HTM
Номер журнала «Новая Литература» за август 2017 г.

Евгений Синичкин

Эра антилопы, несущейся в спорткаре по сверхскоростному шоссе (часть первая)

Обсудить

Антироман-матрёшка

 

Всем, кто так торопится к развязке, что

забывает оглянуться по сторонам, посвящается.

 

 

Я чувствую себя Империей на грани

Упадка в ожиданьи варварской орды,

Когда акростихи, как дряблые плоды

Изнеможения, слагаются в дурмане.

Поль Верлен. Изнеможение

 

Среди всего этого великолепия

Я измучен,

Подавлен

Видением пепелища,

Стен, повергающихся в прах.

Ричард Олдингтон

 

Все прошлое я вновь переживаю,

Один в тиши ночей, и нет исхода мне.

Александр Бородин. Князь Игорь

 

16+

Произведение публикуется в авторской редакции
Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 14.09.2017
Оглавление

4. IV
5. V
6. VI

V


 

 

 

Ночи N проводил на скрипучей кушетке, не закрывая глаз, любивших свободу и подсерпные прогулки и выбиравшиеся на рандеву с Катиными грудями, чтобы под утро вернуться домой под пристальным, как смотрят те, кто слеп, взором безднящихся глазниц N. Он спал до полудня, исцеляя перебродившие глаза гудящей зачугуненностью первого после долгой рабочей недели полноценного сна, и пробуждался оттого, что окна шуршали по веткам рябин. Четыре года назад окна бревенчатого домика, где жил N, и деревья, разлохматившиеся возле него, договорились изменить наоскомивший всем порядок, предписывавший именно веткам шуршать по окнам, и с тех пор жили в спокойствии и взаимопонимании, словно не на Земле родились, а прибыли с другой планеты. Акация, похожая на застывший в кадре момент взрыва, пробовала развязать войну, барабаня самые оскорбительные для окон ругательства при помощи азбуки Морзе, которую она выучила в период службы на торговом корабле, курсировавшем между Веракрусом и всеми пятью портами Москвы, прорыбленными третьеримскостью семи зацементированных холмов. Мирное соглашение было под угрозой, которая перестала следить за собой после расставания со своим женихом, могучим ударом в нос, и давила на мирное соглашение телесами столь необъятными, что вселяла ужас в умы мертвых и жировоск живых. И если бы баобаб Серафим Валентинович не прилетел из будущего на собственноветочно и чужелисточно спроектированной тачке времени, то началась бы ужасающая сокопролитная и стеклопобитная война, которая ничего не изменила бы в мире, равнодушном к геноцидному спиливанию деревьев и испуганному биению сердец разбиваемых окон.

Кусая нетронутой алмазностью кроны нижнюю губу за черно-семечковую папиллярность опухоли, приобретенной за двести сорок три года покусывания губы нетронутой алмазностью кроны и пропущенной врачом, спутавшим опухоль с загоревшей в жарких странах геммой, а онкологическое отделение – с гинекологическим, Серафим Валентинович вылез из тачки, материализовавшейся на заднем дворе дома N, и захерувимил, как полагается пришельцам из небытия, к акации. Он казался грозным, когда корчевался к акации, а Грозный казался им, когда играл в спектакле, который ежевечно, но не ежевично, так как в загробном мире нет ежевики, ставит Аид по мотивам этой книги. Грозный первое время отнекивался, спорил с Аидом, убеждая его, что не по чину царю православному в дерево перевоплощаться на сцене паяцевой, но, посидев пару столетий на колу, понял, что приятнее быть деревом, чем вместилищем для дерева. Дерево, ставшее колом и прошедшее через многие ж… жути, на радостях опустилось на колени, чепчикнуло в небо руки, которые полюбили друг друга, вздумали сбежать из родительского заплечья и не вернулись, на сэкономленные со школьных обедов деньги арендовав студию на северной полудужности высокослоистого облака где-то над Сан-Себастьяном, и воскликнуло «Слава тебе, о досточтимый Фангорн, наконец-то этот кошмар закончился!». Аид, услышав в голосе дерева неприкрытые нотки удовлетворения, щелкнул пальцами и перенес дерево из мига счастья, где на елках соблазнительно сливеют вишни размером с яблоко, в сфинктер Мао Цзэдуна, потому что желал, во-первых, безначальных мук всякому прохвосту, кто осмеливается петь без прикрытия, а во-вторых – утешить своего любимого китайца, три десятилетия выслезывавшего у Аида это изысканнейшее наслаждение, как описал сидение на колу Мао в той части «Цитатника», которую успели вырезать в последний момент, за восемнадцать с половиной секунд до запуска печатных станков.

Листья акации заосиновились, когда она увидела переваливающегося с корня на корень Серафима Валентиновича, на земле рядом с ней заовалилась лужица смолы, а кора на нижней части ствола потемнела и запахла досадной неудачей. Ушки акации прижались к затылку, хвост спрятался между задних лап, глаза с силой захлопнулись, наморщинив переносицу и лоб, губы задрожали, как у ребенка в трех беспокойных заглатываниях воздуха от рёва, лапа с несточенными когтями прилипла к потекшему носу – всем своим видом акация походила на ржавеющий под дождем «москвич», покореженный голодоморностью пенсионных лет. На подкронновость баобаба навернулись слезы и человек с чемоданом, поскользнувшийся на льду. Алавасторной тоской налились мышцы и жилы Серафима Валентиновича, когда он вспомнил свою бабушку – болевшую шизофренией катальпу, в приступе паранойи сбежавшую из дома, забыв лекарства, и найденную лишь восемь лет спустя за мусорными баками на какой-то автомобильной стоянке, с поломанными ветвями, с обожженной корой, с отмороженными корнями, с выколотыми глазами, на месте которых скопилась теплая дождевая вода с захлебнувшимися в ней мошками и слепнями.

Он присел возле сжавшейся от страха акации и положил ей на плечо тяжелую ветвь с алмазными листьями. День заканчивался, а вечер, как обычно, опаздывал – на сей раз потому, что жена закатила ему истерику и обещала покончить с собой, если он не прекратит по вечерам пропадать неизвестно где и с кем. И любые его доводы, что вечеру положено пропадать вечерами, как положено ночи трудиться по ночам, влетали его жене в одно ухо, ибо на второе она оглохла в детстве, после того как с осложнениями переболела свинкой, перекусывали яичным сэндвичем в забегаловке на заправке и улетали обратно, потому что охрана, призванная защищать природную человеческую ограниченность от разумно-аргументированных посягательств извне, отказывалась пропускать их за шлагбаум. Ночь советовала вечеру развестись с женой и присмотреться к предрассветной дымке, ее племяннице, которая готовила самый вкусный борщ во всем Z и была услужлива, как гейша или одалиска, но вечер любил жену и не хотел от нее уходить. Он испытывал к ней ту нежную любовь книжного романтика, что помогает обматывать глаза шелковым шарфом понимания и всетерпимости. Часто жена мучила его ссорами на глиноземе неоправданной ревности, обвинениями во всех смертных грехах и в трех-четырех бессмертных, угрозами переехать к матери, забрав с собой детей, собаку, двух кошек и аквариум с золотыми рыбками, которые не умели исполнять желания, так как их с позором выгнали за неуспеваемость из Золоторыбной академии имени Сома Камбаловича Окунева. Его нервы были расшатаны, точно обеденный стол в квартире пылких любовников, не чурающихся экспериментов. Сил, будто слов в этом предложении, почти не осталось. Темными утрами и светлыми ночами он молился, чтобы жизнь его изменилась к лучшему, не догадываясь, что лучшей жизни он, если пораскинуть часами и минутами, не желает, потому что она уже наполнена тем матерящимся, драчливым, бунтарским счастьем, прижимающим салфетку к рассеченной брови, без которого он сойдет с ума. Вечер ничем не отличался от людей, потерявшихся в обезнитенной неопределенности навязанных идеалов. А не отличался по той причине, что, как он сам полагал, был придуман рассказом, придуманным человеком, не знающим (и, наверное, не стремящимся узнать), как отрешиться от антропоморфически-прозопопейного восприятия окружающего мира.

«Скажи мне, малышка, зачем ты хулиганишь, нарушая условия договора?» – спросил Серафим Валентинович, протягивая акации пончик, сорванный с кабачковых грядок в Чили. Вечер наступил, и акация, плача апельсиновым соком, рассказала баобабу трагичную историю о том, как мечтала стать Робином, но Бэтмен посчитал, что ей не хватает гибкости. «Ему был нужен быстрый, шустрый, юркий Робин, а я – дерево», – хныкала акация в такт уходящему в бессрочный отпуск июню. «Ты не дерево, малышка, не плачь», – утешал ее Серафим Валентинович, выковыривая застрявшие зубы из листьев. И корил себя за то, что обманывает ребенка. «Ты не дерево, малышка, не дерево, никто не дерево», – повторил Серафим Валентинович проваливающимся в тишину голосом.

«О нет, конечно, дерево, – встарь возразила акация, – у меня есть корни, ствол, ветки, листья, расстроенный молодой человек – разумеется, я дерево, все мы деревья». Серафим Валентинович чихнул, встряхнул головой, и на землю упали три парашютиста, на протяжении восьми лет после не самого успешного приземления жившие в его ветвях. Они чертыхались, потирая ушибленные копчики, и угрожали Серафиму Валентиновичу иском, требуя компенсацию морального вреда за все те неописуемые тяготы и лишения, что им пришлось перенести, пока они преодолевали трехметровое расстояние между обриллиантившейся выщербленностью ветки и фекальной костровостью компоста. Без противоборства отдав парашютистам чек на квадратную сумму, содержавшую в себе овальную разницу, треугольное умножение и прямоугольное деление на ноль, Серафим Валентинович взглянул на акацию, отпускавшую речи не девочки, но древа. «Его же нет, – сказал он и захныкал, как порезавшийся мандарин, – нет никакого Бэтмена – это сказка». «Нет, есть», – раздался из кустов твердый, низкий, как гномик, голос, и всё вокруг смолкло, будто Мистер Икс играл со смертью партию, славировавшую ко взаимному цугцвангу. «Не может его быть, он персонаж комиксов, – заявил Серафим Валентинович и сложил ветви на груди. – Однако кто вы?»

«Я – Бэтмен», – ответил Бэтмен, высунув голову из пирамидальных зарослей туи. «Разумеется, сударь, любой может назваться Бэтменом, – заметил Серафим Валентинович, – но есть ли у вас доказательства того, что вы Бэтмен?». «Конечно, ведь я – Бэтмен», – заявил Бэтмен, и ни у кого не осталось сомнений, что это Бэтмен, потому что ни у кого не может быть сомнений, если рядом с ними находится Бэтмен. «Он – Бэтмен», – прошептал Серафим Валентинович, испуганно шаря по карманам своего сюртука в поисках сомнений, к которым привязался за жизнь, обуянную неуверенностью и безответностью проклятых вопросов, и натыкаясь лишь на недомолвки, нравственные дилеммы и пустые беспокойства, некогда заполненные разливным морсом по четырнадцать копеек за литр.

«Я – Бэтмен», – настойчиво повторил Бэтмен на тот случай, если кто-то нарушил установленный порядок и приобрел килограмм-другой сомнений у одного из четырех с половиной сотен официальных дилеров, и растворился во мраке, который специально опустился на Землю посреди дня, потому что, как и все, был должником Бэтмена.

Листья акации покрылись мурашками, утверждавшими, что они не мурашки, а язвочки, появившиеся вследствие повышенного стресса, заниженной «Приоры», на которой разъезжал бойфренд акации, бородатый бук, и облитерирующего эндартериита, но Серафим Валентинович не верил ни единому слову, так как мурашки общаются не словами, а картинами Энди Уорхола. Его же картины настолько дороги, что мурашки давно обнищали и молчат, как кожные мозоли, набравшие в рот лимфу. Женевские банки предлагали мурашкам беспроцентный кредит – в благодарность за то, что своим появлением на коже они предотвратили тысячу триста восемьдесят семь неудачных сделок, – однако мурашки, оставшиеся без картин Уорхола, не сумели дать ответ, и банкиры, восхищенно кивая дарвиновыми бугорками, без которых нельзя добиться успеха в банковском деле, приняли молчание за стоическое смирение перед выпавшими им на долю лишениями. У мурашек, когда они узнали, к какому выводу пришли женевские банкиры, появилась голодная ненависть к трудам Сенеки и усощеточные подозрения, что Женева – столица Израиля, а «Протоколы сионских мудрецов» не такая уж и фальшивка, как пытаются убедить всех «эти еврейские швайны, не имеющие ни дома, ни родной земли, эта хайматлозная международная клика, которая подстрекает народы цум криг и никогда добровольно не откажется от своих стремлений к мировой диктатуре, wir Gänsehaut fürchten Gott, aber sonst nichts in der Welt!».

Вечер, разывившийся после истории мурашек, потиравший затылок, нароком встретившийся в шестиметровой тесноте кухни с жениной сковородкой, был единственным свидетелем разговора между акацией, баобабом и Бэтменом, если не считать двух берез, трех елок, восьми грядок с помидорами, огурцов, расслаблявшихся, закончив тренировку по впитыванию влаги из почвы, в парнике, четырех полевок, к ночи опалаченных трехцветной кошкой Рыжухой, восьми окон, ожидавших от акации извинений, писанных мокрым подкорневым суглинком, подкорневого суглинка, слепого, но не глухого, пяти не видавших безвидность шкафов, слышавших из дома весь разговор, множества скелетов, прятавшихся в этих шкафах от правды жизни, дедовского холодильника, купленного бабушкой N, двух невыкорчеванных пней, двенадцати птиц, репетировавших выступление в церковном хоре, десяти облаков, смахивавших или на цыплят, или на ягнят, или на гоночную «БМВ» – или на всех разом, – иззревшие виноградинки дождя, девяти песен Queen с альбома A Kind of Magic, проигрывавшихся по соседству с восемью песнями «Металлики» с альбома Ride the Lightning, калитку и шедшую от нее тропинку, рассказа, видевшего всё, и каждого беззаконника, отдавшего предпочтение этому предложению, а не какому-нибудь прустовскому, даже заперьеванному на трезвую голову, когда связывать слова узами Эвтерпы, сапфичествующей с Талией, тяжелее всего.

Крона Серафима Валентиновича, переживавшего за акацию, засверкала сединой, как снег под светом луны. Размазывая по опероксиженным листьям зеленую масляную краску, которую он с армейского склада в Бронницах увел за ручку, посулив новую заколку для волос, билет в кино и попкорн с изюмом, Серафим Валентинович боролся с собой, проводя совести болевой захват лодыжки. Он знал наверняка, что в его силах посадить на диету разжиревшую печаль акации, но помнил, как дорого это может обойтись ему и всем прочим деревьям клана Мердубов. В прошлом, задолго до рождения рассказа, Мердубы чудотворили целыми днями и частичными ночами: выдернув листья и прочитав заклинание на неведанном диалекте ветряного языка, на каком молится дерево, упавшее в лесу, если рядом никого нет, они обращали горе в мед, сладкий, как первый поцелуй, когда упоенность радужной красотой мира и нуговой мармеладностью фаустовского момента переполняет настолько, что не терпится утереть напудренные слезы платком, расшитым нежной вензелеватостью того искреннего смеха, который пахнет мшистостью позднемайской травы. Армии несчастья редели на глазах, плакавших подтаявшими льдинками криоконсервированной радости. Тогда генерал-полковник Алексей Максимович Кабздец, командующий Четырнадцатой армией несчастья, доложил в штаб, что если ничего не предпринимать, то все вооруженные силы придется расформировать и страданиям мира придет конец, чему он, человек военный, всю жизнь отдавший делу насаждения злосчастий, присягавший нести боль и невзгоды, покоряться не собирается. И после заседания в штабе экстренной комиссии, вызванной ночью для разбора полученных разведывательных данных и донесенных взятных, министр нападения несчастья Игорь Сигизмундович Кошмаркин, трижды кавалер Ордена подлейшего Гришки Пораженческого, отправил срочную депешу, как он таинственно прошептал, прикрывая губы правой рукой и большим пальцем левой ноги тыча в потолок, «на самый верх».

И когда богу доставили депешу Кошмаркина, избитую, с простреленным плечом, из раны в котором текли мертвые продажные буквы, расставшиеся с девственностью за обещание покататься по метадоновой мелованности конторской бумаги, без одиннадцати выбитых зубов, с переломанной в затылочном локте голенью, депешу, пойманную на границе со страной покоя и благолепия, существующей в одних беспризорно-сиротских сновидениях отверженных, господь приказал архангелам вытрубить из подсознательного сознания депеши всю правду и, если удастся, три пакетика лжи, чтобы крутить из нее папиросы с горько-ромашковым, каковым определением рассказ пользовался не в первый раз, послевкусием самообмана.

Селафиил предложил, как предложил бы на его месте любой слишком очеловечившийся небожитель, начать с пытки иглами, продолжить, если депеша откажется говорить, пытками крысами и пекторалью, а после перерыва на перекус – в ту завечерневшуюся утром ночь подавали рис с ростками сои и телятину на пару – приступить к колесованию. «Лучше обойтись без крыс, – сказал Рагуил, самый справедливый из всех архангелов, – она может умереть, ничего не сообщив. Умрет – и с чем мы тогда пойдем к отцу?». Шесть оставшихся архангелов, потому как Селафиил обиделся, сел спиной к братьям в угол веранды, с которой открывался рубенсовский вид на Эдемский сад, и в триста второй раз стал пересматривать «Секс в большом городе», призадумались, поникли крыльями и глотнули – разумеется, для вдохновения и ничего иного – по пятилитровой бутылочке кодеинового сиропа. «А давайте, – предложил Гавриил, спутавший божественное откровение с откровенностью порнографических фильмов садо-мазохистской тематики, – «грушу» ей, ну, вставим, как вам?». «Юродствуешь окаянный, – воскликнул Михаил, одарковшийся архистратиг, не выносивший глумления над девушками, – тебе сейчас «грушу» вставлю, промеж крыльев и на всю архангельскую бесполость».

«Так, братья, споры нас ни к чему не приведут», – сладостно промуслил Люцифер, знавший, о чем говорит. Он поднялся в райские кущи из глубин ада на лифте, который, как узнал рассказ, испытавший на себе его тлетворное влияние, искривлял пространство, время и здравый смысл, и собирался на семейном обеде подгрызть сто восемьдесят четыре (но не больше, так как тренер в фитнес-центре запретил ему объедаться) телячьи ножки. «Телячьи ножки – это славно, но сто восемьдесят пять – отравно, к сожалению», – сказал Люцифер, нарушая правило, запрещающее литературному персонажу перебивать рассказ, поскольку сатанинская гордыня требовала ни в чем не уступать Виану, пледу, воде и N.

«Господи, Люцифер, с кем ты разговариваешь?» – схватился за голову Сихаил, у которого кожа под глазами обвисла до пола. Он, полагая, что продолжительное общение с бесами неблагоприятно сказалось на его рассудке, не спал уже семьдесят четыре века. Люцифер с болью в сердце взглянул на брата, яктировавшего в бесстенности туалетной комнаты, обхватив колени, будто тело своего погибшего ребенка, и в секунды просветления забиравшегося головой в унитаз, чтобы размазать по лицу ангельские нечистоты. Он, размышлял, но не говорил вслух Люцифер, излишне много времени, как и Селафиил, провел в человеческом обществе, а такое ни для кого не проходит бесследно. «Сихаил, не волнуйся, – подсел Люцифер к брату и обнял его за исхудавшие плечи, – это я так, с самим собой болтаю, а ты лучше не упоминай имя отца нашего всуе: сам же знаешь, как он этого не любит».

«Что делать-то будем?» – спросил Гавриил, глядя на Люцифера, в которого был влюблен не одну тысячу лет, с похотливой ухмылкой. «Товарищи ангелы, архангелы и херувимы, – изрек Люцифер, так и не расставшийся с мечтой юности, – я счастлив приветствовать вас как передовой отряд всемирной армии чинов-пролетариев… грабительская империалистическая война кого-то с кем-нибудь, которая уже идет, хотя никто ее не видит, есть начало войны гражданской во всем Наднебесье… недалек тот час, когда мы, простые архангелы, и прочие заоблачные существа встрепенутся и поднимутся на борьбу против своего эксплуататора-капиталиста… заря всемирной революции уже занялась… да здравствует всемирная ангельская революция!». Он поправил повисшую на левом ухе кепку и, довольный собой, спрыгнул с броневика, не догадываясь, что никто из присутствовавших не запомнил ни слова.

«Такая идея, братья, – неожиданно сказал Цадкиил, милосерднейший из всех архангелов, – может, нам применить все пытки, какие известны? И «деву», и «быка», и крыс, и «грушу»… Хотите – можем обратиться к пособию, проверенному временем, всяко лучше, чем сориться и гневаться», – потупил глаза Цадкиил, вытаскивая из рюкзака рукопись «Молота ведьм» с авторскими пометками и пояснениями Генриха Крамера на полях.

И архангелы, сидя за предлинным столом, левый край которого был в третьем квартале рая, а правый – в тех субботах, когда ослы фарисеев падают в колодец, завороженно перечитывали трактат, в школьные годы, на уроках Закона человеческого, наводивший на них безбожную скуку, которая приезжала с друзьями на черных внедорожниках, без распятий, с огнестрельным оружием, и, приставив заряженный сентенциями Рабле пистолет к виску одного из наколененных архангелов, отбирала у братьев деньги на ланч.

Пять лет архангелы истязали депешу, рвали ее на мелкие кусочки, склеивали, снова рвали и снова склеивали, финачили ножами и разрезали ножницами, а после сшивали маринованными в уксусе нитями или обтирали чернилоточащие края солью. Она молчала. Четыре раза Михаил просил братьев успокоиться и прекратить пытки, но они наседали на него гурьбой и, толкая в грудь, спрашивали: «Ты что, брат, от коллектива отбиваешься? Идешь против нас, против своих, против родной космической пыли?».

Боясь одиночества и косых посматриваний тех, с кем он столетиями делил пищу и кров, Михаил соглашался участвовать во всех зверствах, приходивших в голову его братьям. Его терзали сомнения, а он терзал бесклеточную чистоту депеши, слыша потылычными прыщиками пошлые подбадривания братьев. Зачем они гогочут у него за спиной, звеня лезвиями ножей? Зачем жарят неисписанные кусочки тела депеши и съедают их, запивая сухим белым вином? В чем смысл его жизни? У его жизни вообще есть смысл или это иллюзия, в которую он, как и все, верит, чтобы не сойти с ума? «Чем занят бог, если позволяет такому происходить? Если с равнодушием наблюдает за страданиями хороших людей? Неужели бога нет, а нам врали, врали на протяжении миллионов лет?» – спрашивал пустоту архангел Михаил, отрезая левый верхний уголок депеши и передавая его своим огероиненным всевластием братьям, насиловавшим привязанных к райским яблоням ореад, дриад и наяд.

Смех архангелов сливался для депеши с запахом капустных пирожков, которые по славной и старинной традиции, насчитывавшей около восьми лет, разогревают утром в конвекционной микроволновой печи для всех обитателей рая, и коричневым цветом снежно-синих лучей глициниевого солнца, в парадизе восходящего на юго-северной восточности запада. Лицо депеши, где министр Кошмаркин указывал адресата, превратилось в покомканную массу, испещренную синяками чернильных пятен и сигаретными прожогами, но она не сдавалась. У нее была вера, что в один прекрасный день в украинский колхоз «Рассвет» приедет выпускница консерватории Катя, а ее, депешу космодемьянскую, спасет Человек-паук. Шелест травы и скрип половиц приводили ее в трепет, испытываемый не потерявшим надежду смертником, когда незнакомый человек открывает дверь в его камеру. Ализариновые тучи на голубом небе виделись ей героическим облачением Человека-паука, а последние годы ее жизни – интересным сюжетом для новых эпизодов мультсериала девяностых, который она полюбила каждой лишней запятой на своей изорванной остраничности. Юная депеша не подозревала, что ее ожидания напрасны, потому что архангелы и Человек-паук существуют в разных, не связанных единокнижными червоточинами мифологиях, перемещаться между которыми не позволяют бесконечные бюрократические препоны и злое холмодушие рассказа, иногда забавляющегося – и так все рассказы делают, что вы на меня уставились? ну что вы смотрите? нам же нужно как-то развлекаться? – издевательствами над героями книги.

Восхищение пирпойнтовской непоколебимостью депеши росло в архангеле Михаиле, развивалось, проходя акнеизм пубертата, и, достигнув совершеннолетия, сделало операцию по смене пола, чтобы стать миловидной любовью с темно-русой косой, щекочущей приютившуюся за плинтусом зазористую низость человеческого существования.

Никто из братьев не догадывался, что случилось с Михаилом. Архангелы жили в горнем мире, где любые светлые чувства разрежены до предела, как воздух, без которого, как без мягкого света этих чувств, всё живое вянет в хмурой задверности шкафа. Днем Михаил помогал братьям пытать депешу, он прекратил пререкаться, дабы не вызывать подозрений, исполнял все приказания Цадкиила, чье милосердие не знало границ, зато знало жесткие, фуллеритовые рамки, не различимые без микроскопа, а ночью всхлипывал под одеялом, парализованный давящим на грудь ощущением бессилия и страха. Его рыдания разносились по всем мирам, параллельным, перпендикулярным и диагональным, сорокадневными ливнями. Жизнь, подпитываемая слезами горюющего сердца, расцветала, поскольку была садисткой. Десять миллиардов психиатров, психотерапевтов, психологов и сексологов, которые жили, живут или будут жить на земле, собравшись за год до поимки депеши на конференции в Сан-Диего, согласились бросить попытки вылечить жизнь, понимая их бесперспективность. «Ей нельзя помочь», – заключил Юнг и раздраженно метнул любимую трубку в голову Карнеги.

Чувствуя, что не в силах больше смотреть на муки любимой, Михаил попросил помощи у одного из херувимов – кудрявого, как Купидон, которому подражали многие впечатлительные ангелы, мальчугана по имени Марк. Терпение Михаила было на Исходе, честь – на Левите, а возвышенные устремления – на Второзаконии. Он открылся херувимчику, обнял его коротенькие и пухлые, точно у ребенка, ноги и поцеловал в родинку между средним и безымянным пальцами левого крыла.

Разработка плана велась во вчерашнем дне, куда архангелам не позволяла попасть их снежнокрылая гордость. Алкоголем они поддерживали свое трезвомыслие, потому как настолько погрузились в изучение деталей и всех невозможных возможностей, что не видели противоречия. Ни одна живая душа – ангельская, демоническая или человеческая – не должна прознать о том, что мы здесь готовим, твердил Михаил, перебирая четки торчащими из ноздрей волосками. Он сделал все приготовления, чтобы не возникло никаких сомнений в его благонадежности, то есть ежедневно выходил на центральную площадь рая, в народе прозванную площадью Калло за то, что там после работы любили «зависать» начинающие ангелы, и в течение трех часов, крича в мегафон и водя лазерной указкой по картам и диаграммам, разъяснял весь свой замысел.

И он не ошибся. Люцифер и остальные братья, видя шагающего к площади Михаила, отворачивались и надевали наушники, в которых попискивала прибыльная незамысловатость укупниковских шлягеров. И когда, присовинив в архангельский особняк, Михаил охрипшим голосом рассказывал братьям о том, что вскоре похитит депешу, увезет ее на край света и предложит ей руку, сердце и крыло, а если она откажет, останется ее вечным слугой, братья улыбались, кивали и клялись Михаилу, что «это самая невероятная и захватывающая история из всех тех, которые им доводилось слышать».

Побег случился в тринадцатый пятничный вторник апрельского декабря, когда архангелы на три дня уединяются в бане, чтобы смыть кетчуповую пыльцу человеческих молитв. Они берут с собой двести четырнадцать марок геля для душа, триста сорок семь марок шампуня, четыре тысячи сто восемь марок вина и десять жирных, словно брюхатых, проституток, чья вспотелая, орезиненная, надутая мягкость заменяет архангелам мочалки. Заперев дверь в предбанник, откуда доносилось оливково-ореховое шипение родитисового вина, Михаил скинул вискозный халат с изображением космического корабля во всю спину и остался в рипстоповой униформе ACU с пистолетом USSOCOM MARK 23 в набедренной кобуре. Депеша, когда Михаил, сзубая с губ желтоватость стоматитового налета, влетел к ней в камеру, взглянула на него с безразличием, подкашивающим ноги. Не теряя времени, которое вечно норовит, выкопав когтями лаз, пролезть под забор и вырваться, как шаловливый барбос, в голодную неогражденность джунглящихся улиц, Михаил шелком расстелился у депешевых последних строчек, изящно-ниточных и беспомарочных, несмотря на многолетние мытарства, и поведал ей обо всем, что лелеял в правом желудочке сердца. Он показал ей ангельскую любовь, смоквящуюся в том месте между лопатками, где срастаются крылья, приземленную любовь небесного создания, любовь, с блаженством покинувшую элизиум, чтобы смиренно восхвалять жизнь в чингильной безводности пустыни, любовь, отвергающую всё, за исключением любви, любовь безверную, беззнательную и бессознательную – безмерную и ошаманенную, любовь, изъясняющуюся на нерифмованной беспритворчивости верлибра, любовь, не дружащую с жизнью, потому что жизнь недостаточно хороша, безнадежность того, чей взор губит или вселяет надежду, уныние того, кто не имеет права скорбеть, отчаяние, не чающее утешения, и депеша улыбнулась, как улыбается добросердечная девушка, принимая лист подорожника из рук блаженного идиота.

Он посмотрел на прямые линии ее строк, заполненных аляповатостью грамматических ошибок, этими мерклыми недостатками, подчеркивавшими сияющее великолепие идеала, на приутюженные безысходностью уголки, к которым безуздно ошелушивались губы, на чернильные каракули, исшрамировавшие сатиновость ее джонсонс-бэбивской спины, на тепло-молочную шею, возникшую только в невинно-амурных фантазиях Михаила, потому что у депеш не бывает шей, увидел, застряв в метаморфическом галлюцинозе влюбленности, то, что мечтал увидеть, сложил депешу вчетверо, приложил к обезрумяненной щеке, убрал в нагрудный карман, поближе к зазнобившемуся сердцу, и побежал. Никто не знает, почему Михаил побежал, если мог полететь, и как долго бежал вдоль ошатрованных берегов райских рек, чье дно покрыто мускусом, рек, обтекающих золотые земли, где бдолах и оникс, бежал, перепрыгивая ручейки с непортящейся водой, с молоком, что никогда не киснет, с вином, дарующим отрадное забвенье, и с чистым медом, бежал по полям, где пасется пшеница и рожь, а растущие из богатой гумином почвы коровы и козы парусятся, раскачиваемые свиристельной мелодией летнего ветерка, дующего из весны в осень, бежал по высоким горам, которые нельзя окинуть глазом, поскольку за окидывание глазом гор в уголовном кодексе рая есть статья, послеусматривающая, ибо предусматривать в раю считается незаконным, до пяти тысяч лет во втором круге ада, бежал по дням, затерявшимся в прошлом, и, не останавливаясь, питался надеждой на лучшее будущее, но не различал вкуса, ведь никто не знает, какой вкус у лучшего будущего, бежал, выбрасывая из несессера привязанность к братьям и отцу, которой он подводил проплаканные глаза, и беспрерывные опасения, с детства выписываемые ему семейным доктором в форме назального спрея, бежал между рядами партера в Райском оперном театре, где не замолкали голоса Бьерлинга и Бастианини, бежал при свете ночном и во тьме дня, не видя никакой разницы, бежал мимо игорных домов, где мормоны, уставившись в телевизор, поигрывали в рулетку, а мусульмане объедались жареной свининой, которую запивали ракией и джином, бежал через пригороды Эдема, где вокруг завешанных игрушками елок менуэтировали псы, попавшие и в рай, и на рождество, бежал возле дверей Центральной психиатрической лечебницы рая, куда после возвращения из своей приснопамятной командировки в мир людей на какое-то время загремел лечившийся от параноидного расстройства личности Христос, бежал по всем представлениям и образам, порожденным человеческим воображением, – никто не знает, сколько он бежал, прежде чем очутиться перед райскими вратами со свернутой депешей в кармане куртки, но достоверно известно, что начал бежать он задолго до того, как лежащие теперь в земле появились на свет, а закончил – много позже того, как легли на свет появившиеся в земле.

За решеткой ворот был виден лифт Люцифера. Аромат сложенных у памятника гвоздик, который всегда сопутствует искривлению времени, разливался в прихожей. Там ватажировали души праведников и грешников, при жизни обзаведшихся связями во всех сферах, в том числе небесных, и ожидали решения апостола Петра, который болел лобарным склерозом и не разумел, кто он такой и что от него хотят все эти галдящие бесплотности. Инезитовые капилляры лопались в его подслеповатых очах, силившихся разобрать разбежавшиеся по листкам буквы, которые должны были – чувствовал Петр, но тут же вспоминал, что очень хочет трубочку с заварным кремом и на горшок, вспоминая, что не помнит, как вспоминал о трубочке с кремом и горшке, и даже не помнит о том, как вспоминал, что не помнит, как вспоминал о трубочках с кремом и горшке, – складываться в фамилии приглашенных. Холодок, колючий и черно-синий, как грозовое небо, забрался Петру на спину, в выемку, где под призрачно-прозрачной кожей проступали позвонки. На связке болтались два ключа – золотой и серебряный, но Петр забыл, для чего они нужны, забыл, где он находится и почему, забыл всё, чему его учили прежде, и то, чего он никогда не знал, забыл, что всё забыл, и поэтому неожиданно для всех, даже для рассказа, вспомнил всё – и от каких дверей у него в руках ключи, и кто он такой, и как попал сюда, и всё, чему его учили, и свою земную жизнь, в которой он был секретным агентом сопротивления, выпячивающим в объектив камеры стальные бицепсы и квадратную австро-американскую челюсть. Ему стало тепло на душе, и дикобразный холодок нырнул со спины в лифтовую искривленность пространства, однако Петр подумал, что вспомнил что-то не свое, чужое, лишнее, открыл райские врата и задубел, примороженный к решетке инеевой постылостью закуколившегося сомнения. Три метра отделяли Михаила и депешу от прискорбности рефлексии, спровоцированной поздневозрастной деменцией, и спасения в дивности нового мира.

И едва архангел Михаил одолел треть длинного в своей краткости пути, как небеса над небесами разверзлись, в райские врата ударила молния, испепелив так и не выбравшегося из западни самокопания апостола Петра, заперла их на обновленный замок, открываемый не ключом, а сканированием сетчатки глаза, и явила миру взвод архангелов специального назначения с ружьями божественного производства на изготовку.

«Всё кончено, Михаил, – объявил Цадкиил, выковыривая из носа, чтобы выщелкнуть пальцами на землю и раздавить, упования брата на счастье и бестрагичность, – сдавайся». Он поднял руку и приказал другим архангелам стрелять, если Михаил посмеет хотя бы пошевелиться без его разрешения. Цадкиил был непоколебим, а также, он просил рассказ особо отметить эти его достоинства, умен, красив, благороден, великодушен, терпелив, сострадателен, великолепен, светозарен, умопомрачителен, восхитителен, изумителен, блистателен, несравненен, исключителен, ошеломляющ, бесподобен, необыкновенен, замечателен, превосходен и, конечно, милосерден. Адаминовые глаза Цадкиила, отливавшие муреновой целомудренностью скопца, раскрывали твердость его намерений и концовку «Подозрительных лиц» Брайана Сингера. Рай огласился криком безбрежного ужаса, когда Михаил узнал, что Кайзер Созе – это Кевин Спейси. И Гитлер с Герингом, и Банди с Гейси, и Ежов со Сталиным, по Второму адскому каналу смотревшие прямой репортаж с задержания архангела Михаила и депеши, выпали из раскаленных сковородок на студеный пол, закрыли лица оволдырившимися руками и закричали, выкашливая голосовые связки: «Так нельзя: насиловать, расчленять, убивать – это можно понять, но содеянное тобой, Цадкиил, зло, с которым ничто и никогда не сравнится!». Строй архангелов разомкнулся, и Михаил заметил смеющегося херувимчика Марка, позевывавшего в отбрасываемой их крыльями тени. «Я убью тебя!» – воскликнул Михаил, сжал кулаки, намереваясь придушить херувима-предателя, но в миг обессилел, потерял равновесие, упал на самое дно ангельского общества, ощутил сильнейшую тошноту, вызываемую только феерической проштампованностью фабулы, и испачкал траву недопереваренностью бекона, который он съел на завтрак с чашечкой ванильного латте.

Терпентиновые слезы, искляксовывая секретность послания, проступили на первой странице депеши, впавшей в прераннее детство, когда она была частью сосны. Их оттащили в пыточную. Шепот воды в трубах, который депеша годами принимала за пошуршивания надежды, чайной ложкой продюфрейнивающей брешь в стене темницы, затих, потому что на райской водозаборной станции произошла авария. И депеша сдалась. Не найдя причин сопротивляться дальше, поскольку причины к себе в борсетку из восьмидесятипроцентных клиффхэнгеров с добавлением двадцати процентов нелинейности припрятал сюжет, требовавший какого-нибудь развития и кричавший рассказу, тарабаня – и где, черт возьми, охрана?! – в шпонированную дверь его кабинета, что ему нужно совесть иметь, с чем рассказ не спорил, ведь его сердце екало, едва совесть приезжала к нему или он приезжал к совести (к тому же в четверг она потратила половину месячной зарплаты на комплект французского кружевного белья ручной работы, в котором была до того пленительна, что рассказ не мог устоять и все выходные любил ее не стоя, как привык любить бывшую жену, мать Леры, а лежа), депеша раскрыла все свои тайны. Архангелы отметили победу тридцатилитровой бутылочкой гамма-оксимасляной кислоты и, заковав депешу в скрепки, а Михаила – в ту настоящую чугунную цепь, которую Дзампано разрывал грудными мышцами, но которая, разорванная и не причинившая вреда телу, срослась, как непреложность рока, с его жизнью, заключив ее в эргастул неприкаянности, куда смущается заглянуть солнце бескорыстной любви или дружбы, отвели пленников к богу.

 

«Архангел Цадкиил по вашему приказанию прибыл, отец», – доложил Цадкиил, опустился на колени и лизнул паркетный пол тронного зала, по периметру которого громыхали старые аркадные автоматы, поскольку бог был консерватором и склонялся к тому, что «все эти компьютеры да игровые приставки не что иное, как происки дьявола».

Он, как всегда, гневался, восседая на поддерживаемом херувимами престоле, потому что геморрой, вызванный «весьма продолжительным невставанием с одного места», как деликатно объяснял богу местный проктолог, всё не проходил, окропляя подафедронность божественной сутаны красноречивыми – во всех смыслах – отметинами; кроме того, господь издревле приучился гневаться просто так, без повода, и ничто, даже курсы по управлению гневом трижды в неделю, которые вел Джек Николсон, ему не помогали; наконец, не так давно тезисы ювенальной юстиции добрались из Европы до центра рая, обросли аргументами, распространяющими, точно борода допетровского боярина, зловоние стухших щей, и воплотились в восемьдесят тысяч костлявых, иссушенных, шапокляковых мадам с пикардовскими портфелями и понапиханными в них заявлениями, прошениями, требованиями, обращениями, исками, ходатайствами, уведомлениями, доверенностями, договорами, свидетельствами, выписками, справками, экспликациями, разрешениями, решениями и иными несчастными словами, попавшими в канцеляристское рабство, мадам, досаждавших богу сутками не круглыми, а трибарными, ибо в этом бедламе всё перевернулось с плюсны на подбородок, и обвинявших бога в жестоком обращении с херувимами; любые оправдания, что, дескать, херувимы только похожи на детей, а на самом деле им миллиарды лет, да и сотворены они были для того, чтобы следить за состоянием трона, а не в песочнице играть, никакого впечатления на представителей органов опеки и попечительства не производили, так как не преподносились на блюдечке, окаймленном купюрами с портретами американских президентов. Не горя желанием тратить время на выслушивание объяснений и молитв, бог, заваленный горами бумаг, с которыми не успевали справляться его юристы, достал из-за пояса золотой Desert Eagle и расстрелял всю обойму в депешу, прикидывавшую за полсекунды до того, как первая тринадцатимиллиметровая пуля разнесла ей голову, куда же попадают те, кто погибает в раю?

Никто так и не узнал, в какое место отправилась целлюлозная душа депеши после смерти, потому что рассказ, отличающийся тонким эстетическим чутьем, не принимал зателегреившийся официоз документов и деловых писем и относился к судьбе депеши с тоскливо-лавандовым пренебрежением. Его в офисе предупреждали – и коллеги, и начальник, и степлеры, и наточенные карандаши, и черновики, – что нельзя ввести персонажа, а потом, не доведя до конца его сюжетную линию, выбросить, словно это игрушечная машинка с отвалившимися колесами, обреченная закончить свой жизненный путь в приподъездном мусорном контейнере, из текста в необозримость бесхудожественности, где разлагается безработная фантазия творца, но рассказ отмахивался, сквернословил, буянил, задирался, лез драться с романами из отдела критического реализма (в одной из таких стычек рассказ сломал челюсть пареньку, подражавшему Тургеневу) и, грозя перочинным ножичком, латошил, что на этих страницах, выстраданных им в земляничности рассвета, ни у кого, кроме него, нет права устанавливать свои порядки.

«Сам не знаю, что я сделал не так, где ошибся? – спрашивал себя бог, натирая пистолет краешком палантина, вязанного из подбрюшной шерсти мамонта, которую десять лет смачивали в мяуканье голодного котенка. – Может, слишком баловал, слишком любил? – бог рухнул на трон и скользнул руками по излосьененной гладкости щек, которые, с тех пор как он нанял в стилисты двух людей-крабов, Джона и Уильяма, брил четыре раза в неделю бритвой столь метросексуальной, что при работе она увлажняла руки кремом с маслом карите. – О! несчастный я старик, преданный собственными сыновьями, бедный, бедный старик!» Любовь к драматизации и игре на чувствах других, точно на клавесине, что третий век ржавеет в затронной подсобке, появилась у бога, как он признавался в своих мемуарах, опубликованных парижским издательством «Олимпия Пресс» в 1952-м году, после того случая с Авраамом и Исааком, когда он убедился, что комбинация авторитетного тона, женской обидчивости и таинственной недосказанности, при более внимательном рассмотрении оказывающаяся безызюменной фланелевой сорочкой, позволяет вить из людей и «очеловеченных» (так он прозывал ангелов, увлекшихся земной культурой) веревки, гнезда и, если действовать по инструкции, свитера, которые отсылаются Марку Джейкобсу и продаются по семь сотен долларов за штуку. Каботинствуя перед ссутулившимся Михаилом, чьи руки и голову закрепили в колодках позорного столба, бог изображал представшего перед народным судом Ганса Беккерта и ничем не уступал Петеру Лорре. Аваническая безучастность Михаила, сбежавшего в погодливый мир пепси-кольных фантазий, в котором они с депешей могли гулять, сласкавшись мизинчиками, по кромке цианового моря, по влажной однотонности загоревшего песка, по смородинкам воды, выплеснувшимся на расстеленное покрывало, чтобы погреться на солнышке, певшем немориновское Quanto e bella, quanto e cara, привела бога в такое бешенство, где за один крик выдают два мачете и ящик осколочных гранат. Если на человеческое безверие и недостачу по патерностерам, намазам, литаниям и прочим ектеньям господь закрывал глаза, потому что в любую секунду мог вырвать волосок из челки, обмотать его вокруг среднего пальца и, являя ойкумене свою божественную волю, наслать на людей рои саранчи, полчища жаб, огненный дождь и полтора десятка великих потопов, то вытерпеть не заполненное аплодисментами затишье, когда бог выходил на поклон, было ему, всемогущему, не под силу. «Телепень проклятый, не чтящий отца своего, – закричал бог, и в Петербурге обрушился Египетский мост, – бастард непочтительный, позор чресл моих, ты разочаровал меня куда сильнее, чем Люцифер, и нет тебе прощения, о стыд моей жизни, о сын, предавший того, благодаря кому появился на свет, о неблагодарный отрок, о змей, пригретый на груди, о мука невыразимейшая, о грусть, навечно пропитавшая сердце…»

И так долго, так основательно, так вдохновенно, штудируя в поисках синонимов словари Даля и Ушакова, бог распинал архангела Михаила, что, кончив, был вынужден, облетев Землю в красных трусах с желтым ремнем поверх синего трико, вернуться на сорок тысяч лет назад, чтобы – хотя бы приблизительно – попасть во временные рамки, заданные рассказом.

Однако Михаил ничего не заметил: ни камуфлетных понуканий отца, произнесшего в миллионы раз больше слов, чем сельдеет на страницах «В поисках утраченного времени», ни перемещений во времени, обязавших всех на свете танцевать кумбию в тени, отбрасываемой в Букараманге ботеровской La Mujer de Pie, Desnuda (тогда и возникло «деснудирование», или «деснудинг», поджанр кумбии, пик популярности которого пришелся на 16973-й год, когда все люди – вскакивали с постелей даже парализованные, лежавшие в коме или на смертном одре – плясали, будто нерадивые княжны, отринув отдых, еду, питье и, самое главное, одежду, под шуршание маракасов и зефирные придыхания пузатых скульптур), ни колодок, которые сгнили и развалились, пока бог, с седобородой, робин-уильямсовской проникновенностью, прочитывал свой обвинительный монолог. Тенерифово-твиксовые мечты унесли Михаила в сникерсовую закисельность поцелуев, усмиряющих, как вальпроевая кислота разбушевавшиеся нейроны эпилептика, пароксизмальные подрагивания секундных стрелок на циферблате молочных часов. Бог злился. И особенно злило его, что на его злость никак не реагировал тот, на кого он злился. Впервые за половину бесконечностей, составлявших бесконечную половинчатость его жизни, бог встретил существо, которому он был так же безразличен, как были безразличны богу измучины тех существ, что он создал в черностопности поднебесья, когда попробовал запить абсент мескалем, запитый портвейном. «Аминь», – произнес бог, забыв произнести всё, что аминем следовало подтвердить, но тут же от стены, где стоял игровой автомат с «Пакманом», отделилась высокая фигура в плаще и с кинжалом – это была белая ладья из моржовой кости, на d8 ставящая мат черному королю герцога Брауншвейгского. Ее сопровождали адепты всех человеческих религий и культов, которые, потрясая мешочками для пожертвований, в подробностях объяснили, что под своим кратким «аминь» имел в виду господь, пусть господь и не был уверен, имел ли он в виду то, что сказали жрецы, или совсем иное. «Таким образом, несомненно, бесспорно, очевидно, ясно всем, понятно и безусловно, что великий наш господь – да славится мудрость твоя – решил, возлюбив сына своего, Михаила, что архангел, несмотря на все его проступки, для носителя сего титула великого не допустимые, сослать его на землю, где бы получил тот шанс грехи свои замолить и господу послужить, преумножая славу его и славу тех церквей, что славу господа преумножают ныне и присно и во веки веков, аминь».

Вокрестьянился шум, чтобы опередить тишину, которая уже воцарялась во второй главе, но требовала, поскольку родители в детстве ее недолюбили, подчеркнутого внимания и надстрочной нежности.

Господь подумал, что здесь что-то не так, что, кажется, его решили надурить, и собирался кликнуть серафимов, дабы они пропинали эту зарясившуюся процессию до самых райских врат, но вспомнил, прежде чем посигналить охране, что относиться с неуважением к священнослужителям – непочтительно, некрасиво, опасно, противозаконно, богохульно, анафемно (а бог ничего, если не считать ушей чебурашки, так не боялся, как быть преданным анафеме) и чревато карой господней. Он сдавил пальцами левой руки переносицу, схолмив на лбу морщину, незамедлительно срезанную сменой голландских католических священников с помощью скальпеля, которым они годами, дезинфицируя лезвие в пустословной беглости молитвы и святой воде, кастрировали прелюбодеянных ими мальчиков, и представленную ватиканской публике важнейшей христианской реликвией со времен Туринской плащаницы, выдохнул и махнул правой рукой в знак согласия. Люди в мантиях и с нательными крестами, инкрустированными доверчивостью обезрубашенных прихожан, обступили архангела Михаила и впились ногтями, зубами и убеждениями в его крылья. Они вырывали перья клочьями, сваливали в брезентовые мешки и зарывались в них лицами, как зарываются моряки в пообвисшие перси портовых желтобилетчиц. Воздух наполнился громом и гуденьем, а крылья Михаила были изломаны и искажены, точно желтые и сливово-пурпурные тела, поклоняющиеся золотому тельцу на картине Нольде. Его, обескрыленного, с изгрызенной орарьно-стихарьной святостью спиной, порезанного эвфуистичной, будто стиль этой книги, набожностью епископской казулы, потащили за ноги по земле – так, наверное, Ахилл тащил колесницей вокруг Трои мертвое тело Гектора, – бросили в кабину лифта Люцифера и нажали кнопку, под которой была приклеена фотография дебелых волосатых мужских ягодиц и табличка с надписью «Земля».

Река, на дно которой опускался Леопольд Кесслер, изгладилась спокойствием закончившейся жизни. Из кустов открывался прекрасный вид на бал-маскарад, где смерть примерила наряд водяного, и на закрытые двери лифта Люцифера, выложенные шкварками из сала перегрешивших человеческих душ. Там, в этих кустах, в примятости кизильника, сидел Михаил, отныне не архангел, а смертный. Мир реальный, избрызженный, тинистый и водоворотный, предстал пред ним во всем своем халдейском великолепии.

Как ни напрягался Михаил, как ни собирался с силами, как ни растирал слезы по загвазданному лицу, не мог он вернуться в ту стронгилодоновую запляжность беспамятно-гавайских мечтаний, где он притемечковался к вивьен-уордовским ножкам депеши, к их исцелованной мухояровости, к их лунно-чизкейковой красоте, и часами расписывал ее листы многостраничной лакунностью молчаливых признаний, когда так хочется сказать, так хочется, будто знаешь, что иной возможности не представится, сказать, высказать, выразить, пропеть, прошептать, насвистеть, поделиться, раскрыть, иссердить, не отрывая губ от полузакрытости ее век, под которыми таится яркость тысячи солнц, так хочется, а слова, треклятые, самодурные, бесполезные, потому что влюбленности ведомы взгляды и прикосновения, но не слова, прижимаются, прилипают к миндалинам или застревают в зубах, точно яблочная кожура и семена клубники. Аквилон из страны раздавленных каблуком фантазий налетел на Михаила и сбил его с ног. Кровь на его лопатках запеклась, он принюхался, различил цитрусовый аромат Miss Dior Eau Fraiche, избиваемый вонью субботнего перегара, одетого в исхезанный детский памперс, и узнал тот заветный парфюм, каким с рождения обливается явь.

Бог искруживал тронный зал быстрыми шагами и спрашивал себя, верно ли он поступил? «А как же, – убеждал он себя, – я же бог, я не могу заблуждаться». «Разумеется, я все сделал правильно, – продолжал он, – ничего иного и нельзя было предпринять». «А если так, то почему у меня на сердце кошки скребут?» – сказал бог, надрезал грудь пылающим мечом серафима, дежурившего у дверей, просунул кисть в грудную полость, вытащил на свет двух черных кошек с белыми ушами и поинтересовался у них, почему они скребли у него на сердце? Бог ждал ответа и смотрел на кошек, а кошки умывались, не смотрели на бога и ждали вареную форель на золотой тарелочке, украшенной топазами, потому что всегда помечали в своем райдере, что форель обязаны исключительно варить («ни при каких условиях не жарить, мур-мур!») и подавать исключительно на золотой тарелке, украшенной исключительно топазами. «А ну, отвечайте мне, – взревел бог, вынимая из-за пояса Desert Eagle, – не то пристрелю и велю скормить ваши трупы Церберу!». «Надо же! какие мы нервные, – продискантила та кошка, у которой белых волосиков было на четыре больше, чем у второй, – успокойтесь, мы всего-навсего выполняем условия фразеологизма – скребем на сердце, а иногда и на душе, но это стоит дороже, у тех, кто сомневается и беспокоится». Щеки бога зарделись пунцовостью смущения, он отвернулся к окну, как скромница, оставшаяся наедине с нравящимся ей молодым человеком, скрестил руки на груди и коротко, с надутогубной обиженностью в голосе, бросил, что «бог никогда не сомневается». «И ты сомневаешься, тут нечего стыдиться, все сомневаются», – ответили кошки и требовательно мурлыкнули серафиму, чтобы он поторопился принести им обед. «Кроме меня», – раздался за окном твердый, низкий, как клиренс «Ламборджини», голос, и замолкла трель соловья, прижавшегося грудью к шипу на ветке розового куста.

Кто ты такой? – возмутился бог, снял пистолет с предохранителя и прицелился в стену. «Опусти пистолет, я – Бэтмен», – сказал Бэтмен и перемахнул через подоконник. Казимировая сутана бога вмиг промокла, пистолет выпал из рук, выстрелил, ударившись о пол, и пуля поразила какого-то испанского маркиза, чья смерть в конечном счете привела к гибели его сына и дочери. «Ай, пожалуйста, не убивай меня!» – заревел бог и, открыв рот, заполз под чайный столик, пролив остывший эспрессо-корретто на тарелку с итальянскими сырами. Итальянские сыры были родом с Сицилии и не могли не отомстить обидчику за нанесенное оскорбление. Не произнеся ни слова, они испортились, заплесневели, или, как они говорили, огоргондзолились, и запрыгнули в открытый рот к богу. Ищеревым жаром сыры обдали божественные кишки, и господь ощутил дьявольскую потребность удалиться в уборную. «Смилуйтесь, мистер Бэтмен, над пожилым человеком, – взмолился бог, осеняя себя тысячеперстным крестным знамением, – позвольте по делам срамным удалиться». «Так я здесь грязную бомбу Джокера ищу – иди куда хочешь, зачем меня-то спрашивать?» – сплюнул Бэтмен, вылез, как и влез, через окно, ступил, приземлившись, в кучку собачьих экскрементов (принюхавшись, Бэтмен установил, что этой собакой был бежево-абрикосовый ши-тцу Брюсси из Мурманска, который, учуяв пекинесиху с течкой, убежал от своей хозяйки, учительницы начальных классов Марианны Валерьевны, и заплутал в двух соснах, одном дубе и четырех тополях), поддел размякшую на ботинке массу бэт-кредиткой, обтер ее краешком бэт-плаща, прошелся по углублениям бэт-подошвы бэт-зубочисткой, упаковал ее в целлофановый бэт-пакетик, выбросил в обычную урну, поскольку бэт-урна не поместилась на бэт-ремне, умылся бэт-минералкой из бэт-бутылки, просушился бэт-феном и бэт-полотенцем с бэт-орнаментом и заниндзил дальше, зная, что он на верном пути, ибо он – Бэтмен, подготовленный ко всему.

Когда бог, насвистывая и счастливым, истомным взглядом направляя человечество на путь к спасению, вернулся из туалета в тронный зал, то там его, переминаясь с ноги на крыло, дожидались архангелы под предводительством Цадкиила. «Ах, отец, – сказал Цадкиил, накручивая на мизинец то, что осталось от депеши, – из-за предательства Михаила мы совсем забыли о донесении министра Кошмаркина. Как поступим, отец?».

«Не мне решать, сын милый мой, – расслабленно пропел бог на мотив появления Германа в сцене у Зимней канавки, углубился в кресло и зевнул. «А кому же отец?» – спросил Цадкиил, озадаченный необычным поведением отца. «Вам, сыновья, еще многое предстоит узнать, – сказал бог, заламывая руки и удивляясь, как же это у него получается, если миллионы лет он думал-передумывал, но так и не мог представить, как выглядят эти в отчаянии заламываемые руки. – Я бог, да, альфа и омега, начало и конец, но и у меня есть хозяева, и решать, что делать с посланием министра Кошмаркина, будет тот, чья власть гораздо выше моей, – сказал бог, ненавязчиво провел пальцем по раздутым ноздрям никсоновского шнобеля, чтобы никто не заметил, как он затянулся щепоткой кокаина, но рассказ за всеми следил внимательно, подмечал малейшие детали и успел-таки пару раз нюхнуть. Земля перестала заботить Доктора Манхэттена, и он сбежал на Марс, где… простите… выдавил рассказ и отхлестал себя по щекам… с кокосиком не рассчитал… не та история… совсем не та… миа кульпа… знаю, что ни-ни на работе, но… я измучен… дочка меня ненавидит… сторонится меня, бегает к этому, который ее… обрюхатил… мерзавец… а она же самое дорогое, что у меня есть… как я без нее… простите… бога ради простите… как непрофессионально… расклеился я, расклеился… простите… заканчиваю жаловаться… вы же книгу пришли читать, а не причитания какого-то рассказа выслушивать… никому нет дела до обычного рассказа… никому… ай, черт, простите, не знаю, что со мной творится… простите. Через два часа и восемь пачек бумажных носовых платков рассказ успокоился и пообещал себе никогда больше не баловаться наркотиками в рабочее время, ведь он все-таки не этот дурачок Антошка из отдела литературы битников, который в свое время поработал с Берроузом и Кизи, а после умер от передозировки под Бруклинским мостом. И когда Цадкиил, узнав от отца всю правду, вошел в трехсотэтажное здание объединенного офиса глав фармацевтических компаний, где в хрустальных, страссовых ампелях служили видеокамерами цветы-зеркала, где единственный оставшийся в природе Говорун, сидя в клетке, приветствовал на входе гостей, где сотрудницы, которые были в той же степени пригожи, в какой – не приучены к работе, носили прозрачные атласные платья и не знали, что существует нижнее белье, где стены обклеивали человеческими мечтами, посыпанными искрами затухающих звезд, где вживую пел Джильи, где на каждом этаже располагались палатки, предлагающие органическое мороженое любых вкусов, даже если они бывают лишь в развеселых снах покупателей, где пользуются не туалетной бумагой, а платками из шерсти викуньи, где под стоны испанской гитары занимаются любовью красивые люди и где нет печалей, поскольку никогда не заканчивается прозак, он поразился увиденному великолепию. В этом офисе было так чисто, светло и хорошо, что Цадкиил не хотел возвращаться в рай, который стал для него таким же уродливым, как трущобы Рио-де-Жанейро. Авогадритовые ириски в стеклянной вазочке на рецепции имели вкус бланманже и знали наизусть все стихотворения Рильке. «Я удивлен, молодой Цадкиил, что отец решился открыть вам эту тайну, – похлопывая Цадкиила по плечу, отметил Карл Йохансен, председатель совета директоров компании «Панангин По Цене Бентли Инк.», и пригласил стушевавшегося архангела в свой безыскусный, как уверяли его прочие главы фармацевтических компаний, кабинет, в котором были тренажерный зал, финская сауна, хамам, гарем с двадцатью пятью наложницами и личным будуаром для каждой из них, четыре восемнадцатилучночных и семь девятилуночных полей для гольфа, двухкилометровый гардероб, взлетная полоса для частного самолета и площадка для трех вертолетов Tiger с ракетными пусковыми установками, если господину Йохансену захочется вылететь пострелять, гараж с пятью летающими, как у Фантомаса, «ситроенами», винный погребок на сорок тысяч бутылок, звездолет «Андромеда» с мающимся без дела Кевином Сорбо на борту и небольшой картонный домик для морской свинки по имени Гарольд, – наверное, он возлагает на вас большие надежды».

«И я удивлен, мистер Йохансен, – просипел в ответ Цадкиил, волновавшийся настолько, что начал терять перья, – как тому, что отец мне рассказал, так и тому, что вижу здесь». «Доводилось ли вам слышать – вы не возражаете, если я буду называть вас Цади, а вы меня Карлом? – что корпорации управляют миром?» – улыбнулся Йохансен и предложил Цадкиилу стакан шестидесятилетнего «Макаллана». Ему доводилось слышать, что корпорации правят миром, и Цадкиил кивнул, не ведая, что в настенном сейфе, спрятанном за «Портретом молодого человека» Рафаэля, лежит копия договора на право владения и управления миром, поделенным, по условия договора, между фармацевтическими (74 процента мира), табачными (38 процентов мира), алкогольными (22 процента мира), оружейными (10,5 процента мира) компаниями и богом (полтора процента мира). «Я чрезвычайно рад, что мы с вами познакомились, – сказал Карл Йохансен, выслушав переданное Цадкиилом сообщение Кошмаркина и провожая Цадкиила к выходу, – уверен, юноша, вы добьетесь многого, а отцу можете передать, что главы фармацевтических компаний, как, впрочем, и остальных, благодарят его за верную службу, вскорости пришлют запрошенные им двадцать тонн ксанакса и разберутся с этой маленькой «древесной» проблемой».

В феврале того года в Пекине состоялось легендарное собрание самых крупных и беспринципных, потому что они – оправданно, надо признать, – считали М16 эффективнее пилума, представителей мирового бизнеса, на котором в числе прочих присутствовали современные исполнители поп-музыки, тащившие на поводках скованные в горле традиции бельканто, авторы фэнтезийных романов, прискакавшие, строя из себя Марчелло Рубини, на изнасилованных полуметровой трафаретностью образах, и Майкл Бэй, ставший легендой среди выдающихся злодеев мира после убийства кинематографа клиповой бестолковостью очередного нарисованного на компьютере спецэффекта.

Собрание вошло в историю в разноцветных носках, стершихся на пятках, и без контрацептивов, как столетиями входят в нее все, кто имеет власть и влияние. Она отнеслась к вторжению со спокойствием опытной женщины и, отлеживаясь в горячей ванне, цитировала Джил Макбейн. За нее вступился историк Афанасий Бочков, но стоило ему приблизиться к собранию с револьвером в руке и губной гармошкой в зубах, как выяснилось, что он не Чарльз Бронсон, и его застрелила голубоглазая грусть Генри Фонды. На похороны Бочкова история пришла в черной вуали и с ожерельем из черного агата. Агат требовал, чтобы его считали не черным, а афро-минеральным, однако никому не было дела до его требований. Не успели гробовщики придать земле тело Бочкова, а к истории, всплакивавшей на плече у антропологии, уже приблизился темноволосый математик в блюдцевых очках и, бесцеремонно раздев историю, овладел ею на глазах у всех. И через несколько минут, оглашаемых кашалотовыми стенаниями истории, к темноволосому математику в блюдцевых очках подбежал его поседевший коллега с большим носом и тоже овладел историей на глазах у всех, но с другой стороны, чтобы как-нибудь или, точнее, чем-нибудь приглушить ее ушераздирающие крики. И годами они овладевали историей во всех мыслимых и немыслимых позах, записывая (не стесняясь упоминать откровеннейшие, предельно натуралистические детали, читая которые Донасьен де Сад краснел, бледнел, нервно крестился, вставал из могилы и тут же умирал от инфаркта) всё, что с ней делали, издавая, переиздавая и продавая эти заметки во всех российских книжных магазинах, а люди выстраивались в тысячемильные очереди, дабы завладеть сокровищем – томиком из единственной порнографической серии, допущенной законом к свободной продаже.

На повестке собрания был один вопрос: что делать с Мердубами, чьи медово-сахарные манипуляции с горем обходятся слишком дорого? «Если мы оставим всё как есть, – выступил Джеймс Рартурлейн, генеральный директор компании «Жизнь за папироску and brothers», втыкая сигарету в глазик Элджернону, которого он, шантажируя доктора Штраусса фотографиями, подтверждавшими факт его гебефильных увлечений, выкрал из лаборатории, подложив в клетку похожего, но умирающего мышонка, – то не пройдет и пяти лет, как отпадет у людей необходимость в сигаретах и алкоголе и мы останемся с голой филейной частью и жалкими двумя-тремя сотнями миллионов на персональных счетах». Все опустили головы, глотнули по рюмке текилы и слизали соль с животов восьмилетних мальчиков, привязанных телами усыпленных кобр к малахитовой кабошоновости круглого стола. «Рартурлейн – прав, – выикнул Андрей Першин, вставляя объектив видеокамеры в окровавленное гузно Уильяма Уайлера, – кому понадобятся наши труды, если все будут счастливы?» Он, поливая керосином фотографии Кшиштофа Занусси, снимал картину под названием «Горько внутри», которая не была завершена, но уже получила премию «Ника» в номинации «Лучший фильм», премию «Золотой орел» в номинации «Лучший игровой фильм» и «Оскар» в номинациях «Лучший фильм на иностранном языке», «Лучшая режиссура», «Лучшая операторская работа» и «Лучший оригинальный сценарий». «Тогда, думаю, решение очевидно, – резюмировал Йохансен, поглядывая гетерохромичностью ногтей на Ника Перумова, кувалдой рецептурности вбивавшего шестьдесят какой-то гвоздь в крышку затрюистиченного гроба изящной словесности. И все присутствовавшие, оторвавшись на мгновение от распростертых на столе детских тел, скавказили брови в знак серьезности своих намерений. Когда все разбрелись по номерам, Карл Йохансен сделал телефонный звонок – один звонок на номер, которого нет в справочниках, и президенты, премьер-министры, султаны всполошились, как слоны, завидевшие йоркширского терьера. А на следующий день все страны мира дружно, как хористы или эстафетчики, подписали Антимердубский пакт, приравнивавший деятельность Мердубов по обращению горя в мед к терроризму и преступлениям против человечества, все бульдозеры, дровосеки и запасы напалма были брошены на борьбу с «этим препятствием на пути к созданию счастливого и справедливого для всех общества»; спустя неделю погибли все Мердубы, кроме росших в Z, куда, если того пожелать, не могут проникнуть ни бульдозерные ножи, ни топоры лесорубов, ни георгиновый огонь человеческих заблуждений.

 

 

 


Оглавление

4. IV
5. V
6. VI
Пользовательский поиск

Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на g+  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

10.12: Константин Гуревич. Осенняя рапсодия 5 (сборник стихотворений)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или Яндекс.Деньгами:


В данный момент ни на одно произведение не собрано средств.

Вы можете мгновенно изменить ситуацию кнопкой «Поддержать проект»




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература»:

Номер журнала «Новая Литература» за август 2017 года

Купить все номера с 2015 года:
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 



При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2017 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!