HTM
Номер журнала «Новая Литература» за октябрь 2017 г.

Евгений Синичкин

Эра антилопы, несущейся в спорткаре по сверхскоростному шоссе (часть первая)

Обсудить

Антироман-матрёшка

 

Всем, кто так торопится к развязке, что

забывает оглянуться по сторонам, посвящается.

 

 

Я чувствую себя Империей на грани

Упадка в ожиданьи варварской орды,

Когда акростихи, как дряблые плоды

Изнеможения, слагаются в дурмане.

Поль Верлен. Изнеможение

 

Среди всего этого великолепия

Я измучен,

Подавлен

Видением пепелища,

Стен, повергающихся в прах.

Ричард Олдингтон

 

Все прошлое я вновь переживаю,

Один в тиши ночей, и нет исхода мне.

Александр Бородин. Князь Игорь

 

16+

Произведение публикуется в авторской редакции

 

Купить в журнале за сентябрь 2017 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за сентябрь 2017 года

 

На чтение потребуется 10 часов | Цитата | Скачать в полном объёме: doc, fb2, rtf, txt, pdf

 

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 14.09.2017
Оглавление

5. V
6. VI
7. VII

VI


 

 

 

Дни были теплые и ароматные, как с хрустом отламываемая горбушка белого хлеба. Абрикосы свисали с покривившейся патиново-зеленой, словно цвет глаз Вивьен Ли, крыши и играли в нарды не на жизнь, а на варенье. Восковые фигуры убегали из Музея мадам Тюссо, переплывали Ла-Манш, забегали, если не поджимали сроки, в парижский Shakespeare and company, под крышей которого порхал призрак Генри Миллера, перебирались в Германию, в Любек, где мальчик Томас учился играть на фортепьяно и тосковать, оттуда ехали в Польшу и наблюдали, как Збышко целует ручку Дануси, переходили границу и попадали в Рим, поскольку туда ведут все дороги, за исключением тех, что туда не ведут, фанерили над Украиной и приземлялись в Z, чтобы положить в рот горбушку белого хлеба, смазанную абрикосовым вареньем, или теплый день с глазами Вивьен Ли. Наполеон, которого прохожие принимали за Щелкунчика, всегда сбегал первым. Он не мог отказаться от горбушки с абрикосовым вареньем (или от аромата лета, зеленеющего на крыше) и избавиться от комплекса неполноценности, разгуливавшего перед ним в неглиже.

Ленивые птицы не щебетали, а храпели на ветках, устроившись в сплетенных из полуденного безмолвия шезлонгах. Испанская каменка Клара, обожавшая винтажные вещи, уставилась в форточку деревянного телефункена тридцатых годов и внимала поэтической мешковатости штанов Чарли Чаплина.

Кошка Рыжуха потягивала отощалыми лапками, грела на солнышке раздутый новой беременностью живот и считала, сколько десятков выношенных ею котят сгинули, попискивая на бессветность полиэтилена, в мутной иссиропченности вод зазаборного болотца, где три десятка лет тонул грузовой уазик, тонул себе и тонул, да все никак не мог затонуть, булькая страшными словами, которые нельзя воспроизводить здесь, иначе у читающих роман автомобилей – кабриолетовых или трамвайных, седановых или внедорожных, вейроновых или запорожевых, последней модели или музейных экспонатов – случится удар, двигатель взорвется, и ни один проэкзибиченный механик, невзирая на всю свою выдающуюся вест-коаст-кастомсовость, не сумеет проблему исправить. Тарантул Алехандро, полтора года назад из-за кризиса переехавший из Овьедо в Z, сидел на выбеленном кремовой шафрановостью подоконнике, фумил трубку, забитую личинками мух, и читал Гоголя. Он был аристократом, представителем достославного царского рода (как рассказывал гостям, приглашенным к нему на суаре, где угощали жареными африканскими тараканами под тыквенным соусом, – потомком великого Кумонга) и полагал, что необходимо с уважением относиться к культуре страны, предоставившей тебе приют и приятное общество.

Труднее всего – как можно лучше подготовить победу, – цитировал Алехандро фон Клаузевица, когда оставался в бестрепетной раздумчивости одиночества. Он не понимал, как можно захватить власть и повелевать людьми, не изучив сперва своего противника.

И он корпел над книгами романистов, поэтов, философов, историков, политологов, социологов, церковников, психологов, парапсихологов, этологов и физиков-хромодинамиков, выискивая формулу того метахимического препарата, что позволит подчинить себе загадочную русскую душу, а затем – когда Алехандро так говорил, в его лапках взрывался хрустальный снежный шар – и весь мир. Зов крови был столь громок, что он не слышал ничего, и в тот миг, когда в «Мертвых душах» пролетела шестнадцатая верста, а Заманиловки по-прежнему было не видать, перед черными глазами Алехандро пролетел кирпич, вслед за ним – второй, скинувший на землю книгу, и, наконец, – третий, отправивший тарантула к его высокородным предкам.

Вверху раздался шорох и визгливый голос спросил: «А чем мы будем заниматься завтра, Брейн?». «Сил моих уже нет!» – пробаритонил Брейн, столкнул Пинки с крыши, раскрыл зонтик, украденный у Мэри Поппинс и полетел к облакам, говоря что-то «об этом чертовом мире, который всякие неучи пытаются захватить»; след его простыл, манкировал советами терапевта, ненавидя бесприличную ходульность глагола «манкировать», после чего помер во вторник от осложнений на сердце.

«Что же за зловредный мыш этот Брейн?» – причитал Пинки, потирая ушибленный нос. «Или до него не доходит, что я не дурак, а притворяюсь, позволяя ему чувствовать себя умным и высоколобым?» – сказал Пинки, высморкался в шерстку на изгибе локтя, уселся на среднюю ступеньку крыльца, прислонившись к габбровому подступенку, вытащил из-под хвоста рюкзачок с тетрадкой и карандашами и продолжил свою исследовательскую работу по квантовой суперпозиции (или на какую-то иную филькограмотную для рассказа тему, которую он упоминал затем лишь, чтобы придать весомости своим словам) для журнала Science. «Так не хочется быть одному», – вздохнул Пинки и почувствовал, как ком чего-то жгучего и пудового в том месте, где грудь переходит в горло, завибрировал, поднялся повыше, лопнул, будто прорвалась дамба, щавелевыми слезами, взошедшими на миокарде, мышонок заплакал, и его тельце, что белее, чем петербургские ночи, затряслось, словно его били шокером. А есть ли в мире те, кто останется безучастным, когда на широкой проступи большого крыльца плачет маленький мышонок? Люди, животные, растения, насекомые, дома, машины и все-все, кто обитал в Z, в частности Чак Норрис и Бэтмен, услышали, как обрушиваются на камень фуртивные лагримы обманутой дружбы, и зарыдали в унисон с Пинки, закопав в землю черноплащовую мужественность и шестиствольную храбрость.

Кошка Рыжуха перенервничала и разродилась – на три недели раньше запланированного срока – пятью гепардами, чьи пятнистые хвосты при опасности трансформировались в энергетические пушки, по мощности не уступавшие главному орудию «Звезды смерти». Ночь внезапно наступила, раздавив многоножку Валерию, спешившую домой, на день рождения сына, испугалась собственной прыти и вызвала тарантас скорой помощи с сотней шприцов, наполненных хлорпромазином. Ипокриты всего мира прекратили лицемерить, однако на следующий день заявили в передовице газеты «Правда», что они солгали. Годзилла завыл на луну, и она спряталась за широкую спину Юпитера. У вечера с супругой появились общая тема для разговоров и надежда на примирение.

Не зная, как заглушить все эти голоса, руладирующие по минорной гамме всеобщей скорби, как заточить затерновившуюся грусть в забытый цугундер на острове молчания, как отвлечься и вернуть себе покой, N закрыл глаза, зажал уши и помчался вперед, спотыкаясь и падая, рассаднивая колени и предплечья, обламывая ветки рябин и ирги, не притормаживая, пока не выбрался из Z. Его встретил тот же кривоватый домишко, от которого он побежал, но другой, не облепленный иллюзиями, те же деревья, что плакали вместе с Пинки, но другие, не умевшие плакать, та же кошка Рыжуха, что успела родить, но другая, беременная, излезлая, как новогодняя елка в июле или плешивая голова монаха, тот же белый мышонок, но другой, не Пинки, не писавший статью в научный журнал, а подгрызавший шишку.

Рука, заснеженная, хотя было жарко, схватила N за мочку уха, как лошадь за удила, и откартошила в дом. «А ты всё в облаках витаешь, паршивец! – рявкнула женщина средних лет, замахнулась, но, увидев, что N скомочился, словно ожидающий наказания щенок, не стала бить, а усмехнулась с чувством собственного превосходства. – Да кому ты нужен, бить тебя, конечно, ничтожество, тварь бесполезная, ненавижу тебя, никто тебя никогда не полюбит, уродец, жаль, не сделала аборт, когда все говорили, что стоит сделать, как бы хорошо жилось без тебя, мелкий ублюдок!». И N выслушивал (в какой уже раз?), что должен быть благодарным, что его из пипетки выкормили, а не выбросили на свалку или не отдали в детский дом, где ему самое место, выслушивал без споров, не переча, не оправдываясь, потому что знал, что этой лекции не избежать, как не избежать в конце мая попадания в нос тушканчиков тополиного пуха, и знал обеззэшенный мир, встречающий зубастыми криками, недовольством с пиратским крюком на месте кисти и ударами по лицу тапочкой, от которой пахло не фиолетовостью оранжевого, не улыбкой сытой черепашки, не недосказанной капельностью «Элегии» Рахманинова, а полежалой пылью, обосновавшейся на фильтре пылесоса.

Ничего нового, если не считать угла наклона тапочки при соприкосновении с щеками, губами, носом и ушами, не могла предложить N реальность, в которой день всегда был просто днем, понедельник никогда не бывал четверговым, а ясень не влюблялся в березку, потому что в реальности растения не научились любить. Его отпугивали однообразие и предсказуемость, сурковая повторяемость ежедневности и заикающаяся прозаичность зимнего утра, не изведывавшего розоволицую ласку летнего заката. Он упирался лбом в латунные стенки бонбоньерки, видел, как в них упираются лбами другие, но не хотят признавать, что за этими стенками, стоит их пробить мощным напором неуемного воображения, открываются плоскогорья аллювиальных саванн, где остывает свежая, едва вытащенная из духовки красота, и гранатометом незашоренности прокладывал себе дорогу туда, где кони играют в бейсбол, а муравьи – на пианококтейле и становятся врачами. Жизнь в реальном мире была скучна, позорна и груба. И она не разговаривала, не дразнилась, не возражала, не обругивала в ответ, не предпринимала ничего, поскольку была словом, высказанным между прочим и между прочих потерявшимся, как маленько-чеховский человек. Другой была жизнь в Z: она могла чмокнуть в глаз на щеке или плюнуть в румянец, поголовить по гладе или тыкнуть спусковым крючком в основание черепа и нажать на пистолет, станцевать в присядку или сломать челюсть ударом с разворота, как Жан-Клод Ван Дамм, быть Жан-Клодом Ван Даммом или гребным винтом корабля, продающего сосиски в тесте на выходе со станции метро «Кузьминки». (А тесто у жизни, кстати, всегда было сдобным и нежным, как листья грифундии с планеты Каразун, существующей, как и грифундия, безусловно, лишь в Z.) Ничего не находил N в реальном мире, кроме косых взглядов, матерных слов и похлестываний ремня. Ничего не ощущал там, кроме пустоты, безнадежности и горьковатости разбитой губы на кончике языка. Он был вынужден появляться в этом мире, иногда, под конвоем молчаливых обязанностей – его никто не спрашивал, – терпеть, не смея отвернуться, но при первой же возможности он зажмуривался, заходил в реку, где блестит на солнце не пресная вода, а «Тархун», ложился на спину, отдавался на волю течения и открывал глаза уже в Z. Гагары с какадушными хохолками играли на саксофонах и хором твердили, что верят в него, лиственницы в сиреневых клобуках подносили каравай и надеялись, что он будет счастлив, а ариозные напевы всех ветров, каких удастся себе представить, уносили в безмежевость фантазии керамзитовые градинки его слез. Они любили путешествовать и по возвращении рассказывали байки о том, что играли в покер с Сциллой и она («на что же вы надеялись»? – разводил руками рассказ и подливал слезам в кружки крепкий малевичевский кофе) – жульничала, забирались на Сагарматху, поскольку она не любила, когда ее называют Эверестом, а Джомолунгму не выговаривала, ели с австралийскими аборигенами мясо кенгуру, с кенгуру – мясо австралийских аборигенов, а с мясом – кенгуру австралийских аборигенов, ронявших вкусные кисло-сладкие слезы для соуса к крокодильчикам, плавали по Саргассовому морю с акулами из спилберговских «Челюстей», которые оказались не такими бездушными тварями, какими их представили в фильме, и были не против за стаканчиком бренди обсудить раскрытие темы сна в немецкой романтической литературе – они боготворили Гейне – или гуманистические идеи в творчестве Гаршина, и гоняли мяч с повзрослевшими Пепе и Лоло, выкупленным мадридским «Реалом» за восемьдесят миллионов фунтов стерлингов.

Переживания взяли передышку, невзыскательную нимфетку, готовую спать с первым встречным, и гамачили в темно-каштановых кудряшках N. Он бродил по заднему двору, утопая сандалиями в глазуревых мечтах, ходил вперед и назад, туда и обратно, как хоббит, влево и вправо, вверх и вниз, прямо и наискосок, истаптывая садовые дорожки, проложенные между кустами крыжовника и красной смородины, грядками с помидорами и патиссонами, побеленными стволами яблонь и груш, сараем, обитым металлическими листами, где, устав от необоснованных обвинений людей, уединилась чупакабра, вышивала крестиком портреты европейских королей и императоров и наблюдала через камеру-обскуру солнечные затмения, которые в Z бывают каждую ночь, и скромным двориком с сваленными в кучу досками, инструментами и мангалом на трех ножках, волонтерствующим в госпитале для мангалов-ветеранов. В день N мог избродить сотни километров, и всякий следующий километр ничем не напоминал предыдущий. Он годами изучал эти дорожки, изучал Z, ища, где проходят его границы, и не находил ничего, ведь у Z, в отличие от человеческого знания, нет границ, подспудно угадывая, что и не может быть, а попытка их провести – прочертить на контурной карте, возвести бетонные стены, вкопать каменные столбы с пропущенным через проволоку электрическим током, чиркнуть пальцем или прутиком по песку – закончится катастрофой, уничтожением, гибелью всего, что N знал и чем дорожил. Рисковать тем бесконечно немногим, что он имел в обеих жизнях, N не желал. Он продолжал ходить по дорожкам, срывая с веток воллемии ягоды черники – ему захотелось, чтобы черничная воллемия вдруг выросла в его саду, – и надежды когда-нибудь, самую большесть возмужав, стать ловцом снов, пока подсолнух, повстречавшийся ему где-то на полпути от Зальфельда к фильмам Бергмана, не подсказал, что это другая книга, а ту, где есть ловцы снов, маленький N еще не читал. «Точно, не читал, – подтвердил N, вспомнив, как умел, будущее, в котором прочитает, – спасибо, подсолнух, ты мне очень помог». «Аншанте!» – ответил подсолнух и продолжил собирать адронный коллайдер из буханки Бородинского, метлы и трех фунтов шнуровой шерсти подпалового пуделя.

С ним рядом сидел мальчик-подросток в пижаме, халате и красной охотничьей шапке с повернутым назад козырьком. Юноша был погружен в свои мысли, кипящие, обрамляя пузырьками бейсбольную перчатку на левую руку, в раскрытом чемодане. Жизнь потрепала мальчика и теперь, укрывшись за грудой камней, пулялась в него галькой и напоминаниями, что он неудачник. Ему всё это было безразлично. Только один вопрос не давал ему покоя и занимал все его думы, перестав, правда, платить за проживание пять или шесть месяцев назад, притом что в наше время сдавать недвижимость, тем паче столь шикарную, как думы молодого человека, – дельце непыльное и прибыльное. «А вот нате вам, выкусите, лопушки!» – огрызался вопрос, совал средний палец в пупок одному из полицейских и бегал от них по думовым гарсоньеркам под музыку из «Шоу Бенни Хилла».

«А у вас, простите пожалуйста, есть тут какой-нибудь водоем?» – спросил юноша, завидев N, и N отшатнулся, завидев на лице юноши смертельную бледность, нагуашенную изматывающим поиском истины и непринятием собственной судьбы.

«Разумеется, – сглотнул N, – знаю одно озеро неподалеку…». «А там, – перебил юноша и голос его осекся, точно он признавался в любви, – плавают утки… другие утки… не здешние… американские… это очень важно… важнее всего… чтобы там утки из нью-йоркского Центрального парка плавали?». «Да, конечно, – произнес N и заметил, как каньонистые щеки юноши раскрасились кумачовыми ковриками задора, – там плавают все утки мира». «И не улетают оттуда зимой?» – вытюбил, словно дал согласие пройти по канату через пропасть, юноша и после ободряющего кивка N разрыдался так, как плачет шестидесятилетний старик, впервые в жизни снизошедший до разговора на слезах.

«Утки, утки, утки, – повторял юноша, утирая глаза фалдами халата, – утки, я отыскал их, отыскал… Поймите меня правильно, я весь свет обошел. Обошел все страны, все города, все деревни, все овраги в этих деревнях, заглядывал за портьеры, под диваны и в сердца людей, погружался на Килиманджаро и поднимался в Марианскую впадину». Ему заметно полегчало, точно петля, годами сдавливавшая шею, не выдержала и разволокнилась. «Надо же, – сказал он, вдыхая полной грудью запах индигового повизгивания травы, где вчерашний день, дрожа от возбуждения, миловался с копировальной бумагой, – это Z, тот самый Z, я не ошибся? И вот ты какой, Z, да? Я слышал, что у вас здесь все не так, как там, и мне это нравится, ведь мне не нравится так, как там».

Солнце уплыло за горизонт, который заваливался набок, как в ридовском «Третьем человеке». «Тогда я, пожалуй, побегу посмотреть на уток, хочу убедиться, что это те самые утки, – сказал юноша, протягивая N руку. – И да, чуть не забыл, меня зовут Холден, надеюсь, это не последняя наша встреча». «Ле дебют де ля прекрасная дружба», – констатировал подсолнух, когда потерял Холдена из виду, восхитился живучестью своего французского языка, который, невзирая на такое количество переломов, был жив, хоть и пребывал в коме, и поклялся себе никогда больше не мучить его члены, парализованные подсолнечным отсутствием таланта к изучению иностранных языков. Ему надоело возиться с буханкой Бородинского, отказывавшейся – она и адвокату позвонила! – становиться протонным синхротроном, и он обратился к N. «Мон ами, тьфу, прости милый, не сдержался, мой друг, позволь мне поведать тебе одну историю», – сказал подсолнух, провел зеленым языком по желтым губам и принялся нашелестывать.

 

О нас, подсолнухах, часто рассказывают нелепицы и небылицы.

Скажем, Володя Набоков – ты не подумай, что я наследие его осквернить хочу, нет, мы с ним были добрые друзья, я находился рядом, в настольной вазе, когда он писал «Защиту Лужина», помогал ему редактировать двенадцатую главу, – назвал нас самыми глупыми цветами на земле. Как же мы можем быть глупыми, если мы не красивые? А в мире этом цветы не выживают, если они и глупые, и страшненькие! Жизнь, она такая, как бы это лучше сказать, такая… ордир, любит ставить в непростое положение, перед невозможным выбором – ну ты и сам видел, как она Холдена забрасывала камнями. Ей подавай сомнения, неуверенность, треволнения, омытые соком покошенных стеблей. Тогда она успокаивается, потому что может сходить в магазин и обменять тревоги на новые платья и сумочки, а позже заявиться с этим добром на дискотеку, пообжиматься в темном уголке со своим конжуа – его, кажется, зовут Борис, подручный у каких-то крупных бандитов, парень, как говорят, с амбициями и не без способностей по части рэкета, вымогательства, насилия, но тупой, как канализационный люк, а эти ребята, если ты не знаешь, образцовые идиоты, – и вернуться домой в изорванном шмотье, потому что Борис, слышал я от знакомых, в порыве страсти рвет, царапает и кусает все, что попадает к нему в лапы. Ей-богу, иногда жалость к жизни просыпается: не девчонка, а красавица писаная, коса оловянно-гречневых волос до бедер, самых сочных и упругих бедер из всех, что я видел, ручечки махонькие с кожей гладкой, точно бархат, прокипяченный в двухсотлетнем вине, глазенки большие-пребольшие, как дно граненого стакана, смотрят повелительно, важно, по-грозному, а ты вглядываешься в них и видишь за грозой голубое небо и детишек, играющих на лужайке, и на сердце делается так легко, что приходится держаться за что-либо, а не то улетишь… да, какая девчонка, а якшается не пойми с кем, ничего нового, впрочем.

Так вот, отвлекся, нас, подсолнухов, обвинить можно во многом – в задумчивости, отрешенности, равнодушии, лени, болтливости, похотливом поведении, – но не в глупости. А тебе приходилось общаться с розами, орхидеями или каллами? Как-нибудь попробуй, позови их в ресторан, повеселишься: чванливые, самовлюбленные, на бутоны красивые, а в душе – форменные мещане, которые суп едят листьями, курицу – ложкой, чай пьют вилками, разговор поддержать не умеют и без умолку тараторят о себе, любимых, «посмотри на мои лепесточки, не правда ли сегодня я уложила их особенно хорошо, держу пари, Светка с третьего куста обзавидуется, если увидит?», брр.

Но с какой же целью Володенька – эх, я помню его еще ребенком, школяром, икольи, игравшим в прятки в Никольском саду! – вздумал нас оболгать? Если мы чем-то обидели его, то почему же он решил оклеветать, сидя за закрытой дверью кабинета, а не пришел к нам всё обсудить, по-взрослому, по-человечески?

Годами подсолнухи выдвигают различные версии. Одни считают, что как-то раз Володя подавился семечками подсолнуха и едва не погиб. Другие убеждены, что всему причиной тот случай в Крыму (это было после революции), о котором Володя не любил распространяться: он прогуливался в полях, ловил бабочек, рассматривал через увеличительную линзу гусениц, но внезапно сильнейший поток воздуха повалил его на траву – он вспоминал, что она была мягкая, как мрак беззвездной ночи, – он оглянулся, к нему приближались трехметровые жирные существа в балахонах, с кожей цвета мокрого асфальта, с восемнадцатью подбородками и заботокшенными губами. Ивовый сачок выпал у него из рук и убежал в Канаду, поскольку, как и Володя, свободно говорил и по-английски, и по-французски, а Володя остался лежать в траве, дон лербе де ли тенебра. Те существа, зачем-то бриолиня аллонжи, возвышались над Володей; они покопались в своих балахонах, выудили оттуда блокноты в монограммированных кожаных переплетах и стали декламировать стихи, которые были такими тривиальными и безобразными, что Володе на миг показалось, что у него в глазах двоится силуэт графа Хвостова. Существа не замолкали на протяжении тридцати пяти часов, и все это время Володя упрашивал полевые цветы, среди которых были и подсолнухи, вызвать подмогу, но цветы ничего не сделали – они умерли, не вынеся неизбывной заунывности первой строфы, – и Володя затаил на них злобу. Я наверное знаю, что этот эпизод, хотя Набоков не прекращал о нем думать, не повлиял на отношение Володи к подсолнухам: всю подноготную, истинный повод для Володиных уничижительных инсинуаций, мне за пару недель до своего увядания раскрыл мой прадед, один из самых уважаемых подсолнухов за всю историю нашего вида; я скучаю по нему; когда я был маленьким, он каждый вечер, перед тем как мне идти спать, давал мне пробочку родниковой воды, щекотал мое соцветие и вспоминал, покряхтывая, что-нибудь из своего богатого на события цветения, – ни одну историю не любил я так, как историю о знакомстве моего деда с Ван Гогом.

 

Рождество, кхе-кхе. А я как сейчас помню, внучок, что было рождество. Деревья оделись в зелень, солнце напудрилось, словно гримировалось под клоуна, с неба падали воробьиные перья, воздух был сладким и слоистым, как пахлава, – да, рядовое парижское рождество. И люди суетились на мощеных улочках, растирая замершие руки, кхе-кхе.

С Винсентом мы познакомились в конце восьмидесятых – он сорвал меня на лугу в Вильжюиф. Там жила вся моя семья – мать, отец, бабушка, дед, восемьдесят два брата и сто пятнадцать сестер. И горше всех мне было расставаться с самой младшенькой сестренкой, Анабель: она так забавно подергивала листочками, когда слышала что-нибудь смешное. Личико у нее было необычное – как у рудбекии. Я любил играть с ней в куклы, которые мы сплетали из ложных стеблей осоки, кхе-кхе.

Когда Винсент нес меня домой, я обратил внимание на то, что у него, кхе-кхе, две тени – его, обычная, родная, и вторая, нечеловеческая, чужая, неотсюдашная. Не отставала от него, шла по пятам, не покидала никогда, даже ночью. И он видел ее, но говорил, спокойно говорил, чтобы я не боялся. Говорил мне, что это рок, он не тронет меня, он за ним, за Ван Гогом, явился и давно уже преследует. «У меня, – говорил Винсент, – сперва душа в пятки уходила, рисовать не мог, кисти ронял на пол, а сейчас… а что сейчас?..»

Никогда я не встречал такого несчастного, отчаявшегося и одинокого человека. Его рок, эта тень, думал я, кхе-кхе, следовала за ним, чтобы помочь, чтобы компанию составить, чтобы он не грустил оттого, что никого рядом нет.

Часто, убрав кисти, Винсент сидел за столом, уткнувшись лбом в измазанную краской, издырявленную столешницу, и я видел, как его тело сотрясалось, напрягаясь так, что на коже проступали вены, в беззвучном рыдании, когда до того больно и тяжело, что и закричать, застонать, зареветь, заскулить-то нет мочи. И он плакал часами, а потом, когда приходил в себя, подпирал ладонью подбородок и всё повторял – она, она, она… Только «она» – и ничего больше. А однажды он вернулся из кабака, пьяный, и открыл свою тайну: когда-то он встретил девушку, рыжую, как и он, прекрасную, как воды реки, отражающей сияние звезд, и далекую, как комета, показавшаяся на несколько мгновений, чтобы после фантомом скрыться в недоступности космоса; с ней был спутник, очень странный, взбалмошный человек, молодой, с галстуком-бабочкой, он быстро говорил – и всегда странные, непонятные вещи; Винсент полюбил ее, но она прибыла, кхе-кхе, откуда-то… извне, она не могла остаться, а он не мог уехать с ней, не мог, просто не мог. «Юная, такая юная, добрая, и в глазах у нее отражается весь мир, волшебный, удивительный мир…» – сказал он и уснул, неприкаянный, на полу. Так мы узнали, кхе-кхе, его секрет; мы – я и два китайских розана, белый и красный, которые цвели у окна и той же ночью, в какую алкоголь развязал Винсенту язык, рассказали мне одну историю.

 

Она, знаете ли, была девочкой милой, да, очень милой.

Светлые волосы, улыбка хризантемы, не пальчики, а офиопогоновые листочки. Людям она нравилась, хотя как тут сказать с уверенностью: они же работали на ее отца, а там скажешь что-нибудь неуместное или неприличное – и голова с плеч. Она дочерью короля была, принцессой, с ними простые смертные предпочитают не связываться, а если завел нечистый, то держать тычинку настороже. Жизнь-то одна-единственная, одеваться, конечно, не умеет – сколько с ней виделись, все в каких-то надорванных у колен джинсах ходит, строит из себя мамзель пятнадцатилетнюю, – но коли замену не присылают, что нам остается? Ничего, увы, ничего не остается. Однако столько раз я предлагала жизни зайти к моему костюмеру, он у меня такой лапочка, шьет горшочки и для меня, и для белого розана – и всегда это маленькие произведения искусства. Если бы не потребность в дне под ногами, то мы бы и не жили в них: слишком, ну слишком-преслишком они пупсичные…

И о чем я?

Точно, о голубке – так к ней все обращались, но я не понимаю, какое очарование можно найти в этом прозвище? Я видела этих, громко говоря, голубок – клювики у них не подточены, стрижка на головушке короткая, а это совсем не по моде, перышки грязные, фу-фу-фу, они за ними практически не следят и летают, знаете ли, – сплетничать не хочу, можете мне не верить, но я слышала от ромашки, которая слышала от папоротника, который слышал от флоксов, которые слышали от подорожника, а подорожнику-то можно доверять, – по помойкам! Господи, вы представить не можете, что со мной было, когда впервые об этом сказали! Они летают по помойкам! Мусор, объедки, отходы, вонь – разве порядочные птицы станут вытворять что-либо подобное? Очевидно, что они, эти голубки, опасны – фармазоны, анархисты, язычники! Тетушка моя – ох тетушка, она была славным малиновым розаном – завяла на глазах, когда узнала, что в наше время встречаются такие нехристи! Не понимаю, как сравнение с голубкой для кого-то может не быть оскорблением… Они, верно, не имеют ни малейшего понятия о том, что такое бонтон, а ведь аристократы, вельможи, придворные, рыцари… Если бы моя матушка дожила до сих дней, она, без сомнения, умерла бы, в знак протеста отказавшись впитывать корнями влагу.

Плохо об этой девочке я говорить не стану. Она была к нам чрезвычайно добра: поливала вдоволь, пересаживала, когда подходило время, общалась с нами, очень внимательно нас всегда выслушивала. Люди, как я уже отмечала, ее побаивались: нет, разумеется, исполняли все ее приказания, но видно было, что делали это нехотя и с опаской, потому что догадывались, на что способен в гневе ее отец. У него был крутой нрав: помню, он едва не казнил ее возлюбленного, но передумал, сказал, что якобы обманул его и казнить не собирался – я-то знаю, что собирался, боялся, что тот дочку у него заберет, а она вся его радость была, – и даже позволил им обручиться. Через год, правда, этого юношу, графа из Бургундии, нашли в лесу за королевским замком. Ах, мне так страшно повторять эти злые речи! Его удавили на ветке дуба, а перед тем – избили, порезали металлическим наконечником копья и, матерь божья, оскопили! Три дня спустя королевский конюх сознался в убийстве, объяснив свой поступок ревностью: утверждал, что был влюблен в принцессу и надеялся, что она полюбит его, если соперника не станет. Скажу вам, уважаемый подсолнух, по секрету – нонсенс и абсурд. Я слышала от яблони, а той сообщил фонтан, а тому сообщило окно в гостевой замка, а тому сообщила ласточка, а та услышала всё от дуба, на ветке которого висел, прости меня господи, тр… лю кадавр графа, что конюх был ни при чем: вешали – не уверена насчет имени, но вроде бы – Водемона люди из личной охраны короля.

«Рене, пожалуй, сбрендил», – сказал один из них, когда Водемон перестал биться в конвульсиях и спокойно повис, легонько так, как занавесочка, покачиваясь над землей. «А до тебя лишь сейчас дошло? – с удивлением на вспотевшем лице сплюнул второй. – Знаешь, продолжишь в тому же духе и не увидишь снаряда катапульты, падающего на тебя». Водемон, говорили они между собой, сразу не понравился королю. Ловкий, сильный, красивый, благородный, он влюбил в себя Иоланту, и она забыла всё, даже нас, представляете? Ей ничем не хотелось заниматься: днями напролет грезила о встречах с милым и представляла, что же ожидает ее в первую брачную ночь. Что королю виделось в кошмарах, то и случилось наяву. Его поглотила идея отомстить молодому графу, вернуть себе дочкину любовь и через какое-то время, шептал он у себя в покоях (мы-то, розаны, всё слышали через стены, слух-то у нас, знаете ли, превосходный), завести с ней, с голубкой Иолантой, ребенка, мальчика, наследника престола. «Ничего себе!» – воскликнули мы с белым розаном в один голос. Иоланте мы, естественно, рассказывать не стали: сами понимаете, не наше, не цветочное это дело, незачем лезть, люди наворотили – пусть люди и разбираются, а мы должны цвести и радовать глаз! Елки любят везде встревать, иголками своими разбрасываясь, а мы, розаны, не такие – мы красивые, интеллигентные цветы, мы знаем правила этикета и границы, которые переходить нежелательно, верно я говорю, белый розан?

Еще бы, георгиночка моя пышная! Сама знаешь, что ты всегда права. Любой, кто скажет иначе, – подлец, не заслуживающий твоего внимания. Иберисочка моя, цветочек мой аленюшенький, люблю тебя, как тень после солнечного дня!

Век бы с тобой рядом цвела, мой рододендрон в сияющих доспехах!

Обожаю тебя, люпиночка сладкая! Сладкая, сладкая, не скромничай. Не верти головой, это тебе не поможет, нет-нет, не отстану, ты же такая сладкая и вкусная! О если б был я человеком, то для тебя одной я бы жил, работал и дышал! Величайшая радость – смотреть на твои самые красные из всех красных лепестков! Единственная моя, с грунтом обрученная, солнцем озаренная, огненная моя, ах зачем мне теперь вода?..

Клематисик ты мой! Нет слов выразить, как я тебя люблю! И нет – нет, нет, нет! – не спорь со мной: я люблю тебя больше, и ты никак не сумеешь меня переубедить. Грязь у тебя на стебельке, давай я вытру, малыш. И вот, видишь, снова у тебя чистый стебелек – такой же чистый, как наша с тобой любовь.

Не обижайтесь, господин подсолнух, что мы тут себе вольности кое-какие позволяем: любовь, одно слово – любовь! Ей покорны не только все возрасты, но и все цветы!

Чем мы хуже людей? Если у нас нет ног и рук – это значит, что мы не можем полюбить? Разумеется, можем, и мы любим, поглядите на нас с белым – как мы друг друга любим, ну поглядите, а затем расскажите об этом, о нашей пыльцевой любви, всем, кого встретите! Еще у нас есть фотографии, где мы с белым вместе; здесь, заметьте, мы славно получились: белому очень идет этот свитер в черную полоску, а я божественная – не правда ли? – в розовом торсо, оно идеально сочетается с моими глазами! Да, вам нравится? Ах, спасибо, подсолнух, спасибо, вы настоящий джентльмен, по вам сразу видно, что вы не обычный цветок, по соцветию можно понять, что вы из почитаемой семьи, вероятно, царских соков, я не ошибаюсь?

Будет вам, милый подсолнух, не краснейте – вы среди своих, красивых, достойных, приятных в обхождении цветов! Разве могли мы представить, что здесь, в глуши, – а Париж, знаете ли, уже не тот, что был раньше, во времена моей юности… впрочем, я по-прежнему молода и свежа, не в пример всем этим молодым цветам, на которых без боли не взглянешь! О что за манеры, что за тон, что за наряды! Стыд! Кто дансерки, кто поет? Идиотки малолетние, вертилистки безмозглые! Хочется иногда узнать, где они цветут, зайти к ним в гости и посмотреть на их родителей: как можно совершенно не следить за своими детишками?..

Это же – вы извините мне мою горячность, но терпения не хватает, – вопиющая бескультурщина! Пройдет такая мимо тебя, а у нее всё видно – всё! И лыбится: дескать, я такая замечательная-презамечательная! Злость берет! Однажды меня, наверное, удар хватит – ну, может, оно и к лучшему, нет пророка в своем саду, а смерть, знаете ли, умеет добавить авторитета высказыванию. Довольно странно, не думаете, милый подсолнух: я всегда исходила из простой, как мне кажется, идеи, что если ты такой умный, то почему ты такой завядший? О да, это остроумно, знаю, мне все друзья так говорят – что я очень остроумная. Вообще-то я не люблю комплименты и повышенное внимание, но имею ли я право запрещать им думать то, что они думают?

Армерия моя стройностеблевая, мне кажется, что мы немного отклонились от темы: ты так и не рассказала гостю, чем всё закончилось…

И то верно, любимый! Господи, какой ты у меня чудесный розан, я каждый день благодарю судьбу за то, что она свела нас вместе. Радость моя, а ты помнишь тот день, когда мы повстречались? Ах, до чего же светлый был день…

Слепенькая девочка, не могла она различить нас – красный и белый розан. Листочки наши поглаживала, срезала под корешок и отдавала Водемону, который только приехал, заблудившись в горах, а он все не понимал, почему она дает белый розан, а не красный. Ох, позже, когда зрение к ней вернулось, она все-таки отдала Водемону, державшему в руке тебя, мой милый белый, меня – и мне тут же стало ясно, что провидение обручило нас. Водемона, однако, в тот момент заботила лишь Иоланта: он обнял ее и целовал, да так страстно, что она сознание потеряла, а нас уронили на пол, и белый целовал меня, и тоже страстно-престрастно… Ах, ты ведь помнишь, белый, помнишь?.. Милый, чудесный, любимый белый, ты помнишь: ты такие вещи никогда не забываешь. И это очередная причина тебя любить…

Волшебница моя, чародейка, прелестница мальвоцветная, неужели возможно, чтобы я позабыл?

Конечно, мой двудольный бог, конечно, не забыл. Люди могут забыть, все что угодно могут забыть, но мы, цветы, ничего не забываем. А мы, розаны, красный и белый розаны, – необыкновенные цветы, самые помнящие, в той же степени помнящие, в какой красивые. Слушай-слушай, а ты помнишь, что рассказал нам порыв ветра, когда мы стояли под окном в покоях Иоланты? Смешной он был, этот порыв, задорный, неукротимый, всё шутил да балагурил… И вам, уважаемый подсолнух, любопытно услышать его историю? Какая удача, что мы с вами встретились, тут, в этом грязном доме… боже, никогда не думала, что когда-нибудь окажусь в такой… ля таньер! Итак, увидели мы в окне порыв ветра – на нем была сиреневая безрукавка с надписью Vikings, безвкусное барахлишко, доложу я вам, – и он засвистел, строя мне – да, я же говорила вам, что могу дать фору всем этим побеговым профурсеткам! – глазки…

 

Гости, короче, проигрывают. И трибуны, само собой, ревут: наконец-то эти «Патриоты» огребают как того заслуживают. «Патриоты» – это футбольная команда, если вы не знаете. Ее никто у нас не любит: поражение «Патриотов» – сродни национальному празднику. Рождество или День независимости; и празднуют их неудачи как новые дни независимости – независимости от «Патриотов». Беличик смотрит на весь этот ужас с кромки поля, бубнит что-то в микрофон, «Патриоты» уступают десять очков. А до конца игры остается две минуты чистого времени. Только две минуты – и зрители на стадионе уже готовы стрелять в небо фейерверками. Они ликуют, кричат, скандируют, раздеваются и занимаются сексом на глазах у всех. Напоминает – как там бишь его? – концовку «Парфюмера», где от казни отказались и начали… ну того, понимаете, да?

Засмолить не желаете, кстати, миссис… красный розан? Есть у меня красавцы с растертой марихуаной, м? Вы не курите? Господь с вами, милочка, разве можно отказываться от первоклассной травы? Маараб, мой друг детства, рассказывал мне, что в аду есть специальный котел для тех, кто отказывается выкурить стоящий косячок, – не знаю, шутил он или взаправду всё, но к чему рисковать, согласны? А! вы цветок… простите покорнейше, я так сразу и не разобрался, вы на пять тачдаунов милы и волнительны, что я посчитал вас одной из сестер Темпорали!

Коли так, не гневайтесь, я все понимаю. Ах, цветы-цветы, вам действительно лучше не увлекаться сигаретками – это мы, ветра, дым любим разносить. Тем не менее я не отказываюсь от своих слов: вы удивительно красивы, и я был бы не прочь пригласить вас в мой «Мустанг». А там есть чем заняться, уж поверьте мне: слава обо мне и моих подвигах на заднем сиденье идет по всей Америке великой! Хотите? Разумеется, все сделаем по уму: я двумя руками за защищенный секс! Если вы, впрочем, предпочитаете без презервативов – были у меня девицы с аллергией на латекс, – то можно, но это на ваш страх и риск. Замолчать мне? А что я такого… и вновь простите меня, я немного ошибся со страной и временем, у вас здесь нравы построже, чем в наших краях.

Это ничего, не переживайте, через несколько столетий у вас всё нормализуется, и заживете вы по-человечески. Тогда давайте забудем, что я вам там наплел про «Мустанг» и заднее сиденье, и вернемся к Беличику. О нем дорасскажу и понесусь себе дальше: меня Хазри позвал на вечеринку братства Eta Lambda Tau в Балтиморском университете.

Так вот, стоит Беличик на бровке, шипит в микрофон, а время тикает. Я вижу, что мячом завладели соперники, то есть им достаточно на колено встать три чертовых раза – и «Патриоты» уезжают с кукишем в кармане, но вдруг… Жесть начинается! Е-мое, никогда подобного не видел, а я ведь дул в окно при первом сексе Опры Уинфри, да… Лучше забудем: воспоминания должны быть приятными – например, кадры из первого «Кошмара на улице Вязов». Остальные-то части – все эти сиквелы, ремейки, кроссоверы – ну такой идиотизм!

И тут, короче, когда квотербэк «Миннесоты» готовится принять мяч из рук центра, все игроки «Патриотов» уходят с поля.

Зрители перестают сексом заниматься и возвращаются к игре. «А что случилось, почему, куда они пошли?» – спрашивают они, застегивая молнии на джинсах. Никто ничего не понимает. У ребят из «Миннесоты» рты разинуты, они смотрят на скамейку запасных «Патриотов», а там Брэди вытаскивает из спортивной сумки базуку – и хренакс! Дым рассеялся, команда нападения «Миннесоты» в полном состава окочурилась, судьи свистят и бегут к Брэди и Беличику, а те зады чешут и ухмыляются. «Ну что вы кричите, парни, – говорит Беличик, после того как судьи перестали галдеть и махать руками, – это наша заготовочка на крайний случай! Откуда мне было знать, что нельзя стрелять из ракетницы по игрокам противоположной команды, если в правилах на этот счет ничего не сказано?..»

 

Елочный ароматизатор, выброшенный ехавшим с работы вечером из окна автомобиля, валялся на асфальтированной упущенными возможностями дороге, на обочине которой N внимал словам подсолнуха. День приблизился к ароматизатору, чья чахоточная картоночность была исшинена вдоль и поперек, заботливо, придерживая за ободранные края, оторвал его от дорожного полотна, обернул в марлю и с осторожностью, будто держал в руках яйцо Фаберже, опустил в боковой карман изголуба-синего, как крик раненного лисенка, бушлата. Иней заиголился на лацканах бушлата, что никого не удивляло, потому как была середина июля, а июль на празднование своей середины всегда приглашал декабрь и январь, которые понимали его лучше, чем братья по лету. На голове дня льнянела фетровая шляпа, выпрошенная им у Джона Уэйна после окончания съемок картины «Человек, который застрелил Либерти Вэланса». Он имел привычку сберегать вещи, принадлежавшие дорогим его сердцу людям. В фильмах Джона Уэйна барабанилась свинцовая уверенность в том, что наступит завтра, день считал Уэйна лучшим актером в истории кинематографа, а в вечер он был влюблен, стыдливой, робкой, отворачивающейся – потому что страшно прочитать в пеканности глаз, в ариэльности волос, в веснушках, марширующих по бледности скул, отповедь коального безразличия, – платонически-уайльдовской любовью, какую испытывают циатии молочая к посхлипываниям дождя. И день знал, что тот день, когда он осмелится признаться вечеру в своих чувствах, никогда не наступит, поскольку это до комичности тавтологично, а ночь не позволит дню чем-либо заниматься в ее смену. День обернулся к подсолнуху и N, которые всё понимали, слыша закадровый голос рассказа, приснял шляпу за тулью, обордюренную тоской по прошедшему и по тому, чему не дано осуществиться, кивнул и рассеялся в солнечности себя, вдыхая экстравагантный говор рекурсии. «Неплохой он шаппи, если задуматься», – сказал подсолнух, орудуя микрометром над буханкой Бородинского. «Ага, – подтвердил N, почесывая затылок пальцами с тыльной стороны кисти, точно отвешивая волосам щелбаны, – но в его глазах столько грусти…». «Я думаю, ты мог бы всё изменить, если бы пожелал, – ответил подсолнух и подмигнул N, – однако не уверен, пожелал бы он, чтобы ты пожелал всё изменить».

«А чем же всё закончилось?» – спросил N, когда пауза затянулась и застряла в водопроводной трубе. Буханка была изрублена, как жертвы Джейсона Вурхиза, и если походила на что-либо, то не на адронный коллайдер, а на развалины галереи, где выставлялись скульптурные работы Саяки Ганц. «Разве это имеет какое-то значение?» – улыбнулся подсолнух, кашлянул, и горсть крупных семечек рассыпалась по дерновине, заросшей райграсом. «А как иначе? – воскликнул N и привстал. – Каждая история должна иметь начало и конец». «А с чего ты так решил? – тихо проговорил подсолнух, постучал себя по стеблю и захрипел. – Дураки тебя научили своим низери, и ты уверовал. А почему история должна заканчиваться, если она того не хочет или того не хочет рассказывающий эту историю? Боже, неужели недостаточно, что в природе все конечно, что конечна жизнь любого из нас, и моя жизнь, ведь я умираю: падают семечки, как пожелтевшие листья, значит, через минуту-другую меня не станет, а минуют годы – не станет и тебя. Разве не жестокосердно обрекать на те же муки отцветания историю, которая ни в чем не провинилась и за судьбу которой в ответе лишь ты один?» – подсолнух опять закашлял, семечки попали в рот N, и он познал затягивающе-маслянистый привкус смерти. А рассказ в знак солидарности с подсолнухом, склонившимся к земле и навечно замолкнувшим, поставил в конце главы, точно не разрушимый временем памятник, многоточие, которое, как и все многоточия, несло в себе нескончаемо много – возможно, пропорционально числу точек – многозначительности…

 

 

 

(в начало)

 

 

 


Купить доступ ко всем публикациям журнала «Новая Литература» за сентябрь 2017 года в полном объёме за 197 руб.:
Банковская карта: Яндекс.деньги: Другие способы:
Наличные, баланс мобильного, Webmoney, QIWI, PayPal, Western Union, Карта Сбербанка РФ, безналичный платёж
После оплаты кнопкой кликните по ссылке:
«Вернуться на сайт магазина»
После оплаты другими способами сообщите нам реквизиты платежа и адрес этой страницы по e-mail: newlit@newlit.ru
Вы получите доступ к каждому произведению сентября 2017 г. в отдельном файле в пяти вариантах: doc, fb2, pdf, rtf, txt.

 


Оглавление

5. V
6. VI
7. VII
Пользовательский поиск

Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на g+  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

05.12: Записки о языке. Самое древнее слово (статья)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или Яндекс.Деньгами:


В данный момент ни на одно произведение не собрано средств.

Вы можете мгновенно изменить ситуацию кнопкой «Поддержать проект»




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература»:

Номер журнала «Новая Литература» за октябрь 2017 года

Купить все номера с 2015 года:
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 



При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2017 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!