HTM
Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2019 г.

Евгений Синичкин

Эра антилопы, несущейся в спорткаре по сверхскоростному шоссе (часть вторая)

Обсудить

Антироман-матрёшка

 

Купить в журнале за июль 2018 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за июль 2018 года

 

На чтение потребуется 11 часов | Цитата | Скачать в полном объёме: doc, fb2, rtf, txt, pdf

 

Всем, кто так торопится к развязке, что

забывает оглянуться по сторонам, посвящается.

 

 

Я чувствую себя Империей на грани

Упадка в ожиданьи варварской орды,

Когда акростихи, как дряблые плоды

Изнеможения, слагаются в дурмане.

Поль Верлен. Изнеможение

 

Среди всего этого великолепия

Я измучен,

Подавлен

Видением пепелища,

Стен, повергающихся в прах.

Ричард Олдингтон

 

Все прошлое я вновь переживаю,

Один в тиши ночей, и нет исхода мне.

Александр Бородин. Князь Игорь

 

16+

Произведение публикуется в авторской редакции

 

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 2.07.2018
Оглавление

2. II
3. III
4. IV

III


 

 

 

Он плелся по ступенькам на третий этаж, и алюминиевый пенал, на уроке открывавшийся с легким посвистыванием, кувыркался в красно-синем ранце с изображениями персонажей «Утиных историй», колотя по позвоночнику. «Когда ты уже прекратишь?» – спросил N пенал и поправил ранец, который скатывался с плеча на локоть. «А я бы и рад тебя не нервировать, – ответил пенал, пережевывая две ручки, карандаш, прямоугольный серый ластик, зеленый ластик-медвежонок, надевавшийся на карандаш, деревянную линейку, замазку, от чьей белой пасты по классу растекался завлекательный аромат перевязочной, коловший пальцы циркуль и презерватив, подброшенный рассказом для комического эффекта. – Больше всего мы, пеналы, не любим встревать, мешать, указывать другим, ты же видишь, что мы существа очень закрытые, нет для нас ничего важнее, чем наш внутренний мир, мы – интроверты». «А зачем ты меня тогда мучаешь?» – удивился N, минуя папоротник, ибо нет школы, где в большом коричневом горшке не цвел бы инструкционной закостенелостью завхоза папоротник. «Лишь тысячи часов пыток заставят меня раскрыть эту тайну, – сказал благородный, надежный пенал, на который в любой момент можно было рассчитывать. – Или положи в меня клочок бумажки, и я тебе на ушко нашепчу, – добавил не слишком надежный пенал, с которым по будням нужно было держать ухо втупо, а по выходным и праздникам – впрямоугло, и N остановился, снял ранец с плеча, вынул пенал, вложил в него огрызок бумажки из тетрадки по математике. – Видишь ли, меня рассказ заставил», – объяснил мерзкий, предательский пенал, который давно следовало потерять на свалке. «А ему-то на кой черт меня донимать?» – уточнил мудрый, славный N, доверявший рассказу. «Ну как бы сказать, – лгал бесчестный, ублюдочный пенал, – я – деталь психологического пейзажа, призванная продемонстрировать читателю твое эмоциональное напряжение в первый учебный день в новом классе, и глашатай экспозиции, помогающей понять, что ты часто переходил из класса в класс, – заявил никчемный, искариотский пенал, который был склонен к суициду. И в следующую секунду пенал выскользнул из пальцев N, по головам первоклассников доскакал до открытого окна и выпрыгнул с третьего этажа, навмятившись и переломав карандаш, ручки и маркер-корректор. «Ему уже ничем не помочь», – сказали приехавшие на вызов – часов через восемь-девять – работники скорой канцелярской помощи, видя под пеналом меловую лужицу.

Преподаватель географии, коренастая, плечистая, квадратноголовая женщина за пятьдесят, по совместительству работавшая школьным психологом, за ухо тащила к лестнице старшеклассника, которого поймали за мастурбацией в туалете. «У тебя большие проблемы, поганец... – она подрыкивала, по-бульдожьи чавкая губами, на которых пенились слюни. – Сосиску свою надрачивать посмел в школе! Ты у меня поплатишься, попомни мои слова!» – старшеклассник вырывался, стараясь высвободить бордовое ухо из толстых лап фемидствовавшей географички, но бульдожьей у нее, по-видимому, была не только морда. Она отвела старшеклассника на первый этаж, втолкнула в кабинет директора, где стояли треугольный стол с интеркомом из папье-маше да массивный приоткрытый сейф с выгравированным на двери золотым свитком, и переговорила с директором, сорокалетней женщиной с каштановым каре, любившей порядок и нарушителей порядка, чьи родители не поскупятся на добровольно-принудительный порядочный подарок «в качестве, разумеется, компенсации вреда, причиненного деловой репутации учебного заведения», на проведение которого по документам и бухгалтерским книгам, «разумеется, не было времени, ведь нельзя раздумывать и медлить, когда судьба вашего ребенка висит на волоске», и который принимался – «разумеется, в знак уважения к вам, Мария Петровна и Тимофей Алексеевич, и исключительно потому, что опростофилился ваш сын, Димочка... простите, Толечка... чудесный мальчик, нуждающийся в дисциплине» – за запертыми дверями и в незаклеенном конверте. «Звоните! – требовала географичка, стуча ладонью по степлеру. – Вот прямо сейчас звоните: пусть его родители приедут и узнают, какого похабного паршивца, мерзкого онаниста, несносного дрочилу они воспитали!» Ошеломляя богатством лексем, достаточных для словаря жаргонизмов или синонимов, она, заглушая звонившую родителям директрису, рассказывала опустившему глаза старшекласснику, что играться с дунькой кулаковой, гонять лысого, душить одноглазого змея, нежить удавчика, начищать пушку, драить дуло, надаивать бычка, чесать упругого дятла, парить шишку, чесать початок – в тот момент с потолка свалился Марлон Брандо, упрашивая географичку замолчать, поскольку «у нас с Марией ручка кончилась», – это грешно, вредно для здоровья, аморально, бескультурно, а думают о таком одни извращенцы. «Ну что вы, Тамара Васильевна, – сказала директриса, – не распаляйтесь, успокойтесь, у вас давление повышенное, не забывайте. Сейчас его родители приедут – и мы дадим вам слово». Тамара Васильевна, наматывая круги по кабинету, вертя между пальцами ручки и линейки, поправляя, как его показалось, скосившийся красноватый абажур на черном торшере, выбросив найденный на полу бумажный комок в урну, дождалась родителей старшеклассника и, когда все расселись, долго-настойчиво кричала, что отучит «этого раздолбая пипиську мацать», заставила его встать так, чтобы всем было видно, и попробовала сорвать с него джинсы с возгласами «ну же, покажи нам всем, как ты с членом своим игрался, давай же, не выйдешь отсюда, пока не кончишь!». В кабинет вбежал разбуженный криками охранник, географичку вывели в учительскую, напоили валокордином, валерьянкой и, как полагается в лучших хатах Московской губернии, водочкой, а родителям предложили разобраться в деле полюбовно, без лишнего шума, что «будет выгодно всем сторонам и, разумеется, вам, Юрий Игоревич и Снежана Маратовна, а также Грише... то есть Косте, он мальчик замечательный, по предметам успевает, друзей у него здесь множество... вряд ли он менять школу хочет... да и куда примут его после такого-то скандала...» Они беседовали не меньше часа, с чаем, конфетами, остатками «Киевского», в конце учебной недели родители старшеклассника заехали на повторный прием. Мальчик в том году выпустился, поступил в институт, а затем трижды привлекался к суду за приставание на улице к пожилым женщинам, которых он просил снять с него штаны, дабы он мог «дрочить перед нами всеми, пока не кончит».

«Наверное, ты – N, – услышал N голосок, который был настолько тоненьким и остро-звонким, что ломтиками в два миллиметра толщиной нарезал пармезан, – новенький?» «Ага», – промямлил N, когда к нему подошла девочка с пышными, взбитыми, будто дрожжевыми, кудряшками темно-шоколадного цвета, которые гривились до плеч. «Что ж, меня зовут Даша, мне очень приятно с тобой познакомиться», – со священнической церемониальностью произнесла девочка и обняла N, поцеловав его в щеку. «И мне приятно... очень приятно», – ответил N на приветствие и на объятие, в котором наваривалась сладость карамельного яблока. На левой щеке у Даши была ямочка, а возле мочки правого уха – родинка. Аллеганитовые глазки смотрели с хитрецой и добротой, как глаза мейн-куна. Ее поцелуй был беглым, лишенным претензий или обещаний, но этой ласки хватило, чтобы N, как настоящий мужчина, позабыл все свои горести, радости, L и проникся любовью самой чистой и вечной, длящейся, если переводить с подросткового языка, класса эдак до восьмого, к маленькой чаровнице с пуговичным носиком и норковыми волосами. «Такой восхитительный день», – пронеслось в голове у N, обнимавшего Дашу. Сердце красавицы склонно к измене (в той же, правда, степени, что и сердце серой мышки), но нежность красавицы, к измене склоняющая, способна вселять в чресла надежду маково-теплого майского дня, особенно, если, присаживаясь в тени эвкалипта, чтобы не сморило майское солнышко, не утруждать себя измерениями угла склона этого красотулечного сердечка. «Я влюблен, и я самый счастливый на свете человек», – постановил N, втягивая из Дашиных волос лопоухую наивность юношеских дней.

Ветерок вдулся в окно, из которого сиганул пенал, и заиграл с кудрями Даши.

Шоколадно-кофейные цунами затопляли этаж, выстывали, покрывая тела детей коричневой корочкой. «Как же я могла забыть?» – хлопнула себя Даша по лобику и засмеялась. Она достала из сумочки стеклянный футляр, в котором лежала перьевая ручка с посеребренным колпачком, какие в нагрудном кармане носят известные писатели, общественные деятели или главы крупных компаний. «Лучший подарок симпатичному однокласснику», – сказала Даша, отдала футляр с ручкой, обняла N во второй раз и, не дав ему поблагодарить, отбежала к подружкам. Его спина взмокла, дыхание прерывалось, как при приступе астмы, он не понимал, что случилось, кто эта девочка, почему она обратила на него свое внимание, почему, совсем не зная его, подарила ему ручку, почему жизнь в одну секунду стала блаженством, а погода разгулялась, точно на улице не осень, но раннее лето, и, естественно, убедил себя, что встретил любовь всей жизни, на которой он через несколько лет женится в этом лучшем из миров.

 

Миниатюрная, накрашенная до размалеванности, Даша напоминала повзрослевшую победительницу детских конкурсов красоты. Ее забрасывали шуткой, которая в школьные годы сопровождает каждую Дашу: Даш, а ты дашь? «Не знаю, может быть, – лукаво отвечала Даша, подбюстивала локоны, упирала правую руку в талию и крутила бедрами, над которыми трепыхалась черная мини-юбка. – Я девушка скромная».

Несмотря на внешнюю распущенность, привечаемую обезьяньими поохавыниями парней, подбивавших друг дружку ущипнуть ее за попку или хватануть за грудь, и перешептываниями девчонок, сплетничавших, со сколькими парнями она переспала (предполагаемые с несомненностью числа доходили до трехзначных, изредка опускаясь до брезгливых упреков «да она еще целка»), Даша была на удивление несведущей в ряде, казалось бы, важных для нее вопросов. Анатомия человеческая, с каким бы тщанием Даша ни подражала всё повидавшим шлюховатым школьницам из американских комедий, представлялась ей теоремой Ферма. По четвергам был урок ОБЖ, где бородатый мужчина средних лет с неряшливой прической хиппи, одетый в растянутые, полинявшие джинсы и объемный жилет поверх клетчатой рубашки, рассказывал обо всем, за исключением основ безопасности жизнедеятельности, что бы ни значило это не отличающееся благозвучием словосочетание. Роман Ренатович, как звали бородача, увлекался кинологией, разводил собак, вечерами гулял по школьному двору с выдрессированной овчаркой, которая умела жонглировать апельсинами, но погибла, когда в тайне от хозяина решила перейти с апельсинов на бензопилы. Изучать предмет по программе и учебнику он считал пустой затеей, верил, что школа – хотя бы отчасти – должна быть школой жизни, а не кладбищем для омертвевших стандартов. Может быть, он предпочел бы проводить уроки в баньке за кружечкой пенного, дабы все, будто древнегреческие философы, сидели в белых одеяниях и, охмелевше-осмелевшие, в сократовских беседах искали истину, заливая потом и паром зубрежную мелкотравчатость подростковых будней, но школьный учитель не смеет рассчитывать на свободу, он галерник из восемнадцатого века, каторжник, которому следует помалкивать под оком надзирателя. Его уважали. Роман Ренатович прослыл сумасбродом, но для детей он был любимым сумасбродом.

Ученики знали, что к нему можно прийти за советом, перетереть за жизнь, что он подскажет, как списать на контрольной, опохмелиться на восемь рублей или соблазнить понравившуюся девчушку. Через несколько лет, когда школа осталась в газировочно-котлетном прошлом, в которое хочется убежать, чтобы не сталкиваться с настоящим, N встретил Романа Ренатовича на автобусной остановке. И на нем были все те же растянутые джинсы, все та же клетчатая рубашка, все тот же жилет, борода, точно колленовская, по-прежнему не вкушала опасной бритвы, а сальные волосы путались в узел. Легкий алкогольный душок преследовал его, как соглядатай, Роман Ренатович узнал N (он помнил всех своих бывших учеников), они обменялись рукопожатиями, парой-тройкой общих, не обязывающих к ответу фраз, которые так же бессмысленны, как английское how do you do?, и заняли облезлые сиденья. Изумрудный автобус тронулся, икнул на ухабе, пропетлял по улочкам, выехал на лесную дорогу, где не ловила связь, вырубали деревья и сбивали пешеходов, в память по которым на обочине устанавливали надгробия и выкладывали букеты и венки, Роман Ренатович запел гимн России, а после, не говоря ничего, заплакал... и плакал – как можно тише – до конца пути.

Над учительским столом в кабинете ОБЖ, скромном кабинете, куда с трудом поместились два ряда парт (при норме в три), шкаф с противогазами и прочими военными побрякушками, висел автомат Калашникова, который однажды, возможно, во вторник, или в пятницу, или в среду, хотя нельзя исключать, что в четверг, или в понедельник, или даже в субботу с воскресеньем, выстрелил, к счастью не убив никого, кроме спавшего на солнечном оконном отливе воробья. Его выстрел был неизбежен, но не потому, что автомат зарядили по неосторожности или в шутку, не потому, что автомат учился чародейскому искусству и наколдовал себе из воздуха патроны. Нет, этот автомат, висевший на стене со временем центрально-комитетного двоемыслия, когда обучать тринадцатилетних владению огнестрельным оружием и метанию гранат считалось делом благородным и государственной важности, а объяснять, как не залететь в школьном подвале или не подхватить сифилис, – вульгарно-буржуазной прихотью, выстрелил по требованию литературно-критической комиссии, которая иначе отказывалась пропускать главу в печать. «Автомат, если его повесили, – отмечали в комиссии, – обязан выстрелить, обязан – и возражения не принимаются. Висеть просто так, висеть, потому что его за страницей повесили, висеть, потому что он висел в реальности, висеть, потому что он автомат, а автомат может висеть на стене, – моветон и неуважение к читателю. Или вы полагаете, что читатель должен растрачивать свое внимание на обычные описания, которые не являются ни иносказаниями, ни намеками, ни отсылками, не изобилуют, наконец, обличительными деталями, подчеркивающими, например, безответственность школьного руководства?» Символизировать что-нибудь автомат был готов, но после эпизода с ритуальным автобусом из первой части синие занавески обратились в департамент по литературоведческой фигне и оформили патент на символизм – во имя Верлена, Рембо и святого Блока. Тогда автомат разобиделся и просто выстрелил в окно, подписав разведенным в воде порохом пустой бланк, на котором члены комиссии – для отчетности – указали, заручившись благословением четырех профессоров московских филологических факультетов, причину выстрела, и за следующие пятьдесят четыре года школьники, студенты и профессиональные лингвисты написали об этой причине, ее художественной роли и ее значении для великой русской литературы тринадцать тысяч девятьсот семьдесят восемь работ. Изржавевший же автомат в последние годы своей жизни рехнулся: поговаривали, что он приладил к прикладу обвес для путешествий во времени, улетел в первый век нашей эры, наставил собственный ствол на коня Калигулы и принудил его перед целым сенатом лезгинить на спине хозяина...

Кабинет, словом, заполнялся галдежом, шуршали пиджачки, брюки и юбки распарывались, поревывая, об отломки дээспэшных сидушек.

Лида Жарова слушала в наушниках Высоцкого, который к двадцатипятилетнему юбилею смерти был в тренде. Илья Фадич играл на дудочке, решая заданные по химии задачки на валентность. Теленок, под развал Союза убежавший из колхоза в Химках, жевал чью-то домашку по алгебре. Егор Фоменко улыбался по-хомячьи, растягивая большие, словно флюсом раздутые щеки. Роман Ренатович говорил, что в рок-музыке не было голоса сильнее, чем у Фредди Меркьюри. А затем разговор по каким-то диковинным виражам подъехал к теме мужского обрезания, которая была слишком запретно-генитальной, чтобы не заинтересовать подростков. Теленок заржал, парни заулыбались, покраснели девушки, а Даша побледнела, как оказавший на суше осьминог. «У них там... внизу... режут, – переспрашивала она, прижимая руки к губам, – но зачем... зачем? Разве их... с ними кто-нибудь захочет... с кастратами?» Ее бледность обрела оттенок мяты, Даша вскочила, перебирая по телу ладонями, как если бы стряхивала с себя насекомых, выбежала из кабинета и заперлась, пропустив следующий урок, в женском туалете.

Как случалось с многими из поколения MTV, у Даши было доброе сердце, но дерьмом забитая голова. «Ладно, пойдем, – повела она за собой мальчика из младшего класса, полюбившего палево-желтого голубя с голубятни в тридцати метрах от школьного забора. – Ах ты, глупенький шалопай!» С ними пошли двое его одноклассников. «Смотрите, как мы поступим, – сказала Даша, когда они вчетвером укрылись от посторонних взглядов за голубятней, – вы сейчас расставите эти три коробки в ряд, сядете на них и будете по очереди рассказывать, чем вам понравился голубь и почему вы хотите пойти с ним на свидание». «А я не хочу идти на свидание с голубем, – возразил один из одноклассников, и второй одноклассник кивнул, – у меня девушка есть».

«Слушай, не мешай, – надула гелием губки Даша, они, прицокнув, отделились от челюсти, взмыли в воздух и, достигнув стратосферы, лопнули, упали на крышу фабрики «Красный Октябрь», где до зазеленевшего, вопреки всем традициям и метеорологическим сводкам, ноября лакомились «стратосферами», – подыграй нам, Паша победит, мы пойдем по домам, а ему достанется голубь».

Паша действительно выиграл – после красочного представления участников, садившихся на коробки под намурлыкиваемые Дашей танцевальные джинглы, четырех разбитых рекламными паузами раундов с испытаниями и кривляньями Валдиса Пельша, которого Даша пригласила в соведущие. «Я не знаю, что сказать, – заикался Паша в видеокамеру из тубуса, – мне так хорошо, моя мечта исполнилась, уверен, что всё у нас с голубем будет отлично!» Три года спустя Паша женился на голубе, который, как выяснил Паша на восьмой месяц отношений, был голубкой, они поселились в домике на дереве, подаренном им на венчание родителями Паши, поначалу не принимавшими выбор сына, но с подсказки психоаналитика его поддержавшими, завели птенцов с человеческими головами и проблемами, взяли в кредит воздушный шар для путешествий к дальним родственникам голубки, проживавшим в Финиксе, жили счастливо, но не очень долго, ибо голуби живут лет пятнадцать, и Даша, в день объяснения Паши и голубки близ голубятни пошедшая на свидание со вторым одноклассником, приезжала на всех их годовщины. Она, как и в юности, влюбляла в себя мужчин, отличаясь той вырвиглазной, барбишной, фантично-бигудированной, огнедышащей красотой, которая притягивает и неопытных мальчуганов, галками слетающихся на блестяшки, и уставших от жизни мафусаилов, которым, беззубым, не нужна конфета, если есть обертка, которые все эти одинокие годы травились нормами приличия и духовными связями, а теперь, чувствуя боль в суставах при составлении завещания, ночами проводя больше времени по пути в туалет, нежели в постели, ищут не сухомятки общественного одобрения, но утонувших в устье прошлого ощущений безрукавной недопознанности любви. Годы не иссерили налившуюся шоколадность волос, не добавили Даше зрелости, которая тигрицу перешивает в домохозяйку с косынкой или сеточкой на голове, не изменили ее щенячью натуру. Она приезжала на все годовщины – на каждую с новым кавалером, от которого была без ума на девять с половиной баллов из десяти, – и заканчивались все вечера одноэпизодным сезоном придуманного Дашей шоу Pigeon Idol, признанного Голубиной телеакадемией лучшим развлекательным телевизионным шоу всех времен.

 

Учительницей историей была мама Даши. Чулпан Ахмедовна служила в семье истории со времен первобытно-общинного строя, со временем собирательства, приручения диких собак и крупношрифтовых страниц из красно-черных учебников по истории Древнего мира, пленяющих пятиклашек медной мамонтовостью полусказочных эпох. История любила Чулпан Ахмедовну, которая в историческом доме была и экономкой, и гувернанткой, и воспитательницей, и профессором кислых щей в кастрюле со сладкой кукурузой. Любовью отвечала истории Чулпан Ахмедовна, которая приютила историю после ее побега от математика в блюдцевых очках и его шнобелевого приятеля, разбогатевших на распространении жесткой порнографии. История поселилась в чулане, где за пылесосом и швабрами таился желанный после ядовитого свечения софитов мрак, чьи сильные предплечья напоминали истории об Афанасии Бочкове, который был ее первой любовью и первым (вероятно, единственным) честным историком российского государства.

Суп с яичной лапшой и румяными гренками возвращал истории силы. Она крепла, но физически, а психологически история была вымотана, как десятилетняя парижская проститутка в ночь зарплаты на отдаленном строительном объекте.

Злость и бессилие будили историю, когда она засыпала в бочковских объятиях мрака. На ладонях не затягивались стигматические раны, нанесенные перьями летописцев, вся спина была исполосована кнутами Татищева и Карамзина, распухшие, посиневшие соски зудели от садистских ласк Ключевского, который подвешивал на них прищепки с гирями или подключал к ним электроды, а математик с другом, чтобы она их никогда не забыла, отрезали истории клитор. Академики всех мастей, в том числе гнедые и рыжие, наведывались к Чулпан Ахмедовне, совали ей смятые купюры, просили дать ей пять – ну, может, десять – минут наедине с историей, без чьих драчливых повизгиваний они не могли получить сексуальную разрядку. Наталья Березова, обозреватель газеты «Коммерсант», подсчитала, что пребывание истории на лечении у Чулпан Ахмедовны, обошлось бюджету страны, выделенному на научные изыскания, в двести четырнадцать миллиардов рублей, выплаченных семьям научных сотрудников, доцентов, профессоров и академиков, преждевременно почивших, как указал в отчете патологоанатом, из-за острого спермотоксикоза. История отлеживалась, Чулпан Ахмедовна промывала ей гноящиеся порезы рисунками из графических романов и прикладывала к синякам кадры из фильмов Тарантино, Даша расчесывала ей волосы, а мрак звонил баобабам, чтобы те уговорили Чака Норриса дать истории несколько уроков самообороны. Его тренировки привели историю в форму, она заслужила черный пояс и ковбойскую шляпу, выудила у Мишель Пфайфер, где живут бродячие кошки, которые вылизыванием могут сделать из обычной истории ловкую и непобедимую историю-кошку, и, заплатив десятью тоннами молока, обрела кошачью силу. Мести час настал, а также – расплаты минута и секунда воздаяния.

Двести тысяч возбужденных прихлебателей, двести тысяч цепных псов подлинного идиотизма и выдающейся ахинеи, двести тысяч квасных патриотов и спрайтовых лицемеров, – двести тысяч кошельков сторожили виллу математика в блюдцевых очках и его приятеля с носом до пупка. Если бы история знала, на кого она выпустила когти, если бы история знала, в чей адрес повертела хвостом, если бы история знала, что всеми правительствами мира она наречена бесправной вавилонской блудницей, а на подмогу математику выслали всю президентскую рать, мемуары Казановы, бессчетные стариковские тома, полковника Арденти, зомби-версию Макиавелли, Карла Мюнхгаузена, Брюса Липтона, сионских мудрецов с плазменными протоколами, понциевские надежды по номинальному миллиону долларов, Адриано Челентано и тридцать пять тысяч грибоедовских курьеров... «Лапусенька ты моя, – причитала Чулпан Ахмедовна, стоя в десяти километрах от виллы математика в блюдцевых очках и слыша вопли истории, которую, забондаженную сторублевками, один за одним познавали двести тысяч неудовлетворенных мужчин и женщин националистически-безликой ориентации, – почему же тебе не сиделось дома? Ай, деточка...»

 

Тем временем N собирался с силами, чтобы пригласить Дашу погулять, и собирался, по обыкновению, в семнадцать раз дольше, чем голливудская старлетка на вручение ковроводорожной премии. Академический подход к романтическому рандеву включал заучивание пушкинских строф, сорок тургеневских страниц, курсы игры на банджо или гитаре, постановку гласных в серенадах, исполняемых под стук мечей, и паломничество в Мекку за озарением или восхождение на Казбек за воспалением легких для драматического эффекта. Когда N в ихраме вышел из больницы, где пролежал два месяца и где пятидесятилетняя врачиха из радиологии норовила облапать его между ног, за Дашей приударил Коля Ослов из параллельного класса.

Чистые волосы, уложенные в модельную прическу, чистая кожа без прыщей и иных оспинных улик переходного возраста, острые скулы, статность гренадера. Трикотиновая футболка на эпилированном торсе, ровные, каланчовые ноги под узкими джинсами, полунасмешливый, полугорделивый взор. Ослов был стереотипным школьным красавцем, и рассказ переживал, что его роман обвинят в клишированности, в попытке на контрасте выписать в N образ классического чувствительного неудачника-меланхолика, которому в финале привалит счастье, но что мог поделать рассказ, если иногда жизнь сама оказывается расхожим стереотипом, как прилагательное «расхожий» в сочетании «расхожий стереотип», с тем, однако, отличием, что неудачник в ней требованиями профсоюза сценаристов сюртук удачника не примеряет?

Привыкший находиться в центре внимания – и на краешке презрения, где недовольство не выражают открыто, а ягово-наушнически подлизываются, – Коля был высокомерен настолько, насколько бывает высокомерен человек, уверенный в завтрашнем дне и своих достоинствах, но воспринимающий их со спокойствием аристократа духа, а не с баламутной чопорностью нувориша. Его высокомерность была притягательна, элегантна и соблазнительна. Располагал он к себе самым естественным образом, будто в его организме был ген, кодировавший удачливость в межличностных отношениях. Верно, он обладал харизмой, одним из наиболее растиражированных слов нашего времени, с небес ниспосланной неотразимостью, даром бесполой привлекательности, которая, не позволяя прохожим сохранить трезвое равнодушие, делит их на влюбившихся без памяти и возненавидевших тебя молчаливой злобой, вскипяченной в бездонном чане зависти. У него была идеальная жизнь подростка барвихинской закваски. Юный, красивый, популярный, с богатыми родителями за спиной, компанейский и беспроблемный – слишком блёсточно-глазурный, чтобы выйти за границы классицизма.

Конечно, ему завидовали. Нужно ли уточнять, что в первых рядах завистников, обидой давящихся под партой и с безмолвными проклятиями выглядывающих из-за угла, подмахивал неброским стягом N, завидовавший каждому, кто видел жизнь простой и легкой или на божественной предрождественской распродаже затарился очками, в которых тоска приобретает вкус трехцветного пломбира? Истязая душу сомнениями, N в самовосхищении, перекликающемся со стыдливым презрением к себе, в дремотной неопределенности, когда где-то вдалеке, на вываленных в песке лестницах, на степной обочине сна бьются спокойно-логичное «лишь бы не проснуться» и обнадеженность, освещаемая слякотной лучистостью рассвета, завидовал людям, которые умеют жить. «Господи, да замолкни ты! – вскрикнул N, давясь обидой под партой. – Унижаешь меня перед всеми читателями... а если ты классиком заделаешься, как мне жить с эдакой славой?»

«Понимаю тебя, брат, – сказал Тонио Крегер, записывавший на школьной доске шиллеровское «Где найду исход желанный? Где воскресну я душой?». – Он недоумок».

«Свинтус, а не рассказ, – подтвердил N, пролезая под партой к доске. – Вас-то как сюда занесло, герр Крегер?» «От Манна прячусь, – ответил Тонио Крегер, стер строчки шиллеровского стихотворения и начертил на доске портрет Ингеборг Хольм, чье имя оказывало на N, слышавшего в нем плескучие отголоски смерти на прибрежных утесах, эффект эластратора. «Его же нет: он полвека назад умер», – удивился N, стер портрет Ингеборг Хольм и нарисовал домик из квадратного основания и треугольной крыши, а подле – человечка из кружочка и пяти черточек, потому что рисовал N так же, как танцевал, сиречь никак. «Мир художественный, – напомнил Тонио Крегер и залез под учительский стол, где коптился лосось, – в нем все есть». «У вас с Манном какие-то тёрки?» – спросил N и присел вместе с Тонио Крегером в дымок, от которого заурчало в животе.

«Жаль, но нет: какие у нас могут быть терки, если я его альтер-эго? – вздохнул Тонио Крегер. – Его бюргерская суть победила и изжила все внутренние конфликты: лопаешь братвурст с капустой, и голова ни о чем не болит». «Ладно, и зачем же ты от него прячешься, если всё у вас хорошо?» – спросил N, достал из кармана вилку и, проткнув газетно-мясную мякоть, вытащил из коптильни с лососем немецкую сардельку. «А кто его знает? – облизнулся Тонио Крегер. – Не определился твой рассказ с этой второстепенной сюжетной линией». «Идиот бумажный!» – с удовольствием сказал N и откусил кончик сардельки. «Юне домашен», – прорыдал над учительским столом по-немецки Томас Манн, который из Любека учуял копченную сардельку, и Тонио Крегер, проскользив по ромбичному линолеуму, обогнул Томаса Манна, скрылся за дверью и побежал по лестнице на третий этаж, а оттуда – на волшебную гору.

«Анекдот», – процедил Томас Манн, сомкнув старческие губы, и N согласился, что эта талантливая новелла может быть отрекомендована в романе рассказа...

На общешкольных соревнованиях по футболу, проходивших в зале, где с искорёженных хоккейных ворот, заменявших футбольные, скоммуниздили сетку, а из кривого паркета грибились гвозди, Коля в раздевалке щеголял белоснежными трусами. Его трусы стоили дороже, чем весь гардероб любого парня в школе.

По слухам, трусы были зачарованными. Они привораживали девушек, которые, наслушавшись трепа в дамской комнате, заходили в Интернет, вбивали в поисковик название бренда и модели и не могли оторвать взгляд... от ценника, соблазнявшего тех высоконравственных девиц, которые в статусах социальных сетей, справа от фотографий с милыми утиными губками, признаются, что в парнях их заботит не внешность, а богатые... душевные качества.

Трусы изготовлялись из перьев сквадера, размоченных в крови двухмесячного единорога, которого при ретроградном Юпитере вскармливала Амалфея. Ретроградный Юпитер сидел позади Амалфеи и гребешком, материалом для которого послужила древесина эквадорской липы, растущей по вторникам на кучевых облаках, а по пятницам – на подведенных ресницах танцовщиц гоу-гоу, расчесывал козе шерсть над хвостом. Ее изроговые яства насыщали кровь единорога стопроцентным кислородом, от которого перья сквадера перенимали освежающую клеенчатость взбитых сливок. Без зачарованных трусов, которые через телепортационные кабины переправляли на стирку гейшам-девственницам, пьющим по утрам дистиллированные слезы умирающих от неутоленного желания мужчин, Коля ощущал пустоту, незащищенность и замыкался в себе, поэтому его отец позаботился, чтобы сын никогда не испытывал потребности в зачарованных трусах и скупил для него всю эксклюзивную партию в сотню штук. Они отработали каждую уплаченную за них копейку. В шестнадцать лет на донжуанском счету Коли, который он, вняв совету Пушкина, приехавшего с пьяной вусмерть Гончаровой на одну из вечеринок на даче Колиных родителей, называл донжуанским списком, числилось двадцать семь романов, увенчавшихся завидными для любого пубертатника победами. «Алла, Анастасия, Вероника I, Вероника II, Галина...» – читали одноклассники в ходившем по рукам списке двадцать шесть имен, спрашивая всех, в частности остриженных наголо балинезийских котов, связывающих своими усами мир живых и мир мертвых, куда же запропастилось двадцать седьмое имя? Никогда Коля не называл этого имени, имени четырнадцатилетней девочки, безответно возжелавшей светловолосого соседа в три раза старше себя, которую на летних каникулах в небольшой грузинской деревушке он утешал истомленными поцелуями и приспущенностью зачарованных трусов. И рассказ прознал об этой ананасовой страсти... прознал... да как-нибудь прознал... не следует забивать себе голову такими деталями... «Юрга, – нашел рассказ, собравшийся бежать от редакторского гнева, поезд, шедший в словарями забытый город, – туда и отправлюсь, там никто не станет допытываться, кто поведал мне о тайном романе Коли, если он никому о нем не говорил».

У старшего Ослова был свой бизнес. Четыреста отделений разросшейся головной компании, продававшей деньги. «Испокон веков людям требуются деньги, люди хотят денег, люди работают, чтобы получать деньги, люди живут ради денег, – мотивировал сотрудников Владимир Ослов. – Ты – ничто, если у тебя нет бумажки, а важнейшая бумажка в нашем обществе – это денежная купюра. Есть только одна бумажка, которая важнее денежной купюры, – более крупная денежная купюра», – заканчивал речь Владимир Ослов, и народ, отбив ладони, расходился по рабочим местам. Люди по всему миру покупали деньги в фирме Ослова, отдавая тысячу рублей за семь аккуратных, новеньких банкнот по сто рублей, ведь семь банкнот, к тому же чистеньких и гладеньких, лучше, чем одна. «Я купила нам немного деньжат... да, дочка, красненьких, как ты любишь... ты с чем их будешь есть – с макаронами или картошкой?» – звонила домой женщина, покидая филиал фирмы Ослова с багетовыми купюрами во внутреннем кармане кожзамной сумочки.

«Я думаю, в праздники мы можем предлагать нашим клиентам особый курс: восемь красивеньких сторублевых бумажек за тысячу рублей» – эта в бане выпарившаяся идея, вырыгнутая на шестой бутылке пива, сделала Владимира Ослова мультимиллиардером, чья компания на Пасху или на Новый год зарабатывала в два с четвертью раза больше, чем Microsoft – за год.

В середине нулевых, когда Александр Кержаков иногда попадал в створ ворот (к сожалению, для него – исключительно на тренировках), а фирма Владимира Ослова продавала деньги каждому человеку на планете, он подался в политику. «За всю жизнь я никому не давал взяток, – разговаривал с избирателями кандидат в мэры города Владимир Ослов, – если не считать полицейских, налоговых инспекторов, санинспекторов, сотрудников СВР, таможенников, работников ЖКХ, чиновников городской администрации, депутатов областной думы, Госдумы, членов Совета Федерации и кабинета министров, президентов пятидесяти двух стран, жен президентов пятидесяти двух стран, любовников президентов одиннадцати стран и собак президентов двадцать девяти стран, – и я уверяю, что на посту мэра останусь тем же убежденным противником коррупции, каким вы меня знаете», – заканчивал Ослов речь и пролетал над мэрским креслом, как фанера над Парижем, хотя в предсмертной исповеди монаху-бенедиктинцу Адельму Отрантскому фанера созналась, что приписала себе заслуги куска оргалита из Владивостока, который совершил тот достопамятный перелет над башнями Нотр-Дама, но на следующий день умер в Нанте от интоксикации нитроцеллюлозным мебельным лаком. «Я не остановлюсь на поражении», – не падал духом Владимир Ослов, упав в сугроб на выходе с избирательного участка, и баллотировался в члены Законодательного собрания Санкт-Петербурга, в охранники московского клуба «Сохо», в кролики-осеменители на шуйской кроличьей ферме, в президенты страны, но граждане голосовали за других: в их глазах он был на редкость порядочным человеком и плохим боксером. «Люди таких не любят», – объяснял ему по телефону политтехнолог, расплачиваясь за номер в борделе и ночь с двумя годовалыми козочками и тремя пятимесячными овечками, которым политтехнолог после всякого посещения дарил по новому ошейничку с колокольчиками.

В восемнадцать лет Коля пошел на стопам отца: Владимир Ослов заявился домой укуренным после очередного политического фиаско, наследил в коридоре грязными башмаками (к пятке левого прилип березовый листочек), уснул перед дверью сына, а на утро Коля, с позевываниями вываливаясь из комнаты, не заметил храпящего отца и отдавил ему ногу, сломав пару пальцев.

«Разве слаб я в деловых вопросах?» – допросил себя Коля в ванной, слушая охи проснувшегося от хруста собственных костей отца. У него были сбережения, которых хватило на покупку простаивавшей фабрики, где Коля принялся лепить из говна конфеты, сначала по пачке в день, а затем запоточил процесс, нанял четыре дюжины квалифицированных и, следовательно, пьющих работников, и продукция его фабрики появилась на полках всех столичных супермаркетов. Когда общественность, привыкшая из песка под контейнером с бытовыми отходами создавать кумиров, чтобы впоследствии не нуждаться в ресурсах для массового производства жупелов, раскусила говенные конфеты и, наевшись ими до отвала и диареи, осознала, что вкусные говенные конфеты производятся из не самого вкусного – и не свежего, к слову, – говна, они с селфи-палками и включенными в смартфонах фонариками, поскольку вилы и факелы были «олдскульным стаффом», столпились перед фабрикой, нащелкали сто двадцать три миллиона фотографий, выложили их в «Твиттер» и «Инстаграм», не забыв захэштегить говенность конфет, и фабрика сгорела со стыда, а под обломками, головешками и пеплом погибли ночной сторож да его двенадцатилетний кот – основные поставщики сырья для фабрики. И с того дня никто не мог говно превратить в конфетку, зато подавляющее число конфет заканчивали жизнь, чувствуя себя говном.

Второе предприятие Коли, после которого он исчез в неизвестном направлении (очевидцы утверждают, что видели его красящим ветхую лодочку в Сиуатанехо, но следователи не нашли там никого, кроме Тима Роббинса, оплакивавшего смерть Моргана Фримена от стрелы Стивена Амелла), европейские средства массовой оболгации окрестили... в купели какой-то римской церквушки и назвали «Скандинавским приключением».

В новостях показывали кадры с острова Утейа, где Андерс Брейвик приголубил огнем и пулей семьдесят семь человек и в благодарность за свой вклад в дело спасения планеты от кризиса перенаселения получил от правительства Норвегии трехкомнатные апартаменты с тренажерным залом, личной охраной и бесплатным довольствием на двадцать один год. Он жаловался, что его содержат в садистских условиях. «Заслуживаю, – бил Брейвик челом, – заслуживаю за все мои усилия куда большего: где бассейн, где игровые приставки, где двенадцатилетние минетчицы, которые будут ласкать меня по ночам?» Речи Брейвика, олигофренно-гениальные, произвели впечатление на норвежскую власть, которая пожаловала Брейвику Орден Святого Олафа и обязала министерство юстиции следить, чтобы ежедневно после ужина к Брейвику доставляли девочку не старше тринадцати лет из числа распутных послушниц католического монастыря под Тронхеймом, и на Колю, который по-менделеевски негаданно увидел перед глазами схему действий, меняющих мир. Адвокатские курсы окончив с отличием, он открыл конторку, сотрудники которой ездили по байкало-сахалинским бездорожьям и отбирали отчаявшихся, запутавшихся, несчастных, разочаровавшихся, то есть каждого первого россиянина, вооружали их автоматическим оружием, связкой гранат и высаживали на норвежских берегах. С винтовками, патронами и взрывчаткой он клал им в дорожную сумку брошюрку, где рассказывалось, как из автоматов стрелять, через сколько секунд рванет граната, если выдернуть чеку, в какие части тела целиться, чтобы убить, а не покалечить, и как определить оптимальный момент, оперируя в формуле количеством застреленных и вероятностью погибнуть в перестрелке с полицейскими, для добровольной сдачи стражам правопорядка. «Ты должен понимать, – писал Коля в методичках, – что терпение полицейских – даже скандинавских – не безгранично. Если ты будешь наглеть и прикончишь на их глазах свыше тысячи человек за одну поездку, они могут обидеться и применить к тебе силу».

Шести первым клиентам, убившим в общей сложности пятьсот тридцать семь человек, а в общей разности – пятьдесят устойчивых выражений, он выбил, адвокатствуя над трупами, трехэтажные дворцы на берегу Финского залива, дворцы, выстроенные на рубинах, прежде бывших кровью невинно убиенных, с дверьми, покрытыми позолотой всесущного абсурда, от которой расползался ленивый запах мускуса, с витражами, оставшимися после разрушения православных храмов, с длинными проходами и анфиладами, уводившими в темное будущее из антиутопических фильмов и книг, с домашними кинотеатрами на триста гостей и обеденным столом из партитур Шостаковича, где еду камертоном накладывали в раструб саксофона и всасывали через эбонитовый мундштук. Его доводы были убедительны, поскольку подкреплялись упоминаниями декларации прав человека, в потолок тычущим указательным пальцем и присяжными-женщинами, которые не слушали Колю или обвинителя, а пялились, поигрывая рукой под юбками, на зачарованные белоснежные трусы. Своими трусами (и упоминаниями декларации прав человека, конечно) он добивался для своих клиентов высших норвежских государственных наград и пожизненных пенсий, размер которых напрямую зависел от числа укокошенных. Так, за десять убийств Коля мог вытребовать для клиента однушку в Осло и полторы тысячи евро в месяц, за пятьдесят – двухэтажный коттедж и десять тысяч, за сотню – поместье на пяти гектарах и полсотни тысяч европейских рублей. Наталья Лилова, акушерка из Нижнекамска, стала адвокатским триумфом Коли и убийцей-рекордсменом, приговорившей из карабина M4 две тысячи четырнадцать человек и зарезавшей, расстреляв весь боезапас, восемьсот одиннадцать. «Ангел истребления сможет принести нашей стране невиданное величие, – с этими словами король Норвегии Харальд Пятый, переговорив с Колей на закрытом судейском совещании, передал Наталье Лиловой корону и всё королевское состояние, оцененное в десять миллиардов евро. – Достойнейший преемник, продуктивный, талантливый специалист, великая королева». Целые корабли с растерявшимися россиянами, державшими пальцы на спусковом крючке, день за днем причаливали в Сандефьорд. Адвокатский гонорар Коли составлял пятнадцать процентов от суммы компенсации, которую норвежский суд постановлял выплатить его благородным клиентам, и в новом охотничьем сезоне он хвалился, что по части заработков переплюнул отца. Тогда он принял решение расширяться – на Швецию и Данию, где купались в молоке, снимали хорошие фильмы, а тюремные камеры были обставлены с большим шиком, нежели будуар маркизы де Помпадур. И преуспел.

Люди богатели, они были отчаявшимися, запутавшимися, несчастными, разочаровавшимися, но отныне состоятельными, а с ними богател и Коля. Его бизнес процветал, и процветал не один год, процветал до тех пор, пока всё население Скандинавии не вымерло: остались лишь отчаявшиеся, запутавшиеся, несчастные, разочаровавшиеся убийцы, которым никто не мог перечислить пенсию, убийцы, запертые в студиях и дворцах на берегах заливов, допивающие на балконах красное вино, связывающее язык и нёбо скребущимся послевкусием перезревшей тишины, загустевающей, как подпирожное тесто в накрытой тряпочкой миске, в нескончаемых проходах и анфиладах. Три недели спустя, как уже было сказано, Коля исчез: он не снял деньги с расчетного счета, не написал записки с извинениями или указанием, где его найти, он повез за собой чемодан, забитый зачарованными трусами, не запер дверь, спустился по лестнице, вышел из подъезда, проверяя напоследок, все ли трусы на месте, и, сдернув штаны, превратился в капли петербуржского дождя.

 

Его деловые свершения были впереди и в том переде, который прикрывают гульфиком или набедренной повязкой, а пока за школьными окнами, выходившими покурить во двор, пушился первый снег, не изгаженный собачками и алкоголиками. Первый снег, выпятив грудь с золотой медалью ноябрьского солнца, лежал на каменных плитах двора, на прогибавшихся алюминиевых подоконниках, на каруселях и качелях детской игровой площадки. Испищался последний звонок первой смены, и на первом этаже бубнилось радостное предвкушение домашнего обеда и свободного предвечерия. Тюковые портфели сбрасывались в общую кучу перед раздевалкой, под мозаикой в три квадратных метра из мелких камешков, на которую никто не смотрел. «Изверги малолетние, – хныкала мозаика, по вечерам, когда школа пустела, подкрашивавшая свои камешки разноцветным лаком и ботоксившая желтевшую гипсовую лепнину, – я для них прихорашиваюсь, а они на меня – ноль внимания!» Мелкоклашки в пуховиках, крикливые надутые гномики, в ожидании родителей толкались возле шести раковин, заполнявших пространство коридора между раздевалкой и дверями столовой. Из проналёченных краников фыркали струйки оранжево-коричневой жижицы, водянистого детского пюре с морковным цветом и металлическим вкусом, от которого портились зубы. «Я вам сейчас похулиганю, – отчитывала брызгавших водой второклассников Татьяна Валерьевна, черноволосая с плешью и сединой женщина неопределенного возраста, неопределенных изгибов фигуры и поворотов судьбы, неопределенных служебных обязанностей, страдавшая косоглазием, вежливостью, деликатностью и добротой, – я вам сейчас похулиганю, архаровцы, все вашим матерям расскажу!»

День обстрагивал в кабинете труда дендиватый ствол кипариса, видевшего ту любовь, что началась на Крите четыре тысячи лет назад, а кончилась вчера в Техасе. Любовь, которая окрашивала воздух в светло-пурпурный цвет, камамберовой плесенью мшилась на плинтусах и карнизах, тлей изъедала забытую временем года одежду, белыми крапинками оседала на листьях вогоршковленных цветов, паутинилась волосками в носу, комилась в горле дня или испаривалась солеными липкими дождивинками с ладоней N, бредшего по линолеумным квадратикам с фонтановскими прорезями. «Я так глубоко не копал: не до поэзии мне, просто захотелось передернуть», – вздохнул день и почесал жопу.

Гулом отдавались шаги N, сходившего по ступенькам к урочно-траурной молчаливости первого этажа. Ребятишки вытекли из дверей, волоча портфели, крутя вязаными рукавичками или пакетами со сменной обувью, ловя на язык снежинки, звонок призвал второсменников укрыться за закрытыми номерами классов, и школьные коридоры утонули в чувствительно-романтичной силенции, когда не явившиеся на урок неопытные поцелуйщики жмутся по забатарейностям подоконников, стараясь угомонить предательскую инкальцандовость сердец, взволнованных зычной барабанностью секундной стрелки. Если б вновь пережить темно-бордовую адреналиновость того простодушно-юношеского эксгибиционизма с бонни-клайдовской беззапретностью... Шуршали подошвы туфель N, стачивая камень. На скамеечке, слепленной из широких, аляповатых досок, покрытых жирным слоем жирной синей краски, целовались Коля и Даша. Их ласки были бесстрашными, но острыми, и N, не доходя до скамейки, спрятался за опорой коридорной арки. Колкие причмокивания прорезались сквозь грудную клетку, зубочистками бесполезной ревности дефлорируя мечтательную нежность, овившуюся вокруг сердца. «Ах, я тебя обожаю...» – прошептал Коля, оторвавшись от поцелуя, приказывая своей руке соскользнуть с девичьей шеи на грудь.

Он водил большим пальцем по темно-розовой спирали гипнотически-дискового соска левой груди, выпущенной из вискозного узилища салатовой блузки, а Даша забиралась ноготками под его рубашку, где кубиковался пресс. «Ты такой сильный и мужественный...» – прослюнявила Даша, вытягивая ремень из пряжки его серых джинсов.

Эхал в метре от скамеечки автомат для покупки денег, тарахтевший для тех учеников, чьи родители до школы забыли купить своим чадам деньги на ланч; в те годы автоматы, поставляемые компанией Владимира Ослова, закупались школами, колледжами, университетами, офисами, больницами, магазинами и пользовались успехом у стариков, которые, получив пенсию, затоваривали мелкокупюрные деньги и монеты. Спал на входе охранник – или не спал, а делал вид, что спит, чтобы под столом дрочить на живую эротику. Точные уколы, как пчелиные жала, изрешетили грудь N, он приложил руку к курчавым жестким волосам в ложбинке между грудными мышцами – на пальцах пузырилась кровь. Его брючный карман распух от двух билетиков в цирк под названием жизнь, куда он собирался позвать Дашу. «Ты – клевый, – провела Даша языком по губам, – я хочу тебя». «И я – тебя, – ответил Коля, – но не здесь же, пойдем». Коля достал из портфеля фломастер, написал на стене над лавочкой «Тут целовались Даша и Коля», Даша выпросила у него фломастер, обвела надпись сердечком, облизала фломастер, делая до смешного томный взгляд, они встали, привели себя в порядок, оделись, вышли на улицу, сели на снегоход с четырехтактным мотором, который Коле подарил отец, Даша прижалась к Коле сзади, обняв за талию, и они покатили, вспрыгивая на сугробах, по заснеженным красотам школьных любовей, как молодожены в свадебном лимузине. И N понял кое-что важное: понял, что он – лишний, а этот любовный треугольник никакой не треугольник, N понял, что он точка, меркнущая над линией, прочерченной где-то в прекрасной плоскости объятий и экстатических перешептываний, а также понял, что может попасть под гусеницы снегохода, если вздумает лаяться с рассказом.

 

 

 

(в начало)

 

 

 


Купить доступ ко всем публикациям журнала «Новая Литература» за июль 2018 года в полном объёме за 197 руб.:
Банковская карта: Яндекс.деньги: Другие способы:
Наличные, баланс мобильного, Webmoney, QIWI, PayPal, Western Union, Карта Сбербанка РФ, безналичный платёж
После оплаты кнопкой кликните по ссылке:
«Вернуться на сайт магазина»
После оплаты другими способами сообщите нам реквизиты платежа и адрес этой страницы по e-mail: newlit@newlit.ru
Вы получите доступ к каждому произведению июля 2018 г. в отдельном файле в пяти вариантах: doc, fb2, pdf, rtf, txt.

 


Оглавление

2. II
3. III
4. IV

Канал 'Новая Литература' на telegram.org  Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

19.03: Яла ПокаЯнная. Поверить не могу (рассказ)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или сразу отправить журналу 500 руб.:

- с вашего яндекс-кошелька:


- с вашей банковской карты:


- с телефона Билайн, МТС, Tele2:




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература»:

Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2019 года

Купить все номера с 2015 года:
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 

При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2020 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!