже кончиком пальца ноги. К паникадилу, блеск лампад которого ослеплял, призывая падать ниц. К алтарю, где алкал принести себя в жертву бесновавшимся волнам золотых волос, белоснежным кукольным ручкам, сумеречно-серым глазам, взгляд которых был подобен всесокрушающему смерчу, и изящному телу, охмелявшему благоуханием сочной дыни.

Я шёл вперёд по городу, пробираясь сквозь темень летней ночи, сбивая ноги в кровь, стирая рукавом с раздувшегося лица капли пота. Приближаясь к заветному дому, к обители моей голубки Аси, я спрашивал себя: за что полюбил её? Откуда пришло этого наваждение, бесповоротно изменившее мою жизнь? Любил ли я человека, которого знал так плохо, что, можно сказать, не знал вовсе, или терзало меня петрониевское преклонение перед скульптурно-картинной красотой Эвники? Неужели вся моя любовь родилась из потребности художника, который всегда стремится прильнуть к груди простого, стихийного, спасаясь от настойчивой многосложности явлений? Кого же я любил? Премилую девушку с золотыми волосами и пасмурно-туманными глазами или идею красоты – ибо только красота, мой Федр, достойна любви, – которую эта девушка для меня олицетворяла?..

 

Я нажал на кнопку звонка. Путь к отступлению был отрезан, а мои рассуждения не стоили ничего. Дверь открылась. Ася вышла на порог в розовой модаловой пижаме с коротенькими шортами. На её заспанном, но по-прежнему ангельском лице застыла гримаса удивлённого возмущения.

– Серёж, ты знаешь, сколько времени? – спросила она с опаской. – У тебя крыша поехала, что ли?

Оказывается, она знала моё имя. Знала! Я хотел сказать, как люблю её, но мой язык заплетался. Я стоял перед ней, взъерошенный, измокший, дрожащий, и выдавливал из себя нечленораздельные звуки.

– Ты напился? Имей тогда совесть не шляться по квартирам других людей.

Она рассердилась и повернулась, чтобы уйти.

– Остановись, умоляю тебя…

– Заговорил, надо же! – ответила она и остановилась. – Зачем ты пришел сюда, шизик?

– Проститься!

– Ну прощай! – усмехнулась Ася и шагнула внутрь квартиры.

– Не уходи! Останься! Подожди минуту! Я сейчас уйду и более сюда не возвращусь… Всего минуту! Что тебе стоит? К тебе умирающий взывает!

– Что ты городишь? Зачем ты пришёл ко мне посреди ночи? Уходи!

– Нет! – сказал я твердо и двинулся к Асе.

– Я вызову милицию. Я закричу! – на дивном Асином лице отразился испуг.

– Кричи! Зови всех! Какая разница, как мне принять смерть, – одному или при десятке свидетелей!

Ася попыталась захлопнуть дверь, но я подставил руку, переступил через порог и попал в квартиру. Ася прижалась к шкафу. Я протянул трясущуюся руку, но не решался прикоснуться к ней. Я понимал, что пугаю её, но я обязан был объясниться. То, что я говорил, стремилось облечься в логику, и всё же выходило опасно и чудно, словно в путаном сне.

– Но если есть, красавица, в тебе хоть искра состраданья, то прошу тебя, постой, выслушай…

– О боже!

– Ведь это же мой последний час. Сегодня я узнал свой приговор. Другому ты, жестокая, вручаешь своё сердце! Позволь мне умереть, благословляя тебя, а не кляня. Я не могу и дня прожить, когда ты для меня чужая, когда ты не со мной, когда я не имею возможности увидеть тебя. Я живу тобой. И буду жить, пока бьётся моё сердце. Буду жить лишь чувством к тебе, мыслью о тебе. Я погибну, конечно, но перед тем, как проститься с жизнью, дай мне хоть миг один побыть с тобой вдвоём, наслаждаясь этой чудной ночной тишиной. Дай мне упиться твоей красотой, без которой жизнь – бесконечный кошмар. И пусть потом смерть заберёт меня к себе…

Я шептал извечную формулу желания, презренную, абсурдную, смешную и всё же священную и вопреки всему достойную: «Я люблю тебя!». Ася перестала бояться. Она улыбнулась, но не так, как минуту назад, – совсем иначе, по-доброму, понимающе, призывно и завлекающе. Она подошла ко мне и неторопливо, как протягивают руку, чтобы погладить незнакомую собаку, взяла меня за локоть. Я глядел в эти большие сумеречно-серые глаза и тонул в океане наслаждения.

– Пойдём со мной, – сказала она мне на ухо и потянула в глубину квартиры, к приоткрытой двери спальни.

Ася стукнула рукой по выключателю. Свет погас, в каком-то новом, неожиданно глухом тембре зазвучал мотив смерти, и страсть в лихорадочном нетерпении простёрла по воздуху своё белое покрывало навстречу влюблённому, который, раскрыв объятия, шел к ней сквозь мрак.

 

 

 

(в начало)

 

 

 


Купить доступ ко всем публикациям журнала «Новая Литература» за январь 2017 года в полном объёме за 197 руб.:
Банковская карта: Яндекс.деньги: Другие способы:
Наличные, баланс мобильного, Webmoney, QIWI, PayPal, Western Union, Карта Сбербанка РФ, безналичный платёж
После оплаты кнопкой кликните по ссылке:
«Вернуться на сайт магазина»
После оплаты другими способами сообщите нам реквизиты платежа и адрес этой страницы по e-mail: newlit@newlit.ru
Вы получите доступ к каждому произведению января 2017 г. в отдельном файле в пяти вариантах: doc, fb2, pdf, rtf, txt.

 


Оглавление

3. Записки Галевина: «Чтобы судить о человеке...»
4. Записки Галевина: «Чувства того, кто предается созерцанию...»
5. Записки Галевина: «Кто-то, по-видимому, оклеветал меня...»
Пользовательский поиск

Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на g+  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

05.12: Записки о языке. Самое древнее слово (статья)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или Яндекс.Деньгами:


В данный момент ни на одно произведение не собрано средств.

Вы можете мгновенно изменить ситуацию кнопкой «Поддержать проект»




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература»:

Номер журнала «Новая Литература» за октябрь 2017 года

Купить все номера с 2015 года:
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 



При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2017 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!