HTM
Номер журнала «Новая Литература» за август 2017 г.

Евгений Синичкин

Эра антилопы, несущейся в спорткаре по сверхскоростному шоссе (часть первая)

Обсудить

Антироман-матрёшка

 

Всем, кто так торопится к развязке, что

забывает оглянуться по сторонам, посвящается.

 

 

Я чувствую себя Империей на грани

Упадка в ожиданьи варварской орды,

Когда акростихи, как дряблые плоды

Изнеможения, слагаются в дурмане.

Поль Верлен. Изнеможение

 

Среди всего этого великолепия

Я измучен,

Подавлен

Видением пепелища,

Стен, повергающихся в прах.

Ричард Олдингтон

 

Все прошлое я вновь переживаю,

Один в тиши ночей, и нет исхода мне.

Александр Бородин. Князь Игорь

 

16+

Произведение публикуется в авторской редакции
Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 14.09.2017
Оглавление

1. I
2. II
3. III

II


 

 

 

Крыша восьмиугольной бородатой беседки, заросшей темно-зеленой полукленовостью дикого винограда, не пропускала свет. Резные опорные столбы, растолстевшие из-за неумеренного потребления влаги и поддерживавшие молодецки крепкие, не тронутые временем стропила, с раздражением думали о своем создателе, пузатом человеке с жиденькими, словно карандашом начерченными, усами, блаженном столярной нищетой вкуса. Алебастровая поверхность луж на дорожке перед беседкой бессердечно отражала квазиколонную убогость столбов и вынуждала их, как разобиженного ребенка, кутаться в лиственное безъягодное одеяло. Старые велосипеды, заржавевшие от смеха февральским вечером в середине девятнадцатого века, когда Маркс и Энгельс, как думали велосипеды – в шутку, опубликовали «Манифест коммунистической партии», и с того времени ютившиеся в бархатном мраке дальнего от входа угла, скрывались от человечества, которое разочаровало их плохим чувством юмора и слабоумной серьезностью мироощущения. Они пообещали себе, что нарушат, невзирая на все возможные последствия, главный обет любого собранного велосипеда, обет беспрекословного подчинения воле человека, и возьмут управление на себя, чтобы преодолеть скорость звука и погибнуть, сохранив честь, в жадно-грубых объятиях бетонной стены, если кто-либо из людей посмеет опорочить прикосновением кожаную прохладную пупырышность их поистрепавшихся сидений. Так велосипеды с давних пор разбирались с двуногими властителями, изводившими их чрезмерной потливостью и смердящей неподмытостью межъягодичного пространства. А глупые люди, смеялись над ними в Английском клубе для велосипедов-аристократов, списывали всё на собственную неаккуратность и невнимательность.

Справа от велосипедов, на сплетенных в брецель толстых прутьях, скособочилась висящая на скрюченном гвозде мишень для дартса с облезшим сизалем. Лишенная человеческого внимания и заботы, обреченная на столетнее умирание в жару и холод, засуху и дождь, мишень, в былые годы яркая, броская, разгирлянженная, опустилась, преобразившись в грязную посудину с истертой каймой, на которой прежде белели узоры цифр, и склубившейся на выцветших красно-зеленых кольцах паутиной, радушно принявшей в себя щепки от тысяч распиленных досок и серые волоски гулявшей по участкам бродячей кошки. Однажды, когда с позолоченного тоской неба падали листья сакуры, а у кошки были дом и семья, ее загрызла собака, издерганный, затравленный хозяевами-наркоманами кофемолочный алабай с жесткой темно-колькотаровой шерстью на голове, взятый неизвестно где для охраны беспризорных перепелок, которого за девять лет жизни ни разу не спустили с цепи. В ночь перед тем, как алабай разорвал кошку на части и перекинул останки на соседний участок, у нее появились котята – черный, как волосы испанской танцовщицы Леоноры Калатравы, живущей в пригороде Севильи, в пряничном домике из сказки, которую мама читала ей в детстве перед сном, и два серых с переливчатой, как опал, шелковистой шкуркой. Алчная воля к жизни, бурлящая с рождения в каждом живом существе, указала им, щупленьким, испуганным и слепым, путь через заросли и курятник, охраняемые свихнувшимся от металлической ароматности теплой крови цербером, через игольноушечную щель в заборе – к отгрызенной голове матери, возле которой спустя месяц их, бездыханных и окоченевших, нашел игреневый щенок приехавших на праздники владельцев участка.

Сперва он, подергивая черным носом, над которым светилась лунная белизна неровного пятна, не мог взять в толк, что происходит, почему они не двигаются и не хотят с ним поиграть. Траурная музыка, чем-то похожая на оратории Баха, заиграла в ветвях застонавших кипарисов, а сверху, где лазурилось невинное спокойствие, застучал дождь. Акантитовые капли, от которых веяло безбрежностью океана и отчаянием, упали на морду щенка, заструились по черным овчарьим щекам, затекли в рыжие треугольники ушей с базальтово-серыми кончиками, и щенку все стало понятным, горестным и несправедливым, но понятным. Лаем, в котором слышалось печальное знание истины, щенок позвал хозяев и, пока они на заднем дворе, под душной раскидистой сиренью, выкапывали могилку для трех с половиной тел, вылизывал котят, смывая с них застрявшие в шерсти опилки и въевшиеся глубоко под кожу слезы. А после весь день лежал в тени сирени, глядя на свежие припухлости земли, слушал, как где-то недалеко спиливают ясень, и грыз косточку, оставлявшую в пасти неприятный привкус насмешливой сладости.

Неделю кипарисы стонали, не замолкая ни на минуту и не давая спать поселку. А затем, как по волшебству, стихли, внезапно, безрассудно, неожиданно настолько, что Клавдия Алексеевна, седовласая старушка, в советские годы преподававшая в университетах и дома научный атеизм, трижды перекрестилась и упала в обморок; и все были так озабочены переменой в настроении кипарисов, что лишь через три года, хлопнув себя кто по лбу, а кто по колену, заметили опустевшую могилку, в которой лежала обглоданная косточка, и серую кошку, вернувшуюся из мертвых, но без котят, и больше не доверявшую ни людям, ни собакам, ни судьбе, иногда, напялив смокинг и шапокляк, захаживавшую к ней в гости, в недостроенный дом из позеленевшего кирпича, и, уходя, оставлявшую на пороге блюдце с молоком и миску «Вискаса». Молоко кошка пила вяло, без охоты, для проформы, как ребенок, под угрозой ремня соглашающийся поесть овощей, а от корма отказывалась, разбрасывая его вдоль излуженных дорожек, в которых плескалась акварельная радужность бензиновых разводов.

Более четверти века прошло, прежде чем жители Z догадались, зачем кошка раскидывала камешки со вкусом рыбы и риса по обочине. Егор Валентинович, инженер-прочнист, уволенный с завода по производству деталей для летательных аппаратов из-за двухсот жалоб со стороны женщин, посчитавших привычку Егора Валентиновича ходить без одежды сексуальным домогательством, был первым свидетелем чуда. Зимним утром, когда сугробы запахли миндалем, он вышел из дома, разумеется нагишом, демонстрируя природе все то, чем она его наградила, и намекая, что награда могла бы быть повнушительнее. Растерев глаза, в которых потерялись линзы, он узрел окопавшиеся в снегу баобабы, выросшие за одну ночь. Алмазные листья блестели на свету, а массивные платиновые стволы перегородили проезжую часть, поэтому жителям поселка пришлось отказаться от автомобилей и пересесть на приобретенную в собственность электричку, пути для которой они построили на деньги от продажи трех упавших с дерева стеблей. Злостными неплательщиками прозвали посельчан работники налогового департамента, желавшие, как водится, наложить руки на все, до чего способны достать, но никаких мер не предприняли. Легким, но резким ударом стокилограммовой ветви в висок один из баобабов, представившийся Джоном, отправил министра по налогам и сборам, приехавшего с инспекцией и попробовавшего оторвать один листочек, чтобы получить за него виллу на Лазурном берегу, в глубокий нокаут, перешедший в глубокую кому, перешедшую в пенсию для несчастной семьи, потерявшей кормильца и владельца пятнадцати особняков в России, купленных, как утверждал он в интервью, на зарплату госслужащего. И впредь никто, за исключением жителей поселка и Чака Норриса, которого пригласили в качестве учителя по самообороне, не рисковал подходить к баобабам. Часть вырученных с реализации листьев средств баобабы предложили потратить на возведение замка, где Чак Норрис, получивший титул почетного гражданина Z, смог бы провести остаток жизни, упиваясь финансовым благополучием, всеобщим почитанием, баккарой и молоденькими девушками из его личного гарема. Но Чак Норрис, узнав, что ему приготовили баобабы, выступил перед ними с благодарственной речью, которую закончил вежливым отказом: «Спасибо, ребята, конечно, однако я предпочитаю работать в одиночку». А заставлять Чака Норриса что-либо делать против его воли, как все знают, бессмысленно и опасно для кадыка, печени и почек; и в конце концов, обучив деревья секретам карате и основам владения холодным оружием, он собрал спортивную сумку, надел ковбойскую шляпу, поправил ее, посмотревшись в зеркало, козырнул на прощание и пешком, в изношенных туфлях, поглаживая поседелую небритость, удалился в вечность на закате человеческой истории.

 

Одинокий человек, одинокий, как пенек посреди поляны, сидел в беседке, в глубоком кресле, укутанный, несмотря на июльскую теплынь, тремя одеялами, точно Ганс Касторп в горном туберкулезном санатории. Над ним мерцала романтичная заливистость северного сияния, а солнечные лучи выписывали на мягкой подросшей траве, забывшей лезвийную остроту газонокосилки, окончание «Тайны Эдвина Друда», из-за чего за воротами столпились литературные критики, литературоведы и преподаватели российских и зарубежных университетов. Аляскинский маламут по кличке Марсель, подменявший захворавшего Рудольфа в упряжке оленей Санта-Клауса, которая в ту секунду прозвенькивала над Z, возвращаясь с Венской конференции вымышленных, будто весь мир, персонажей, видел, что доценты филфака МГУ пошли в рукопашную на двух профессоров из Оксфорда в твидовых пиджаках, но вдруг обнаружили пунктуационную ошибку в рекламном объявлении на стене ангара строительного рынка, достали из дипломатов складные вилы с четырьмя красными ручками вместо зубьев и покенгурили к директору рынка, чтобы подвергнуть его наказанию диктантом.

Маринованный огурец, мечтавший стать актером в театре на Бродвее, бегал по беседке, навывая I only want to say в манере оскопляемого козла, когда с табакеркнутой внезапностью из-под земли, стряхивая золу с волос, вылезли православные активисты, набросились на огурец, откусили половину в попытке скрутить и сожгли на костре остатки под Kumbaya my lord, ничуточки не стесняясь закемарившего в кресле N. Его, конечно, звали не N, но это не волновало ни православных активистов, доедающих подгоревший огурец, ни маламута Марселя, которому осточертели эти чинно-жеманные кривляки олени, ни самого N, как не беспокоили его ни сонная однообразность настоящего, ни мучительная мрачность будущего. Разве что прошлое, с каждой прошедшей секундой делавшееся всё значительнее, чудилось ему, пропитанное щемящим ароматом ностальгии, чем-то важным и интересным. Только прошлое волновало его душу, уговаривая ее пробудиться от сопровождаемого смущенным храпом сладкого сна. Внимание, которое уделяют именам, тем более именам до зевоты непримечательным, скучным и обычным, казалось ему чрезмерным. Астрологи с ним бы не согласились, но, поскольку им по долгу службы положено не соглашаться со всем, из чего может выпасть хотя бы микроскопическая частица здравого смысла, N не было дела до их несогласия, как не было ему дела ни до чего, кроме прошлого, которое дышало щипающей оранжевостью апельсина.

И он вспоминал, дни и ночи напролет плавая по рекам памяти, где нет равнодушного течения жизни и вода на вкус как кока-кола, которой запиваешь жареную картошку с говяжьими котлетами; он вспоминал и чувствовал, что на сердце становится легче, словно воображаемые потоки прошлого уносят прочь сдавливающую горечь уродливой реальности.

Позабытая кружка с остывшим чаем, от которой поднимались к небесам запутавшиеся в себе струйки пара, спала на желто-коричневом колченогом прикресельном столике. Она жила на его краснеющей от стыда за свою врожденную дефективность крышке с незапамятных времен и была гораздо старше, чем N, беседка, человечество или Z. Говорят, ее бросил на столике дед N, невысокий и худосочный, как табуретка, человек с редкими седыми волосами, загорелым лицом и натертыми до мозолей руками, любивший трудиться в саду, телевизор и одиночество. Раскрашенная в цвета национального флага Уганды, кружка полюбилась деду N, истинному патриоту, жаждавшему удрать в Израиль, чтобы, выкрав из Иерусалима Гроб Господень, продать его в частную коллекцию одному итальянскому бизнесмену, а выручку пустить в дело, перебраться в Австрию, прикупить бергеровский набор инструментов с отвертками, чьи рукоятки сияют диамантовой инкрустацией, и широкоформатный плазменный телевизор, на котором, цитируя «Улисса» в оригинале, танцует какаду-альбинос. Если бы дед N вспомнил, что он не Франко Неро и он не может просто войти в Храм Гроба Господня, привязать к реликвии веревочку и потащить за собой, словно так и задумано, а если припечет и за ним пустятся в погоню – открыть саркофаг и достать оттуда пулемет, то он бы все равно попытался, поскольку был человеком, как многие старики, репетирующие незагорамные переговоры со смертью, упертым и несговорчивым. Большая Медведица родила восьмую звезду, удлинив ручку ковша, а дед N, получив свыше знамение в виде шмякнувшейся на темечко жижицы голубиного помета, поставил на столик кружку чая, который уже тогда был остывшим, надел рейтузы, приладил к спине крылья, как у Икара, и отправился в Израиль, почитывая по дороге «Мурзилку». Его остановили пограничники, когда он пересекал территорию Грузии, и долго, приблизительно четыре минуты, пытали в застенках, стараясь выяснить, зачем ему крылья в поезде дальнего следования, на какое агентство он работает и в чем состоит его миссия. Ничего не раскрыл им дед N, за исключением имени, фамилии, отчества, биографии, политических и религиозных взглядов, сердца, души и кодов для запуска и самоуничтожения российских ядерных ракет, которые он прочитал на бумажке-подсказке, выпавшей из брючного кармана президента страны в переносном туалете у входа на территорию Кремля. Армейское грузинское руководство, состоящее по преимуществу из армян и евреев, – ибо есть ли на свете хоть одна мало-мальски властная структура, не возглавляемая по преимуществу армянами и евреями? – в качестве благодарности подарило деду N пятикомнатную квартиру в Тбилиси, трехмесячный запас хачапури, тот самый бергеровский набор инструментов и широкоформатный плазменный телевизор, но, к сожалению, без какаду-альбиноса, цитирующего «Улисса» в оригинале, поскольку в продаже остались лишь какаду-альбиносы, цитирующие в оригинале «Шум и ярость» или «Миссис Дэллоуэй», а Фолкнера и Вулф дед N не выносил.

Веками кружка ожидала, что дед N вернется, отыщет ее на том замухрышечном столике, где оставил, глотнет крепкого чая, поворчит, как всегда делал, когда чувствовал себя хорошо, и погладит под ручкой в награду за преданность, однако дед так и не вернулся.

Грусть скрутила кружку, как радикулит. Лесная нимфа приносила кружке алпразолам и дексаметазон, прописанные пробудившимся от Изумрудного сна друидом Малфурионом, но они не помогали. У кружки с рождения выработалась сопротивляемость ко всем лекарственным препаратам, потому что она была кружкой. Большой совет у Элронда, продолжавшийся полторы тысячи лет, постановил, что «вся эта пафосная тысячестраничная эпопея с Сауроном может подождать», раз горюет кружка с остывшим чаем. И тогда постаревший, сгорбленный, хромающий Фродо прибыл к кружке, чтобы уговорить ее развеселиться. Но не успел он с охами и ахами опуститься на правое колено перед столиком, на котором стояла кружка, и произнести под адажийный аккомпанемент чавкающей беззубости заготовленную речь, как схватился за сердце, захрипел, задергался, зажмурился и упал замертво на ступеньки беседки, а Саурон, растолкав критиков и литературоведов, миновал ворота, перевернул окаменевшее тельце хоббита, достал из заднего кармана его штанишек Кольцо Всевластия и стал повелителем Средиземья. Естественно, владычествовал он недолго, поскольку ему хватило глупости утвердить вырубку баобабов с алмазными листьями и Чак Норрис, подавившись салатовой кислинкой несправедливости, спрыгнул с кучевых облаков и пяткой с разворота объяснил Саурону, кто в поселке главный, а чье место – у бочки с дождевой водой для полива баобабов.

Пока никто не видел, обиженный Саурон, не забыв протереть, прополоть, подстричь, удобрить и полить, строчил доносы в Ассоциацию злодеев, жалуясь на варварское обращение и манговую проржавелость шлема, подаренного мамой на его восьмой день рождения, и умоляя прислать ему в помощь отряд элитных плохишей. Они сперва пообещали приехать и разобраться, но стоило им узнать, в чем дело и с кем придется столкнуться на забаобабленных улочках Z, как предпочли бросить Саурона на произвол судьбы и до конца времен перенаправлять его корреспонденцию прямиком в Тартар. «Дорогой Саурон, извещаем Вас, что рассчитывать на подмогу в ближайшую вечность Вам не приходится, потому как все злодеи Ассоциации отбывают на Татуин играть в гольф и возвращаться не планируют», – сообщалось в послании ответственного секретаря Ассоциации злодеев Дарта Вейдера.

Такое предательство соратников и ежедневные пендали от Чака Норриса, покрывавшие ягодицы скорбно-прижигающей фиолетовостью, убедили Саурона начать новую жизнь. Он ударился в садоводство и преуспел. Национальная федерация садоводов России присудила Саурону титул «Лучший садовник десятилетия», и на торжественной церемонии во Владимире ему подарили золотые садовые ножницы и пакетик семян с петрушкой за десять рублей. Нет в русском языке слов, чтобы описать радость, переполнившую Саурона, когда он осознал свое истинное предназначение в подлунном мире. «А мы-то уж переживали, что ты никогда не догадаешься», – написал ему с Олимпа Иегова, заехавший к Зевсу на выходные. Мелиноя, покидающая ночью царство мертвых, чтобы выпить «Космо» в баре на Тверской и попугать людей пьяной спутанностью речи, рассказала – по секрету, конечно, – что Иегова уже пару тысяч лет надеется организовать свадьбу Иисуса и Афины, а не то пугает его не подобающая божественному отпрыску тяга сына ко всем земным существам. И хотя Зевса беспокоят мазохистские наклонности жениха, он вроде бы не против наконец-то пристроить Афину, всегда бывшую для него жуткой головной болью.

Четыре официальных запроса отправили голландцы в Россию, приглашая Саурона на работу. «Если Вы, господин Саурон, почтите нас своим присутствием, мы гарантируем Вам высокую зарплату, почет, уважение и прекрасный социальный пакет, включающий бесплатные кексы с гашишем и леденцы с марихуаной», – читал Саурон в письмах, ощущая, как бьются в низу живота теплые волны малинового удовлетворения. «Разумеется, – отвечал Саурон, – мне льстит Ваше предложение, товарищ премьер-министр, но мне и здесь, в Z, живется недурно». Нидерланды упрашивали долго и настойчиво и, наверное, не отстали бы от Саурона, если бы не были уничтожены взрывом ядерной бомбы, сброшенной на них Северной Кореей. Однажды, после саммита Большой пятидесятки, в России прозванной Большим полтосом, высший руководитель КНДР Хрен Вам Всем заглянул, как заявил его пресс-секретарь, случайно в случайный амстердамский бордель. Зачем он туда пошел на самом деле и какой вред достоянию северокорейской нации нанесли работавшие в том бордели трансвеститы, история умалчивает. Ее так сотрясают приступы смеха, что она не может ни говорить, ни есть, ни пить, ни дышать вот же два года и потихоньку хиреет, как бузульник в пустыне. Максим Шевченко попробовал взять интервью у истории, простоял, питаясь своим нескончаемым самолюбованием, крестясь справа налево и читая про себя «Аль-Фатиху», восемь месяцев перед запертыми дверями, за которыми ни на миг не стихала петушиная коралловость смеха, разозлился и написал цикл статей о том, что «все проблемы истории в нежелании принять ислам, да и вообще, это заговор НАТО». НАТО всё отрицала, делая вид, что им, единственным на планете, не плевать на мнение Шевченко. Одним словом, голландская пряничная полосатость исчезла с лица земля, оставив после себя кратер, в котором кружила пыльная дурманящая пряность, а политические лидеры, как водится, прикладывали все усилия ради получения «Оскара». Голливудские киноакадемики суетились и не знали, кому вручить статуэтку за лучшую мужскую роль первого плана. «Оскар» в итоге достался Чаку Норрису, который добежал из Z до Северной Кореи, сверг диктатуру Хрен Вам Всема и, опираясь на проверенную временем схему, отправил его обрабатывать баобабы под руководством Саурона.

Результат превзошел все ожидания, в том числе неожиданные. Алкогольные дожди, лившиеся над Z сорок дней и сорок ночей темно-бронзовой породистостью тридцатилетнего виски, сделали посельчан счастливыми, а землю – плодородной. Вам Всем, валяясь полупьяным под баобабом по имени Ксюша, оттяпал золотыми садовыми ножницами Саурона себе мошонку и принялся бить по ней, как по футбольному мячу, считая ветви Ксюши воротами, в которые необходимо попасть для победы на чемпионате мира. Но Хрен Вам Всем был маленьким, пьяным, неуклюжим идиотом с пивным, опухшим животом. Он выдохся за минуту, выпустил из прямой кишки все свои политические убеждения и, очарованный патетичной карминовостью заката, провалился в сон, где увидел плюшевого зайчика, певшего Ave Maria херувимским дискантом Робертино Лорети, а утром его нашел Саурон. Два бывших грешника обнялись и заплакали, позволяя слезам смыть печали минувших лет. У Саурона в кармане лежал капюшон Гендальфа, лежал потому, что мог лежать, а в Z всегда происходит все, что может произойти; он разорвал его по шву и прикрыл кровавое месиво, в которое превратился пах Хрен Вам Всема. Шепотом громким, как крик черной дыры, они, словно Альваро и Карлос на поле боя, произнесли клятву в вечной дружбе. И много лет спустя, когда ставшие гражданами России и сменившие имена Хрен Мне Врот и Айнуров Саурон Эруевич умрут в один день, в день стотысячной годовщины великого плача ясеня, их похоронят в общей на двоих могиле, под баобабом Ксюшей, на том же месте, где они клялись друг другу в верности. Ясный, безоблачный день примет их исповедь, а Чак Норрис, в очередной раз навестивший жителей Z, проведет заупокойную службу, сжимая пальцами не молитвенник, а изношенную ковбойскую шляпу.

 

Широкими взмахами шести янтарных ножек аргентинский муравей Хуанито греб к противоположному краю чашки с остывшим чаем. Его прозрачное, как лампочка, брюшко спасательным кругом качалось на волнах, не разрешая утонуть. По небесной глади галопировала гнедая кобыла с печатью интеллекта на интеллигентной морде, из раздувавшихся ноздрей выпускавшая потоки огня и прочитанных книг по квантовой механике и теории струн, и головой без всадника в седле, но Хуанито не мог видеть их сквозь мастичную непроницаемость крыши беседки. Часами Хуанито плавал в кружке, плавал каждый день, руководствуясь советом небритого хромого муравья Григория, который в муравейнике заведовал медицинским отделом. Его диагнозы не обсуждались, не подвергались сомнению, как транзитные письма, подписанные генералом де Голлем в «Касабланке». Трагическая случайность, когда младенца Гришу нянечка уронила на пол, вытаскивая из колыбельной, сделала из него инвалида, но не лишила острого ума, внимательности к деталям и вдумчивости, помогавшей разбираться в самых сложных ситуациях.

Например, семнадцать лет назад его позвали принять роды у свиньи, которая должна была родить четыре сотни поросят. Алмазный скальпель, сделанный из листа баобаба, болтался на средней правой ножке, пока Григорий, оседлав божью коровку, летел в выстроенный из махагона свинарник, где хрюшкам прислуживали официанты, переманенные из знаменитого французского ресторана «Максим», в котором, как и в Z, время, шокированное сангиновой изысканностью, имеет склонность останавливаться. Метрдотель в костюме шута и с гусарскими усами на лбу проводил Григория в покои хрюшки Глаши, разлегшейся на бархатном покрывале, щедро обрызганном содержимым последнего оставшегося на свете флакона духов Imperial Majesty, которые источали тягучий запах предсмертного вскрика клопа, раздавливаемого рваной кроссовкой с вещевого рынка в Конькове.

Из динамиков лилась светло-желтая глазурь лирической колоратуры Ренаты Тебальди, исполнявшей Vissi d’arte с такой пронзительной искренностью, что серый козел с длинной, обвисшей шерстью, жевавший сухую траву человеческого недоверия в трех метрах от свинарника, плюнул себе на грязный хвост, запустив слюну в облет через Тверь с пересадкой в Архангельске, сорвался с цепи и убежал в Милан, где его приняли в труппу театра Ла-Скала ведущим вердиевским баритоном. За долгую сценическую карьеру он набрался опыта и, вняв рекомендациям агента и менеджера, согласился сменить непрезентабельное имя Степка на ласкающее слух женщин бальзаковского возраста и старше, запоминающееся и благозвучное, – Дмитрий Хворостовский.

Долго хрюшка Глаша упрашивала муравья Григория вколоть ей обезболивающее и сделать кесарево сечение. Раздумывал Григорий всю ночь, бегая по свинарнику из угла в угол. Утром ему в голову пришла идея, постучалась, потопталась на пороге, пожала соблазнительными девичьими плечами, развернулась и зашагала прочь. Григорий именно этого и ждал. Он разбежался, прыгнул со скалы муравьиного величия, придавил идею пятью цепкими ножками, а шестой, ловко орудуя алмазным скальпелем, отсек идее голову. Григорий пнул голову в сторону, и она закатилась под стол, на котором голубел стеклянный купол уменьшенного Брейниаком Кандора, спрятанного там, где Супермен никогда не додумается его искать, а сам, взвалив на плечи труп идеи, захромал с ним, забыв о беременной свиноматке, в муравейник, чтобы не возвращаться к королеве с пустыми руками. Оглашая Z, как и полагается свинье, нечеловеческими воплями, хрюшка Глаша родила в тот же вечер, в сумерках богов, одна-одинешенька; поселок же с тех пор восхищается врачебным мастерством муравья Григория, который повел себя мудро и позволил природе сделать все без посторонней помощи.

Молоко коров пропиталось кровью с Ледового побоища, когда Хуанито постучался в кабинет к Григорию, дописывавшего тридцатый, юбилейный, том своей фантастической эпопеи о человеческом генофонде, сохраненном в ледяной таинственности пещер Тибета, которую многие россияне приняли за документальное изложение реальных событий, и рассказал, что его мучают запоры. Изогнув шею вокруг земного шара, Григорий сочувственно покачал головой, подумав о том, что и его мучают запоры – иначе стал бы он тратить время на эти бредовые писульки? – и порекомендовал Хуанито, которого на русский манер называл Ваньком, как можно больше плавать, и если не в воде, то в мечтах, которые служат нам надежной защитой от прозаической одноликости материального мира. Расправляя полы халата, на которых личинки муравьев кровью термитов нарисовали солнце, убаюкивающее их муравейник, Григорий предложил Хуанито аллоплант – лекарство из трупных жидкостей клещей, пойманных передовыми отрядами муравьиной армии, которое, если верить пресс-релизу, лечит от всего, за исключением привычки сочинять завиральные истории. «Аллоплант – это настоящее чудо, я не представляю, как он работает, никто не представляет, маловероятно, что он кому-либо действительно помогает, но во всем мире его применяют и не могут нарадоваться, – начал Григорий, но потом, когда услышал зеленовато-синее эхо от упавшего в Техасе Сириуса, сжавшегося перед падением в миллиарды раз, одернул себя, проломил усиками титановую стену кабинета и, положа голени двух передних ножек на заднеспинку Хуанито, с улыбкой добавил: – Хотя нет, чушь полная, конечно, чушь, иди плавай, малыш, гляди, пройдет».

Нелегкая жизнь была у Хуанито на родине, в Буэнос-Айресе, где миллионы раненных пронзительной сексуальностью танго милонгеро людей вытаптывали лакированными башмаками муравейники, газоны и сердца, которые разбивались, словно тонкий, хрупкий, невесомый хрусталь, едва партнеры размыкали объятия и расходились навсегда, как велел обновленный свод законов страны. Аргентинские законотворцы не отличались честностью, умом и здравомыслием: как и в России, куда члены аргентинского Национального собрания приезжали для повышения квалификации, эти три качества закрывали перед молодым человеком с горящими глазами дверь в политику. Потом, когда молодой человек с горящими глазами понимал, что его ни за что не пропустят за дубовую закрытость прохода, а если он вздумает упорствовать – отдадут на растерзание фанатам «Бока Хуниорс» с предупреждением, что их команда проиграла из-за него, эти три качества преграждали путь и в районную поликлинику на прием к офтальмологу, чтобы тот выписал лекарство против конъюнктивита. Офтальмологи в Аргентине четко следуют должностным инструкциям и никогда не лечат молодых людей с горящими глазами, ведь, как написано в постановлении главного санитарного врача страны Тонто Гутьереса, молодых людей с горящими глазами нельзя лечить, потому что у берегов Австралии плавают акулы. Молодые люди с горящими глазами поначалу возмущались из-за необоснованной дискриминации, но со временем ослепли и смогли увидеть в политике партии скрытый смысл. И пустились в пляс по муравейникам, газонам и сердцам, жадно сжимая пальцами, изголодавшимися по золотисто-бежевой горячей упругости, кожу лопаток, талии и бедер юных аргентинок, чьи смоляные волосы ниспадали на белые перья купидоновых крыльев, вырастающих у них за спиной в период полового созревания. Ночные карнавальные буйства не прекращались ни на секунду. Аргентинская молодежь, слепая и окрыленная мандариновым призывом влюбленности, сносила все на своем пути, как чума, прогуливающаяся под ручку с пиром. Языки юношей переплетались с языками девушек, с языками пламени, с безысходностью грядущего, слизывая соль наслаждения с покрытого мурашками тела жизни, перекатывая по нёбу распаленную шумными празднествами тоску, залитую текильной нарциссичностью неутоленной страсти.

Отец Хуанито уговаривал сына бежать из этой чертовой страны, где честному муравью не дают спокойно жить в родном муравейнике, где люди танцуют в лужах гемолимфы миллионов расплющенных муравьев, где у порядочных насекомых нет иного будущего, кроме смерти под концлагерной твердостью каблуков.

Старик знал, о чем говорит. Тысячи братьев и сестер погибли на его лапках, принесенные в жертву всеобщему аргентинскому веселью. Алкогольные пары, заволокшие страну, проникали в муравейники с удушливой хамоватостью фосгена и оставляли после себя бескрайние поля, усеянные крохотными янтарными тельцами. Роботы с осьминожьими щупальцами выметали трупики, складывали их в целлофановые пакеты размером с пирамиду Хеопса, отвозили на фабрику, где пакеты обвязывали новогодними бантами и через Атлантику траснопортивали в Европу, к богатеям, которые прочитали в журнале «Зажравшаяся харя», что кусочки мертвых тел аргентинских муравьев добавляют соусу из слез австралийских аборигенов новые вкусовые оттенки и любой уважающий себя богатей обязан, просто обязан их попробовать. Однако автор статьи забыл упомянуть, что кусочки мертвых тел аргентинских муравьев не только меняют вкус соуса, но также являются сильнейшим из известных человечеству аллергенов, по сравнению с которым клубника с натертым арахисом, вымоченным в смеси молока и лимона, покажется настоем ромашки. Девятнадцать процентов европейских богатеев умерли в первый день. Аллергия свирепствовала, и во второй день упокоились в личных склепах до следующего четверга, на который, как гласил зачитанный архангелом Гавриилом божественный эдикт, был назначен Страшный Суд, шестьдесят процентов выживших богатеев. Врачи объяснили богатеям, что они спасутся, если прекратят жрать трупы муравьев, но за муравьев уплатили большие деньги, а разбрасываться деньгами, отвечали врачам богатеи, – верный путь к банкротству. Неделю спустя в Лотарингии, в двух километрах от границы с Германией, в замке четырнадцатого века, построенном в 2348 году инопланетным лордом Каргулярхом с планеты Триндия, умер барон Анри де Мерд, последний богатей Европы. Изнывая от тошноты и болей на смертном одре, месье де Мерд поедал тупорылого крокодильчика с кисло-сладким соусом из слез австралийских аборигенов и с кусочками мертвых тел аргентинских муравьев, от которых по комнате растекался едва заметный душок абсурдного – даже по меркам сказочной вседозволенности поселка Z – стечения обстоятельств. «Хочу и ем, – возразил месье де Мерд на доводы врачей, прежде чем перестать дышать и испачкать жаккардовую приятность постельного белья известными трупными выделениями, – к тому же мертвым я пробуду до четверга, а там для Суда все равно придется всех из могил поднимать».

Воскрешение не состоялось. Резкая перемена в планах, связанная с разводом Иисуса и Афины, которая выставила новоиспеченного мужа из квартиры после первой же брачной ночи, потому что он не мог возбудиться без ударов плетей, тернового венца, гвоздей в конечностях и пристального взора Мела Гибсона, вынудила Иегову отложить Суд на неопределенный срок. Его гнев огненным дождем обрушился на Израиль и Палестину, где из его сына «сделали чертового извращенца». «Мой клиент действовал в состоянии аффекта», – заявил в суде по правам метасуществ Том Круз, согласившийся стать адвокатом бога за деловой обед в Эмпирее с Роном Хаббардом. Елейная обворожительность Круза принесла ему симпатию большинства судей гаагского трибунала и сюжет для тридцать четвертой части франшизы «Миссия невыполнима». Несмотря на неопровержимые доказательства вины, Иегова в очередной раз избежал наказания в виде заключения в федеральную тюрьму в Аризоне, где с ним, поглаживая рукой бугорок на ширинке темно-синих джинсов, мечтал встретиться Большой Тони, который не взлюбил бога с детства, когда от рака щитовидки умерла мать Тони, Ирен, заботливая женщина с каштановыми волосами и крупным греческим носом на правом локте. Америка с севера до юга и обратно сходила с ума. Хлюпая тремя парами тапочек по залитым пивом и мужским семенем аргентинским бульварам, муравей Хуанито добрался до Международного аэропорта Эсейса и покинул страну в ночь перед Рождеством, ровно за нескончаемость до того, как арахниды уничтожили Буэнос-Айрес запущенным из космических вакуумностей астероидом, развязав звездную войну между разумными жуками и человечеством, снаряженным автоматами, бесполезными бронежилетами, острой политической сатирой и чувственной, как раздробленный кирпич, пышногубостью Дениз Ричардс.

 

Елозивший по салону самолета паук-крестовик Сергей оказался приятным собеседником. Его познания в молекулярной биологии, немецкой философии девятнадцатого века и творчестве Бунюэля, у которого он гостил в Пергамино последние полгода, были колоссальными, как листок клевера, и не нужными никому, кроме страдающих бессонницей.

Говорил Сергей неторопливо, размазывая слова по поджаренному тосту идей и фактических данных претонким слоем, как помешавшаяся на экономии кухарка. Он восхищался феноменальной правдоподобностью сюрреалистических экзерсисов Бунюэля, с документальной достоверностью воссоздавших чумазо-бежевую обыденность жизни, и Хуанито засыпал, позевывая на покачивавшихся в хвосте самолета изумрудных сплетениях небесно-голубой паутины. Летели они до аэропорта «Шереметьево» не меньше четырех месяцев, потому что пилот решил три раза обогнуть Марс, на котором в прошлом году за полторы секунды вымахали до Юпитера, преодолевая мрачную бескислородность космоса, исполинские дубы с головами голубоглазых блондинов вместо листьев. Однако Хуанито весь полет проспал таким сладким сном, видя обнаженных русалок, танцующих в предрассветных сумерках на облизанном волнами, ошелкованном валуне, что ему почудилось, будто дорога заняла всего-навсего пару минут. Сергей разбудил Хуанито после посадки, в начале декабре, когда лето, упаковав в истасканный чемоданчик футболки, джинсы, шорты, нижнее белье и шерстяные носки, отчаливает на Антарес, а армада пчел, чтобы уговорить к соитию зебр из московского зоопарка, танцует лезгинку на Красной площади.

Таксисты с азербайджанскими лицами, грузинским говором и российским паспортом в кармане белорусских брюк, караулившие прилетевших у терминала, драли с клиентов три шкуры, обтирали шкуры сульфатом аммония, хранившимся в багажнике, и переправляли в дубильные, где после обработки хромом получалась годная для производства пиджаков и пальто кожа. И через неделю труда портных столичные магазины предлагали покупателям новые коллекции одежды ручной работы из натуральной кожи от ведущих мировых кутюрье; особым успехом, ясное дело, пользовалась итальянская продукция, которая во все времена была в цене, однако итальянцы редко приезжали в Россию, помня о том, какие проблемы их ждут, если они повстречают человека с фамилией Миронов. Хотя таксистов это не останавливало: они пользовались неспособностью обывателя отличить итальянца от армянина и сдирали три шкуры со всех представителей армянской диаспоры на территории России, а затем выдавали их за шкуры жителей Рима, Милана или Турина.

Пять лет никто не обращал внимания, что армяне вымирают стремительнее, чем амурские тигры. Общественность встрепенулась лишь тогда, когда в российских магазинах не осталось армянского коньяка. Черт Люцифер, сидя на троне из черепов грешников, чертыхался и проклинал род людской, наполняя рюмку каплями, оставшимися на донышке последней бутылки 20-летнего «Хайаси». Тысячи людей, не видевших жизни без «Арарата» или «Грейт Велли», возглавляемые Уинстоном Черчиллем, которого Доктор Кто, уставший отвечать на ежечасные телефонные звонки британского премьера, перевез из 1943 года, вышли к Белому дому с пустыми бутылками из-под коньяка, куда отчаявшиеся, изрыгая хулу в адрес президента, кабинета министров, совета федерации гномов и эльфов, государственной думы боксеров и гимнасток, сцеживали соленую покинутость матово-белых слез. И, не выдержав давления прессы, президент страны издал особый указ, предписывавший вызвать головорезов и разобраться в проблеме.

Брюс Уиллис, Сильвестр Сталлоне и Арнольд Шварценеггер вооружились до зубов, заменив вставные челюсти взрывчаткой с тротилом, и вышли на борьбу с московскими таксистами. Едва они добрались, запыхавшись, разминая изломанные ревматизмом поясницы, поправляя надетые на всякий случай памперсы для взрослых, до «Европейского» и увидели перед собой тридцать пять тысяч одних таксистов, вооруженных бейсбольными битами, счетчиками и нарисованными маркером табличками «а дарогу пакажышь, дарагой?», как небеса разверзлись, явив человечеству священную безмерность божественных ягодиц, а Уиллис, Сталлоне и Шварценеггер рухнули на тротуар и превратились в кучки с песком. «За что, боже, ты оставил нас с таксистами?» – вопрошали россияне, обнимая и зацеловывая бутылки, в которых некогда камелопардилась будоражащая одухотворенность коньяка. «Зачем, боже, ты не забрал нас к себе, подальше от жизни, которая утратила смысл?» – вопрошали россияне и плакали, плакали, плакали, пока Москва-река не вышла из берегов, образовав пятый мировой океан, простиравшийся от Одинцова на востоке до Парижа на западе и от Петрозаводска на севере до Кишинева на юге. Великое, сатрапическое пиршество устроили таксисты, гоняя по городу на пятнадцатилетних жигуленках-ветеранах, которые кряхтели, хрипели, свистели и пукали из приклеенных скотчем выхлопных труб, да разбивая витрины магазинов и окна домов отваливающимися дверями и колесами. Уже никто из москвичей не верил, что спасение придет, что падет таксистская диктатура, что удастся сберечь занесенных в Красную книгу армян, что Чак Норрис закончит свергать правительство Северной Кореи и убережет тех, кто ближе к Z, как внезапно заиграла бравурная музыка, пробуждающая уснувшие в страхе и подчинении сердца, воды пятого океана, нареченного Московским, разошлось, будто разозленные супруги, и на берег недалеко от «Молодежной» ступил Годзилла. Чебурахнувшись с непривычки на торговый комплекс «Кунцево Плаза», он встал, отряхнулся короткими, тираннозаврими лапами, извинился с нижайшим поклоном перед пострадавшими и свидетелями его конфуза, надел цилиндр и с тростью подмышкой задендил к «Европейскому». Если верить горожанам, с тех пор как Годзилла, усевшись рядом с «Европейским» в позе лотоса и повязав салатовый слюнявчик, подходивший к его светло-зеленым глазам с характерным ящерным прищуром, нагнулся и проглотил за раз здание «Европейского» и тридцать пять тысяч дрыхнувших после грандиозной попойки таксистов, в Москве не видели ни одного водителя-частника: все жители от греха подальше – кто там этих динозавров разберет? – пересели на общественный транспорт. Награда для героя не заставила себя ждать: в благодарность за проявленный героизм и помощь гражданам России Годзилла получил Орден Святого апостола Андрей Первозванного, сорок гектаров затопленной Вязьмы, генеральскую пенсию и пятьсот тонн рыбы; армян, к несчастью, спасти не удалось: три шкуры с последнего на планете армянина таксисты содрали за тридцать два часа до появления Годзиллы.

 

Лишения и невзгоды претерпел Хуанито прежде, чем попал в Z. Его поймали костромские работорговцы, когда он дожидался на платформе с провалившейся серединой поезд на Флэгстоун. Тамаринды, доставленные с Мадагаскара, распушились в магмовой снежности песочных барханов, обрамлявших станцию сувенирной позолотой дешевого кулона, какие в одно время продавались за пять рублей в палатках «Союзпечать» рядом с жвачкой, терявшей вкус до того, как она попадала в рот, никогда не работавшими пальчиковыми батарейками и ручками, в которых чернила застывали, пока их везли на продажу, и трансформировались в вытянутые по форме стержня иолиты густого темно-синего цвета. Игорь Севастьянов, круглосуточно работавший сомелье в мусорном баке возле замшелого винного магазинчика в Черемушках, раньше других, пососав в полнолуние рваный носок, смоченный в «Кьянти», догадался, какие богатства хранятся у всех на виду и продаются по три рубля за пять сокровищниц. Три года спустя он возглавил список богатейших людей планеты по версии журнала «Форбс», опередив Билла Гейтса, султана Брунея, Брюса Уэйна, Тони Старка и Антонину Семеновну из Ивантеевки, которая заработала сорок миллиардов долларов на продаже картошки со спорыньей, но продолжал жить в мусорном баке возле замшелого винного магазинчика в Черемушках, пока крыса-акселерат Борис из мафиозной семьи солнцевских крыс не вынудила Игоря Севастьянова, безжалостно щекоча ему пятки холодным лысым хвостиком, переписать на мафиозную семью все свои капиталы, после чего укусила в живот, попав зубами по первому поясничному позвонку, заставив медленно умирать от сепсиса и паралича нижних конечностей, посасывая все тот же рваный носок, смоченный в «Кьянти», что принес ему кратковременное благополучие и четыре упоминания на страницах модного издания для любителей терзаться завистливыми мечтами.

Купля-продажа муравьев, поиски сбежавших или похищение выдающихся особей были единственным делом, в каком преуспел за свою жизнь Николас Грант, урожденный Колька Пережучко из деревни Пахмутовка в Нижегородской области, который в возрасте нежном, как шерсть британского кота, пересмотрел старых американских фильмов, влюбился в Кэри Гранта и взял псевдоним в его честь, обесчестив в октябре 2018 года полутораметровой ручкой швабры Хью Гранта, не по праву, как считал Пережучко, носившего эту благословенную фамилию. Английский актер предпочитал умалчивать подробности инцидента и через несколько месяцев замкнулся в себе, постригся налысо, пожертвовав свои кудряшки Красному Кресту, и провел остаток жизни в монастыре Святого Христофора Антверпенского на Плутоне, где монахи тратят ночи на самобичевание кукурузными лепешками, которые они днем выпекают из ржаной муки в огненной вековечности домницы, подаренной им Гефестом. Костромские работорговцы доставили Хуанито на виллу Николаса Гранта, то есть в Пахмутовку, в одноэтажную избушку на сломанной в пяти местах, загипсованной куриной ножке и на копытце теленка ярославской породы, которая была украдена с Балахнинского мясокомбината, когда теленок уже был в раю для домашнего скота, где лучики солнца вальсирует по смарагдовой насыщенности заливных лугов.

Пахмутовка ничем не отличалась от прочих российских деревень, где на полуразрушенное здание единственной оставшейся библиотеки с алеющим банальностью трехтомником Пушкина на покосившейся полке приходится двадцать два борделя, четыре ресторана премиум-класса, аквапарк, миллиардер в спортивных штанах и кроссовках на босую ногу, не меньше четырнадцати миллионеров, гуляющих, как встарь, в малиновых пиджаках по тенистым пальмовым аллеям, и Меган Фокс, загорающая на лавочке у дверей сорок седьмого в квартале магазина «Пятерка». Трехлистный клевер заполонил заставленные иномарками газоны и утверждал, что на ближайших выборах в областную думу голосовать нужно за него, потому что «три листа – сила, а четыре – могила и прошлый век». Адуляровое здание деревенской ратуши, которой три раза в месяц требовался капитальный ремонт, поскольку адуляр – материал хрупкий и сибаритствующий, не могло отделаться от налета провинциальности, тяготеющей, чтобы утаить от гостей отсутствие вкуса и чувства меры, к напускной роскоши и бездумным тратам на пустом месте. Шарик, тряся лапой со смартфоном, пришедшим на смену фоторужью, шмыгал носом и по деревне, умоляя жителей перестроить ратушу, используя обыкновенный кирпич. Кирпич православный из православной глины, православно обожженной православным мастером в православном огне православной печи на какой-нибудь православный праздник. «А я повторяю вам, что бог нас покарает за то, что отринули мы русский кирпич, материал патриотов и людей истинной веры, предпочтя ему эту швейцарскую подделку, которая, как и все швейцарцы, отмалчивается, отказывается выпить за компанию, всегда сохраняет нейтралитет, не православная, а то ли протестантская, то ли, тьфу-тьфу, католическая, – и вообще гав-гав-гав-тяф-тяф-гав-гав-гав-тяф-гав», – лаял Шарик, впавший в собачий маразм, проявившийся, как и у тысяч советских граждан, в ожесточенно-смутном противлении всему тому, что раньше укладывалось в границы благопристойного ура-социалистического существования, но его никто не слушал, потому что в Пахмутовке, в отличие от Z, слушать разглагольствования собак, кошек, ласточек и ясеней считалось занятием неприличным и рискованным, сулящим бурное знакомство головы с железной навязчивостью лома местной шпаны или, если не сработает, с галоперидольной убедительностью столичного психиатра.

Мы надеемся на взаимовыгодное сотрудничество, – выступил Грант перед Хуанито и еще шестнадцатью муравьями, выстроившимися перед ним по тонкой красной линии, разделявшей жизнь и смерть. Атлетически сложенный Грант с плечиками щуплыми, как у пятилетней девочки, взращиваемой компрачикосами, ножками-цитронеллками по последней моде, заповедующей шить мужские деловые костюмы исключительно 36-го размера, и грудью, заросшей податливой леностью жировых отложений, устрашал муравьев, умещавшихся скопом в его обласканной кремами ладонной впадинке, черноволосой кудрявостью караваджиевского Голиафа. Лунная река, в годы развитого консьюмеризма сжавшаяся с мили, воспетой малиново-черничной обаятельностью Одри Хепберн, до двух метров и сорока семи сантиметров, как подсчитала объединенная комиссия экологов, маркетологов и музыковедов, недовольно журчала на востоке Пахмутовки и алкала, чтобы жители деревни перестали справлять малую нужду в лирическую немногословность ее вод. Юные гиацинтовые тропинки тянулись от левого берега лунной реки к поляне с колючей проволокой, через которую пропустили электрический ток, автоматчиками, вооруженными саблями, и оборотнями без погонов, но с острыми клыками и повышенным, как у Бьерндалена времен Солт-Лейк-Сити, слюноотделением, где в ожидании неизбежного выстроились семнадцать муравьев. Толстый динозавровый муравей Чака, суетливо перебиравший лапками в начале строя, не вытерпев напряжения, зарыдал, обделался, как переевшая слабительного корова, заорал благим матом, который он выучил у детишек из племени Мурси прежде, чем пару лет назад оно переселилось из Эфиопии на Меркурий, достал из кармана волшебную палочку, наколдовал себе крылья и, покачиваясь на ужасном безветрии, полетел вверх, к блеклым миганиями звезд, куда всегда был устремлен взгляд его ничего не различавших фасеточных глаз. Когда Чака подлетал к лампочке Ильича, казавшейся ему волопасским Арктуром, Грант схватился за мухобойку левой рукой и впечатал муравья в ствол осины пулей, посланной из пистолета Макарова, который он держал в правой. А потом, в знак удовлетворения выпустив в атмосферу двести кубометров сероводорода, он потер мухобойкой между лопаток, где у него с детства чесалась грязная, немытая, чумазая, гниющая совесть.

Перспективы перед Хуанито открывались нерадостные. Они дрыхли возле центрального сортира Пахмутовки, умытые вытекавшей из-под его двери мочой и собственной рвотой, в которой зеленели непереваренные кусочки брокколи.

Шутовские колпаки с помпончиками из волос индейцев Чероки прикрывали прорванные напором прошложизненного вожделения гульфики. У закрытых глаз с распухшими веками фингалела память о юношеских забавах и веселых ночах в дружной компании, где никто не думает о похмельной бездонности пропасти, которой на выходе из трактира встречает утро нового дня. Матерные слова готовы были слететь с перспективных губ, но захлебнулись в ручейке слюны и распластались на прискульном кладбище, которое столетиями назад заросло колючей чертополоховостью не знавшей ухода бороды. Нигелловые мешки под глазами, наполненные росой и слезами, как бурдюки – вином, растягивались из-за непомерности ноши и терлись о щиколотки, успев трижды обернуться вокруг талии. Орлиные носы перспектив краснели от стыда и чрезмерного потребления алкоголя, намекая на предсмертные конвульсии чести, загибавшейся под капельницей с доксорубицином, и хронические проблемы с сердечно-сосудистой системой. Маленькая птичка, у которой папа был воробьем из Шатуры, а мать – гребнистым крокодилом, привезенным с Филиппин в Москву на показ модной одежды для рептилий в Центральном выставочном зале «Манеж», клевала перспективы за ноги, прорываясь к тромбам, обосновавшимся, приобретя трехкомнатную квартиру в ипотеку под двенадцать процентов годовых, в суральной вене. У птички было желание помочь, но недоставало знаний и инструментов; несмотря на все ее отчаянные попытки спасти перспективы, они скончались, не приходя в сознание, утренним вечером вторничного четверга, когда сотрудники Министерства образования, перебрав с дезоморфином, к которому они не привыкли, поскольку обычно ограничивались крэком, придумали ЕГЭ, – и с того момента все стало каким-то бесперспективным.

Грант не соврал и приложил все усилия, чтобы сотрудничество было взаимовыгодным. Он получал прибыль, а муравьи, вернувшись с работы, – жизнь, персиковое варенье и прижигание лапок раскаленным утюгом. Разве стоит винить Гранта за то, что в школе учительница по биологии с кротовьей мордочкой и в светло-красном чепчике вбивала ему в голову всякую ересь и не объяснила, что муравьи не любят, когда их лапки прижигают утюгом, а предпочитают (если верить одиннадцати работам члена-корреспондента РАЕН Врунова Сергея Васильевича, опубликованным в его воображении и вызвавшим неподдельный интерес у коллег из Академии и главврача Психиатрической клинической больницы имени Алексеева), когда их в течение трех часов придавливают осколком кирпича из основания здания, в котором за семьсот лет до нашей эры заседала петербуржская ложа масонов, засерокардиналившая геноцид фиолетовых панд, живших на юго-западной оконечности Венеры? Олеся Куренко, библиотекарь-пророк из Донецка, за сто десять лет до рождения Хуанито написавшая одностраничную монографию о его жизни и творчестве, заявила, что стоит и что в обществе цивилизованном Гранта, без сомнения, передали бы в руки правосудия за многочисленные эпизоды нарушения закона о правах насекомых. «Да таких вешать надо, у-люлю-ляля-ляля», – подчеркнула Куренко в конце своей удостоенной Премии Кареева работы, когда накаченные молодые люди в голубой форме из человеческих фобий и депрессий оттаскивали ее, ухватив за лодыжки, в двухместную палату на втором этаже. Уринотерапия, как написал в ее карте лечащий врач-психиатр, выпускник физтеха, где он защитил диплом на тему: «Сравнительное языкознание как способ доказательства гипотезы Римана в период летнего солнцестояние на основе романа V Томаса Пинчона», обеспечила полное выздоровление, и через год после смерти Ленина Куренко, отрекшуюся, подобно Толстому, от принесших ей известность трудов, отпустили домой, позволив вернуться к обычной жизни советского человека – доносительству, обманам, лицемерию и забрасыванию врагов трупами семидесятилетних старушек и двенадцатилетних мальчиков.

Грант невзлюбил Хуанито с первого вздоха глаз, прятавшихся за шторами пятнадцатисантиметровых ресниц. Дебелая янтарность Хуанито напоминала Гранту об отце, с двух лет пристрастившегося к выпивке, в три года посадившего печень на хлеб и воду пожизненной неработоспособности и жившего до семидесяти лет желто-коричневым, как мякоть хурмы. Его непомерная ненависть к отцу, родившаяся в Гранте, когда ему было двадцать лет, а отцу восемь месяцев, облизывала душу самодовольными языками пламени вечного огня.

Всех прочих муравьев Грант ценил как верных, надежных работников и, если был в хорошем расположении духа, чего никогда не случалось, позволял им играть в теннис на жемчужной пластинке ногтя указательного пальца своей левой руки, так как в правой – на случай бунта – он держал пистолет Макарова. Старый пистолет Макарова, передававшийся в семье Гранта от алюминиевой кастрюли к сыну хозяина, не один год писал челобитные в Союз огнестрельного оружия России, выпрашивая увольнение в запас и пенсию за выслугу лет, но Грант рвал пистолетные письма до того, как они попадали на почту. Его бесцеремонность и неуважение к ветеранским заслугам довели пистолет Макарова до белого каления черного затвора с ударником, и пистолет взорвался, забрав на тот свет, где пистолеты три раза в день смазывают первоклассным оружейным маслом, правую руку Гранта, из-за чего Гранту, левой рукой владевшему хуже, чем безымянными пальцами ног, пришлось на три месяца, пока он вспоминал в себе амбидекстера, объявить целибат.

С утра до ночи трудился Хуанито, не покладая шести стертых до мозолей лапок. Проснувшись засветло, когда солнце было в зените, он бежал на рудники, где добывали уголь, золото и сладкое, как селедка, молоко единорогов, сочившееся из маленькой дырочки в глубине пещеры. Ему давали каску с фонариком, кирку и пинок под брюшко. Шокированный и уставший, работал Хуанито на совесть, до заката, заканчивая смену, когда солнце по-прежнему было в зените, потому что в Пахмутовке солнце всегда было в зените, ибо то солнце, обмотавшись сине-бело-голубым акриловым шарфом, болело за футбольный клуб «Зенит» и слабоумием. А после, вернув каску и кирку прорабу и помывшись в луже, в которой плавала комковатая землистость лошадиных испражнений, Хуанито шел в один из двадцати двух пахмутовских борделей, где, не зная отдыха, обслуживал термитов, клещей, тараканов, пауков и даже – за что презирал себя особливо, рыдая свернутым в калачик на склизком кафеле душа, – жуков-навозников, которые после работы и еды никогда не чистили зубы. «Так не может продолжаться вечно, нужно что-то делать», – сказал себе Хуанито, когда в сокровенность его внутренностей вторгался майский хрущ Анатолий, дальнобойщик с тринадцатилетним стажем, только что вернувшийся из Хабаровска.

И однажды, ничем не рискнув, поскольку нечем было рисковать, Хуанито сбежал.

Тремолирующим голосом равнодушная ко всему ночь бессердечно и бездумно напевала Casta Diva, а лунная река, спрятав уши под сверкающую натяжность водной кромки, бурчала себе под нос, раздраженно вспениваясь, какой-то из романсов Чайковского. Она терпеть не могла ознобившееся лирико-драматическое сопрано ночи с резким, неуверенным, зажатым, как подросток на первом в жизни свидании, верхним регистром и с любопытством следила за муравьем, шуршащим к ее берегам по гиацинтовым джунглям. Раздумывая о том, что это не подходящий момент, чтобы думать, Хуанито прыгнул в лунную реку и заскользил на коньках по ее волнам, искрящимся умиротворенной привлекательностью прошлого. Он скользил, понимая, что глупо скользить по реке, когда можно плыть, и, нырнув, активно заработал шестью лапами, пробиваясь сквозь лед, тут же покрывший воды лунной реки. «По-моему, это какая-то чертовщина», – сказал Хуанито, сплевывая куски льда, обезвкушенного отсутствием бурбона. «Я хочу, чтобы этот кошмар закончился, надоело!» – громко крикнул Хуанито, взяв полнозвучное до второй октавы, хотя был басом-профундо, и кошмар закончился. Так отчаянно греб Хуанито, расписывая синяками свое янтарное тельце, что не заметил, как заледеневшая лунная река привела его в Z, где, стоит лишь пожелать, происходит все, что может произойти. Сирень танцевала румбу с кипарисами, которые не могли определиться, то ли они прекратили стонать, потому что еще не начинали, то ли начали стонать, потому что еще не закончили. Ясень беззвучно плакал, и Хуанито, легко ступая по своим бедняцким грезам, пробирался к муравейнику, где в честь Дня независимости ламантинов взрывались чесночные петарды и оранжево-абрикосово пахло топленым медом.

 

Елочные иголки усеяли подступы к муравейнику, отороченному норковым мехом. Дриады в голубовато-желтых купальниках из «Викториа’c Сикрет» играли на скрипках в пятикарточный покер. Вагонетка с лепреконом Алистаром, переселившимся в Z после того, как Центральный банк Ирландии, сражаясь с мировым финансовым кризисом, национализировал золото всех лепреконов, тарахтела по струнам, перескакивая с одной скрипки на другую. Алистар, пьяный, как пожираемый хряком желудь, восьмой час кряду нахныкивал протяжную ирландскую песню про величие Шотландии, написанную австрийским композитором Густавом Малером на староитальянском языке, и поглаживал пяткой заржавевший от запустения котелок с рукояткой, державшейся на одной петле.

У облещенного парадного крыльца муравейника сидел привратник Иннокентий в ливрее из опилок, бормотавший себе под мандибулы результаты вчерашних полетов мошек на ипподроме Z. В его словах топорщились печаль, неразборчивый говор французской провинции и стесненность в средствах, неожиданно нагрянувшая затянутостью пояса из алюминиевой проволоки. Он проигрался подгрязную и, доверившись пройдохе Ваську, посоветовавшему поставить всё на швейцарскую мошку Фигтебесмаслом из второго залета, остался с усиками. «Разводимся», – решила за двоих его супруга Мирослава, когда Иннокентий дал ей в петиоль и понять, что их финансовое благополучие пошатнулось, оперлось на стену, съехало на пол, сдавливая руками виски с пурпурящимися под кожей венами, и преставилось в кратчайший срок из-за массивного кровоизлияния в субарахноидальное пространство. «А как же мы, дети, кредит за автомобиль?» – воскликнул Иннокентий и издал свистящий звук уголками овальных глаз. «Чушка ты шестилапая, заканчивай смотреть все эти дурацкие судебные шоу, ты же не человек, нет у тебя кредита за автомобиль», – покачала головой Мирослава, уронила ее на землю и, сделав от огорчения тройное сальто назад, побежала вниз по склону, с которого скатывалась голова. Иннокентий следил за тем, как голова Мирославы, достигнув стены сарая и скорости света, отправилась в прошлое, наступавшее через две с половиной недели, и с горечью думал, что, как ни упрашивай, оральных ласк от безголовой супруги не дождешься. «Вот и на кой черт я женился?» – крикнул Иннокентий в сердцах, но через секунду подошел муравей в полицейской форме и с травинкой в ножнах, отрекомендовался сержантом Пантелеевым и предупредил, что в сердцах после десяти вечера кричать нельзя. «Ай-яй-яй, взрослый муравей, а законов не знаете, хотите кричать ночами – идите, пожалуйста, в печени или селезенки, в крайнем случае – в кишечники, но не в сердцах же орать», – сказал сержант Пантелеев, отдал честь, форму, травинку, скрутившуюся в ножнах, и девственность первому встречному сучку, шедшему под руку с задоринкой, рассмеялся и побежал на нудистский пляж при госпитале для спятивших насекомых. Ему провели триста семнадцать курсов электросудорожной терапии, а когда они не помогли, отправили в Госдуму России от партии «Всеобщая брехня». Три срока проработал депутат Пантелеев в Госдуме, убедив коллег проголосовать за сотни законопроектов, которые полюбились россиянам строгостью и нелогичностью, а также указанием на необязательность их исполнения, выделенным в первых строчках документа жирным шрифтом и тройным подчеркиванием. Самыми запоминающимися были, конечно, Федеральный закон «О запрете свободомыслия в полдневный жар в долине Дагестана и в полночной холод в тундровых бескрайностях Якутии», Федеральный закон «О полной легализации наркотических веществ в садах для детей с ограниченными способностями, психиатрических лечебницах, хосписах для людей с маразмом и болезнью Альцгеймера и прочих учреждениях, предназначенных для жизни и отдыха госслужащих» и Федеральный закон «О чем-то там еще, мы понятия не имеем о чем, но изображаем активную деятельность». Яркая патриотическая риторика депутата Пантелеева, призывавшего для повышения национального престижа России и прибыли от продажи флажков организовать маленькую победоносную войну с каким-нибудь международным карликом вроде США или Китая, сделала его популярнейшим политиком страны и известным конферансье на концертах опланеченных звезд отечественной эстрады и через семнадцать лет после той ночи, когда он пожурил Иннокентия за мелкое хулиганство, обеспечила ему победу на президентских выборах.

Он стал первым в истории президентом-муравьем, а Россия отвоевала у Америки неофициальный титул «страны больших возможностей», где каждый может закнязиться, предварительно извалявшись в грязи. Триста лет спустя, когда щен Джордж из созвездия Голодных псов съест черную дыру в галактике Боде и испражнится на крышу ленинского Мавзолея восемью тоннами твердых, как скорлупа грецкого ореха, недозревших персиков, Пантелеева признают величайшим политиком в истории по версии Степана Варламова, 54-летнего водителя автобуса в Муроме, следующего по маршруту №4 – от железнодорожного вокзала до фабрики.

Парадное крыльцо муравейника, украшенное веточкой омелы, срезанной с березовой липы, росшей через дорогу, напомнило Хуанито, что, покидая Буэнос-Айрес, он забыл выключить неработающий утюг у себя в квартире. Он смотрел на крыльцо, от которого распространялся дух Рождества и засоренной канализации, и чувствовал, что здесь, в Z, где нереальное становится реальным, потому что любит перемены, он обретет новый дом. Расстроенный, как школьный рояль, Иннокентий ослеп от слез, лившихся из глаз N, сидевшего недалеко от муравейника, и не обратил внимание на янтарного гостя с покалеченными ножками. Хуанито подхромал к крыльцу, раздавив правой задней лапкой последнюю из своих бедняцких грез, привел в порядок усики, брюшко и постучал. Аловатая дверца из глины отворилась, и на Хуанито подуло красной зеленоватостью семейного уюта. Юроватая муравьиха с неулыбающимися, как у Джессики Альбы, глазами, сдержанно-грустными, пасмурными и печальными, точно глаза обиженной панды, протирала пыль фикусовым листом. Щавелевый ковер устилал отмытый пол муравейника, у восточной стены журчал камин, а вдоль западной – трещал родник с ключевой водой, ясной и прозрачной, как «Черный квадрат» Малевича. Иггдрасиль, матерясь по-норвежски, из-за чего все думали, что он источает благодарности за спасение с гниловатых страниц «Эдд», возвышался по центру, вбирая в себя энергию Вселенной и смотря по телевизору восьмой эпизод девятисотого сезона сериала «Сверхъестественное». Хуанито сделал несколько неуверенных шагов внутрь и узнал, что Сэм и Дин борются с новым источником мирового зла – петухом Кайлом из курятника в Арканзасе.

Муравьи сидели вокруг Иггдрасиля, прижимаясь к соседу краем анэпистернита, пели рождественские гимны и пили имбирное пиво из малюсеньких фаянсовых чашечек, слепленных гончаром Правшой из Тулы. Акробаты из пекинского цирка, занесенные в муравейник дуновением ветерка, спали рядом с камином, посасывая большой палец левой ноги впереди лежащего товарища. Шарики, наполненные гелием и надеждами подняться в безраздельную приголубленность небосвода, посвистывали где-то наверху, в каменистой затемнености тоннелей и проходов, сглаживая древние неровности потолка. Иггдрасиль ругался не переставая, но не повышал голос, убаюкивая муравьев, словно стуком колес поезда, безбурной размеренностью вокально-инструментального однообразия. Ночь топталась на парадном крыльце, давясь вымокшей в слоновьей слюне махоркой, и Хуанито прикрыл дверь, чтобы не пускать ее апатичную холодность в эту теремочную землянку, где теплилась тагетесовая доброта.

Из прекрасного далека и паршивого близка слышался плач ясеня, нетленный плач невинности, угнетаемой беспардонной решительностью жизни.

Ночь хотела обидеться на Хуанито за неуважение к чину, но потом вспомнила, что она слишком флегматична, чтобы обижаться и даже вспоминать о своей легендарной флегматичности. Ей хотелось ничего не хотеть, потому что желание казалось ей чересчур энергичным занятием. Слезы огорчения, порождаемые неразрешимым внутренним конфликтом, планировали сорваться на землю июльским дождем, отличающимся от июньского и августовского какой-то своеобычной, эксклюзивной июльскостью, однако рыдание было недостаточно флегматичной манерой поведения для ночи. У слез из-за нарушения традиционного распорядка проявились гиперсомническая бессонница, диарейный запор, психогенная депрессия эндогенного типа и либерально-консервативные воззрения капиталистических коммунистов. Щечки слез подернулись бледностью румянца. И слезы заплакали слезами, здоровыми, определившимися, уверенными в себе, как прошедший полную эпиляцию тела йети, слезами, которые были убежденными республиканцами. Хуанито подумал, что он пьян, ведь он ничего не пил, но он был трезв, поскольку выпил десять самоваров с глинтвейном, приготовленном на молочной сыворотке ромовой граппы с добавлением корицы и рукколы. Сон одолел его, напав исподтишка и пырнув ножом в печень через нос. «Я боюсь, что у меня нет печени», – прозевал Хуанито и захрапел мурлыча под медоточивое журчание камина.

Поутру, когда ночь легла спать и увидела в кошмарах, как день привязывает ее к матерчатой бистровости гимнастического коня и лупит мокрыми розгами по хребтине, принуждая отказаться от безразличия и равнодушия, Хуанито нашел под ветвями Иггдрасиля предназначенную ему коробочку, обернутую в желтую бумагу с фиолетовыми звездочками и большим облакотным бантом. Он потянул за ленточку, и бант, тяжело вздохнув, шлепнулся на щавелевый пол; Хуанито бережно снял подарочную упаковку, поднял крышку, увидел в коробочке выключенный утюг, оставленный им в Аргентине, и понял, что два в третьей степени – это восемь.

«Так-с, уважаемый, не соблаговолите ли вы поднять меня с пола, – прогундел бант, убирая в нагрудный карман пиджака перваншевый шелковый платок, сотканный из ализариновых хлопковых нитей, – здесь, сударь, дует и валяются трижды проштопанный гондон и четыре использованных презерватива». «Разумеется», – засуетился Хуанито, откладывая утюг в амнезийную долготу ящика стола «Резолют», вынесенного муравьями из Овального кабинета за двадцать секунд до того, как Белый Дом был уничтожен плазменной инопланетной пушкой по приказу Роланда Эммериха. «Ага, и положите меня, достопочтенный господин, на камин, мне хочется погреться», – сказал бант, кашлянул, забрызгав кровью северо-восток Москвы, и стал расчесывать свои кудри гребнем, сделанным из клыков тилакосмила. Солнечные лучи незаметно, как бегемот в посудной лавке, подкрались к Хуанито, когда тот нес бант к камину, и подставили ему подножку. «Сущий пустяк, монсеньор, – заметил бант, тлея в камине, куда он попал, вылетев из лапок Хуанито и покружив вокруг Эйфелевой башни, не забыв отужинать лобстерами в Le Jules Verne, – право же, не огорчайтесь, всякое Рождество одно и тоже, увидимся через год». Его могли спасти, вынув из углей и облив настоем пассифлоры, которая не только успокаивает нервы, но и залечивает раны у лент, бантов и открыток ко всем праздникам, за исключениям именин, однако все муравьи были непомерно трезвы, чтобы действовать.

«Слушайте, надо что-то менять, – воскликнул муравей Анастасий, облизывая купированный хвостик сенбернара, пролезший в муравейник, – нельзя же так мало пить». Аквамариновой вердепомовостью заиграл пианококтейль, проданный Коленом антиквару за две с половиной тысячи инфлянков и завещанный антикваром королеве муравьев, которая была его внучатой племянницей. Муравьи сгрудились перед прибором, наигрывавшим Fenesta che lucive и смешивавшим десять тысяч порций коктейля апероль-спритц. Он тарахтел, как перегревшийся двигатель «феррари» в день первого снега на островах Французской Полинезии, бухтел, раздраженный гаргантюэлевской ненасытностью муравьев, сопел, краснея от натяжения струн, – и вдруг заглох. Леонид осмотрел пианококтейль со всех сторон, провел пальцем по затихшим струнам, как некогда по ложбинке между грудей Горго, и пришел к выводу, что в Спарте пианококтейли никогда не позволяли себе увиливать от работы и что он не помнит, каким образом очутился в муравейнике поселка Z. «Ешкин кот!» – выдавил из себя Леонид, натягивая на волосы шапку-ушанку, а на ноги – валенки. «Тебе чего?» – спросил Ешкин кот, отмечавший июльское Рождество с муравьями в тридцать четвертый раз. Он знал, что никто в России не умеет веселиться так, как муравьи, если работает пианококтейль, и лежал на ветви Иггдрасиля, которую звали Хильда, щекоча хвостом под мышкой одного из китайских акробатов. «Вашу мать!» – зарычал Леонид, приклеивая шапку-ушанку строительным клеем, схватил дори, ксифос и гоплон и впервые в жизни убежал в страхе, подставляя врагу спину.

 

Криволапый муравей Евстархий с мелированными по последней моде усиками, обсыпанными конфетти, стучал маленьким молоточком по воображаемому столу, призывая к порядку. «Разумеется, я понимаю вашу озабоченность, дорогие жители нашего чудесного и лучшего в мире муравейника, – говорил Евстархий, отбивая молоточком отвалившийся уголок воображаемого стола, обваливая его в панировочных сухарях болонского производства и жаря на керамической сковороде, воображавшей себя тефлоновой, – все мы гордились возможностью пользоваться пианококтейлем, но печальная правда такова, что никому в мире не под силу починить пианококтейль, кроме того человека, который его придумал». Уханье, в большой степени отдававшее оханьем и в меньшей – ыханьем, разнеслось по муравейнику, наполнив его запахом уставшего после утренней пробежки кориандра, выбралось наружу, потекло по улочкам Z, семеня ножками тридцать второго размера, врезалось в стену из кустарников, подстриженных Сауроном, и грохнулось на красную траву, начавшую пугливо зеленеть надменной таусинновастью. «Жандармы, карабинеры, полицаи, на помощь, убивают, – истошно шелестела трава, – мучают проклятые душегубы, насильники, завалились на меня греховных непотребств ради, спасите!» Иханье, в большой степени отдававшее аханьем и в меньшей – юханьем, сорвалось с уст уханья, в большей степени отдававшего оханьем и в меньшей – ыханьем, и в тот же миг потеряло сознание, не разобравшись, кто же из них уханье, а кто всего-навсего иханье, сорвавшееся с уст уханья. «Так, заканчиваю квасить, – прошептало уханье, вернув иханье на уста, – больше никакого алкоголя, даже по праздникам». Саурон, подметавший садовые дорожки пилочкой для ногтей, подошел на крики травы, к тому моменту зазеленевшей до лавальера, помог уханью встать, причесал граблями его клочковатую брюнетость, и треснул по траве утюгом с горячим чаем. «Я тебе покажу, как рот свой открывать, – сказал Саурон, гладя рубашку самоваром, – совсем травы в наше время обнаглели, забыли свое место, сволочи».

«Господин Саурон, мы бы хотели с вами поговорить», – раздался за спиной Саурона визгливый альт. Он принадлежал двухметровому человеку с проглядывавшими из-под пиджака грудными мышцами и в сольфериновой вуалетке с пером павлина, выдранным из крыла перепившего в неудачное время и в неудачном месте голубя. Левее него, несмотря на то что справа было теплее и водоросливо пахло отпуском на море, стоял карлик и зевал мочками ушей. Он держал в руках запечатанный конверт со штемпелем всероссийской прокураторы. «Вы обвиняетесь в нарушении Федерального закона №78936401749 «О жестоком обращении с травой, хоть это и полный бред, но если мы не будем издавать тупые законы, то как же оправдаем свои бесчестно высокие зарплаты» и должны предстать перед судом в день, когда Сатурн перестанет прятаться за спиной Юпитера и вернется домой к семье, в галактику Водоворот, откуда он сбежал десятки миллионов световых лет назад, когда жена заявила ему, что беременна сверхмассивной черной дырой», – отбарабанил карлик, дергая двухметрового человека за штанину, и передал Саурону конверт. «А не пойти бы вам в анальную захеровость?» – поинтересовался Саурон и вытащил из заднего кармана рабочего комбинезона два билета в анальную захеровость на субботний понедельник.

«Очень приятно, господин Саурон, что вы проявляете такую заботу, но, к несчастью, мы были там далеко не один раз – это одна из наших должностных обязанностей, – и представление нам порядком надоело», – ответил карлик, почесывая носом сфинктер двухметровому коллеге в вуалетке. «Так что билетики можете оставить себе, а в суд явиться придется, сожалею», – добавил карлик, забравшись в селезеночный изгиб к двухметровому человеку, из-за чего голос его звучал необыкновенно глубоко и значительно, щелкнул пальцами, и они оба исчезли, выхлопнувшись из реальности.

«Значит, нам нужен Виан?» – послышалась в толпе отчаянная плаксивость Аксиньи, одной из муравейниковых проституток, на которую никто не желал смотреть, не зарихардившись как следует чем-то из Вагнера или Штрауса. Антрацитовая, как закат последнего дня Вселенной, когда инженер Горелов признается в любви канализационному люку на Фобосе, тишина воцарилась в муравейнике. Панговые сомнения, страхи, переживания и мольбы завельможили в углах и на стенах, блистая камчатной панталонностью семнадцатого века. «Аксинья верно говорит, – подтвердил Евстархий и кивнул головой, пробив лбом пол муравейника до самого Китая, – без Виана пианококтейль будет лишь жалким роялем, а мы погибнем от жажды в трезвости и безликерщине». Хорохорившийся до этих слов муравей-гомосексуалист Габриэль, не выносивший родного имени Гаврила и мусор, потому что боялся запачкать напомаженные лапки и усики, упал на колени, в искренней, как любовное признание в туалете ночного клуба, молитве воззвал к великому муравьиному богу, двадцать четыре тысячи лет назад сожранному великим богом муравьедов, и кинулся сношать Аксинью, вопя «Прости, господи, я изменюсь, я буду хорошим, не дай мне прожить беспохмельную жизнь». Аксинья ничего не понимала, но изюмно постанывала, левой лапкой на планшете из овечьего навоза подготавливая счет, акт и счет-фактуру за оказанные услуги.

Боров Семен просунул в муравейник округлую тыквенность пятачка и вдохнул наэлектризованность сексуального возбуждения, которое ему никогда не суждено было испытать. Его считали извращенцем, любившим подглядывать за уединившимися в густонаселенности будней парочками. Нагие свинки дразнили Семена мясистой плавностью переходов одних частей тела в другие. Злые языки, скользившие по добрым зубам, посвящали Семену инвективы, в которые каждый, особенно если ему не доводилось их прочитать, верил безоговорочно, потому что в них не было ни слова правды. Инвективы компоновали в сборники, переводили на семь с половиной тысяч языков, для чего специально придумали недостающие пять сотен языков, и выпускали миллиардными тиражами, хотя читательским интересом они похвастаться не могли и пылились на складах в Нигерии и Сенегале. «Но зачем их тогда издавать?» – подумала Аксинья, когда пятачок Семена уперся в изрыданную гомосексуальную недовозбужденность Гаврилы. «А с другой стороны, – отшаблонила Аксинья, ощутив перевоплощение изрыданной недовозбужденности в повседневную вялость, – не мое это дело, ведь если звезды зажигают – значит – это кому-нибудь нужно», – и выкинула порвавшиеся под напором обстоятельств темные колготки цвета персиковой гардении.

«И как нам найти Виана?» – спрашивали себя муравьи, пожимая плечами так, что с облаков падали камнеподобные кокосы, падали, пробивая земную кору и устремляясь к ядру планеты, от которого пахло вспенившейся кровью.

Гаврила скрючился у камина и плакал мутными, как сон в осеннюю ночь, когда месяц кажется распухшим из-за дождей, слезами. Аксинья прижималась к нему, расслабив лапки, и лупоглазила на ручеек, образованный слезами. Ручеек, в котором жемчужнилось отчаяние возненавидевшего себя, обтекал каждого жителя муравейника, устремлялся на поверхность, подтянувшись на водянистых руках с большими твердыми ладонями, струился вдаль, где рассветало на закате залуненное солнце позавчерашнего дня, бежал по дорожкам и лужайкам, трассам и железным дорогам, равнинам и холмам, христосил по рекам, озерам, морям, подпрыгивая, чтобы научиться летать, и, наконец, поднимался в воздух, который был горьким, как прокисшая водка, вихрился в пасодобле с миниатюрной брюнеткой, чья каряя голубизна зеленых, будто пингвинья спинка, глаз пачкала короткое красное платье, за час до того купленное в одном из магазинов на улице Витторио Эмануэле в Милане, клялся ей в вечной любви, которая заканчивалась через минуту и тридцать четыре секунды, и градил над Францией, над кладбищем в городке Виль-д’Авре, стуча по облысевшему затылку Виана, который восстал из поросшей хризантемовыми ромашками могилы, потому что услышал нервное молчание пианококтейля, сопровождавшееся ароматом смешанной с автомобильным маслом граппы. Интуиция подсказывала Виану, что он зря вернулся в этот плоский и косноязычный мир, отполированный рекламными лозунгами и нищетой, но он не мог бросить пианококтейль, умиравший в муравейнике поселка Z, построенного бежево-серым воображением пригрустневшего весельчака.

Ирисовое небо, заросшее лимонными сорняками сиюминутности, глядело на Виана свысока, покуривая беломорину. С облачно-стратосферных губ неба, потрескавшихся из-за сильного ветра, который занимался боксом и отличался буйным нравом и невоздержанностью, свисала потемневшая затабаченная слюна с оттенком лакрицы. Тысячи тысяч лет посасывания снюса и смоления сигарет, папирос и сигар всех марок, какие видел свет, когда, переставая на короткий промежуток времени бояться действительности, открывал засопливившие от плача глаза, подарили небу рак легких, гортани и нижней губы. Оно лежало на больничной койке с регулируемой спинкой и терракотовевшим на краю мочеприемником. Часто к небу заглядывала земля, его вечная возлюбленная, с которой оно навечно было разлучено. Аспидные щечки земли, которые когда-то давно, миллиарды лет назад или, по другим сведениям, вчера в обед, бирюзели розоватостью, поникли, скукожились и сдулись, как воздушный шарик, месяцами провисевший над антресолью, под потолком, в побледневшей запусьерности одиночества. Ей с трудом давались поездки в больницу, добираться до которой приходилось на переполненной маршрутке, пропитавшейся кишечными газами, переодеженной испариной и бессмысленностью понедельника, но разве могла она бросить того единственного, чьи ножницы никогда не кромсали сваленные лохмы ее запесоченных чувств? Минута, проведенная рядом с небом, захлебывающимся кашлем, но родным и близким, перебивающим тяжелеющий в палате депрессивный запашок лекарств знакомой бергамотной яблочностью Creed Aventus, казалась земле мигом от мгновения, хотя сама считала себя мгновением от мига, на поверку являясь полутора часами, после которых на экране появляются титры, а билетерша ходит по рядам, визгливо просит убрать руку, обнимающую ту гибкую нежность, что прижалась к тебе в романтичной приглушенности света, и приказывает очистить зал. Одна песня, песня из времен широких брюк и мешковатых пиджаков, из времен Синатры и Портера, из времен облюзженного джаза и металлически-нектаринового тембра Ланцы, звучала в палате, повторяясь раз за разом, разнося далеко за пределы больницы шипение виниловой пластинки, и небо с землей тянулись друг к другу стариковскими, морщинистыми, прогусиненными руками, воображая жизнь, которую они могли прожить, но не прожили. Годами они молчали, потому что их встретившиеся на дороге домой взгляды говорили больше, чем голоса, заплутавшие в лабиринте дней. Они молчали и слушали, как стучит по крыше дождь несбыточных мечтаний, который идет лишь для тех, кто влюблен.

С тоской, укрывшейся под пледом из сладости черных роз, выросших в бассейне с вишневым сиропом, Виан слушал переглядывания неба и земли, устремленные в пустоту. Теперь он вспомнил, почему сдался и решил умереть: он устал быть единственным человеком, чувствующим зудящую любовь неба и земли, отдающуюся болью в пятке левой руки, любовь, которую они никогда не смогут утолительно почесать. Разглаживая покрытую могильной землей лысину, словно укладывая мокрые волосы, Виан пил бордо со вкусом просроченной измороси, выпадающей в Вологде в третью субботнюю среду октября. Авокадо размером со страусиное яйцо миртовалось на ноге, уходя ветками под кожу, цеплявшимися за бедренную артерию. «Ну в этот раз, по всяком случае, мир кажется на таким сюрреалистичным, как раньше», – сказал Виан, растирая большим пальцем правой ноги основание черепа, где прятались маленькие черепашки, разыскиваемые полицией Майами за кражу маяка с пляжа Билл Бэггс. Ища неизвестность грядущего глубоко посаженными за нарушение общественного порядка глазами, в которых бурлила пена дней, Виан прошелся по кладбищу, вдыхая ногтями многоголосье пересмешника, певшего во сне на вершине стеклянной пирамиды Лувра. Цельнометаллический смокинг, прошитый кашемировыми нитями, побывавшими, словно сэннинбари, в руках тысячи женщин, жал в подмышках и натирал между маленьким и безымянным пальцами левой ноги, которая, желая разнообразия, в новой жизни расположилась справа. «А что, она имеет право на улучшение условий труда», – ответил Виан правой ноге, когда она, вынужденная перекочевать на левую сторону, подала иск в Басманный районный суд. «Мне плевать», – заплетающимся в струнах судьбы языком справедливо возразила полевевшая правая нога, ушедшая в запой и местное отделение коммунистической партии. Из-за этого Виану пришлось скакать на одной ноге от Виль д’Авре до самого Z, чертыхаясь и выслушивая причитания поправевшей левой ноги, убежденной, что французская молодежь распоясалась и если такими темпами пойдет дальше, то никто уже не вернет империи былое величие.

Пианококтейль смотрелся в зеркало, отражавшее печальные воспоминания, и подбривал клавиши, обросшие мхом. Разговоры муравьев, которые протрезвели и от нечего делать собрали варп-двигатель, утомляли пианококтейль и заставляли его обдумывать баклажанную перспективу самоубийства. Их кремниевые усики, изрисованные сорокаградусностью молодецкого веселья, терлись о пианококтейлевые педали, отличавшиеся повышенной чувствительностью и плакавшие, скрыв лица в заинициаленных складках носового платка, при каждом просмотре «Мостов округа Мэдисон». Когда Виан просунул голову в муравейник, а муравьиха Прасковья разрешилась тремя козликами с оленьими рогами и львиной гривой, пианококтейль не поверил своим глазам, поскольку он никогда не верил тому, чего нет, и педали зарюмили так жалобно и протяжно, что у эвкалипта Сэма, росшего в парке на севере Хобарта, остановилось сердце. Ламантины, вылезшие из лужи на перекур, пустились в пляс, и часть муравейника, уступив настойчивости разносимых их ластами ударных волн, рухнула на пианококтейль. Юный, как умирающий Мафусаил, день шел на убыль, а бизнесмен Гуляев, владевший тремя ломбардами, скупавшими ничем не омраченную совесть, прыгал на прибыль, причиняя ей неизмеримые страдания и оправдываясь тем, что несущественность прибыли не позволяла ей измерить всю неизмеримость страданий. Чернеющая зачерненной черностью бессмысленность происходящего требовала добавить немного осмысленности в недосмысленность смысла, иначе масляное масло рисковало потонуть в маслянистой обмасленности, наводнившей воды водянистой водянки в созвездии Водолея. «Если интересуетесь моим мнением, то меня все устраивает и так», – заметил Виан, слизывая комья земли и трупики муравьев с иномирной лакированности пианококтейля. «Ничего страшного, – продолжал он, вслушиваясь в медно-золотистую соскобленность педалей, лезших к нему обниматься, – мне не привыкать». Чередуя правую руку с волосками на лобке, Виан откапывал клавиатуру пианококтейля, сплевывавшую клубки паутины и державшуюся за сломанную фа-диез второй октавы. Ее раздробило на семнадцать фрагментов, которые ошарашились по самую ля-бемоль малой октавы, выпили годовой запас водки, хранившийся в закромах «Фонда кино», отрыгнули «Элегию» Массне, наикивая гольдбергские «Вариации», невинные, кристальные и ясные, как не успевшие растаять снежинки, и улетели на Шри-Ланку, где открыли консерваторию для народа, а душу – для буддизма. «Стойте!» – кричали им вслед Виан, не знавший, чем заменить утраченную клавишу, без которой невозможно было приготовить семьдесят четыре коктейля, и Патриарх Нерезиновский и всея Анахронизма, уступавший в конкурентной борьбе на выхинско-тибетском рынке ритуальных услуг. «Как я рад тебе, хозяин», – прижимался пианококтейль к ноге Виана, виляя хвостом до тех пор, пока не вспомнил, что он не собака. И когда правда жизни свалилась на него стопудовой гирей, разворотив все, что чернобелело ниже большой октавы, пианококтейль повалился на спину, схватился несуществующими руками за воображаемую грудь и, пристально смотря в ноздри Виана, сползшие в мглистые закудрявости пупка, исполнил предсмертную арию Родриго. Хуанито полулежал у Иггдрасиля, упираясь затылком в кряжистую мифологичность вселенской алогичности.

«Какая же чушь», – прошептал Хуанито, перечитывая эти строки и приглядывая за Вианом, который, смахнув восемнадцать литров скупых слез поэта, собирал команду для поисков Ямы Лазаря, чьи целебные воды могли воскресить пианококтейль. Напыщенная маразматичность ситуации вызвала у Хуанито мигрень, спровоцировавшую землетрясение в Калифорнии. Издав в твердой обложке вопль, принесший ему Нобелевскую премию по литературе, Хуанито понял, до чего опротивела ему безалаберная кляксовидность жизни литературного персонажа. Головная боль усиливалась, пока не достигла максимального уровня, предусмотренного правилами игры; чтобы больше никогда не появиться на страницах книги, Хуанито спел My way с магомаевской ферматой на финальном way и исчез, растекшись по бумаге чернильным пятном, впавшим в Каспийское море и выпавшим из кармана пуховика Марии Потаповой, осинотальной студентки из Кемерова, подрабатывавшей официанткой во втором круге ада, где все так и усердствовали прикоснуться к околгоченной безволосости внутренней поверхности ее привлекательного бедра.

 

 

 


Оглавление

1. I
2. II
3. III
Пользовательский поиск

Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на g+  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

10.12: Константин Гуревич. Осенняя рапсодия 5 (сборник стихотворений)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или Яндекс.Деньгами:


В данный момент ни на одно произведение не собрано средств.

Вы можете мгновенно изменить ситуацию кнопкой «Поддержать проект»




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература»:

Номер журнала «Новая Литература» за август 2017 года

Купить все номера с 2015 года:
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 



При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2017 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!