HTM
Номер журнала «Новая Литература» за август 2017 г.

Евгений Синичкин

Эра антилопы, несущейся в спорткаре по сверхскоростному шоссе (часть первая)

Обсудить

Антироман-матрёшка

 

Всем, кто так торопится к развязке, что

забывает оглянуться по сторонам, посвящается.

 

 

Я чувствую себя Империей на грани

Упадка в ожиданьи варварской орды,

Когда акростихи, как дряблые плоды

Изнеможения, слагаются в дурмане.

Поль Верлен. Изнеможение

 

Среди всего этого великолепия

Я измучен,

Подавлен

Видением пепелища,

Стен, повергающихся в прах.

Ричард Олдингтон

 

Все прошлое я вновь переживаю,

Один в тиши ночей, и нет исхода мне.

Александр Бородин. Князь Игорь

 

16+

Произведение публикуется в авторской редакции
Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 14.09.2017
Оглавление

6. VI
7. VII
8. VIII

VII


 

 

 

Луна заглядывала в окно своими большими, чебурашьими ушами и, круша, как посудная лавка в слоне (рассказ полагал, что слона подставили, обвинив в разрушении лавки: у него хранилась видеозапись того инцидента, за которую он выплатил информатору восемь абзацев в одном из романов Грэма Грина, и на ней было видно, как лавка заявилась к слону, раскувалдила ему все четыре ноги и отсекла хобот топором с просапфиренным лезвием, выкованным в кузнице на дне горы Монблан для того, чтобы рубить хоботы, хвосты, крылья и литровые банки с вишневым компотом, на который у кузнеца, чье имя не произносят вслух, потому что рассказ его не придумал, была аллергия), раму со вставленным в нее стеклом, следила за тем, как N и L делали уроки. Юга, придувшийся на экскурсию из Белграда, где он гонял чаи с Павичем, слипал глаза луне, и она так обстоятельно клевала носом, что пробурила возле стены школы скважину и умылась выстрелившей оттуда нефтью. День играл в баскетбол со старшеклассниками и беспокоился, куда же вновь подевалось солнце, с которым они не первый миллион лет были напарниками? И, предложив ребятам пару минут отдохнуть, он набрал номер Шаулы, к которой семь или восемь веков назад переехало солнце, и она, промывая трубку гелиевыми слезами, сказала, что после того удара по голове от Урана у солнца начались провалы в памяти и иногда оно целый день не вылезает из-под одеяла, забыв всё на свете и играя в спортивные симуляторы на приставке.

«Занятно, – после тысячелетнего раздумья сказал день. – А ты не думаешь, что стоит врача вызвать?» «Понимаешь, – ответила Шаула, и голос ее упал, сломал малую берцовую кость и захныкал, – мы просрочили выплаты по медицинской страховке, денег в последнее время совсем нет, а единственную работавшую на звездном небе бесплатную больницу с поликлиникой закрыли из-за проблем с финансированием – у них там что-то с межгалактическим бюджетом не ладится…» «Ах, знакомая история, – закивал в трубку день. – Мы тоже от кризиса воем. Я пару десятков лет назад к дантисту пошел: зуб разболелся, что хоть на потолок лезь. Такой мне счет вкатили, что у меня сердечный приступ случился. Откачали кое-как и вкатили новый счет, в пять раз больше предыдущего, – с учетом затрат на реабилитацию после сердечного приступа. В общем, с тех пор у меня тридцать семь сердечных приступов было, а в письменном столе лежат тридцать восемь неоплаченных счетов, и с каждым новым взглядом, брошенным на них, число приступов растет, а с каждым приступом – и число неоплаченных счетов» «А когда-то… – хотела Шаула вспомнить первые два-три миллиарда лет существования Вселенной, когда медицинское обслуживание было бесплатным и доступным, когда стакан газированной воды с сиропом обходился в три копейки, когда на эстраде пели Кибкало и Гуляев, а не Лель и Лазарев, когда Леонов, Никулин, Вицин, Моргунов… но осеклась и отогнала от себя мухобойкой приятные мысли. – Ладно, день, рада была поговорить, я передам солнцу, что ты звонил, но ты все равно заезжай к нам иногда, я приготовлю твои любимые макароны с тертым сыром…». И Шаула положила трубку, а день, задумавшись, почему же мир изменился до неузнаваемости и когда они всё успели проморгать, получил баскетбольным мячом в нос.

Часы, не издававшие, если быть до конца честным, никаких звуков, но громыхнувшие для соответствия штампу, пробили полдень, и N дотронулся до плеча L ресничками своей зеленоглазой наивности. Так он мог сидеть до тех пор, пока день не закончится и не сменится вчерашним, но плечико L, лилейневшееся под айсберговой креп-жоржетовостью блузки, немело от тяжести его массивной, будто гидроцефальной, головы. Она непроизвольно дергала затекшим плечом и поднимала на N взор попавшего в капкан олененка.

Литература не давалась N, поскольку хлестала указкой по фалангам пальцев всякий раз, как он решался сказать, что думает, а не что напечатано в учебнике. Игуана в чертополоховом капоте ползла по крашенной ядовито-желтым стене учительской, где литература и русский язык изобретали новые способы пыток, сношались, как звери, на эллиптической эмдеэфности стола, за которым и питались, и работали, насмехались над «этими сопляками» и тренировались притворяться, ибо для работающих в школах литературы и русского языка – они носили пощиколоточные цыганские юбки – нет умения более важного. Требуя беспрекословного подчинения по-советски солорамочной однопартийности, они делали вид, заманивая доверчивых и неопытных, что предлагают варианты для прочтения, трактовок и словообразования. Если они находили очаг сопротивления, где Онегина отказывались признавать злым, ограниченным, потерянным и безнадежным человеком по той причине, что он, взрослый мужчина, не возжелал молоденькую девочку, или не торопились соглашаться с тем, что в пунктуации всегда есть один и только один ответ, а остальные – фантазии лентяя, не прочитавшего параграф, то к этому очагу без промедления высылали отряд подавления, который припадочными возгласами, подбиванием класса на осуждающее улюлюканье, вызовом родителей в школу выжигал свободомыслие из детских подъежиковостей. Рассказ отложил клавиатуру, вытащил из сундука на семи замках катану Хидео Кото, которую ему подарил Дункан Маклауд, и сел составлять список всех преподавателей русского языка и литературы в российских школах и университетах, чьи шеи заслуживают слюбиться с лезвием его меча, но по прошествии двух месяцев осознал, что всей жизни не хватит ему даже на то, чтобы доработать список, и, просвистев разок катаной по биглевой беззащитности воздуха, вернулся к роману. Азовскитовая копролитовость литературы и русского языка, вбиваемых двоечным молотком, привела к тому, что N возненавидел их с одержимостью рыбки гуппи, плывущей по горизонту событий черной дыры от туалета на Киевском вокзале к междухлебию булочки с колбасой, пойманной комиссаром Рексом. Точность, простая, недвусмысленная, не одетая в опашень якобной допустимости точность математики манила к себе примерами и задачками высокой четкости. У L с математикой были проблемы, и N объяснял ей пройденный материал на продленке, положив свою нанковую руку, чьей острозубой обычности он стыдился, поверх ее маленькой, короткопальчиковой, парчовой ручонки, сдавливающей кошащийся по голубоватой прописи карандаш. Рассказ на секунду задумался, что последнее предложение кому-то может показаться сальным, напичканным фрейдистскими аллегориями, и умалишенные светловолосые очконосцы, которых – хочется верить, лишь вследствие многоходового обмана или по неосторожности – допустили во власть, обнаружат в описаниях бесхитростной влюбленности малышей пропаганду греческого языка, но тут же успокоил себя, что такие влакасы не продвинутся дальше первой страницы. «А если все-таки продвинутся?» – хлопнул себя рассказ по бедру, задумался вновь на секунду, что это могут принять за пропаганду технисофилии, и вышел на кухню поесть.

Эта мысль не давала рассказу успокоиться, пока он завтракал – к слову, не обескровленным и исколотым телом двенадцатилетнего киевского гимназиста, как кое-кто, верно, предположил, – и кусочки белого хлеба с маслом падали в желудок головами жертв эгалитарно-фратернитарной революции. Тем временем N целовал L в улыбку ребячливо наутиненными губами, не сомневался, что в подрумяненных изгибах щек таится истина, по которой должен, но не готов жить мир, и L смеялась тем своим розовым, сериатопорным голоском, который N никогда не забудет. Она видела в этих поцелуях робкую шутливость и отвечала, скрещивая руки, шутливой робостью.

Прочие дети хлопали в ладоши и кликали их женихом и невестой. Раскрасневшись, будто обгорев на солнце, N налетал на обидчиков хищной птицей и несклёписто тумачил их туда, куда удавалось попасть. Ему в глубине души нравилось быть женихом, ведь он был женихом не кого-нибудь, а L, женихом этой оладьевой улыбки, этих уснувших волос, листопадавших на плечи двумя косичками в ярко-синих бантиках, этих испесненных глаз, раскидывавших вокруг себя конфетти, однако честь первоклассника, отрывающая галстуки и пуговицы, разбивающая носы и локти, стирающая в октябрьских лужах новенькие брючки и рюкзачок, не могла снести издевки и насмешки соучеников. «Жених и невеста, тили-тили тесто», – распевали одноклассники, и N приходилось попотеть, чтобы сегодня, потому что завтра игра начнется заново, оградить свою избранницу от покаркиваний этих курносых юбочек и жилетов. Довольный собой, поскольку все обидчики были повержены, маленький миннезингер прискакивал обратно в замок, где его ждала принцесса, и, присев так близко к ней, как дозволялось правилами приличия, втягивал в легкие аромат ее горько-какаовых волос, аромат занимания нового дня, росистый, предвосходный, затуманенный аромат накрошенного в тарелку с супом укропа. Его сердце стучало так громко, что кремлевские куранты обзавидовались и остановились, после чего правительство, держа все в секрете, заменило их новыми, которые сломались на следующий день и были заменены новыми, которые, как десятки тысяч позднейших, могли выносить дель-монаковские форте этого неразвитого сердца в лучшем случае не дольше суток.

«Войдите в наше положение, – упрашивали N члены кабинета министров, – не можем же мы тратить столько денег на ежедневный ремонт часов. Стране требуется ваша помощь, молодой человек». Ему льстило внимание высокопоставленных чинов, но какое дело было ему до их просьб, до интересов страны, до страхов общественности, до спокойствия людей, если в полуметре от него сидела L, родившаяся для того, чтобы заставлять биться даже те сердца, которые столетия назад перегноились в земле? Грачовые косы фатились до поясницы, скрывая от людей кипенную бесславность блузки, и N готов был поклясться, что они умели говорить и жили по-своему, отдельной жизнью, никак не связанной с жизнью их хозяйки. Они были иноземными, пришлыми, слишком мягкими, батистовыми и красивыми для этого мира, где, как изведал N, не могло быть места ни для чего, кроме слюнявых визгов, срывающихся с искривлённых истерикой губ, и оловянной пряжистости ремня, после которой очень больно лежать на спине или сидеть.

«И – всё!» – радостно провозгласила L, выполнив под чутко-объятельным руководством N домашнюю работу. Серебряные клипсы в форме пьянящей легкомысленности бразильского карнавала, как капельки ртути, свисали с ее ушей, чьи мочки N до зуда в суставах пальцев хотел укусить, оттягивая в разные стороны, точно коженку рогатки, потому что не знал иного способа выразить переполнявшие его чувства. «Кусай, если хочешь», – сказала L, прочитав его мысли – это умение пришло к ней на улице, перед школой, на первом звонке, когда она взяла его руку в свою, – и N вздохнул легко, как человек, чью душу никогда не рвали на части тайны, которыми нельзя поделиться с любимыми людьми. «У меня есть важное дело, – проговорил N и скользнул ногтем по костяшкам пальцев L, – ты поможешь мне?». «Само собой, – захохотала L негромким, но таким розовым, что в глазах N тотчас же потемнело, голосом. – С тобой хоть на край света». «Тогда идем, – сказал N и, поклонившись, пригубился к ее запястью, которое пахло луговыми цветами, – нам нужно найти динозавра. Во сне сегодня ночью я видел динозавра, который потерялся и прячется в нашей школе – мы должны помочь ему». Она кивнула, взяла его под локоть, и они чинно зашагали по лестнице со второго этажа в мечты, а оттуда – на третий этаж, каскардируя вдоль стеллажей с кактусами, драценами и традесканциями, которые раздраженно галдели из-за того, что в плане грациозности N не превосходил обкуренного бегемота с размозженными менисками.

Ступая на носочках, потому как динозавр был поблизости, они пробрались к классу, находившемуся в самой дальней от лестницы части третьего этажа. Лавандовая дверь была приоткрыта, и в образовавшуюся щель L и N могли видеть динозавра – детеныша-тирексика, сидевшего на парте, встревоженно пившего чай из термоса с изображением мишек Гамми и безуспешно тянувшего к мокрым глазам коротенькие лапки. Он звал маму, и ребята – N шел впереди, а L выглядывала из-за его спины, – предложили динозаврику помощь в поиске его мамы. Ведя его за лапки по ступенькам лестницы на первый этаж, к выходу из школы, они гладили его прехолодную заскорузлую голову, которую динозаврик опустил, как ребенок, испуганный суматошливой незнакомостью нового места. «Ах вот ты где! – воскликнула мать тирексика, стоявшая во дворе школы, бросилась к нему, топча клумбы, обняла сына хвостом, стукнув его кончиком по филированной мордочке, не больно, но чтобы он понял, как она за него беспокоилась, угостила L и N шоколадными батончиками, которые достала из сумочки от Valentino, и динозавры вместе ретировались за ворота.

 

Ее портфель бежал вприскочку слева от N, с расстегнутыми молниями и раскрытыми кармашками, чтобы проветриться после рабочего дня, проведенного на спинке коричневого металлокаркасового стула. Сперва, когда они с L знали друг друга не лучше, чем биение своих сердец, к которому человек, десятилетия прокичившись глухотой, начинает прислушиваться лишь незадолго до того, как биению пора прекратиться, N, конечно же, носил портфель за лощеной исчернильностью ее кос, как носит любой влюбленный, но осмелившийся признаться школьник класса до девятого, пока его афродитка не посчитает себя достаточно взрослой, чтобы перейти с портфельчиков на хобо, с томатного сока – на ангостуренный мохито, а со стеснительного поклонника – на ухажеров постарше и помашинистее. Ленивый ветер в один прекрасный день (разве мог не быть прекрасным день, если они шли по улице вместе?) разбросал ее волосы по тротуарам, по домам, по облакам, по дням, которые были так давно, что их позабыло даже время, и по ночам, в которых так много любви и страсти, что они никогда не наступят, N не сдержался, дотронулся до этих волос, подобных мистерийным заглубинам океана, поскольку хотел дотронуться, пусть и убеждал себя, что всего-навсего намеревался помочь уложить, дотронулся в ту же раздувшуюся на пятьсот жизней секунду, в какую дотронулась она, и их руки встретились, а пальцы переплелись. И после этого они поняли, что должны слушать наставления рассказа и гулять по улицам, закренделив мизинчики и предоставив портфелям свободу, ведь портфели не люди и свободы не избегают.

На пути им попадались съехавшие с катушек на проспект корабли с дымящимися парусами и развевающимися трубами, синички, восстававшие против того, чтобы их называли синицами, и синицы, восстававшие против того, чтобы их называли синичками, тучи, разыгрывавшие из себя медведей, чтобы получить бесплатный мед, улитка, поставившая себе целью трижды обогнуть земной шар – к счастью, по глобусу, выброшенному из чьего-то окна, негр, заманенный Аргентиной и утративший свою веселую палиндромность, двенадцать разгортензившихся могил из какой-то иной, но не отпускающей рассказ книги… Единственное, чего они не видели, – автобус, который развез бы их по домам, но развез бы настолько торопливо, что они не успели бы погрезить, прежде чем вернуться в мир, где грезы наказываются ударом под дых, украденным портмоне и лишением свободы на срок до четырех лет, потому что грезы в эквилибриумном обществе – это экстремизм.

Смурое небо, вставшее с постели ради короткой прогулки в лесу, по-старушечьи сгорбилось над землей, ковыряя крючковатым носом дырявую щербатость старого асфальтобетона из гравия с песком и скисшим кефиром, залитого накануне утром. Ленточки асфальта, полежав денек, уходили с дороги, делали зарядку, разогревая мышцы ног, и прыгали на сковороду, где сизлилось масло, а они превращались в блинчики. Облака, простоквашевые, как простокваша (рассказ считал это сравнение до того очевидным и постыдным, что оно благодаря этой самой постыдной очевидности могло прозвучать неожиданно, да и неужели простоквашевость простокваши не простоквашевая, а сложноквашевая, тяжелоквашевая, непомерноквашевая или каверзноквашевая?), шмякались на дорогу, оставляя на ней следы пересахаренной манной каши, которую тут же слизывала ушами пятицветная кошка, родившаяся без языка. В пятицветности кошки чего-то недоставало – по всей видимости, шестого цвета, бросившего кошку в первый же день ее безъязычного существования. Альфред Молина в интервью Time утверждал, что это был кофейный цвет, ведь кошка не курила, а кофе не по зерну, если нет сигарет.

Точный ответ дать не мог никто. Однако ученые из Мичиганского университета, семь лет изучавшие образцы волосков с загривка кошки, пришли к выводу, а он схватился за гиймякеш и, матерясь, что устал от гостей, которые всё приходят и приходят в любое время, без предварительного звонка, в выходные и праздники, с пустыми руками, без подарков – ну хоть бутылочку вина захватите! – вырезал ученых и закопал их тела на соседском участке вместе с их открытием, безрезультатно умолявшим его отпустить.

Семь лет все газеты и журналы мира писали об удивительной кошке, пьющей молоко ушами и вылизывающей лапы хвостом. «Аргументы и факты» заплатили кошке двести килограммовых пакетов Royal Canin’а со вкусом конины (парономазия в заголовке, объяснял главный редактор издания санитарам, повышает продажи, улучшает настроение, лечит от головной боли, эректильной дисфункции, рака, позволяет общаться с инопланетянами и привидениями) за серию репортажей, «приоткрывающих завесу тайны над этой пронзительной историей, которая никого не оставит равнодушным и по праву считается беспрецедентной, благо все вопросы были рассмотрены и на все из них были даны исчерпывающие ответы». Миллионы положительных отзывов и перевернувшегося в гробу Томаса Элиота, закопанного под шестью метрами бесплодной земли, получила редакция после публикации материала с этим лидом, ставшим, как говорилось в девятистах тысячах читательских рецензий, «подлинным украшением гениального текста». Особенный интерес вызвал двенадцатистраничный фрагмент, где детально, с комментариями уважаемых экспертов, в частности восемнадцати докторов наук и четырех академиков РАН, описывалось, как кошка справляет малую и большую нужду в лоток или под плиту. Алексей Викторович Кузьменко, глава кафедры теории и истории искусства РГГУ, высказал мнение, что «такое пристальное внимание общественности к этой части репортажа, написанной не менее (а на мой личный вкус – более) талантливо и мастеровито, чем четвертая глава «Улисса», подтверждает наши, специалистов, догадки – и здесь уже не может быть сомнений или споров, – что уровень культурного развития российского социума растет». Кузьменко был найден мертвым у себя на даче через день после выхода статьи с его мнением. Три пачки тысячерублевых банкнот зеленели на столе, смешивая «Абсолют» с «Клинским», поскольку не любили Кларка Гейбла и боялись быть унесенными ветром. У него в руке нашли предсмертную записку, забрызганную кровью: «Ах, не вижу возможности дальше жить, так как наука, которой я отдал жизнь свою, загублена моей корыстью и самоуверенно-невежественным руководством университета и теперь уже не может быть поправлена. Лживая жизнь моя, как ученого, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость и клевета, ухожу из жизни». Инспектор по надзору за свободомыслием, прибыв на место самоубийства, постановил, что «передача в открытый доступ предсмертной записки Кузьменко может подорвать основы конституционного строя и отворотить людей от наблюдения за жизнью безухой кошки, в рекламу которой была вложена пятая часть государственного бюджета». Записку положили в чемодан и отвезли в архив ФСБ, где планировали, помалкивая, продержать в сейфе, как водится на Руси, тридцать четыре года. Архив сгорел спустя два месяца, и все хранившиеся там документы были утрачены. Центральный комитет партии «Единая Россия» провел собственное расследование пожара и постановил: «Инцидент, предположительно, произошел потому, что архив в нарушение всех правил безопасности построили в жерле действующего вулкана, но с уверенностью сказать нельзя». И на том дело закрыли, а вину возложили на компьютерные игры, которые «отупляют молодежь, пробуждают в людях жестокость и отвлекают человека от служения богу и государству».

На кошку молились в церквях, при жизни канонизировали, в ее честь, несмотря на то что кошка в девять месяцев была обесчещена котом по кличке Тимофей, сочиняли песни, гимны, молебны и поэмы, кошку звали наусивать и подлапивать лекции в школах, колледжах и университетах, твердя детям и подросткам, что не перевелись в стране герои, ее приглашали в ток-шоу, на развлекательные программы, где немые поют, а безногие танцуют, на парады и модные показы и – как же без этого? – упрашивали делать прогнозы на итоги спортивных соревнований. Она превратилась в звезду шоу-бизнеса.

Три романа накогтябала кошка, и все три романа вошли в список сотни лучших книг в истории литературы по версии газет Le Monde и Die Zeit. Ее называли «новой Франсуазой Саган», «четырехлапой Айрис Мердок» и «мужской версией Сергея Лукьяненко, если бы он занимался литературой, а не копрофагией». Маркес, познакомившись с кошкой, которую однажды, когда с неба апельсиновились бананы со вкусом маракуйи, нарек мощнейшим явлением в мировой прозе после Джойса, вспоминал, что в их первую встречу кошка была «свежевымытая, пахнущая цветочным мылом, в простом вдовьем платье из серого этамина, прекрасно отдохнувшая после ночной бури».

Сэлинджер ежегодно зазывал кошку к себе в Корниш на Пасху и в дневнике от 28 января 2010 года записал: «Луна моя, освещающая тропу, по которой я столько лет бреду в этой бескрайней ночи, что зовется человеческой жизнью». Она читала курс английской литературы в Кембридже, французской литературы – в Страсбургском университете, а русской литературы – на ее пышных, как патлы Вина Дизеля, похоронах в издательстве «Альфа-книга». В ее произведениях литературоведы находили цитаты из романа «Житейские воззрения кота Мурра», но ни один из литературоведов не установил, что прототипом Мурра была кошка, родившая без языка и поклявшаяся Гофману блюдечком с ряженкой держать язык за зубами. Она была, как указывали на обложках ее книг, мастером интеллектуальной прозы. Мастер интеллектуальной прозы умирал от лейкемии в Монтаньоле и настойчиво опровергал слухи о том, что он является кошкой.

Кошка попала в кинематограф, и кинематограф попросил впредь не кидаться в него кошачьим кормом. Она опустилась на передние лапки, среверансив хвостом, овившимся вокруг Деймоса, извинилась перед кинематографом и запустила в объектив камеры ананас. Такеши Китано ушебил кошку сняться в его новом фильме, и кошка выиграла «Золотой глобус» за лучшую женскую драматическую роль. «Она явила человечеству пример эталонной актерской игры, которую мы не видели, пожалуй, со времен Анны Маньяни», – расхвалебнивались критики, прельщенные умением кошки держать двухчасовую, тристановскую паузу. Ручьи слез пролила пауза мхатовская, лежа на дне гигантской пропасти человеческого забвения, куда она упала потому, что ни один актер на планете больше не пытался ее держать. Она никогда не думала, что закончит свою жизнь на дне. Ей не нравился Горький, и она надеялись бестревожно умереть во сне, который приходит летней ночью.

Пять «Золотых глобусов» за свою актерскую карьеру получила кошка и решила заняться чем-нибудь новеньким. Она заинтересовалась режиссурой. Дебютным ее проектом стала пятичасовая эпопея, в которой события мультика про Тома и Джерри (их сыграли Брэдли Купер и Аль Пачино соответственно) были перенесены в двадцать третий век, в антиутопическое будущее, где власть во всем мире захватили хитроумные и безжалостные мыши. Хорошим персонажем, протагонистом, был Том, простой кот с окраинных рабочих районов, трудяга, скромный, смелый парень, умеющий любить и ненавидеть, страдать и веселиться, который поклялся свергнуть деспота Джерри после того, как его любимую, когда она ехала с работы, изнасиловала банда мышей в черных котелках, а полицейские отказались искать виновных, потому что «так вам, котам паршивым, и надо, а сейчас вали-ка отсюда, пока тебя не постигла участь твоей бабенки». Он добился своего, правительство мышей пало, но Том не выжил, погибнув на руках той, которую любил, на фоне восходящего солнца, музыка Чайковского, затемнение, титры. Дети, взрослые, старики – все аплодировали и кричали «браво», а фильм под названием T for Tyranny завоевал главную награду кинофестиваля «Сандэнс» и «Золотую пальмовую ветвь». «И эта сильная, правдивая работа вполне могла получить «Оскар», но в тот сезон Никита Сергеевич Михалков наконец-то завершил свой magnum opus – лирически-романтическое полотно «Как я люблю себя, великого и уникального Никиточку Михалкова, спасителя российского кинематографа, героя России!», идею которого маститый режиссер вынашивал практически двадцать лет», – говорилось в «Энциклопедии мирового кино» под редакцией Михалкова Н. С. Тем не менее четыре тысячи членов Американской киноакадемии впоследствии признались, что на них оказывалось давление, иначе бы все премии отошли фильму безъязыкой кошки, «ставшему новой вехой в развитии киноискусства, каким был когда-то “Гражданин Кейн”».

Лужеватые блинчики простоквашевых облаков и кошка остались позади. У вереницы серо-зеленых блочных высоток, где жили L и N, разгулялся дождь, просадивший в рулетку все свое наследство. Четыре милиционера подкрались к нему со спины, отчитали его за появление в общественном месте в пьяном виде, толкуя о том, что мочиться на публике, на глазах у детей, – это подсудное дело, перелили его в пятилитровую бутыль, пристегнутую на пассажирском сидении, и увезли в вытрезвитель. Шумел, помахивая вслед отъезжающим «девяткам», водосток, и на тротуаре до самого неба вырастала радуга. Ее цвета располагались не вдоль, а поперек, будто ступеньки, и L с N, перемигнувшись, побежали по распопереченным красновато-желтым синеватостям, не расцепляя мизинчики.

Перед ними, вдалеке, там, где исчезал радужный мост, парил Грендайзер, и звездный принц Дюк Флид протягивал руки навстречу девочке Миюки, заново научившейся ходить. Радужный мост выглядел ненадежным и хрупким, но Миюки продолжала идти, путаясь в непокорных, воскресших ногах. Они сели на краешек и, поедая бутерброды с сыром, похожим на крутой прибрежный спуск, запивая их молоком столетних коров, фантазиями, умирающими в день совершеннолетия, и слоеными рассветами, у которых был вкус пористой шоколадки, съеденной в субботу, когда не нужно идти в школу, смотрели, как она ступает по оранжево-фиолетовым голубоватостям, ступает в объятия Дюка Флида. Через две минуты серия подошла к концу. И L поцеловала N в подносовый желобок, раскрыла глаза, спохватившись, что поступила неблагоразумно, резко отодвинулась, сложила кулачки между коленями, но тут же рассмеялась и чмокнула N в ямочку на правой щеке. Хозяйка квартиры, мама L, постучала в дверь комнаты, прощебетав, что обед на столе.

 

Жарким выдался январь, наваксившийся в новогодние праздники и, заявившись к маю со стюартовским «винчестером» 73-го года, потребовавший поменяться местами. Абукумалитовое дуло винтовки пропихнулось в самую левую из четырнадцати ноздрей мая, которые были необходимы ему потому, что кролик Роджер из Индианы погиб под упавшей веткой лириодендрона. Дуло пахло золотистыми локонами Шелли Уинтерс и говорило маю, что выщипывать волосы из носа – смертельно опасно. Но май не верил дулу, вертел головой и продолжал пинцетиться, пока не умер от абсцесса в мозге на тридцатую годовщину знакомства с дулом. Абсцесс на судебном процессе заявлял о своей невиновности: «Я ничего не мог поделать, меня подставили, похитили из дома, когда я смотрел футбол по телевизору, привезли к нему в мозг, высадили, а он, этот май, сразу взял да издох».

Абсцесс признали виновным, потому что отец судьи за несколько лет до того также умер от абсцесса в мозге, а убедить суд, что это был другой абсцесс, его злой брат-близнец, абсцесс не сумел. Лыбясь в триста зубов, ведь он был акулой юриспруденции, судья приговорил абсцесс к пожизненному заключению в мозге Роксаны Обски, однако мозг Роксаны Обски найти не удалось, как не удалось найти никаких записей о том, что он когда-либо существовал. «Что ж, давайте его пытать!» – предложил Цадкиил, но судья был атеист и не внял завету архангела, а после того как Цадкиил пожаловался начальству судьи, что «этот вольтерьянец» осмелился в него не поверить, судью казнили в газовой камере, ибо в России могут извинить всё, но не безверие. «Не поспоришь, – сказал в интервью «Российской газете» Уполномоченный при Президенте Российской Федерации по правам ребенка Андрей Чикатило, – я всегда, всю жизнь, молился и обращался к богу, и бог мне всегда помогал». Абсцесс больше никого не волновал, о нем позабыли, и он умер от жажды в автозаке. Январь же заставил май пройти в январе, чтобы он сам мог погреться в мае, и ни одна живая душа не заметила подмены, потому что все живые души были мертвы, рассказ – пьяным словно зюзя, так как праздновал с январем новоселье в мае, а зюзя лежала в грязи за школой и раздосадованно хрюкала, поскольку не выпила за свою жизнь ни капли алкоголя, но считалась пропойцей.

Драндулетовый лиазик паркенсонил по двору школы, сделал три круга, остановился, заглушил мотор – и все погрузилась в совершенную тишину мира, не испорченного жизнью. Ирисовые полупрозрачные гардинки сморщинились в автобусных окнах. Кто-то скажет, что гардинки были ирисовыми неспроста, что ирис символизирует мужество и отвагу, которые в тот день требовались от каждого присутствовавшего в школе, что все это происки рассказа, вознамерившегося втиснуть в текст романа отсылку к Танго-но сэкку, однако рассказ заострил внимание на ирисовом цвете гардинок по той причине, что гардинки были ирисовые или, по крайней мере, таковыми их помнил N. А если бы рассказ хотел что-нибудь сказать цветом гардинок, то, несомненно, сделал бы их синими, потому что синий-то цвет наверняка что-нибудь символизирует. «Я ничего не символизирую, – проронил, потрясая темно-серым хомбургом, синий цвет с ярлычка Microsoft Word, – я уважаемый синий цвет и подобными непристойностями не занимаюсь, а если вы не перестанете порочить мою репутацию, то отвечать будете по закону».

Тысячи глаз прильнули к стеклам, чтобы посмотреть за происходившим во дворе. Ядовито-зеленый гроб спустили, едва не уронив, через заднюю дверцу автобуса. Гроб был маленький, детский гробик, почти что игрушечный, как кукольная печка, которую дарят девочкам в комплекте с расплиссированной Барби. Авр пригибал к земле сорняки, шуршал белым рюшем, точно погремушкой, и тормошил темно-русые прямые волосы мальчика, лежавшего (почему покойникам всегда скрещивают руки?) в том гробике, а высокая худощавая женщина в платье черном, как свистящий в сердце ветер, мать мальчика, противилась природе и водила ладонью по его прямоугольной голове, укладывая волосы обратно.

К гробу вывели змейку нарядных детей, которые неумело – если человек не рождается актером, то это приходит с возрастом – изображали скорбь, вытирали о брючки и юбочки вспотевшие руки и сглатывали улыбки.

С детьми стояли трое учителей, завуч и директор: они знали, как показывать печаль, когда в голове рефренится позорная, но утешающая и естественная мысль, что, слава богу, там, в гробу, с закрытыми глазами, наформалиненный, покоишься не ты. Легкими, торопливыми шагами процессия проплывала вдоль гроба, все оставляли в гробике по две белые или красные гвоздики, выданные в кабинете директора с устной инструкцией, что с ними делать, и ученики с преподавателями выстраивалась в шеренгу, как солдаты перед ротным на плацу. Они знали этого мальчика, знали Диму, учились с ним в одном классе или вели у него уроки, и гансвурстили в этой комедийной постановке, которой стала трагедия, потому что трагедия – это бесшумный крик, раздающийся за запертой дверью исплаканной комнаты, в пустом доме, трагедия живет во тьме одинокой человеческой души, прячется под мрачной тициановостью боли, а выходя на свет, умирает, сгорает, как вампир, и из кучки пепла на обожженной глине, хаккируя на останках обхарканного горя, восстает жадный до внимания фарс. В этом сюрреалистическом, но обычнейшем представлении не было и не могло быть ничего, кроме неловкости, которую, невзирая на отсутствие слуха, голоса и пластики, выпинывали, в одной ночнушке, на рампу и под угрозой расстрела принуждали танцевать, напевая что-нибудь зингшпильно-опереточное. У абсурда были невинное личико и ледащее тельце мертвого мальчика, выставленного на обозрение тем, кто не понимает или кому все равно.

«С какой целью его привезли сюда? Они думают, мертвецам есть дело до облыжных сожалений живых, а живым, столпившимся живым, притащенным за шкирку, – до того, что закрылись глаза, в которые они ни разу не смотрели? Что заставляет горюющего родителя залениновать трупик своего ребенка, чтобы кривляки потыкали в его сторону пальцем да постучали, как шимпанзе, по оконным рамам? Неужели горе неполноценно, если нет свидетелей твоего горя и в уши не лезут соболезнования, которые промямливаются только потому, что таковы законы благопристойности? Одного плеча, близкого, родного, искреннего, недостаточно, когда в зоне видимости десятки или сотни зрителей, жаждущих дивертисмента в тональности ля-морте минор? Может быть, мать хотела, чтобы дети простились с ее сыном, но с чего она взяла, что для них прощание наделено каким-либо смыслом? У них в жизни один смысл – играть в фишки», – шипел N, отвернувшись от окна и сознаваясь себе в том, что не чувствует ничего помимо раздражения и желания поскорее отсюда уйти.

Наверное, все были в курсе, как Дима умер. Он пропал три недели назад. Возвращался из школы домой и не вернулся. Очевидцы, как говорят, видели подошедшего к нему мужчину, который сказал ему несколько слов и увел за собой, но они решили или – так бывает чаще – предпочли решить, что это Димин отец. Мальчика искали всем районом, расклеивали листовки, патрулировали улицы и лес, никаких результатов, а потом, погожим утром, когда воздух лаймовый и пахнет солнцем, труп Димы нашли близ автобусного парка, под бетонным столбом, на котором висела одна из листовок. У него забрали одежду, а всё тело от шеи и ниже было в порезах и гематомах.

И мужчины семенили на работу, покачивая кейсами, и женщины искали тележки в супермаркете, и дети смеялись на карусели, и дворник сражался с ветром за горку листвы, и облака брассили по небу, и двортерьер с подбитой передней лапой лаял за домами, и жизнь шла своим чередом в стрип-бар на парковке, где сэндвичи с курицей и недорогое пиво, где сквернословят и бьют морды, где можно прикупить часок-другой красоты и любви, в стрип-бар на парковке, что зовется миром, незыблемым, недвижимым, титаническим, и где смерть не меняет ничего, за исключением, возможно, цен на пиво и красоту.

В округе установили комендантский час, однако неделю спустя он рухнул, потому что фундаментом для него служил не бутобетон, а родительская истерия и чиновничье беспокойство за свои места, капитулирующие за считанные дни перед такими эпохальными проблемами, как ярмарка башкирского меда или тмутараканских шалей и сдача годового отчета на работе. Если хотите, чтобы люди зашевелись, забегали, засуетились и начали заниматься тем, чем им положено заниматься, то выпустите из курятника бешеного петуха, который бросится клевать всех подряд между ягодиц, и приблизительно до следующих выходных каждый будет вертеть головой на триста шестьдесят градусов, дабы сберечь место, которым он привык думать. Расследование продолжалось, и кого-то поймали, ведь кого-то всегда ловят, коли нужно поймать. Никто не спрашивал, кого, собственно, поймали, виновен он или оказался в удобном для милиции месте в неудобное для него время, что с ним будет или уже стало, но родители выдохнули, расслабились, вздрогнули хреновухи, славабожнули от всей души и крикнули детям, чтобы те гулять шли, а не то всё дома сидят и зрение за «Сегой» портят. Об убийстве Димы через месяц после похорон все забыли – пожалуй, забыли, а не старались не вспоминать. Мальчиков больше не похищали, как и девочек, ну или власти молчали. У них была возможность молчать: люди радовались, что нет необходимости слушать.

В «Дао дэ Цзин» сказано: «Осуществление надеяния всегда приносит спокойствие». Те слова Лао Цзы не имеют отношения к описываемым событиям, но рассказ решил держать читателя в курсе, что в «Дао дэ Цзин» те слова присутствуют.

Часто приводимая в качестве эпиграфа или для подытоживания цитата известной личности связана с произведением не больше, чем марсоход с картошкой… нет, простите, неудачный пример… чем марсоход с хитами группы ABBA… да что за?.. чем марсоход с томиком стихов Рембо… там же не было Рембо?... Рембо был у Пазолини… решено – не больше, чем марсоход с томиком стихотворений Артюра Рембо. Если прочие авторы позволяют себе лепить цитаты, чтобы лепить цитаты, то отчего этим же нельзя промышлять рассказу? «Мне мира нет, – и брани не подъемлю, восторг и страх в груди, пожар и лед», – вспоминал рассказ другого почившего классика, и читатель соглашался, что «да, наверное, этот парень прав, с Петраркой-то не поспоришь».

В глазах L серебрились слезы, они росли, созревали, платиновились и парили над линолеумом взрослой жизни, как крохотные паучки на подхваченной осенним ветром паутине. Слезы L обладали даром исцелять смертельные раны, прорастать, если коснутся почвы, в сциндапсус, играть на рояле бетховенскую четырнадцатую сонату, менять скорость беговой дорожки пультом от кондиционера, досаливать недосоленный суп и отсоливать пересоленный, писать новеллы в миллион слов, а романы – в день весеннего равноденствия, определять солнце по времени и перекрашивать черный в белый, а белый – в панцирь галапагосской черепахи, который, уйдя со спины черепахи на пенсию, открывает в Бронксе ресторанчик эквадорской кухни, где при заказе четырех порций севиче вас угощают кувшинчиком агуардиенте. Ее слезы, попарив над линолеумом, включали реактивные двигатели, поднимались вертикально, как ЯК-38, и вылетали в открытые окна. Гробик всё зеленел на плитках школьного двора, и слезные истребители, совершив круг почета, приземлялись, мягко и бесшумно, утренней росой в предсиестовую траву. Добравшись до обветрившейся клочковатости глины, они становились сциндапсусом и опутывали лианами стены школы, точно плющ, въевшийся в стены американских университетов. Авр задувался к ним в гости, и его потчевали горячим кофе со сливками и рогаликами, посыпанными чаяниями сменяющихся, но прежнящихся поколений.

Желтый снуд канавился по плечам L, укрывая загорелую кожу шеи, и в нем она, вороноволосая, напоминала распустившийся на солнце пион. Икринки пота серпантинили по ее щекам, в чьих изгибах продолжала таиться, с накладным носом, в солнечных очках, купленных на толкучке, и в кепке, надвинутой на лоб так, что козырек упирался в живот, истина, по которой никто не жил, и N заключил L в объятия, потому что напряженность момента и сила переживаний персонажа простили рассказу использование штампа. Личико L зарылось, щекоча ресницами грудь, в хэбэшную межлацканность N-ого пиджака, ее ручки сзамочились на его пояснице, и он, твердя про себя, что в такой момент, когда в двадцати метрах от тебя лежит в гробу ребенок, неправильно и крамольно быть счастливым, узнал, каким теплым, вертлявым, носатеньким и пугливым бывает счастье, заполняющее человека, как зацистернившееся молоко заполняет подставленный к кранику бидон. Авр, уплетавший рогалики в лианах, окликнул N, выставил вверх большой палец, змеившийся, точно у него под кожей не было костей, что с ветрами приключается не реже, чем периодический перитонит с армянами, и N застенчиво улыбнулся.

Люди в черных костюмах загрузили гроб в автобус – в ту же заднюю дверь, через которую выносили. Ирисовые гардинки были всё такими же ирисовыми, как и прежде, и не собирались менять цвет на один из тех, что не прочь посимволизировать под покрывалом, если за ним не подглядывают. Траурные стиллеты Диминой матери скрипели по школьным этажам. Ее руки, молодые, ухоженные, холеные, держали большой пакет, и она подходила к каждому, уговаривая взять конфету и съесть. «Ради Димочки, – сказала она громче, чем говорят захлебывающиеся горем, когда N замотал головой, – за упокой души…» «А каким образом упокоиться душе мертвого поможет съеденный живым леденец?» – собирался спросить N, но решил, что его вопросы окружающим не нужны, и только подумал, не понимая аутистическую натуру человека, которой, словно воздух, еда и вода, поддерживающие тело, потребны предсказуемость, успокоенность и раздневникованная ритуальность быта, защищающие спящий разум от гойевских чудовищ. Тускло-мандариновая обертка зашебаршила по линиям ладони, и мать Димы двинулась дальше, к следующему малышу, чья слюна на «рачках» имела способность влиять на распределение благ в аду, чистилище и раю. У N конфетка не лезла в рот, и он, уняв дрожь в запястье, выкинул ее в мусорное ведро. Разве мог он знать, что эти конфетки были волшебными, вымытыми перед продажей в той самой Яме Лазаря, которую во всех временах и пространствах разыскивал Виан, чтобы починить свой пианококтейль, и что если бы все съели по конфетке, по одной конфетке с ноготок, то Дима бы вернулся к жизни, точно никогда ее не покидал? Автобус запыхтел, зарычал, загазил, будто объелся перца чили с гороховым супом, увез с территории школы маму Димы, сидевшую в салоне, облокотившись на угол гробика, и детвора побежала на качели, за футбольным мячом с логотипом FIFA и ранцами под штанги ворот, за мелом, чтобы чертить классики, квадрат и такс, похожих на сосиски, за скакалками и звонким смехом короткоштанишковой непосредственности.

 

У здания железнодорожного вокзала хлопился снег. Наверное, был конец лета. И в ту минуту снег падал лишь у ярко-красного, как корпус пожарной машины, здания железнодорожного вокзала, пренебрегая всем остальным миром. Черного, потому что N грустил, снега было много. Так много, что казалось, будто не снег падает у здания вокзала, а здание вокзала падает у снега. Он обязан был падать, поскольку расставание под дождем и в тумане было в «Касабланке», а прощаться без осадков не годится. Желтый снуд опять лепестился по буратиночным ключицам L, и N думал… он не помнил, что он думал. Ему сделалось не по себе оттого, что он сидит в беседке, где не перестает остывать исконная кружка с чаем, вслушивается в лепет профессоров, растаранивающих неприступную излаковость ворот, глядит, как секвойя качает в мовеиновой папоротниковости листвы дядю Васю, но не может вспомнить тот день, когда переезжал с семьей в другой город и расставался с L, чтобы повстречать ее десять лет спустя и, опустив глаза на веки, понять, что нельзя наверстать столько, сколько они успели потерять. Ничего не помнил N, если не считать того, что тот год был особенным: июнь и ноябрь попали в больницу с гастроэнтеритом, поэтому апрелей набралось сразу три. И особенность года состояла в том, что раньше заболевали март и август, а не июнь с ноябрем, отличавшиеся крепким, как робуста, здоровьем. Его тревожило, что он забыл этот день, хотя не имел права забывать, и, вдосталь натревожившись, он начинал бояться, что забывать было нечего, что тот день никогда не существовал, что он не прощался с L, а улизнул втихую, как от одноночной подружки на сносях, и он попросил рассказ сочинить такой абзац с расставанием, который приятно будет вспомнить. Минуту поразмыслив, прикинув в голове, чему будет равен косинус прямого угла остроугольного треугольника, рассказ согласился и попросил новостную заметку Марину, проходившую у них в офисе стажировку, принести ему чашечку доппио и кусочек слоеного пирога с сулугуни.

По буратиночным ключицам L – так невыносимо хочется произнести, протянуть на фермате, трепетно пропианисить ее настоящее имя, в которое N был влюблен не меньше, чем в ее каббалистически-обнаженную улыбку, – скользили переплетенности желтого снуда, жаркие, как безрумянности ее острохитрых щек. Она была в ацетатовой пурпурной курточке, в темно-синих рукавичках с оленями, летящими по снегу, в складчатой юбочке до колен, из-под которой аметистовились утепленные детские рейтузы. Шапка из двенадцати чирикающих коноплянок пела под снегом что-то по-холодному печальное. Листочек, последний листочек на всей планете, упал с дерева, но не коснулся ни чьих губ, потому что их губы не лгали, и закротился под снег. Он слушал молчание губ. Слишком громко они молчали – так молчат только губы, мечтающие перед смертью укутаться в прикрытоокую непрерывность поцелуя. Темно-синяя рукавичка ткнулась N в переносицу, и он схватился за этот ворсистый полумесяц, под которым ощущал податливые косточки такусеньких пальцев, как хватается дебошир за аладдиновую рукоятку стоп-крана. И он знал, что ему не следует уезжать, что это несправедливо, что не должны родители решать за него, за них, что в следующую встречу, через десять лет, через вторую жизнь, они будут чужими людьми, раскидавшими по спальне времени всё, что связывало их в тот снежный день у здания железнодорожного вокзала.

И грянула ночь, чтобы всё раскиданное по спальне времени связывало их не только в тот снежный день, но и в ту снежную ночь.

Белый голос из динамиков возвестил приближение поезда отдаляющего следования. Его огни прорезали ночную мглу и убедились, что она хорошо прожарена. Стол на рельсовых ножках был сервирован разлукой из детской тоски и нервными поторапливаниями взрослых. Цокала на платформе мать N, откатывая рукав шоколадного альпакового пальто, дабы посмотреть на миниатюрный кругляшок золотых швейцарских часов, которыми она очень гордилась. В рюкзачке у N лежала тетрадка, непримечательная серо-зеленая школьная тетрадка в клеточку, где он хранил свои стихи. Его секретная тетрадка, которую он перед сном убирал под подушку, набитую жасминовым ароматом зачерненных волос L. Там, в этой невзрачной тетрадке, спотыкающиеся буквы выводили исповедь его булавочноголовочного сердца, все чистейшие вдохновения его десятилетней души, заклейменной равнодушием стеклянных глаз тысяч людей, проносящихся по противоположной стороне улицы, до конца жизни искать понимание и любовь. Ни с кем N не делился спрятанным в квадратиках секретной тетрадки: что же это за секрет, который известен всем? Он не ведал лупанарной затасканности рифмы, с усердием прославляемой в средних классах школы, где приучают к тому, что лирика не лебединая песня закручинившегося сердца, а энциклопедия созвучных окончаний, и писал простые, прозаические, свободные стихотворения о том, что увидел, услышал или съел. С L ему не надо было ничего объяснять: он достал из рюкзака тетрадку, вложил ей в ладонь и вышел на платформу не под дождь, как у Хемингуэя или Довлатова, а под кликушеский женский свет, остужаемый криком фонарей. Тронулся поезд, L, обнимая тетрадку, утратившую секретность, вернулась с мамой домой, оставила тетрадку на своей кровати, ушла обедать, ведь ночь, как и снег, не покидала вокзальные границы и повсюду был день, а вернувшись, обнаружила, что тетрадку сгрыз появившийся из неоткуда и в никуда удравший, когда попался с поличным, английский бульдог с умной бело-коричневой мордой. И рассказ похвалил себя за дальновидность: предвидя недобрый конец главы, он не профукал момент и, прежде чем в комнату примчался, похрюкивая и чихая, бульдог, заглянул в тетрадку, заревевшую, потому что не осталось ни намека на былую секретность, и успел переписать несколько стихотворений N.

 

 

 


Оглавление

6. VI
7. VII
8. VIII
Пользовательский поиск

Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на g+  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

10.12: Константин Гуревич. Осенняя рапсодия 5 (сборник стихотворений)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или Яндекс.Деньгами:


В данный момент ни на одно произведение не собрано средств.

Вы можете мгновенно изменить ситуацию кнопкой «Поддержать проект»




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература»:

Номер журнала «Новая Литература» за август 2017 года

Купить все номера с 2015 года:
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 



При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2017 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!