HTM
Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2019 г.

Евгений Синичкин

Эра антилопы, несущейся в спорткаре по сверхскоростному шоссе (часть вторая)

Обсудить

Антироман-матрёшка

 

Купить в журнале за июль 2018 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за июль 2018 года

 

На чтение потребуется 11 часов | Цитата | Скачать в полном объёме: doc, fb2, rtf, txt, pdf

 

Всем, кто так торопится к развязке, что

забывает оглянуться по сторонам, посвящается.

 

 

Я чувствую себя Империей на грани

Упадка в ожиданьи варварской орды,

Когда акростихи, как дряблые плоды

Изнеможения, слагаются в дурмане.

Поль Верлен. Изнеможение

 

Среди всего этого великолепия

Я измучен,

Подавлен

Видением пепелища,

Стен, повергающихся в прах.

Ричард Олдингтон

 

Все прошлое я вновь переживаю,

Один в тиши ночей, и нет исхода мне.

Александр Бородин. Князь Игорь

 

16+

Произведение публикуется в авторской редакции

 

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 2.07.2018
Оглавление

19. XIX
20. XX


XX


 

 

 

Тут она подняла голову, и взгляды их наконец встретились. Ему показалось, что он уловил за сомнением в ее глазах какой-то проблеск: словно она на минуту стала ребенком, который в слезах сопротивляется попыткам его успокоить и в то же время ждет какой-нибудь утешительной выдумки или нравоучения. Рыжевато-каштановые волосы были собраны в тяжелый узел, подхваченный сеточкой; на макушке красовалась черная шляпка в модном тогда стиле – под мужской котелок. Родители вбили себе в голову, что она предрасположена к чахотке, поэтому, несмотря на майскую теплынь, убаюкивавшую побеги младенческой травы, она была в осенней куртке с высоким воротником. Он смотрел, как она нюхает желтые цветы – не по правилам хорошего тона, а по-настоящему, так, что на ее очаровательном дерзком носике появилось крошечное оранжевое пятнышко. Резкий порыв ветра заставил N поддержать Олю за талию, а девушку – еще крепче ухватиться за тумбу, одну из многих, что вынесли в школьный двор в преддверии последнего звонка.

Она говорила как человек, не привыкший к связной речи, останавливаясь после каждой неуверенной обрубленной фразы, то ли чтобы обдумать следующую, то ли ожидая, что он ее перебьет, – N так и не понял. День был не очень солнечным, ветер – не очень сильным; купол из серых облаков – слишком высоким, чтобы опасаться дождя. Наконец она немного притихла. Она говорила тихо, почти неслышно, и большая часть ее слов оказалась погребена под лавиной подростковых смешков, блестящих, как солнечные зайчики на школьных стенах. Она умоляюще прикоснулась к его рукаву. Белизна кожи и серо-зеленые глаза лишь оттеняли нежность всего ее облика. «Разве я стала бы... домогаться таким образом твоего сочувствия, не будь я в отчаянном положении?» – спросила она, и в густой зелени захихикал дятел. «Ах, вот что... благодарю тебя», – ответил N и покрутил в пальцах красную нагрудную ленту выпускника. За Олей повсюду тянулся легкий запах шариков от моли. «И если ты сейчас уйдешь, – сказала она, эротично укрывая ресницами свои глазки с поволокой, – то между нами всё будет кончено навсегда. Я уеду в университет, и мы никогда больше не увидимся», – отчеканила она и сурово поджала губы.

 

«Я хочу покататься, – подмигнула она ему и, взяв за руку, отвела к достаточно старой, чтобы показаться музейно-коллекционной, машине. – Разве не чудо? – спросила она, прискакивая вокруг баклажанного «понтиака». – Какой у меня замечательный братик: ты только посмотри, что за прелесть он мне подарил на окончание школы!» Она забралась в машину и кукольными ручонками жадно сдавила руль, как двухлетка – найденный в родительской спальне хулахуп. «Если не поторопишься, уеду без тебя, – сказала она, облизнув влажные, заблещенные губы, – и кто знает, где окажусь?»

«Вещи заберу», – сказал он и, отвернувшись к зданию школы, облизнул сухие, истрескавшиеся губы. Он поднялся по ступенькам, повернул налево, бросив прощальный взгляд на доску с расписанием занятий, на узкую дверцу кабинета труда, где работе на станках предпочитали обсуждение футбольных и хоккейных матчей, на лестницу на второй-третий этаж, прелюженную папоротниками и фикусами в светло-коричневых горшках, зашел в кабинет математики, надеясь, что его ноги в последний раз переступают тонкую черную линию между грязно-бежевой плиткой коридора и желтым линолеумом класса, и, кивнув Любаше и Ире, доклеивавшим библиотечные учебники, подобрал с парты свою борсетку и чье-то меховое манто, найденное им на последнем ряду актового зала, где выпускникам вручали дипломы. Солнце было ярким и приятным, как взбитый яичный желток. По асфальту школьного двора катился футбольный мяч, а четверо девятиклассников играли в бадминтон, и N вспомнил, как они сами, выпустившись из девятого класса, на этом же самом месте, под окнами второго этажа, чуть в стороне от детской площадки с качелями и каруселью, тоже играли в бадминтон, жмурясь от солнца, яркого и приятного, как взбитый яичный желток. Он сел в машину, на пассажирское сиденье, заметив краем глаза, как задралась джинсовая юбочка Оли. Мотор забурчал, затарахтел, взревел – и Оля, повозившись с рычагом коробки передач, вывела «понтиак» из задних, за зданием бассейна, школьных ворот, предназначенных для въезда и выезда транспорта. И когда автомобиль набрал скорость, запрыгав на дорожных оспинах, N наконец-то понял, что Оля перекрасила волосы в рыжий цвет. «Нравится?» – залукавила она, улыбаясь, но не сводя взор с лобового стекла, в котором виднелись припаркованная фура, перекрывшая автомобильную остановку, старая пожарная часть без далматинца, винно-водочный ларек и ортопедический магазин на первом этаже жилой девятиэтажки. «Ага», – прохрипел он, и его рука, обосновавшись на ее бедре, проскользнула под юбку, к лиловым сатиновым трусикам. На повороте она выкрутила руль, «понтиак» заехал на пустырь, рядом с которым строили новый торговый центр, затормозила, опустила спинку водительского кресла; он повернул ключ зажигания и очутился на ней, нетерпеливо и озлобленно расстегивая молнию брюк. Изгибалась, стонала, грызла свою красную ленту выпускницы, лезшую в рот, а он дышал как шахтер, услышавший гудок на обеденный перерыв, и, ладонью обхватив тонкую шею, бродил зубами от подбородка до мочек ушей и обратно. Его безамплитудные, нервные фрикции длились минуту: он был так отчаянно, безутешно, остервенело возбужден, что не почувствовал ни наслаждения, ни облегчения, когда кончил ей на куртку, а она пару раз провела пальчиками по его скукожившемуся члену.

«Испачкал меня всю, – скривилась она в кокетливо-притворном недовольстве. – Зато не в меня – молодец, учишься на своих ошибках».

«Дорогой, ты что, обиделся?» – обняла она его, увидев мрачную матовость тревожных воспоминаний, осевшую на его зрачках, как вулканический пепел, просыпавшийся на развалины Помпей. Его брюки не желали застегиваться. «Ты меня хоть немного любишь?» – спросил он, уминая в ширинку темную розовость крайней плоти. «Самую малость», – хихикнула она и газанула. «Тебе должно подойти», – сказал он и набросил ей на плечи меховое манто, будто шкуру саблезубого тигра, которой первобытный человек стремился завоевать сердце возлюбленной. «Вау, какое мягкое...» – проурчала Оля, приластилась щекой к белой шерсти, закрыла, нежась, глаза и – потеряла управление. Автомобиль вылетел в кювет за редакцией районной газеты и, прежде чем Оля успела выжать педаль тормоза, врезался в толстоствольную осину.

...К ней в палату его не пускали – по настоянию Татьяны Викторовны, считавшей, что N пытался убить ее дочь. Она грозилась вызвать милицию, полицию, национальную гвардию, а ординатор травматологического отделения пил душистый черный кофе с зачерствевшими маковыми сушками и читал карту одного из пациентов. «Ты никогда не будешь с моей дочерью, – орала Татьяна Викторовна, требуя, чтобы рядом с палатой дневалил какой-нибудь статный и сильный медбрат. Они поженились через две недели после того, как Олю выписали из больницы. Расписались в полдень, едва не опоздав к церемонии. Одна из выходивших замуж в одном потоке с ними стала рожать в ЗАГСе, и когда они вышли на улицу, к дверям с носилками бежали парамедики. «Ей-богу, как здорово, что у нас всё обошлось», – прыснула Оля, на ступеньках ЗАГСа подбрасывая букет пионов, который зацепился за облака и упарил вместе с ними на Оймякон, где завоевал никому не сдавшийся даром Ледяной трон Короля-Лича тамошнего царства омертвевших цветов.

Назад они ехали на велосипеде, подрезая автомобили и внимая дребезжанию надмагазинных динамиков, из которых пересказывалась коротенькая история про двух влюбленных, собиравшихся в Париж, но так никуда и не уехавших. Ее руки двумя ремнями обернулись вокруг его талии, пухленькая щечка прижалась к его лопатке, а остренький конус носа тыкался ему под мышку, как нос помывшейся собаки – в ворсинки ковра. Из-за цветочного магазина появился немолодой человек в соломенной шляпе, с поседевшей бородой, с высоким лбом, избежавшим старческих морщин, и броснановским прищуром сосредоточенных глаз. За ним кружили бабочки с подрезанными крыльями, а под ботинками его копошились черви. Большие часы с кукушкой, как кладбищенское надгробие, стояли перед дверями магазина, в котором медсестра лечила больного припарками из размякших лепестков орхидеи. Еловый венок медсестра носила ожерельем, точно гавайские бусы на шелковой нити. Жизнь загорала на шезлонге, в солнцезащитных очках на пол-лица и темно-синем пландже, и легкий аромат жженой кинопленки, как удушливый запах навоза с полей и пастбищ по весне, разлетался по городским улочкам. На серый мир снизошла благословенная тишина, в которой до холодного пота не привычно слышать собственные мысли. Однако вдруг кукушка зашевелилась, высунулась наружу и прокричала свое окончательное, негромкое и одинокое, до странности одинокое «ку-ку» – и велосипед понесся с горки, оставляя в неотвязной мучительности прошлого магазин, медсестру, больного и старика в соломенной шляпе, укротителя бескрылых бабочек.

А вскоре они арендовали жилье – студию на первом этаже таунхауса, где он писал картины помадой и тушью, вытащенными из ее косметички, а она спала, по-младенчески посасывая большой палец. Ссорились они часто, привыкнув находить возбуждение в обиде и раздражении, а мирились под утро, измотанные ночью агрессивной страсти. С родительской квартиры он приволок большое зеркало, которое повесил над кроватью, чтобы они всегда видели, как любовь капельками пота бежит, стекая в ложбинки, по их обнаженным телам. Он подглядывал в замочную скважину, когда она уходила в туалет, мечтая в те мгновения стать кусочком туалетной бумаги, и она смеялась за дверью, обзывая его извращенцем и пошляком. «Целуй меня и никогда не покидай», – взвизгивала она, когда оргазм подчинял себе ее волю, а лунный свет иссеребривал влажную кожу вокруг разалевшихся щечек. И он целовал, облизывая мокрые плечи, мокрую шею под мокрыми волосами, мокрые выступы позвонков, – целовал, пока ее не смаривал сон и она не отворачивалась от него, причмокивая большой палец левой руки. И едва она засыпала и чуть слышное чмоканье, соблазнительное и умилительное, разлеталось по углам квартирки, как он, пощипывая ее грудь и ягодицы, принимался мастурбировать, забрызгивая мягкий копчик полупрозрачными выделениями, исплатиненными беззастенчивым сиянием наднебосклонного диска, с которого посмеивается над миром Сирано. Ради нее каждый день разливался по свету дождь. У него вошло в привычку начинаться всякий раз, как она появлялась на улице – босоногая и в голубой панамке, небесноликой тюремщице рыжих кудрей. Ей же полюбилось танцевать под теплым, добрым дождем, обожавшим ее голые ступни, которые давили сливовые капли, сгрудившиеся в дорожных выбоинах. Танцевала, она танцевала, танцевала... Смеялась, дожидаясь, когда он выйдет из студии под этот пушистодушный ливень, скинув рубашку, и позволит затянуть себя в лужу, где он овладеет ею под подбадривания водителей проезжающих автомобилей, обливающих подколесной грязью их радужно-кристаллическую нежность. «Я хочу, чтобы ты нарисовал меня», – сказала она, когда они вставали из лужи, и через две недели он закончил свою лучшую картину: портрет, написанный бесцветными градинками дождя, разделявшими в луже душисто-загвазданную беспечность их пьяноватой любви.

Спустя год, в скромном бистро, в котором они обедали банановым сплитом, она потеряла сознание.

«...и метастазы...» – расслышал он среди всех тех далеких, отголосочных слов, которыми заваливал его молодой врач, дабы не уступать неловкому, страшному молчанию. «Сколько?..» – сглотнул N. «Как знать – неделя, две, может, месяц», – ответил врач, положил руку ему на плечо, извинился и вышел. У нее помутился рассудок: она смеялась без причины, плакала, не успев высмеяться, иногда не узнавала его, родителей, пугалась, прячась под одеяло, когда в окно палаты стучал соскучившийся дождь, постоянно, несмотря на приступы тошноты, просила есть, будто забывала, что пять минут тому назад с расплывшимися в улыбке губами проглотила упаковку лукума. Сестры обрили ей голову, срезали все рыжие волосы, точно иссушили океан, заплывший ржавчиной миллиона потонувших кораблей. Справляясь с дрожью в кистях, она примеряла парики, а он обнимал ее и читал вслух книги, в которых был счастливый конец: «"Тебя люблю", – сказал он, и ей не оставалось ничего, кроме как подчиниться зову своего сердца. "Врешь, это я тебя люблю", – сказала она, и в тех словах была вся нежность целого мира». Она умерла на рассвете, вертясь, вся в поту, на больничных простынях, в судорогах, в бреду, который не впускает в реальность, как горячее солнце на горячем пляжном песке. «Мертва», – прошептал он, надел джинсовую куртку и спустился по лестнице вниз, к незаметной дверце, которая вела к первым строчкам главы, ибо такая концовка бывает лишь в фильмах.

 

Желтое солнце было вяло-блеклым и жидким, как сваренный крохобором бульон, и он, приложив ладонь козырьком ко лбу, поднялся по школьным ступенькам, повернул налево, бросив прощальный взгляд на доску с расписанием занятий, на узкую дверцу кабинета труда, где работе на станках предпочитали обсуждение футбольных и хоккейных матчей, на лестницу на второй-третий этаж, прелюженную папоротниками и фикусами в черно-коричневых горшках, зашел в кабинет математики, надеясь, что его ноги в последний раз переступают тонкую черную линию между грязно-бежевой плиткой коридора и ядовито-серым линолеумом класса, и, кивнув Любаше и Ире, доклеивавшим библиотечные учебники, подобрал с парты свою борсетку с осевшей на ней многовековой пылью. Его нервировали глухие удары кубических каблуков, раздававшиеся с третьего этажа, как до странности одинокие «ку-ку» выпавшей из гнезда кукушки. Свистели девятиклассники, избивавшие воздух ракетками для бадминтона, и их резкие, задорно-вздорные движения вызывали у него раздражение – вроде того, что вызывает кровавый луч лазерной указки, которым десятилетний шалопут норовит стрельнуть тебе в глаз. «Ты должна учиться властвовать собой», – сказал он Оле, скрестившей руки на груди. Она накрутила на указательный палец прядь каштаново-шоколадных волос, всхлипнула и зашагала к лестнице без поручней, выводившей с территории школы к строящемуся новому многоэтажному жилью, к детской поликлинике и к газетному ларьку, в котором продавали журналы, гелиевые ручки, батарейки, сборники сканвордов и трупики вывернутых наизнанку мышей, оплакиваемых спившимся крысом Реми, на чьей голове заистрепался и прохудился поварской колпак. «Куда идешь – в машину садись!» – крикнул он ей, и она, утирая заблестевшие от слез глаза, вопросительно посмотрела на его снежнорубашечную самодовольную пресыщенность. «Откуда у меня машина?» – спросила она с недоумением, и он, покрутив, словно отряхиваясь по-песьи, головой, приподнял руку, как бы желая взмахнуть, но, не доведя до нужной высоты, передумал, отвернулся и, накинув борсетку на плечо, двинул домой. Его одолевали сомнения: стоило ли с ней говорить? объясняться? не лучше ли было сделать вид, что они чужие люди, схоронив прошлое под каменистой серостью демонстративного безразличия?..

Из болота раздумий его вырвал плач бабушки, встретившей его в дверях квартиры. За ней вышла мама, с красными глазами и натуженной строгостью во взоре. «Бабуль, что случилось?» – спросил он, приобнимая бабушку, и борсетка, как бархатная шаль, последний защитник нежнокожей наготы той, что в ночном безмолвии сквозь немытое окно взирает на звезды, сперышковалась на кремово-янтарный кафель коридора. «Игорь умер», – отрезала мама и, придерживая бабушку под руку, повела ее в комнату. Его дядя, мамин брат, умер из-за разрыва аневризмы – на работе, скорая опоздала. Народа на поминках было раза в два больше, чем на погребении: с половиной из них мама и бабушка N были знакомы если не шапочно, то кепочно или – в крайнем случае – бейсболочно, а треть видели впервые в жизни. Из этой трети двое мужчин нераспознаваемого возраста, распив по четвертой рюмке, зарыдали, выспрашивая у горок салата из курицы и груш, «почему Васек ушел в самом расцвете сил», а на шестой рюмке запели аллегровскую «Привет, Андрей». Его дядя, как выяснилось у нотариуса, имел – никто, в том числе рассказ, так и не смог объяснить откуда – значительные сбережения, которые успел завещать – никто, в том числе рассказ, так и не смог объяснить, почему простой русский человек в тридцать пять лет решил составить завещание и отчего записал всё на племянника, с коим общался, если не шапочно, кепочно и бейсболочно, то сомбрерочно, – одному N.

«Нужно копить», – приговаривала мама, и до окончания университета N вел жизнь скромную и ленивую, после чего поймал себя на мысли, что без цели и трудов он дожил до двадцати с лишком годов и, томясь бездействием досуга, без службы, без жены, без дел, себя занять-то не сумел. «Ах», – вздыхал он перед зеркалом, ощущая, как постепенно им овладевает беспокойство, охота к перемене мест, весьма мучительное свойство и, учитывая установленную Центробанком стоимость бивалютной корзины, тяжкий для кармана крест. Доступный чувству одному, чувству не высказанному, даже не сформулированному ни на словах, ни в сердце, он начал странствия без цели. Египет, Марокко, Италия, Испания, Германия, Франция, Албания, Греция, Китай, Япония, Америка, Бразилия, Венесуэла, Антарктида – он изъездил полмира, а к двадцати шести годам понял, что странствия ему надоели, и возвратился домой, попав с корабля за стол, на который бабушка выставила крабовый салат, домашний борщ и сахарные слоеные плюшки в форме сердечка. «Жнаешь, внушошек, – сказала бабушка, присербывая чай с печеньем, – звонили из школы: завтра будет встреча выпускников. Десять лет прошло... подумать только, как время бежит: уже десять лет... эх, совсем я старой стала».

Закатный туман был темно-красным, как антоциановый апельсин, и винные пары, смешиваясь с матерными воплями безвинных пятиклашек, витали в воздухе. Алебастровый снег, окропленный чьей-то мочой, прилипал к подошвам, в школьной раздевалке, как десять-пятнадцать лет назад, толкался народ. Потолстевшие, принарядившиеся, приличные, поддатые переодевались, прихорашиваясь перед прямоугольными полузеркалами, переговариваясь, посмеиваясь, понимающе поддакивая, пытаясь показывать притворное постигание проблем, пустых, псевдозначительных, перешептывались, перекрикивались, подавали пятерни, после протирая пальцы пепельно-полосатыми платками. Он стоял в стороне, изчаста присасываясь к фляжке, купленной на одном из каирских рынков за триста шестьдесят четыре египетских фунта, предполагая, что никто из присутствующих его не узнал, и не сомневаясь, что не узнает никого из присутствующих. Менялись улыбки, одеколоны, напитки, темы разговоров ограничивались деньгами, детьми и последними эпизодами каких-то телешоу, народ плясал, некоторые сбегали на второй или третий этаж, выискивая открытую дверцу, за которой можно было реализовать иззанозившую либидо эротическую фантазию школьных дней. И вдруг появилась девушка... женщина, под руку с немолодым человеком, чей костюм с орденами, дорогая укладка и элегантные часы, золотящиеся из-под рукава сорочки, свидетельствовали об обеспеченности, давно ставшей рутиной. «Неужели Оля?.. – встрепенулся он, скучавший до того в темном уголке, возле полок с учебниками и справочными материалами для подготовки к олимпиадам по математике. – Ах, нет, не может быть... и как проста, как величава, как небрежна... царицей кажется она!» Его, как ни сопротивлялся он порыву, подталкивало жгучее, необоримое желание, страстная убежденность, что не подойти нельзя, именуемая развитием сюжета, и, выйдя из тени, как наркобарон, чья дочь скончалась от передозировки героином, он приблизился к чете, вызывавшей зависть и восхищение собравшихся. «Тяжело, – подумала она, когда он поцеловал поданную ею ладонь в черной полокоточной перчатке, – опять N стал на пути моем, как призрак беспощадный, он взором огненным мне душу возмутил, он страсть заглохшую так живо воскресил, как будто снова девочкой я стала, как будто с ним меня ничто не разлучало!» «Столько лет...» – сказал он и пожал руку ее мужа, вблизи – совсем старика со шрамами на лице и ожогом на шее, захватившим слишком много плоти, чтобы полностью скрыться за воротником. «Я вижу, как ты на меня смотришь, и должна с тобой объясниться откровенно», – отозвала она N к классной доске, когда одноклассницы облепили ее мужа, точно австралийская мошкара.

«Но что со мной, – твердил он себе, – я как во сне, что шевельнулось в глубине души холодной и ленивой – досада, суетность или забота юности – любовь, оставившая меня годы тому назад? Ах да, сомненья нет, влюблен я, влюблен, как мальчик, полный страсти нежной...» «В те дни, – заговорила она тихонько, оглядываясь на мужа, – моложе, я лучше, кажется, была, и я тебя любила, но что, что в твоем сердце я нашла?.. Счастье было так возможно, я же просила тебя решить, чего ты хочешь, – быть со мной или пойти разными путями, и что же ты выбрал? Если хочешь знать, я тебя люблю – к чему скрывать, к чему лукавить? – но нет, прошлого не воротить: я отдана теперь другому, моя судьба уж решена, я буду век ему верна!» «Гонишь... о, не гони, меня ты любишь, и не оставлю я тебя; ты жизнь свою напрасно сгубишь, то воля неба: ты моя... не можешь ты меня отринуть, ты для меня должна покинуть постылый дом и шумный свет – тебе иной дороги нет!» «Дорогой, помнишь, – заговорила она, держа его за руку, так спокойно и нежно, как говорят ангелы с умирающими детьми, – ты сам мне говорил, что сила искусства велика, но даже искусству не изменить реальность... уже не изменить, а в этой реальности возможна лишь такая концовка...» «Ай, позор, тоска, о жалкий жребий мой!» – воскликнул он, отнимая свою руку, и выпрыгнул в окно, за которым был портал, переносивший к первым строчкам главы, ибо такой финал бывает в опере или в книге, а в жизни... в жизни, самой пресловутой из реальностей, все было совсем иначе.

 

Его пробрал озноб, рубашка под пиджаком прилипла к спине, а воротник потемнел от пота, струившемуся по затылку. Стыдно было оторвать взгляд от носков своих туфель, как при их первой встрече, совсем детьми, на перекрестке расписанных домов и мещанских пререканий, и встретиться с очарованием и спокойствием зеленых глаз, на которые ветер сдувал с висков русые волосы, вырвавшиеся из заточения в заколке. Легкий и нетерпеливый вздох сорвался с напомаженных розовостью заката губ – в ответ на его смущенное молчание она задвигала ногой, как готовый сорваться со старта бегун. И когда она развернулась и зашагала по тротуару, беззвучно отдавливая нагретый асфальт ребристыми подошвами кроссовок, он, сам того от себя не ожидая, бросился за ней, схватил сначала за руку, с робостью, мгновенно переросшей в требовательную алчность, затем обнял всю, точно не виделись они с десяток лет, и вцепился ногтями в приталенную куртенку, как если бы эта куртенка была последним мгновением его жизни.

«Поцелуй меня», – шепнула она, закрыла глаза и приоткрыла маленький ротик, от которого пахло мятой и прохладой вечернего побережья. Розоватые ее губки шлепали по кончику его носа, пока его губы силились испить приплюснутый овал ее подбородка. Он прижимался к ней всё бездумнее, ища в тепле этого малюточного тела защиты от суетности мира и непоседливости мыслей. Бегали и смеялись рядом с ними дети, и голоса их были подобны скольжениям солнечных лучей по мутности оконных стекол. У него вдруг отлегло от сердца, будто душа его, как мышцы спины после массажа, расслабилась. Жизнь на миг-другой представилась простой, ясной, беззаботной и... сладкой, как венские вафли. Доберман обнюхал их, фыркнул, чихнул и отбежал в кусты. Аквамариновая трава колыхалась, как черный лебедь в начале своего па-де-де, и с нежностью растаявшего крем-брюле скапывалось с чистого неба мягкое, бестревожное солнце. Ее очи были полуприкрыты, точно в пьяной неге, и правой ручкой, атласно-детской, она гладила его по левой щеке, как сестра, укладывающая спать брата, испугавшегося подкроватного монстра. Тишина, как кровь, стучала в ушах. Свистел некто за школой, как птицы, что поют на цветочных лугах. «Я не могу без тебя: ты сводишь меня с ума», – сказал он, и она улыбнулась широко, как счастливый питбуль.

Строители заливали бетоном дорогу, когда они подошли к тяжелой двери ее подъезда, за которую он столько недель приказывал себе не соваться. Перед лестницей на второй этаж он остановил ее, сжал в объятиях и придавил к стене так, что головой она ударилась об электрощиток и засмеялась, расчесывая ушибленное темечко. «Убить меня, наверное, вздумал, да? – закокетничала она, млея под его поцелуями. – Сопроводил меня до квартиры, в которой никого нет, и сейчас...» «Так, говоришь, никого?..» – переспросил он, и она кивнула, соблазнительно закусив верхнюю губу. «Я надеялась, что ты придешь, – сказала она, – и договорилась, чтобы нам никто не мешал...»

Паркет заскрипел, едва они протиснулись в прихожую. Апельсины лежали очищенные в глубокой тарелке на кухонном столе. Раздеваясь, она не торопилась, двигаясь плавно и деловито, как стриптизерша, знающая стоимость каждой сброшенной на пол одежки. У коврика для обуви она согнулась, вычурно, как балерина или гимнастка, прогибаясь в пояснице, с напряжением, со страданием, изрумянившим круглые щечки, и подвиливая ягодицами в облегающих джинсах.

Джинсы полетели на спинку стула. Ее молочные ноги обернулись вокруг его талии. Скрипела одноместная кроватка под каждым прикосновением его губ к выемках ее взмокшей шеи. «Я так тебя хочу» – простонала она и укусила его за ямочку на щеке, пробуравливая ее настырным язычком. Телефон надрывался в гостиной, будто предупреждения возмутившейся судьбы, бились за окнами бутылки, и гудели шины автомобилей по снятому дорожному полотну. Казался холодным их разгоряченным, разомлевшим телам теплый воздух, просачивавшийся через форточку с улицы. Она не открывала глаз, точно грезя уснуть под отчаянием его поцелуев и провести в этом сне вечность, пропитавшуюся, как хлеб перед скидыванием на сковородку, яично-молочной смесью июньского солнца, которое, не всегда сдерживая свое слово, обещает легкое пробуждение под призывные крики петухов. В комнате, подумал он, задирая лифчик, чтобы окунуться в сдобную пшеничность грудей, не было календарей...

Лились вздохи, и она двигала тазом на встречу его пальцам, пробравшимся под измокшую ткань белых трусиков с кружевным ободком. Его дыхание участилось, сглатывать в пересохшем, шершавом, наждачном горле уже было нечего, и, как фанатик в бреду, он орудовал средним и указательным пальцем в ней, выкапывая из таинственных углублений дрожавшего тела сокровища извопленных наслаждений, тыкаясь все глубже, желая быть в ней, но не только пальцами, или рукой, или языком, или членом, а целиком поместиться в ней, будто подвернуть, так, не полностью, всего-навсего приоткрыв створку, за которой синеет бесцветной желтизной временной континуум, время вспять и вновь приютиться в утробе, забыв о том, что за порогом, за подоконником, за пружинами кровати грохочет мир, требующий возврата. Тень, большая и бесформенная, как груда камней, металась по стене, падая на книжные полки.

И в одночасье всё стало для них маленьким, карликовым, миниатюрно-бонсайным, словно сжатым, и это всё продолжало сжиматься, пока не осталось ничего, кроме комнаты, как вакуум, не пропускавшей ни звуки, ни воздух. На улице всё смолкло и стемнело – и вскоре сама улица растворилась во мраке нежелания, в тумане забвения, точно демиург ножницами по контуру стен обрезал их комнату и выкинул в мусорное ведро ненужные конфеттишные остатки. Тонкие стены, запачканные истершимися обоями, кое-где, например за шкафом, в лоскутах, были единственным, что спасало их от рассасывающегося космоса, от сужающейся вселенной, от бесконечной бесконечности бесконечных перерождений в бесконечной пустоте – непременно белой, как в американских мультсериалах. Его губы, обсасывающие пышный мрамор юной кожи, остановились на овале левого плеча, под которым была кость, аппетитная, сочная, жесткая кость, в которую ему так не терпелось вонзить зубы. «Раскусить, – твердило ему подсознание, – раскусить, разгрызть, ничего не оставляя, чтобы раз ты не можешь быть в ней, существовать в ней, жить в ней, то пускай она будет в тебе, существует в тебе, живет в тебе...» Ее стоны и заглушенные повизгивания раздували пламень животного желания, который наливал кровью белки его глаз. «Сейчас, – задрожал звонкий голосок, – сейчас... еще... да... чуть левее... а... да...»

Когда он вытащил пальцы, они были липкими, жирными и блестящими, точно он размешивал ими золотистый бульон, который бабушка варила ему при простуде.

«Вот», – поднес он пальцы к ее рту. «Убери, дурында, ты что?» – завертела она носиком и выставила перед собой руки. «Ладно», – засмеялся он искрящимися глазами и положил оба пальца себе на язык. «Фу, какая мерзость! как ты можешь, брр!..» – запищала она и зажмурилась. «У тебя чудесный вкус...» – сказал он, и она по-детски, с шутливой надутостью губок, забарабанила кулачками ему по голове.

«Ты, наверное, не успокоишься, пока не кончишь, да? – спросила она, одной рукой возясь с пряжкой его ремня, а второй – расстегивая ширинку. – Ого, да тут нужна экстренная помощь, молодой человек...»

В комнату впорхнула бабочка, посинусоидила, как стегаемый ветром целлофановый пакет, над письменным столом и рухнула замертво на обложку журнала «Антиискусство».

«Мне нужно кое-что найти», – сказала Оля и отбежала к столу, выскакивая из съехавших трусиков. Она выдвинула верхний ящик, зашумела карандашами, ластиками, вроде бы степлером или дыроколом, замерла на мгновение, будто ребенок, увидевший на прибрежном песке жемчужину размером с перезревшую сливу, схватила свою находку, двинула ящик назад до упора и повернулась, обмахиваясь, как веером, квадратиком презерватива. «Знаешь, он у меня не первый месяц здесь лежит – всё ждет своей минуты», – сказала она, извлекая презерватив из упаковки. «Грустно, что ты не веришь в мою способность продержаться дольше минуты...» – прицокнул он языком, пока она, в зубах держа презерватив, стягивала с него брюки и трусы. «У тебя дурацкие шутки», – спустила она штаны до лодыжек, оставила там, как тюремные наножники, ткнула ноготком в уздечку и аккуратно расправила презерватив по стволу.

«Кончать в меня теперь можешь безбоязненно», – сказала она, забираясь по его ногам. «А у него срок годности не истек?» – промямлил он, протяжно выдыхая, когда она нависла над ним. «Как знать?» – улыбнулась она, опустилась – и он, преодолев легкое сопротивление, оказался внутри.

Она принялась раскачиваться на нем, упираясь руками ему в живот. Без стонов... она оседлывала его с какими-то уязвленными, укороченными звуками, похожими на оборвавшийся вскрик «а!», который всеми силами и безуспешно старались подавить. Ее веки застелили глаза, голова наклонилась вперед, и русые волосы, потемневшие у корней, нахлынули на него, как звездный дождь, как полчища комет, решивших червивыми яблоками обрушиться на землю, укрывая и личико, и плечи, и груди – всё, за исключением пупка на стыке двух тоненьких складок кожи. Запястья расслабились, кисти подвернулись, как нога, ступившая в дорожную колею, и она повалилась на него, продолжая методично, точно они были не подчиняющимся ей механическим протезом, двигать бедрами. «Узко, как же узко... и хорошо...» – говорил он, и голос его срывался, а из уголка рта тончилась одинокая слюнка. «Молчи, пошляк, молчи...» – пробурчала она, зубками жаля его соски, из-под чащи волос, но он расслышал, как она усмехнулась. Его член напрягся еще сильнее, задергался, увеличился в ней, как огурец в парнике, и он почувствовал, что она почувствовала, как нарастает его возбуждение. «Внутрь... помни, внутрь... не вынимай... не сегодня... не бойся», – затараторила она ему на ухо, будто мантру, его руки завладели беспокойными ягодицами, сдавливая, сминая, царапая ногтями разбагровевшую упругость, он задвигался им навстречу, путаясь в темпе и – зарычал... Шептала она ему бессвязные признания, которые никому не были нужны, а он всё рычал, кончал и рычал, рычал, как лев, чтобы в этот миг сладкой слабости не заплакать жалобно, как плачет испуганный котенок... «Ах...» – сорвалось с ее губ, она тяжело задышала у него на груди, по-прежнему скрытая волосами, как ворохом постыдных проблем, и кончила вслед за ним – легко, бескрикливо и воздушно, как, наверное, кончают те, кто в прошлой жизни были ласточками. «Я тебя люблю», – хотел он сказать ей и уже произнес даже неуверенное «я...», как усомнился, едва оргазм вымыл из его разума непроглядный туман возбуждения, вновь, опять и снова усомнился во всем и прежде всего в том, что может хоть в чем-то не сомневаться...

Автомобиль с прокаченным движком затормозил под окнами. Кто-то болтал, кто-то ругался, кто-то угрожал. У нее на предплечьях выскочили мурашки. Лампа на столе закачалась и упала, не разбилась, но заставила их вздрогнуть. «А тебе, как я посмотрю, мало?» – сказала она, слезая с него, и прикрыла ладонью улыбку, указывая пальцем на полувставший член.

Потянулась и зевнула. Она спрыгнула с кровати. «Душ приму», – отчеканила она, подходя к шкафу. «Не полежишь со мной?» – проговорил он робко, неуверенно, в некотором смысле – жалобно, словно выпрашивая милостыню, и в тот же миг показался себе до того смешным и несуразным, что стушевался и опустил взгляд на волосы, курчавившиеся на его груди. «И пообжиматься хочешь?» – поддразнила она, засмеялась неестественно звонко, отыскала в шкафу халат и, закинув его себе на плечи, засеменила в ванную, напевая «...гуляли всю ночь до утра...» и блистая выбритым лобком. «Может, и не стоит», – промямлил он ей вслед, да так тихо, что она ничего не услышала. Аметистовые шторы трепыхались, набрасываясь на стол, как жара – на беззащитный город. Его пальцы зачесались, точно суставы были воспалены: они всегда чесались, когда он волновался. Так лучше, размышлял он, выкручивая и заламывая фаланги, так правильнее, что она ушла и оставила его наедине с посторгазмовым раскаянием, с удовольствием, растворившимся в угрызениях, с пустотой, продуваемой под сердцем, с тоской, заглушающей отголоски эйфории... с презервативом, свисающим с опавшего члена. Стучала вода по прожелтившейся эмали ванны. «Я свободна... словно птица в небесах!..» – растягивала Оля гласные, хохоча, когда вода попадала ей в рот.

Копошились по небосводу, нагребаясь друг на другу, облака. Автобус присвистнул на подъезде к остановке. Рекламный плакат за расколотым стеклом обещал один из тех незабываемых концертных вечеров, что забываются за полчаса до своего окончания. Тележка на двух колесиках вспрыгнула по ступенькам в салон, отдавив ногу кондукторше, толстой, мешкоглазой и грустной. «Извините», – прогнусавила старушка, плетшаяся перед тележкой, как расстроенный вол. «Ничего страшного, – громко и отчетливо сказала кондукторша и, когда старушка прошла к свободному месту в задней части салона, добавила сквозь зубы и плотно сомкнутые голосовые связки, точно слипшиеся, как макаронные слои лазаньи: – Ага, карга, «извините» в карман не положишь... ых!»

Из ванной комнаты продолжало доноситься пение. Звуки отражались от настенных плиток, резонировали, ревербировали, устрашенными мухами жужжали по стенам, пока пар оседал на потолке.

«Юность... гоним ее не узнав...» – вспомнил он и прохлопал ладонью по холмам подушек в изголовье кровати. На несколько минут слова, которые она припевала, утратили для него смысл, расплылись в бесформенные колкие флажолеты – в потоки холодной воды, несущейся вниз по течению, по перепенившимся водоскатам, к падению и молчаливому рокоту разбивающихся струй. Он сдернул презерватив – тот маятником заболтался в его пальцах, подсеребренный пожранным тучами солнцем. Серо-бежевый сгусток с пузырьком воздуха, экстракт нежности, что затекла под кровать, за плинтус, пропитав стены, как обойный клей, когда Оля постраусила забываться под горячим душем, оттягивавший маслянистый латекс, источал докучливый запах воды из школьного бассейна. «Тарампампам», – сказал он, чтобы словами отпугнуть мысли и вытолкнуть в окно подспудную тревогу, сказал, как раненный, которого просят говорить, чтобы оставаться в сознании. «Иду... только волосы высушу», – крикнула она из ванной и выключила воду, он встрепенулся и, точно заслышав голос матери, приближающейся к его комнате, закрутил презерватив в узел и, обшарив стол, спрятал его в пенал, за которым перламутровился купленный Оле в детстве крестик.

...Кончились шесть университетских лет. Растаяли в прошлом, как шоколад на пузе отаку. Из университета он выбежал радостным и по-ахилловски легконогим, ослабил галстук и глотнул жарко-изгазованный воздух московского центра. К подземке он подпрыгивал с вздернутым к безоблачному небу носом, будто добросовестный советский пионер на ответственном задании от вожатого. Из пакета вылезал синий уголок твердого университетского диплома, припекало солнце, шныряли по магазинам люди, а он дышал свободой, как Гек Финн на плоту, уносимом потоками Миссисипи, бежево-розовыми в беснованиях заката.

У «Таганки» он заклевал носом и, закрыв, как обещал себе, на секунду глаза, заснул. «Черт, парень, – разбудил его недовольный прокуренный голос, – ты не рано ли храпеть начал? Иди к доктору». Тычок под ребра придал ему бодрости. Ему приснилось, что он проснулся, и, массируя виски, как при мигрени, он старался ответить себе, рад ли он был покинуть этот сон? Люди сидели вспотевшие, обмахиваясь газетами или кошельками, от них пахло работой, усталостью и сушеной воблой. «Я не лучше», – усмехнулся он, заглядывая носом под сорочку.

Сперва он забежал домой, пообедал, переоделся. «Трусы не забыть поменять, – повторял он себе, идя в душ. – А то эти взмокли на моей сопревшей заднице». Вода смыла пепельную пыль московских улиц, волосы его вновь сделались гуталиново-черными, а в мир нагрянула свежесть цветущего высокогорья. Яркое солнце, светившее как будто из далекого детства, в котором были Маленький принц, Холден и царственное величие погибших флотилий, грело сердце, а стыдливый, конфузливый ветерок разгонял сомнения, засевшие за мочками ушей. «Щииикарно!» – процитировал он Эрика Картмана, кружась в котильоне с невидимой избранницей по Олиному двору. Его задел футбольный мяч – восьмилетние мальчишки оробело попрятались в кусты за лавочками. «Гол!» – закричал он, затолкав мяч между разложенных ранцев, скорчил мальчишкам надменную рожицу и отпасовал мяч под одну из лавочек. «Оле-оле-оле-оле... к Оле я иду!» – запел он, попадая в интонацию, но в какую-то свою, особенную, лишь одному ему понятную.

«И как, всё получил, ни с кем не поругался?» – спросила она его на пороге. Сиреневый халатик-кимоно обнажал колени и бедра – на правом из-под кожи синел перекресточек вены. «Так я же белый и пушистый – зачем мне ругаться?» – прошептал он и поцеловал ее в надушенные волосы за левым ухом. «Очень белый: до того белый, что тебя за азербайджанца или армянина на рынке принимают», – ответила она, позволяя ему распахнуть халатик. Раскованность, легкость, ощущение вседозволенности и недозволенности невозможного овладели им, как солнечные лучи – глянцевыми листьями гревшегося на балконе гибискуса. Горели на плите котлеты. Агатовый дым, как перекати-поле, клубился в вытяжку. «Я пойду выключу газ, а не то без обеда останешься», – сказала она, пробуя сомкнуть лацканы халаты.

«Иди ко мне лучше: сейчас я хочу не жареного, а свежего мяса», – сказал N, пожирая ее взглядом. За стеной журчала вода: Татьяна Викторовна моржом лежала в ванне. Он был до взбалмошности счастлив, как вышедший, причем без заточки под ребром или разработанного чьей-либо властностью ануса, на свободу зек, и, поддавшись порыву, сделал ей предложение – без кольца, а лишь восторгом, который вылился в эрекцию и полуминутный секс возле вешалки в прихожей.

«Разумеется, выйду», – крякнула она, и он кончил на шелковый поясок кимоно. «Точно снег выпал на цветки сирени», – подытожил он, и она, толкнув его в плечо и скрывшись на задымленной кухне, сказала: «Ай, ну ты когда-нибудь избавишься от этих подростковых замашек?».

«Я хочу роскошную свадьбу с белым платьем и флердоранжем!» – заявила она через две недели. «Да где ж мы деньги возьмем на «роскошно», белое платье и флердоранж?» – возразил он, накалывая на вилку голубцы. Она замолчала, прищурилась, просвистела ноздрями. «Вот жениться хочешь, а сделать все как положено – нет?..» – зашипела она, и он активнее заработал вилкой да челюстями. Им помогли родители. Татьяна Викторовна – с ликованием и нетерпением, его мама – закатывая глаза и качая головой. «У тебя мозги так и не прорезались, – зевнула она и отхлебнула из блюдца кофе с молоком. – Юлой всю жизнь кручусь, чтобы всё у тебя было, а ты жизнь решил угробить и деньги на ветер выбросить... молодец, сыночка, молодец!»

...Сотни, как кажется, молодоженов пляшут и фотографируются на мощеной площади перед ЗАГСом. Лимонное солнце слепит их, свидетелей, случайных прохожих, посверкивая на снежных платьях и отбеленных рубахах. Юные, зрелые, одна пожилая пара, трезвые, наклюкавшиеся, обзюзенные экстази или дурью, щелчки фотокамер или вжуканье мобильных телефонов, растворяющиеся в смехе или слезах, – точно языческий праздник, который должен завершиться прыжками через костер и оргией под пение цикад. Набиваются в маршрутки, автобусы, такси, заказанные лимузины и едут вдоль пеньков к бензоколонке, за которой поле из сорняков и свадебное дерево, обвешанное гирляндами, галстуками, женскими трусиками, заваленное букетами цветов и стеклотарой из-под водки или трехзвездочного коньяка. У дерева хороводят, дамы приподнимают уже испачканный, надорванный атлас подолов, все приносят клятвы, которые почему-то вымываются из памяти на третьем-четвертом глотке из обслюнявленного горла бутылки.

Две девицы виснут на ветвях, как нимфетки на бицепсах папика. Ветви надламываются, девицы падают на перетоптанный мох – на голову блондинке срывается красный елочный шарик с нарисованными на нем снежинками. «Ай!» – вспискивает она, разоряя забантованную укладку, как вандал – могилу.

«Бухаем, епта!» – разлетается по рощице пьяный окрик, и стая птиц уносится с верхушек сосен, лоскутным одеялом обстилая краешек умиротворенной синевы, как дрейфующий в пустом бассейне надувной матрас. «Ах-ах-ах!» – доносятся из-за кустов придыхания, стоны. Люди хихикают, точно детишки в летнем лагере, подглядывающие за принимающими душ воспитателями. «Лида?..» – обнаруживает пропажу один из хихикающих – коренастый юноша – и застывает, как Лотова жена. «Андрей?..» – произносит нитконогая девушка с астматически бледной кожей, всё понимает, оседает в метре от коренастого юноши и плачет, обхватив руками колени.

За кустами утихают стоны, слышатся перешептывания и возня. Автомобили, замедляющие ход на подъезде к бензоколонке, сигналят, и надрывы их клаксонов кажутся карканьем умирающего ворона.

Наводя чем попало экстренный марафет, появляется из кустов парочка. Его галстук болтается на плече, будто язык разыгравшегося барбоса. У нее – томатные щеки, осклабилась, как испугавшаяся лиса. В подрагивающих кистях – фата, грязная, в песке, в траве, в листьях. «Алеша...» – смотрит она на коренастого парня, роняет фату, отворачивается от десятков насмешливых глаз и лепечет, что она «не хотела, но он заставил». «Женя?.. – выдыхает в нос Андрей и поправляет галстук. – Если только... я тебе могу всё объяснить... Ну постой же, – тянется он рукой к бледной девушке, вскочившей с земли и процапливающей, цепляясь за сучки и камни, к стоянке маршруток и автомобилей, – всё совсем не так, как ты могла подумать...» Из бутылки с шампанским выстреливает пробка. «Е-мое, – аплодирует тот, что призывал бухать, – парень, я тебя не знаю, но ты настоящий мужик: и ту, и эту... красава...».

«Красава?.. ну ты у меня сейчас получишь: сам кобель и кобелей поощряешь!» – кидается на него миниатюрная шатенка.

«Ежик... малышка, – уворачивается парень, – ты чё... я же... ну это...» «Гондон ты, вот что, эгоистичный ублюдок, завтра же с тобой разведусь – и расскажу твоей маме, какая ты сволочь!» – кричит она, промахивается пощечиной и убегает. Он преследует, спотыкаясь и шатаясь, как подбитый в брюшину солдат, сдавленным, поскрипывающим голосом, в котором не осталось никакой бравурной тональности, выклянчивая молчание и прощение.

Трещит сухостой с изжелта-мандариновыми стеблями травы. Развязываются галстуки, закатываются рукава, накручиваются ремни на кулаки. «Ай, пидор, ты у меня больше никого трахать не сможешь» – будто носорог, таранит Андрея коренастый юноша. Кровь темнеет на костяшках, как вода, в полнолуние приливающая на каменистый берег. Тела смешиваются в кучу, рвутся смокинги и платья, а залпы тысячи клаксонов сливаются в протяжный вой. «Оля, бежим», – смеется N, и они отступают на стоянку, где пузатый таксист крендельком закусывает бражку. В машине, на заднем сиденье блевотно-бежевой «лады», Оля отсасывает N – жадно, захватнически, нетерпеливо поскабливая головку зубами. «Когда-то и я был юным, стройным, красивым... – причитает таксист, делает погромче радио и чмокающие звуки тонут в серовском «...лепестками белых роз наше ложе застелю...». – Если б мне какая-нибудь молодуха... да по самые гланды...» – брюзжит таксист и заедает свои печали последним, полумесячным кусочком кренделька...

Когда она позвонила в дверь, он пил чай с бутербродами с творожным сыром. Она была взволнована, слегка разрумянена, без меры – шуглива, как воробушек. «Ты станешь отцом...» – выдавила она и завела ногу за ногу. «Опять?.. – поперхнулся он. – Разумеется, нет... то есть... я имею в виду... ты уверена?» «Ага, – сказала она, села за стол, подогнула ноги под табуретку и стала стучать указательными пальцами друг о друга, будто отсчитывала секунды. – Я была у гинеколога...»

Его, как и прежде, захватило смутное предчувствие неясной катастрофы, точно он стоял на краю бездонного каньона, а в спину ему целились одичавшие выродки из «Безумного Макса». Дороги к спасению, если не считать спасением смерть, освобождающую от страданий, не было. И вновь он потерял сон, вновь захмурел, засмурнел. Не ухудшился разве что его аппетит: напротив, заедал он стресс за всю артель истеричных плаксуль, и килограммы, как дождевые капли, сибаритствующие в бочке, откладывались на боках и животе. «Стать отцом... – разговаривал он с самим собой в ванной, когда брился или принимал душ. – Так какой из меня отец? Ведь я же сам ребенок, инфантильный дурак, ничего не умеющий... Если ребенка заводить, то по уму нужно, а где мне ум этот практический взять?..» На майские праздники родилась дочка: он запомнил, что она громко плакала и была такой маленькой и хрупкой, что он боялся к ней прикоснуться своими большими, лапообразными руками. Недели две ему казалось, что он испытывает к этому бесноватому по ночам пупсу отцовские чувства, нежность, теплоту. Он убедил себя, что любит этого ребенка, ведь нельзя же, уговаривал он себя, не любить своего ребенка, и в какие-то мгновения всерьез научал себя, что ему повезло с рождением дочери: девочка, говорил он, лучше мальчика, ибо что такое дочка, как не всегда молодая – по крайней мере, моложе тебя, – девушка, которая всегда будет тобой восхищаться... а что может быть приятнее для мужчины, чем пожизненное восхищение юной красавицы?..

Всё было впустую: проходя мимо колыбельки, он подмечал, что боится ее, ненавидит за то, что она нарушает его грошовый покой, и, запираясь в туалете, просил совета у небес, надеясь, что рассказ направит его на правильные чувства, пропишет ему те эмоции, какие подобает испытывать отцу, подскажет, как перебороть эту противоестественную, ураническую холодность, но он больше не слышал голосов – ни в воздухе, ни в ветре, ни в солнце, ни за дверцами сервантов и гардеробов. Его прельстила выпивка, которая в двухкомнатной клетке, куда он возвращался под вечер, помогала не помнить хныканье дочери, укоряющую ласку жены, сегодняшнее число и трепетанье падающих за балконом снежинок. Раскаяние, вызывающее злость, и злость, усиливающая раскаяние, смешивались, как виски с содовой, и выливались в агрессию, несдержанность, вспыльчивость маниакального больного. Необходимость сменить дочери памперс заставляла его скрипеть зубами, и когда он пеленал ее, обмывая и присыпая розовые ягодички, она вертелась, крутила головой и плакала, как будто ей казалось, что его толстые пальцы сейчас сомкнуться удавкой под ее подбородком. А он смотрел на дочку с искривленным лицом, искашливая алкогольные пары: ему казалось, что не пройдет и минуты, как она опять – специально – наложит в памперс ароматные подарочки. «Я знаю, что ты не успокоишься, – пыхтел он, – пока не доконаешь меня своим дерьмом!»

 

Лица людей на работе помогали ему отвлечься. Изморщиненные деятельностью, развитием, борьбой за место на первой полосе, эти лица, в первые месяцы вызывавшие отторжение, как раздражительно-зачифиренные хари авторитетных рецидивистов у юнца, по глупости попавшего за решетку, раззадоривали его. Таращились красные глаза, грифель карандаша обсасывался за высохшими, облупившимися, подобно старой штукатурке, губами, в дальнем углу, на столике с надкусанным излежавшим яблоком, не переставала работать кофеварка. Его когда-то пугал телефон, но теперь белый аппарат, обваленный газетами и справочниками, возбуждал интерес, манил предвкушением успеха, публикации, премии, заводил, точно ожидание первого секса с проституткой или получения водительских прав. Работа стала для него отдушиной, и если телефон прогонял его душу в пятки, то лишь в те минуты, когда на дисплее мобильного высвечивалось «Олечка». Ах, закатывал он глаза, отливая в писсуар после обеда, жаль, что нельзя здесь ночевать: наверное, по ночам, когда редакция пустеет, здесь уютно и дышится легко. Там, на рабочем месте, некогда было думать, рефлексировать, копаться в себе и жаловаться на судьбу: вероятно, эта составляющая его рабочей деятельности нравилась ему больше всего. У рецепции пузырилась в кулере вода, и симпатичные стажерки или работницы курьерской службы, подгазеливающие попить, строили ему глазки – или он представлял, что они строят ему глазки. Раз-другой он расфлиртовывался со Стасей, смольновласой офис-менеджером, которая одевалась со строгостью консервативной бизнес-вумен, а глазами, такими же чернющими, как волосы, жалила будто вавилонская блудница, – или он представлял себе, что глазами, такими же чернющими, как волосы, она жалила будто вавилонская блудница. «Ай, чертовка, ай, я бы тебя... и сзади...» – подрыкивал он, мастурбируя в туалетной кабинке.

Станислава его тяжелого дыхания возле журнального стеллажа не оценила. Только он вернулся за стол после очередного сеанса надунитазного самоудовлетворения, как его вызвали на ковер к главному редактору. Редактор пялился в компьютер, тремя пальцами левой руки размешивая десертной ложечкой сахар в массивной кружке. «Ага, N...» – начал редактор, не поднимая на него глаз, точно диктовал список дел секретарше. Дрожь в коленях выродилась в слабость кишечника: N втягивал ягодицы, чтобы не ударить грязью под нос редактора, и радовался, что редактор, монотонным голосом распинавшийся на темы «правил поведения в коллективе», «корпоративной и личной этики», «нетерпимости по отношению к сексуальным домогательствам на рабочем месте» и «последнего предупреждения, к которому такой талантливый юноша обязан отнестись со всей серьезностью», никак не мог отлипнуть от картинок на мониторе моноблока. «А засим вы можете возвращаться к работе, но помните, молодой человек, что я глаз с вас не спущу», – оттараторил главред, хлюпнул кофе, скривился, подсыпал еще полторы ложки сахара, и N на прямых ногах, с прямой спиной, как участник соревнований по спортивной ходьбе, выскользнул в туалет. Его занесло в ту же кабинку, в какой менее получаса назад он изливал на пластиковую сидушку пятиструйный поток вожделения к Станиславе. Тревожно инспектируя спущенное на щиколотки исподнее, он обстреливал гроздьями застоявшегося страха скопившуюся в толчке воду, брызгавшую ему на промежность, и удивлялся, что ковра, на который его вроде как звали, в кабинете главного редактора он не обнаружил.

«Забудь, – наклонился к нему с соседнего стола Ваня Насенко, пухлощекий и интеллигентный парень лет двадцать восьми, – девчушка эта спит с главредом». «А...» – протянул N, уйдя с ферматы на зажатом, горловом звуке, напоминающем скрип дверных петель.

Годом позже главного редактора ушли – то ли из-за того, что он был евреем, то ли из-за того, что не был. Редактор прихватил Станиславу и переехал в Пермь, где ему предложили пост в руководстве «Амкара». Его уход кончился перестановками в редакции, в результате которых N получил место второго заместителя редактора отдела футбола. «Хорошо же, разве нет?» – попрыгала от счастья Оля. «И еще как!» – ответил он, прислоняя ее к шторам в спальне: в тот вечер он заявился домой без намерения выпить, что до того случалось с ним лишь в минуты триумфа, когда он выбивал себе разворот под эксклюзив, с цветами для жены и кукольным домиком для Нади, весь вечер провел с дочкой, игравшей с Барби и кубиками, а перед сном заботливо, настойчиво и продолжительно занимался любовью с Олей, которая на утро испекла ему блины на кефире.

У всех на работе он числился на хорошем счету. Что переводится как умение соблюдать баланс между лобызанием начальствующего сфинктера, в который он забирался, как подобает благородному человеку, не глубже, чем на две трети длины языка, и поддержанием репутации независимого, но верного, смелого, но осторожного, жесткого, но понимающего заместителя редактора. Из редакции он, впрочем, все равно выходил одним из последних, всячески оттягивая миг возвращения домой, хотя взял за правило раз в месяц, препоручив карапузку Татьяне Викторовне, посещать с Олей приличный ресторан – с тканевыми салфетками, вежливо-прилипчивыми официантами и кушаньем из испорченных, но очень дорогих продуктов. Татьяна Викторовна расхваливала зятя, прежде всего – дочери, а дочь расчесывала волосы Наде и думала о чем-то своем. Ей не нравилось, что муж пропадает на работе до ночи, а избытка денег в семье не наблюдается, ей не нравилось, что утекают годы, а подросшая дочка, самостоятельно читающая сказки в больших тонких книгах, остается для него чужим человеком, ей не нравилось, что он неуклонно толстеет, а слышать о диетах и физических упражнениях не желает, ей не нравилось, что толстеет она, а диеты и физические упражнения не приносят видимого результата. «Любовь закончилась, – думала она, смотря на кухне телевизор, – восторги, нежности, забавы – позади... мы – семья, обычная семья... Я же... я же хотела карьеры, путешествий... мне нет тридцати, а чувствую себя... старухой, чья жизнь – в снимках из семейного альбома...»

 

Ей по знакомству предложили место в одной из тех фирм, чья деятельность завязана на чем-то неопределенном и иноязычном – финансах, юридических консультациях, инвестициях, инновациях, верификации, вертикальной интеграции, то есть ни на чем вразумительном и на всем прибыльном. С дочкой после садика сидела Татьяна Викторовна, иногда – приходящая шестнадцатилетняя няня, подрабатывающая на поездку с друзьями по Европе. «Ладно, пора заняться собой», – решила Оля и с первой же зарплаты оплатила абонемент в фитнес-центре, располагавшийся на первом этаже того же бизнес-центра, где она работала, и подбадривающую улыбку персонального инструктора. И за полгода она сбросила одиннадцать килограммов, пять-шесть отложившихся на щеках и подбородке лет, посадила на овощно-белковый рацион дочку и ежечасными разглагольствованиями о том, что спорт – залог здоровья, что необходимо ограничивать себя в жирах и углеводах, что без тренировок как минимум три раза в неделю неизбежно превратишься в рохлю, которая в тридцать пять лет сляжет с инфарктом, дала супругу новые основания не торопиться к домашнему очагу.

«Это очень важно! – повторяла Оля, приседая в пижаме. – Ты в зеркало посмотри на себя: живот болтается, бока обвисли, у тебя даже он кажется... короче, чем раньше». «Он?» – переспросил N, отключая планшет. «Твой пенис, боже... извини, ну давай я тебя запишу, будем вместе ходить, приведешь себя в форму...» – бубнила она, а он считал овец и, если овцы не помогали заснуть, коров, отгоняя неприятные мысли, что Толя Лекалов задерживает трехполосное расследование о договорных матчах и коррупции в департаменте судейства и инспектирования РФС.

«Раздевайся, – она не встретила его в дверях, а крикнула из гостиной, – ужин на столе». Он повесил в шкаф пальто, на крючок – портфель и утепленную кепку из овчины, переобулся в тапочки, вымыл руки, прошел на кухню и увидел в центре обеденного стола пиалу с овощным салатом без майонеза и остывшую куриную грудку. «Милая, – позвал он Олю, – что это такое?» «А тебе не нравится?» – спросила она, позевывая на диване и хрустя очищенной морковкой. «Нет, всё замечательно», – ответил он, поклевал в одиночестве салат, постучал вилкой по курице и, подавив желание запулить пиалой в форточку, убрал ужин в холодильник.

Изо дня в день перед отъездом на работу он находил на тумбочке перед входной дверью пластиковый контейнер. Зеленая крышка, записка на зеленой бумаге, зеленые овощи, детский зеленый пакетик молока, отварное мясо с зеленью, обернутое в фольгу.

Дорогой он скармливал содержимое контейнера бродячим собакам – во всяком случае мясо с молоком, к которому псы принюхивались с подозрением. Редакционный холодильник безмолвно принимал в себя овощи, которые в тот же день кто-то подъедал. Его мучила совесть, и он заедал эти терзания в кафе напротив редакции. В том кафе отлично обжаривали яйца и говядину. На ужин, покинув испустевший офис, в котором хозяйничал уборщик с оранжевым веревочным мопом, он покупал себе булочку с маком или пирожок с картошкой и грибами. Их он уминал неспешно, по-детски растягивая удовольствие, пока шагал на привычных из-за неудобных туфель мозолях от остановки автобуса до дома. Хрюкали моторы паркующихся во дворах легковушек, он разжевывал мятный «Дирол», обжигавший язык, и прикладывал круглый ключ к магнитному звонку домофона.

В какой-то момент контейнеры с едой перед дверью перестали появляться. «Разочаровалась и сдалась», – предположил он. Ему вдруг в нос не вырвавшимся чихом ударила обида. «Может, забыла, не успела, загонялась?» – думал он, пощипывая в автобусе лежавший на коленях портфель. Его совесть могла спать спокойно, но до вечера он изводил себя сомнениями, впервые за два года ушел, даже выбежал, с работы задолго до сдачи номера в печать, купил букет цветов, смахивавший на венок, и влетел в квартиру, когда дочка разучивала партитуру бетховенской «К Элизе», а жена дожаривала на чугунной сковороде макароны по-флотски. «Не ожидала тебя в такую рань, милый, – произнесла она с нежной напевностью, – на ужин будешь светлое или темное пиво?»

Так вкусно... Он икнул и, по-помещичьи развалившись на поскрипывавшем стуле, высвободил пуговицу штанов из петлицы. Любые сомнения провалились в желудок, как в бездонность вечности. Сладкая теплота обволакивала члены, точно ему делали массаж на горячих каменных плитах в хаммаме. «Тебе пора спаеньки», – отошла жена к дочери, дочка недовольно отложила нотные листы, призевнула, закрывая рот внешней стороной ладони, и они вместе скрылись в детской. Оля вернулась через пять минут, выключив в детской свет. Громко полилась из крана вода. Она опустилась перед N на колени, провела бегунком вниз по молнии, сделала ему минет и всё проглотила.

Из его души унеслось, как листья по ветру, беспокойство. Луна сменяла солнце, дни растягивались в недели, недели – в месяцы, а месяцы сливались в бесформенную жизнь. Иван Насенко сдал скандальное интервью с Марко Ван Бастеном, в котором пьяный Ван Бастен рассказывал, как в юности обдалбливался гашишем, Толя Лекалов доигрался в Боба Вудворда и с выбитым глазом загремел в больницу, тиражи газеты выросли на два с четвертью процента, а посещаемость официального сайта – на тридцать шесть.

В двадцать девять лет N стал редактором отдела футбола. Свет в конце туннеля был ярким, как озарение, а туннель – слишком длинным, чтобы переживать из-за того, что до конца когда-нибудь получится добраться. Коллеги заказали ему стриптизершу. Она заказала в баре граппу и под конец праздника не отказалась уединиться с N, а после – с одним из стажеров, пятнадцатилетним пронырливым дистрофиком с веснушками на мешках под глазами. Работы прибавилось, зарплата выросла, он вошел в редколлегию газеты, в Союз журналистов России, в престижный частный клуб – правда, на минутку, пока поджидал на рецепции главного редактора. Ему нравилась его жизнь.

...Полузащитник «Терека» Дмитрий Суськов прослыл самым скрытным игроком в национальном первенстве. Он никогда не давал интервью, в том числе официальному сайту клуба, и раз в пару недель менял номер телефона. Побаивался ли он журналистов, презирал ли их, стеснялся, а может, ленился – никто с уверенностью сказать не мог. Агент Суськова, которого отдел футбола и лично N обхаживали четыре месяца, избегал определенности и откидывался, как школьный скромник под нескромными вопросами старших ребят, бесконкретными обещаниями. «Достал он уже, – кусал губы N на летучке, – всё ломается, как будто мы просим его квартиру на нас переписать. Ей-богу, мы крупнейшая газета страны, а нас прокатывают ребята из «Терека». Твою ж мать!»

В четверг вечером, когда N расписывал планы отдела на футбольный уик-энд, ему позвонил агент Суськова.

Покашлял в трубку. «Решил до завтра не оттягивать, вы уж извините за поздний звонок, – сказал охрипший агент усталым голосом, на что N тут же изобразил понимающее участие. – Он согласен. Говорит, дам одно интервью – и, возможно, от меня отстанут. Разговаривать – давайте сразу проясним ситуацию – ваш корреспондент будет в моем присутствии, а перед утверждением интервью к публикации присылаете текст мне на визирование». «Ага, без проблем, – моментально ответил N и сжал в пальцах ручку. – Меня устраивает». «Мне нужно будет согласовать место, день и время с Димой... я вам на днях перезвоню», – отрапортовал агент. «Услышимся», – сказал N, в трубке раздались гудки, и он записал на кусочке бумаги «не забыть узнать, почему С. не дает интервью, можно использовать как подводку к материалу».

После звонка агента он всю ночь вертелся в постели, как на горошине. Он решил, что полетит сам, и прокручивал в голове возможные вопросы, порываясь зажечь ночник на прикроватной тумбе и всё записать.

«Любимый, не забывай звонить, чтобы мы не волновались», – поцеловала его на дорожку супруга, а дочка, играя в комнате на разноцветном ксилофоне, крикнула «Пока, папочка!», но обнять, прижимаясь к его бедру, не вышла. «Измоталась она на дополнительных занятиях, – сказала Оля и чмокнула его в ямочку на щеке. – Ты езжай и ни о чем не беспокойся». Его возле подъезда, собирая тонированной гладью стекол раздраженные покрикивания жильцов, поджидало такси, перегородившее выезд со двора. «Разорались говнюки, – выругался полушепотом N, влезая на заднее сиденье темно-красного «логана». – А сами-то, можно подумать, паркуетесь, не насрав на чьи-либо нужды?» Тряслась машина на подъемах и лежачих полицейских – как барахлящий блендер. У него помутилось в голове, кишки словно засосало в водоворот: пришлось остановиться, не доезжая аэропорта «Внуково», и как следует проблеваться. Розовые непереварившиеся слякотки свекольно-чесночного салата вывалились на густую зеленую траву. «Етить... охренительно рабочий день начинается», – пробурчал он, рыгнул, чувствуя горечь в верху желудка, и, платком обтирая рот, сел в машину.

Долетел он, однако же, без проблем. Люди в самолете, во всяком случае – некоторые, были трезвыми, дети не хныкали на весь салон, рейс не задержали, проводницы улыбались, как ему показалось, искренне, а кормили булочками, которым до окаменения, по всем признакам, оставалось не меньше пары дней. «Я встречу вас в аэропорту», – перечитал он эсэмэску от агента, проверил батарейки в диктофоне и открыл блокнот со списком вопросов.

«Шейх Мансур, здравствуй! – сквозь зубы проговорил N, выходя с вещами из самолета. – Когда всё пройдет нормально, я в следующий Рамадан весь саум отрублю». Он искал взглядом агента или табличку со своим именем – ничего похожего в толпе снующего народа. Лыбился с больших плакатов по-брежневски увешенный медалями и орденами Кадыров.

«Издеваются они, что ли?» – клацнул N зубами и набрал номер агента Суськова.

У его смартфона оставалось девятнадцать процентов заряда. Никто не брал трубку. «Издеваются... точно издеваются, сукины дети», – слушал он гудки. «Вы извините, – внезапно раздался в трубке голос агента. – Его в больницу увезли. Разброд и шатание здесь, ничего не успеваю, всё так неожиданно случилось...» «Стойте, кого увезли? – переспросил N, ставя между лодыжками портфель, в котором лежал самоучитель по языку жестов – забавный презент Суськову, чтобы в начале интервью разрядить обстановку. – Извините, но я не понимаю...» «Тут такое дело, – агент сделал паузу, вероятно собираясь с мыслями. – Его, Диму то есть, увезли на машине скорой помощи – как я понял из объяснения врачей, воспаление аппендикса... осложнения... его готовят к срочной операции. Ты прости, N, – изменившимся голосом произнес агент, – что такая херня выходит, но интервью переносится. Обещаю, что интервью будет, уговор наш в силе, однако только после выздоровления Димы. В общем, мне с врачами необходимо перетереть, сам хочу разобраться... еще раз извини за такой форс-мажор...»

«Твою мать...» – выдавил N и едва не прикусил язык. Он поменял билет с завтрашнего рейса на ближайший, через час с небольшим, перекусил фаст-фудом, от которого у него разыгралась изжога, собрался позвонить жене, но экран телефона безнадежно потух.

Голоса в спальне смолкли, когда он споткнулся, перейдя порог, на чьих-то ботинках. Резкий запах крепленого вина из кухни расшевелил коридорную тьму. Оля появилась в коротком шелковом халатике, почти ночнушке с пояском, прибрала упавшие на лоб волосы – он щелкнул выключателем. Штаны, не его штаны, слишком фанфаронистые, свисали со спинки кресла, синий оксфордский пиджак распростерся на журнальном столике.

«Цыпа, я полагаю, ты не одна?..» – спросил он со спокойной, рассудительной грустью. Ее глаза впились в царапины на ламинате, руками она прикрывала от него свою полунаготу, как если бы он был преступником, вломившимся в чужой дом. «Не ждала я тебя... сегодня...» – обронила она низким, каким-то траурным голосом, каким обиженный зритель, чьи ожидания фильм не оправдал, на выходе из зала ругает режиссера и сценариста. «Агась, я... понял», – ответил он, проватил на кухню, налил себе вина из откупоренной бутыли, выпил, налил еще один бокал и удивился самому себе.

«Этот парень, который трахает мою жену, в соседней комнате, мне бы морду ему набить, хернуть бутылкой по затылку, но... злобы во мне нет, – размышлял он, всё подливая винца в бокал. – Трахает и трахает – что с того? Отчего в школьные годы меня перекашивало при мысли, что Оля с кем-нибудь останется на минуту без свидетелей, а сейчас... сейчас мне полегчало, не знаю, мне пофигу и хорошо...» «Может, выпьем?» – предложил он, когда увидел краем глаза в коридоре склонившиеся к ботинкам очертания мужской фигуры. У него где-то была бутылка восемнадцатилетнего шотландского виски.

«Разумеется», – кивнул паренек, на вид лет двадцать с хвостиком, и приютился, застегивая подобранные с кресла штаны, на табурете. Они посидели, выпили, поговорили: он оказался приятным парнем, русоволосым, как Оля, смышленым, но не зазнайкой, вежливым, но не подлизой, разве что он был юристом, но идеальных же людей, прокачалось в мозгу N, на свете нет. Максим, он назвался Максимом, болельщиком «Локомотива», на что N иронично присвистнул: с тех пор, как его назначили заместителем редактора, он болел лишь за сегодняшний номер и увеличение тиражей, – но пообещал раздобыть им с Олей билет на одну из ближайших игр «Локомотива» в Лиге чемпионов. «А я пойду, оставлю вас вдвоем, – сказал N, когда половина бутылки с вискарем была преодолена. – Нет, вам нужно побыть наедине друг с другом, а мне – наедине со своими мыслями, так что не спорьте и не перечьте», – запротестовал он на выходе из квартиры, хотя никто не спорил и не перечил. У автобусной остановки он отлил в урну, послал нахер взругавшуюся старушку, взошел, чудом не навернувшись на ступеньках, в первый же автобус, рассчитывая, что автобус разгонится, взлетит, под облаками начнет пикировать и после мертвой петли завернет в Z, однако Z нигде не было, ни острова затонувших кораблей, ни прятавшихся там пауков, ни тайников, куда Генри Фонда укладывал сокровища, ни могилки Маленького принца... не было ничего, кроме обыденности, расползавшейся за окном легкой пасмурностью и отпечатками автомобильных шин на рыхлой земле обочины, и автобус колесил ухабами и колдобинами по обычному маршруту – до автостанции с отстававшими на четыре минуты прямоугольными часами.

 

Ему подали банановый сплит – в креманке из тяжелого фарфора. Салатовый шарик фисташкового мороженого истаял в конусоподобную кучу, напоминая скомканный парус, брошенный на нос корабля. Люди болтали громче, чем играла музыка – джингло-ремиксовая чушь с прилипчивой мелодией. Итальянская пицца, приготовленная московским поваром из светлоградской муки и финской салями, дымилась на соседнем столике.

Его мобильный лежал на столе и вспышками на экране ловил рекламные сообщения. «Можно присесть?» – замерла над ним Оля, пока он ковырялся ложечкой в мякоти банана. «Угу», – буркнул он и отправил ложку с десертом на язык.

У него дрожали коленки, кишечник намекал на страх перед следующей минутой. Гладкая кожа, зеленые глаза, осветленные волосы, аккуратные ногти – впервые за несколько лет он обратил внимание, до чего красива его жена, не одоленная годами. Она позвонила ему накануне, поздоровалась, сказала, что им предстоит серьезный разговор. Такие зачины, как он знал, предвещают какую-то гадость – и чем серьезнее разговор, тем более гадкими предстают последствия. Она села, заказала салат. В быстром взгляде подведенных глаз он рассмотрел знакомое недовольство его рационом – и почему-то испытал не раздражение, а радость, слабую, точно разлетевшуюся где-то вдалеке, как эхо. «Ах да, – улыбнулась она, – и чай зеленый принесите, пожалуйста». На выходе из кафе споткнулась и рухнула перед всполошившейся хостес молоденькая девушка, почти девочка. Официанты помогли ей подняться, усадили за свободный столик и принесли воды.

«Бедняжка, – сказала Оля, – наверное плохо переносит жару – прям как ты...» «У тебя, кажется, было ко мне какое-то дело...» – выдохнул он и отломил кусочек банана. «Да, – посмотрела она на него и... запнулась, но не от забывчивости, а от стеснения. – У меня к тебе просьба...» Щенок протявкал за окном. «Если бы ты знал, как мне трудно тебя об этом просить: я не думала, что этот день когда-нибудь наступит», – оттягивала она объяснение, но он уже знал, чем всё закончится. «Если тебе нужен развод, – размял он остатки банана в мороженом, – то я не против».

«Какой смысл прикидываться, что у нас всё зашибись?» – продолжил он, пристукивая ложечкой по креманке, залитой неслизанными капельками клубничного мороженого. «Ладно, я рада, что ты воспринял мое предложение спокойно... значит, ты согласен на развод?» – сказала она и повертела на пальце обручальное кольцо. «Ага, – кивнул он. – Сколько мы уже не живем вместе? Сколько мы до того не жили так, как должны жить супруги? Идиотизм – и пора с этим кончать», – поджал он губы, бросил купюры на стол, поднялся из-за столика, но потом, простояв секунду в нерешительности, торопливо сел обратно. «Что-то случилось?» – спросила она, накрывая его ладонь своею. «Его ты любишь? – произнес он с какой-то выжатой истошностью, почти выкрикнул, но все же силясь сохранить самообладание. – Счастлива ты с ним? Когда просыпаешься рядом с ним, ты чувствуешь, что жизнь... прекрасна?..» Она преклонила голову к тарелке с салатом, задумалась, утерла указательным пальчиком, все таким же детско-кукольным, как пятнадцать – или сколько же? – лет назад, зацепившуюся за ресницу слезу и, озарив помещение затуманенной поволокой глаз, провела подбородком вверх-вниз. «Господи, да вызовите же ей скорую!» – заверещал кто-то из столпившихся на входе людей. Он встал, поцеловал ее в лоб, в темечко, в нос, принимая ее исполненное жалостью непротивление, и, пробившись сквозь зевак, вышел из кафе под солнце.

«Почему всё вывернулось к такому финалу? – спрашивал он себя, исшагивая проспект, или набережную, или переулок, а может – площадь, за которой светофор правит перекрестком. – Разве мы не любили друг друга... разве я не любил?..» Он не злился, снова не злился, хотя был бы не прочь как следует выйти из себя. Им руководила не злоба, по брусчатке вела его не ненависть (в этом он не сомневался), однако какая-то никчемная, миллипиздрическая печаль, как камешек в кроссовке, не давала ему отрешиться от прошлого? Зависть к чужой улыбке? Возможно, обида за то, что она сумела выкрасть у судьбы немного счастья и умиротворения, а он – потерялся и замудохался? «Если бы все повернуть назад... – задумался он, садясь на парковую скамейку, или на клумбу, или над серым барельефом фонтана, а может – на урну, в которой дотлевала папироса. – Да что я несу? Если бы... если у бабушки был хер, она бы была Черномырдиным. Ничего бы не изменилось, хоть изверти все время, как кубик Рубика! Изменить... кишка у меня тонка отдаться переменам – или мне лень?.. Я – первосортный мудак...»

«Ты на какой канал предпочитаешь пойти?» – она позвонила ему без пяти десять вечера. Он сказал, что в целом его насрать, но только бы не на «Россию».

Она выбрала «Первый». «Ну это же цивильно – на главном канале страны, сам понимаешь», – объяснила она и, пообещав утрясти организационные вопросы, пожелала ему спокойной ночи.

У них не было права разойтись по-тихому. Госдума за полтора года до того приняла в третьем чтении законопроект, предписывающий все бракоразводные процессы в формате ток-шоу транслировать в прайм-тайм по телевизионным каналам страны, в том числе – по кабельным и спутниковым. Рассмотрение акта в Совете Федерации затянулось на месяц, поскольку все члены Совета Федерации находились под домашним арестом, наложенным на них Следственным комитетом РФ, изучавшим улики по делу о вопиющих случаях порядочности и неподкупности в российском Парламенте, – в результате законопроект был утвержден автоматически и направлен на подпись главе государства. Он в те дни катался на лыжах в Альпах и готовился побить рекорд по скорости спуска с горы тамошнего санатория, отчего не глядя подписывал все документы, какие подавали ему адъютанты и пресс-секретарь. «Законопроект, который был вчера утвержден правителем нашей великой страны, – заявил на брифинге спикер Госдумы Анатолий Гранитов, – направлен на укрепление нравственных основ российского общества». «А каким образом?» – уточнил один из присутствовавших журналистов, но спикер извинился, сказав, что «дела государственной важности не ждут», и удалился, по неподтвержденной информации, в баню – к двенадцатилетним проституткам-трансвеститам.

...Белая сорочка ведущего в перезауженном костюмчике с алым галстуком-бабочкой под выстилищенной бородой подчеркивала его бархатно-маскулинную метросексуальность, востребованную дамами от восьми до восьмидесяти и господами от Сергея Пенкина до Элтона Джона. Его голос был высоким, как звон колокольчика на ошейнике коровы, но в самые драматичные, напряженные моменты шоу он грубел, густел и трубел, подобно благовестному колоколу – во всяком случае, продюсеры программы потребовали от каждого участника подписать договор, по которому они обязывались сравнивать голос ведущего в низкой форманте исключительно с означенным типом колоколов. «Жена должна чаще плакать, вызывая жалость аудитории, а мужчине подобает излучать хамскую самоуверенность, – наставлял продюсер Олю и N в гримерке перед эфиром. – И слушайте, что вам в наушники подсказывают. Можете импровизировать, конечно, но без фанатизма, чтобы не нарушалась общая сценарная канва».

Они сидели за кулисами, над ними колдовали гримеры, подрисовывая ей кровоподтеки, а ему – следы многолетнего беспробудного пьянства. «Ты была чудесной женой», – сказал он, и тут же словил подзатыльник от продюсера с устным предупреждением «не вздумай такое ляпнуть в прямом эфире».

На разогреве перед ними выступили правнук Тутмоса III с где-то двумя сотнями приставок пра– и брат-близнец Джастина Бибера, прибывший, по словам ведущего, из параллельного измерения. Его появление спровоцировало резкий рост рейтингов – на 52 процента, а история правнука Тутмоса телезрителей не заинтересовала. «Господи, какой дебил придумал правнука Тутмоса, а? – буйствовал в рубке исполнительный продюсер. – Откуда наша аудитория может знать, кто такой Тутмос, даже я не знаю, кто такой Тутмос, бездари вы недоуволенные?!»

Консультант со вспученным брюхом и такой же густой, как у ведущего, бородой, вынес в студию конверты из лаборатории, где проводили ДНК-тест, – и в обоих под гробовое молчание публики вычитал положительные на девяносто девять не возбраняемых законом процентов результаты.

«Так, через три минуты – ваш выход», – предупредил продюсер, и Олю с N стали подталкивать к декорациям съемочной площадки. «Если расскажете, что он заставлял вас заниматься сексом с быками и конями, то наш телеканал оплатит вашей дочери обучение в любом университете мира», – шепнул ей продюсер, а похлопав N по плечу, добавил: «Можешь вмазать ей по мордасам, но не вяленько так, знаешь, нехотя, а со страстью, как настоящий полоумный ублюдок, – и мы в долгу не останемся».

«Как выяснили наши корреспонденты, – говорил ведущий, – вы не собирались жениться, потому что ваш супруг... изнасиловал вас!..» На табло перед зрителями в зале зажглась подсказка «Осуждать», и вся площадка потонула то ли в мычании, то ли в блеянии, то ли в мрачном улюлюканье. «И это еще не всё, – накалял атмосферу ведущий. – Господа, мы узнали страшные подробности из жизни наших гостей. Ах, кое-что пострашнее, чем изнасилование той, что через несколько лет стала его женой и матерью его ребенка, но... об этом мы расскажем после рекламы!» «Минутку-другую передохнем и продолжаем», – сказал ведущий, едва красные огоньки прямого эфира на камерах погасли.   

«Что ж, мы возвращаемся, – зашумел, наращивая, как футбольный комментатор, темп, ведущий после возобновления трансляции, – и сейчас вы узнаете всю правду!» Татьяна Викторовна явилась из-за кулис в слезах и в слезах же посетовала, что N изнасиловал не только Олю, но и ее саму, причем насиловал многократно, а также надругался над: собственной дочерью, соседской кошкой, комнатным будильником, премьер-министром страны и эксгумированными останками одного из будд. Оля рыдала вместе с матерью, оператор полиграфа всё подтверждал, зрители, увидевшие на табло команду «Шок», молчали или присвистывали, бросая из зала случайные реплики, не относящиеся к теме передачи, а в студию пригласили участкового, который предоставил ведущему копии материалов восемнадцати нераскрытых дел об изнасиловании, главным подозреваемом в коих фигурировал N.

«Развод – мой единственный шанс вырваться из этого ада! – простирала Оля руки к операторам. – Ада, в который превратилась моя жизнь!» Зрители в зале прочитали команду «Возмущаться» и презрительно засвистели, пока камера выхватывала крупный план испитой хари N, за чьим ухом кто-то из гримеров для пущего эффекта посадил на клей использованный презерватив в мыльной пене. «В чем, по-вашему, вы провинились перед богом?» – с теплотой и участием задал ведущий риторический вопрос и принялся выпытывать у нее альковные секреты, которые ценятся выше хлеба и воды: сколько раз в неделю? в каких позах? что она кричала в мгновения оргазма? к чему муж принуждал ее за закрытой дверью спальни?.. Личико Оли распомидорилось и опухло. «Его эротической фантазией был... анальный секс, – выдавила она и опять захныкала. – Каждые выходные он брал меня сзади и, кончив, не целовал...» «А что же вы?..» – понизил голос ведущий. Юный священник с золотым тридцатисантиметровым распятием на груди, поверх джинсово-стразовой рясы от Киры Пластининой, выкрикнул «Анафема!», раскрутил кадило, бросил его в N, но не попал и с божьей помощью, выразившейся в том, что полетело кадило по напоминающей крест траектории, раздьяволил 200-дюймовый экран за гостями, который продюсеры не успели окропить святой водой. «Ты будешь гореть в преисподней!» – плевался священник, сопротивляясь попыткам секьюрити увести его с площадки: зрители аплодировали и скандировали «Поп! Поп! Поп!».

«И я позволяла, – ответила Оля, вытирая подолом юбки зарыданную мордашку, – ведь как я могла не позволить, если... если... если мне хотелось, чтобы он меня в жопочку отымел?!»

На телеэкраны при помощи простенькой графики вывели высказывания людей, которые делились своим мнением в «Твиттере». «Его надо кастрировать и повесить – этого соблазнителя, развратника и скота!» – гласил твит от главы организации «Женщины Святой Руси» Александры Вагиной.

Роман Лесков, капитан московского «Спартака», приглашенный на передачу в качестве эксперта, встал на сторону N: «А я хотел бы сказать, что N – самый порядочный и профессиональный журналист из всех, с кем мне и моим партнерам по команде доводилось работать». «Защитничек выискался, – замелькали новые твиты Вагиной. – Да эти мужики всегда других членоносцев покрывают! Ромочка, а твоя мать знает, что вырастила защитника извращенцев! Ах вы пидоры, только и думаете о том, как беззащитных женщин насиловать!» «Жалость» замигала перед зрителями, и, когда ведущий прочитал сообщения Вагиной, в зале раздались овации и крики «Браво!» «А сейчас у нас особый гость! Юная дочь наших гостей сегодня в студии – поприветствуем маленькую Надежду!» – объявил ведущий, и Надя впорхнула в студию в коротеньком лилейном платьице. «Ты мне не отец, я тебя ненавижу» – отчетливо, отрепетированно, как речь на линейке или стихотворение на дне школьной самодеятельности, проговорила Надя, затем подсела к отцу и тихонько спросила его «Папуль, а я хорошо справилась?».

Консультант-бородач в третий раз за вечер появился в студии с конвертом, вскрыл его, кашлянул, слегка побил себя по груди, и после барабанной дроби провозгласил, что по результатам экспертизы Надя – дочь не N, а... Боно, по залу прокатился гул восхищения, Оля встала и поклонилась, на полуразбитом 200-дюймовом экране прокрутили видеообращение радостного Боно – передублированное интервью семилетней давности, а Наде вынесли розовый клавесинчик, на котором она склавишила Beautiful Day...

«Друг, это была отличная передача, – пожал ему руку в офисе Толя Лекалов. – Интересно, жестко, насыщенно событиями, с отличным финальным твистом». «Не врешь?» – покосился на него N. «А когда я тебе врал, брат? – попытался подмигнуть Лекалов стеклянным глазом, из-за чего физиономия его скривилась, как у Квазимодо. – Мы с женой оторваться от телика не могли: она всё повторяла, как гордится мной, что я работаю под началом такого человека. И потом мне перепало... ага! Черт, она у меня в рот не брала больше полугода, а тут как с цепи сорвалась, тигрица, львица, пантерица... Ептать, а есть слово "пантерица"?..» «Слова «пантерица» нет, – вздохнул N, бесцельно, чтобы не смотреть собеседнику в глаза, обшаривая ящики своего стола, – есть – «пантера». Какого хера, Толя, ты же журналист с хрен знает каким стажем, претендент на Золотое, мать твою, перо... Иди, короче, работай и не сношай мне мозг». «Может, и претендент на перо, – кивнул Лекалов, удаляясь за дверь кабинета, – может быть, и так, но претендент, прошлой ночью затраханный – по твоей, между прочим, вине...»

«Сучье трансферное окно, – думал N, выходя к кулеру. – Юлой весь отдел крутится, а эти пресс-атташе всё не знают или сказать не смеют. Жопошники». Его внезапно прорезавшиеся на спине мурашки дали понять, что за ним наблюдают. Торопливо он обернулся – и успел заметить, как новая офис-менеджер отвела взгляд к столу, точно искала на нем бумажку с чьим-то номером телефона. «А вы что-то хотели? – сказал он, подходя к рецепции и изучая тонкие рифленые макаронины светлых волос, как у героини Марии Питилло в эммериховской «Годзилле», под которыми шелудивились голубые, как приметил он, глазки. – Могу ли я вам чем-нибудь помочь?..»

Подобно тому как в фильме эпизод волею монтажера обрывается и полуголые персонажи телепортируются в чьи-либо апартаменты, где проигрывается стыдливо-закупюренная постельная сцена, N неожиданно для себя понял, что перенесся в квартиру Ксюши и она сидит перед ним обнаженная, руками прикрывая грудь и лобок, точно какая-нибудь женщина с полотен Курбе. Он хотел ее. Трахать хотел, сжимая в раздраженных объятиях, как пучеглазую куклу, трахать без слюнтяйной нежности, ни о чем не думая, ничего не вспоминая, словно это была оргия пьяных бомжей. Он чувствовал себя молодым, голодным до новизны юнцом, каким никогда не был, почти подростком, что открывает для себя редкие прелести взрослого мира. Молодость Ксюши будто бы переливалась в него с соками, от которых блестела ее выбритая до волдыриков раздражения промежность, и временами он представлял, что под ним извивается жеманная скромница Станислава, на сей раз доставшаяся ему, а не «сраному главному редактору». У нее действительно были голубые глаза, но ровно до того момента, как, вспотевшая после получасовой тряски под одеялом, она вытащила из них цветные линзы.

«Чай будете?» – спросила она, беря с кресла халат. «Ты можешь не так официально, – смутился он, – после... ну...» «Окей, – бросила она, этим легким, ненапряжным «окей» разгоняя, как факелом – волков, что обступают в темноте, нависавшую над ними неловкость, – будешь чай?»

...Изумрудились листья на неподвижных деревьях, на траве животами к солнцу лыбились псы, облизывая теплый воздух, близ парковых лавочек мороженщик продавал детишкам эскимо, по асфальту прыгал теннисный мячик, и смаривающим благолепием звенела воскресная тишина. На ней был бело-желтый сарафан с цветами, а душистые волосы она заплела в толстую косу. Они устроили себе пикник в зеленеющем парке под телебашней, отдаваясь во власть жаркой, слепящей неге, испаривавшей с бетона велосипедных дорожек отголоски монотонных признаний вчерашнего дождя. Малюсенький аккуратный ротик, всегда полуоткрытый, как у истомленной собственной пылкостью куртизанки. У нее в глазах он читал обожание и благоговение, которые, возбуждая тело, успокаивали душу.

С ней, когда они гуляли за пальчики по аллеям или смеялись над названиями блюд в ресторане, ему чудилось, что последние пятнадцать лет его жизни сгинули, что их, может быть, вообще не существовало, – и всё можно начать заново. Переиграть, прожить иначе то, что наперекосяк прожилось при первой попытке. Он положил ладонь ей на округляющийся животик. «Сын, – думал он, стараясь услышать биение крохотного сердца под рукой, – у меня будет сын – разве это не чудо?.. Обещаю, господи, если ты есть и слышишь меня, в этот раз я буду лучшим в мире отцом и самым заботливым мужем. Боже, сделай так, чтобы с Ксюшей и ребенком ничего не случилось...» У него на пальце золотилось новое обручальное кольцо – с выгравированной буквой «К» на внутренней стороне.

Через полтора месяца, когда он приехал с работы, неся в руках пакеты с фруктами и жареными куриными крылышками, она была не одна. Темноволосый молодой человек вышел к нему с кухни, за ним подгориливал второй, судя по ширине плеч – родившийся в качалке и вскормленный анаболиками. Его ударили под грудь. На несколько секунд он забыл, как вдыхать и выдыхать воздух, а потом перед глазами зароились белые и черные звездочки – и его потянуло к полу, на уложенную в коридоре желто-коричневую плитку. Из кухни появилась белокурая головка Ксюши, и N чуть слышно прохрипел «Беги». «Я, пожалуй, останусь...» – без каких-либо эмоций произнесла Ксюша, приблизилась к скорчившемуся перед дверью N и наступила каблуком ему в пах.

Небывалая боль пронзила тело, поднимаясь от желудка к голове, и он бы заорал, если бы качок не зажал ему рот. «Ауч, – отвернулся темноволосый молодой человек, – даже у меня хозяйство заныло». «Свинья эта, – с легким раздражением сказала Ксюша, – просила меня ему отсасывать, а за всё необходимо платить».

«Ну значит так, – присел возле него темноволосый молодой человек, на его носу пышилась родинка, – ты вроде взрослый человек, надеюсь, догадываешься, что кричать и сопротивляться будет не самым умным и, вероятно, последним поступком в твоей жизни. Если поведешь себя правильно, то мы тебя отпустим на все четыре стороны, даю слово, а если нет, то можешь поверить мне на то же самое слово: свяжу тебя, отдам Ксюшке на растерзание и после, коли не окочуришься, когда она тебе яйца оторвет и заставит их сожрать, мы тебя заживо закопаем в лесу, где никто и ни за что тебя не отыщет».

«Не понимаю, – хрипел N, – у нас же будет... ребенок... сын... Ксюша...» «А ты, я погляжу, тугодум, – покачал головой темноволосый молодой человек и сдавил правой рукой скулы N. – У тебя будут большие проблемы, если ты еще раз вякнешь без разрешения. Что касается... хм... сына, то беременна твоя женушка от меня – и была беременна до того, как затащила тебя в постель, но я не против, чтобы ты считал этого ребенка своим и, горя желанием обеспечить его будущее, переписал на него эту чудесную квартиру, поэтому сейчас ты встанешь, без резких движений, и поедешь с нами к нотариусу, где оформишь любимой супруге этот щедрый подарок...» «Илья, – подал голос качок, – нашел бы ты уже новую... э... нового нотариуса, а не то бесит эта жирная шмара...» Ливень дабстепил по лобовым стеклам припаркованных во дворе автомобилей, капли пробутонивались из стекла алмазными розами, сапфировыми геранями и рубиновыми гиацинтами, вымокшая трехцветная кошка сидела под козырьком подъезда, по тротуару маршировали глисты в форме австро-венгерских пехотинцев, в голове N мешались, как раньше, голоса, и один из них, самый громкий, будто голос умирающего бога, описывал ему, как ливень дабстепил по лобовым стеклам припаркованных во дворе автомобилей, как капли прорастали из стекла алмазными розами, сапфировыми геранями и рубиновыми гиацинтами, как вымокшая трехцветная кошка сидела под козырьком подъезда, как по тротуару маршировали глисты в форме австро-венгерских пехотинцев, напоминая, что в Z происходит всё, стоит того лишь захотеть, захотеть со всей силой, как хочется проснуться на следующий день тому, кого ведут на эшафот, и что в эту минуту ему должно больше всего хотеться вырваться из рук зевающего качка да рвануть, не раздумывая и не оглядываясь, к перекрестку. И N, локтем долбанув качка в нос, заработал ногами, руками, плечами и грудью, все приближая к себе перекресток, к которому гнал грузовик, под чьими колесами был портал, переносивший к первым строчкам главы, ибо такой финал... словом, в Z все бывает малость иначе.

 

«Ты сейчас уйдешь, – сказала Оля, укрывая ресницами свои глазки с поволокой, – и между нами всё будет кончено навсегда». Ревели в небесах бизоны, по чьим хребтам скакал всадник без головы. Армия глистов десантировалась на школьную крышу и брала в плен говяжьи котлеты с высоким уровнем содержания газет полуторанедельной давности и претемно-серой туалетной бумаги, которая не рвется, а тянется, как мясная жилка или иссосанная жевательная резинка. Глисты падали на котлеты под вагнеровский «Полет валькирий», ибо, как гласит учебник голливудского сценариста, состоящий, естественно, их трех частей, обращение к замусоленному фрагменту классического музыкального произведения позволяет и продавцу произведения, и его покупателю ощутить себя эстетами, коим не чуждо прекрасное. Его тестикулы перестали болеть, а с живота, ляжек и боков сбежали, как вода с тающего ледника, сантиметры, под которые мимикрировали килограммы. Девятиклассники играли в бадминтон строчками Есенина и бородой Толстого, а загримированный под Иешуа Сергей Безруков сношал на школьном крыльце новенькую учительницу литературы, чья короткая стрижка и любовь к брюкам делали ее похожей на Ральфа Мачио времен фильма «Малыш-каратист». «И что ты всё молчишь? – топнула Оля ножкой. – Я пришла к тебе, унижаюсь тут, а ты оглядываешься по сторонам да глазищами хлопаешь, как рыба в аквариуме».

С него катился пот – катился, само собой, в задницу, куда имеет привычку катиться всё в этом мире. Он ничего не ответил, а только попятился и, отступив на достаточное расстояние, будто перед хищным зверем, пустился наутек, затем – наускок, после того – науползок, в конце концов – наулеток. Бежал он, опять бежал, как бежал от всего – от жизни, от правды, от себя – с самого детства и будет бежать до могилы, над которой заиграют грустные песни, что слушают в больших наушниках накануне операции, дабы не слышать собственный страх, бежал, опять бежал, бежал по лестницам, видя перед глазами не поручни и ступеньки, но Олю и Надю, машущих ему по-пингвиньи, бежал по кирпичной кладке фасада, крошащейся под его ногами, бежал по кевларовым шлемам спецназовцев, которые готовились штурмовать захваченный Беном Аффлеком с сотоварищами банк, бежал по тротуарам, заставленным легковушками, по крышам домов, в которых под оренбургскими платками спали канарейки, по магазинным прилавкам, хватая фундуковые шоколадки, по бензоколонкам, где пахло концом неначавшейся дороги, по хвостам пуделей, зарывавших косточки в землю, по рок-балладам, которые помогают бежать, по ночному небу с сотней путеводных звезд, ведущих к рассвету, по фильмам Джармуша, где всегда едет или автобус, или такси, бежал по теням лет, которые отказывался допустить и принять, бежал по стрелкам часов, которые едва не раздавили Пумбу, бежал по ржавчине послезавтра, в которой жаждал спастись от сегодня, бежал во вздорную крикливость солнечных лучей, с коими вызевываются переживания, бежал, претерпевая разгоряченность мозолей и стертость коленных хрящей, пока не обнаружил себя стоящим в центре города, где, как сосуды к сердцу, сходились люди к моллу. Автобусы газовали на кретинском перекрестке, где вместо дорожных знаков были призраки унесенных ветром, который дует в открытое боковое окно рычащей точилы. Квадраты-прямоугольники постеров с анонсами кинопремьер взирали с фасада второго этажа, точно ленивый мегапаук-пастух сквозь четыре пары очков отслеживал знакомые маневры своего стада. Из «Макдональдса» с молочными коктейлями и газировкой выбегали детишки, чьи замасленные пальцы сверкали на солнце, как лужи, в которых радужатся бензиновые разводы.

К фонарному столбу близ аптеки прислонилась Ира, потная, в просвечивающей белой блузке, как героини Тинто Брасса. Она выронила порванные учебники и, размяв пальцы, точно играла на невидимом рояле, залезла к себе под юбку, в трусики, белые и мокрые, как блузка. «Ты хочешь ко мне... меня?» – сказала она N, закусывая нижнюю губу и отклоняя голову. Она была восхитительной молодой шлюхой, возлюбившей целый мир. Руки, длинные и волосатые, напоминающие конечности шимпанзе, бороздили вспенившуюся блузку. «Утрахайте меня, – кричала она, осматриваясь по сторонам, на вздыбившиеся ширинки мужчин и женские покрасневшие щеки, – чтобы подохнуть мне на этом асфальте от тысячи оргазмов! Юность мою насадите и обкончайте, сделайте меня своей!..»

«Сучка...» – всплакнула баба лет сорока в деловом костюме, подбежала к Ире, нырнула к ней между ног и присосалась к клитору, пальцами раздвигая и щипая девичьи половые губы.

Мужчины столпились над ними, как над жертвами автокатастрофы, не зная, как поступить. Ладный паренек лет двадцати пяти, потерев руки, вынул из джинсов член и приставил головку к Ириному лицу. «Ага, соска, работай, – застонал он, стоило ей открыть рот, – да, маленькая курва, бери его весь, весь...» Дети тыкали в эту троицу маслеными пальцами и гоготали, одна девочка зажмурилась и отвернулась. Ее мать отвернулась вслед за ней и обняла дочь, всё поворачиваясь туда, к действу, и сдерживаясь, чтобы не заласкать через юбку свою набухшую вульву. Некоторые фотографировали, снимали, выкладывали видео на «Ютьюб». Человек восемь дрочили, фотографировали свои гениталии, снимали с комментариями, как рукоблудят, и выкладывали видео на «Ютьюб». Его администраторы ролики удаляли, но за час-полтора, что им давали повисеть, они набирали больше двенадцати миллионов просмотров и попадали в тренды, копировались, расшаривались и разлетались по сети, как саранча по посевам. С местного телеканала примчалась съемочная бригада. «Так, нам нужно подойти поближе, сделать крупный план», – решил корреспондент, и оператор, раздавая свободной рукой апперкоты, проделал брешь в толпе и засадил объектив видеокамеры сначала во влагалище Иры, а затем, когда камера заставила ее кончить и записала оргазм изнутри, – в анальные отверстия сорокалетней бабы и ладного парня, чья простата была так рада внезапному вторжению извне, что от переизбытка чувств взорвалась, разнесла половину камеры, осколки объектива и фрагменты корпуса изрезали кишечник ладного парня – и он скончался с блаженной улыбкой на устах, кончая третий раз кряду в ротик Иры. «В эфир, – кричал корреспондент технику в фургоне, – в эфир выходим, мудила, резче, етить твою мать... шевелись, говножуй! А то подъедут федеральные и захапают сюжет себе!..»

«Девушка, – поднес корреспондент микрофон к Ире, которая из-за спермы, раздражавшей роговицу, не могла толком разлепить глаз, и она взяла микрофон в рот, приняв его за член негритянского порноактера, – вы не хотели бы что-нибудь сказать всей стране? Решение ваше – это перфоманс, протест, заявление?..» Его ширинка зашуршала, Ира вынула его член и поместила себе в рот, выплюнув микрофон. «Сергей Самсонов, Геннадий Тарадюк и Николай Успенский – специально для...» – он не смог договорить, застонал, будто по-волчьи выл на луну, и стал насаживать Ирину голову на свой окрепший ствол. «Специально для...» без указания компании позволило руководству местного телеканала продать сюжет «НТВ» – за пять миллионов долларов. «Иван Сергеевич, – вбежали к гендиректору «НТВ» после выхода сюжета в эфир, – мы бьем все рекорды – это триумф!» Рейтинг дневного выпуска новостей на «НТВ» к концу ролика достиг 99,8 процента: две десятых населения страны сидели без света из-за аварии на электростанции. «Охереть, – воскликнул Иван Сергеевич и приказал своему помощнику привести Ире бутылку самого дорого шампанского, какое тот сумеет достать, – пусть эта славная девчушка потрахает себя с шиком!» Вечером «Первый», пользуясь случаем, запустил реалити-шоу «Потрахушки на улице со звездами». «Афронт для всего нашего общества... этот журналистский материал – позор для всей нашей страны», – прокомментировал, по-еврейски картавя, диктор новостей телеканала «Культура», и продюсеры программы «Новости культуры», купившие у «НТВ» право на повторный показ сюжета, прокрутили весь ролик – от первой до последней секунды, а в ночь, едва на «Первом» закончился пилотный выпуск «Потрахушек», запремьерили свой ответ: «интеллигентное реалити-шоу» под названием «Порывы дикой страсти в сонном озере города с лицами, наклоненными над скудной работой». «Люди, живущие в нашей стране, во всем мире, – мы в этом уверены, – отличаются высочайшим уровнем культуры и такой пошлятины не потерпят, – говорилось в официальном заявлении телеканала культура, отображенном на экране перед первым прогоном «Порывов». – И поэтому мы предлагаем всем культурным людям новый телевизионный жанр – «интеллигентное реалити-шоу», – а миллионы людей, поддакивая сложенными в трубочку губами, читали этот манифест на смартфонах, съезжаясь со всех уголков земли к торговому центру, где под фонарем всё лежала Ира, нагая, если не считать прикрывавшие грудь ошметки блузки, изолентой приклеенные к ее коже корреспондентом местного телеканала, которому страх, что из-за «голых сисек сюжет могут не пропустить в эфир», мешал кончить.

Девочка осмелела, приноровилась к зрелищу, раскраснелась и, высвободившись из объятий перепотевшей матери, приползла в эпицентр с завернутым в бумагу сливочным рожком. «Любовь, а не война», – сказала девочка и воткнула сливочный рожок между Ириных половых губ, как хиппи вставляли цветы в дула солдатских винтовок. «Я кончаю», – в восьмой раз замычал корреспондент местного телеканала и фонтаном спермы выбил девочке глаз.

Цепочка людей, тянувшихся к центру города, не редела, а безжалостно удлинялась, как сезон выстрелившего сериала. Изнывавшие от желания кончить всё подходили и подходили, в одиночестве или целыми семьями, уже голые или раздевавшиеся, стоя в очереди, с псами, которых вели разрядиться в Иру, или с детьми, дабы те пропитались духом демократии и прониклись величием человеческой цивилизации, достигшим апогея. Рабочие с заводов, банковские клерки, офисные лодыри, фермеры, шоферы, школьные учителя, вузовские преподаватели, летчики, командиры батальонов, все подчиненные командиров батальонов, пропойцы, наркоманы, брокеры, монахи, чиновники, продавцы гастрономических магазинов, пекари, слесари, монтажники-высотники, пудели, доберманы, ротвейлеры, мопсы, той-терьеры, ретриверы, носороги, буйволы, слоны, гепарды, аисты, фламинго – все живущие на планете стекались к моллу, как в ковчег. Кончали, трахались, кончали, трахались. А затем вновь трахались и кончали, кончали и трахались.

А затем – вновь кончали и трахались, трахались и кончали.

Забывали, затрахавшись, зачем пришли, забывали, что пришли трахнуть Иру, и тогда пристраивались к первому встречному, трахая каждого, до кого могли достать, не обращая внимания ни на вид, ни на расу, ни на пол, ни на возраст. «А! а! а!» – раздавалось в мире и транслировалось по всем каналам в режиме нон-стоп, ибо все сотрудники всех телеканалов тоже трахались в общей куче и некому было сменить программу, которую некому было смотреть, ибо все зрители всех телеканалов тоже трахались в общей куче. Только аханье, густое и могучее, слышалось на земле, аханье семи миллиардов тел, трахающихся в общей куче. Его эхо, истрахав законы физики, распространялось по космосу, добираясь до отдаленных уголков вселенной, где уродливые инопланетяне, расшифровав земное аханье во всей его глубокомысленности, сваливались в общую кучу, чтобы трахаться и ахать, отвечая своим аханьем на аханье иных планет и миров. Миры ахали, и ахала вселенная, и вселенная расширялась, как член в вакуумной помпе.

Блеяла Ира под миллионами пронзающих ее членов, людских и звериных, которые она перестала различать на второй тысяче. Рычали человеки, перерыкивая все животные воинства. Они трахались, дыша тем, что со стонами выдыхали ближайшие к ним тела. Сперма, заливавшая их, как краска – холсты пьяного живописца, попадая в желудок, давала им необходимые для выживания микроэлементы. Из капель пота, слизываемых с обнаженных ключиц, они черпали соль. Люди трахались неделями, месяцами, перебивая голод неунимающейся похотью. И когда организм отказывался повиноваться обезумевшему либидо, они вгрызались в трахающихся собак, лосей, львов, мартышек, журавлей, не летевших, но подающих голоса, растерзывали дрожащими челюстями их покрытые шерстью тушки и обгладывали заживо, чтобы продолжать трахаться, смазывая гениталии кровью съеденных.

Все звери были сожраны.

Люди же продолжали трахаться, до беспамятства, до полного изнеможения, на подсыхающей крови пожранных барбосов и в собственных экскрементах, продолжали трахаться, пока не остановится сердце или не пришибет инсульт. Если один умирал, на его место трахателя и трахаемого заступали двое, а толпа, подобная гигантскому одноклеточному из «Эволюции» Айвана Райтмана, не прекращая трахаться, руками и зубами раздирала труп, дабы питаться и жить дальше, жить дальше и трахаться, трахаться и есть. Сперма затвердела и накрыла их саваном, грязноватым магическим саваном, через который не могли проникнуть солнечные лучи. Упрятанные под полог вечного желания, они трахались во мраке, к коему вскоре привыкли, назвав светом.

Не видя друг друга, братья трахали сестер, деды трахали внуков, а родители трахали своих детей. Единомыслие, перетекающее в единотраханье, сделалось новой религией.

Не было больше «я», «можно» или «нельзя». Аханье заменило мировые языки, живые и мертвые, аналитические и синтетические, классические и арго. Умение трахаться как можно дольше, доводя до оргазма как можно большее число людей, стало единственной ценностью, единственной моралью, не озвучиваемой, ибо язык всегда был занят чьим-то членом, клитором, соском, сфинктером, но усваиваемой ребенком с молоком матери и спермой отцов. Чтение, письмо, искусство, врачевание, наука – ни в чем из этого человечество теперь не испытывало потребности. И люди трахались, ахали, кончали, ахали, умирали, ахали, трахали трупы, ахали, съедали трупы, ахали, рожали, трахая вылезающих из матки младенцев, и ахали, не ведая горя, не представляя, что мир может быть лучше. Во сне они трахались, а пока они спали, другие трахали их, наахивая колыбельную.

Черный ворон махал крыльями на крыше торгового центра, над очками паука. Таращился на всё с усмешкой, как мягкодушный начальник зоопарка, инспектирующий вольеры. Он залетел не туда, опоздал к началу светопреставленья, к казни собратьев через поедание – и теперь был последним нехомосапиенсом на планете.

«Ты не хочешь присоединиться?» – спросил рассказ N, указывая страницей на смешение счастливых тел. Аханье было таким громким, что N не расслышал слов рассказа. «Как иронично, – прыснул рассказ. – Они меня тоже не слышат, а впрочем, кого они слышат?» Его дочь и внучка спали на лавочке – подальше от людей.

«Жизнь наладится», – подошел к ним сзади стыд. «Или нет», – ответил рассказ не оборачиваясь. «Всегда налаживается», – с печалью произнес стыд рассказа, самый оптимистичный стыд самого пессимистичного рассказа. Аханье. «Я предлагаю свалить в Z, запереться там на все замки и не выходить», – сказал N, не ожидая возражений, рассказ взял на руки дочку, стыд – его внучку, они сели в «делориан» из персикового суфле и поехали по медовой листве, в которой лежал обкусанный Ричард Гир, по окнам высотных домов, в которых не горел свет, по нотам несочиненных увертюр и мазкам ненаписанных картин, по двухметровым плакатам, растворяющимся в лужах, по лужам, в которых не отражались улыбки, по оскароносным слезам, соскребаемым наждачкой с алого гобелена, по дорогам, обрывающимся в небеса.

Пошел снег. Редкие хлопья, серебряные и темные, косо летели в свете от фонаря, под которым лежал окровавленный Ирин лифчик. И снег шел, усиливаясь, перерастая в снегопад, ложась повсюду – на темной центральной равнине, на лысых холмах, на болотах и летел дальше, к западу, мягко ложась на темные мятежные волны воспоминаний. Разлетались снежинки над кладбищами, поросшими сорняками. Они ехали и смотрели, как снег густо намело на покосившиеся кресты, на памятники, на прутья невысоких оград. Душа N, душа рассказа и души его родных, душа стыда медленно меркли под шелест снега. Ахали люди, ахали где-то в невозможности, и снег легко ложился по всему миру, приближая последний том, ложился легко на живых и мертвых, на тех, кто трахался, и на тех, кого съели.

 

 

 

(в начало)

 

 

 


Купить доступ ко всем публикациям журнала «Новая Литература» за июль 2018 года в полном объёме за 197 руб.:
Банковская карта: Яндекс.деньги: Другие способы:
Наличные, баланс мобильного, Webmoney, QIWI, PayPal, Western Union, Карта Сбербанка РФ, безналичный платёж
После оплаты кнопкой кликните по ссылке:
«Вернуться на сайт магазина»
После оплаты другими способами сообщите нам реквизиты платежа и адрес этой страницы по e-mail: newlit@newlit.ru
Вы получите доступ к каждому произведению июля 2018 г. в отдельном файле в пяти вариантах: doc, fb2, pdf, rtf, txt.

 


Оглавление

19. XIX
20. XX


Канал 'Новая Литература' на telegram.org  Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

19.03: Яла ПокаЯнная. Поверить не могу (рассказ)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или сразу отправить журналу 500 руб.:

- с вашего яндекс-кошелька:


- с вашей банковской карты:


- с телефона Билайн, МТС, Tele2:




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература»:

Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2019 года

Купить все номера с 2015 года:
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 

При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2020 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!