HTM
Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2019 г.

Евгений Синичкин

Эра антилопы, несущейся в спорткаре по сверхскоростному шоссе (часть вторая)

Обсудить

Антироман-матрёшка

 

Купить в журнале за июль 2018 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за июль 2018 года

 

На чтение потребуется 11 часов | Цитата | Скачать в полном объёме: doc, fb2, rtf, txt, pdf

 

Всем, кто так торопится к развязке, что

забывает оглянуться по сторонам, посвящается.

 

 

Я чувствую себя Империей на грани

Упадка в ожиданьи варварской орды,

Когда акростихи, как дряблые плоды

Изнеможения, слагаются в дурмане.

Поль Верлен. Изнеможение

 

Среди всего этого великолепия

Я измучен,

Подавлен

Видением пепелища,

Стен, повергающихся в прах.

Ричард Олдингтон

 

Все прошлое я вновь переживаю,

Один в тиши ночей, и нет исхода мне.

Александр Бородин. Князь Игорь

 

16+

Произведение публикуется в авторской редакции

 

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 2.07.2018
Оглавление

3. III
4. IV
5. V

IV


 

 

 

Пенопластился плотный говорливый снег, из которого лепятся крепко-влажные снежки. Рыжая девушка с цапельными ногами и заколотыми в хвост тонкими волосами, пришедшая, судя по унижающимся к тротуару глазам, молить и умасливать, держала за рукав куртки парня с бурым ежиком на голове. Его звали Григорием, и он был самым красивым человеком в мире, если не брать в расчет семь миллиардов живших в тот же период безбременности познанья. По его сомкнутым губам измолнилась усмешка спесивого удовлетворения, но через секунду стушевалась, понурилась и уступила место, расточая миакульпы, пожилой суке-скуке, в торгово-любовных отношениях донимающей того, кто, кредитуя временем и телом, позволяет себя любить. Он цедил заученные слова, она посыпала свою макушку извинениями, и оба они предпочитали говорить, а не слушать, потому что, когда говоришь, можно не думать. «Давай останемся друзьями», – выхаркнул Гриша фразу, которая с набровно-женского диалекта человеческого языка переводится как «оставь надежду навсегда». «Ах, друзьями, – поводила она головой вниз-вверх, потом – влево-вправо, точно мечась между «хорошо, малыш» и «пошел нахер, мудак», – друзьями... Всё понятно», – попятилась она, отвернулась, всплакнула и пошла к школьным воротам, ничего не понимая. Аксельбантовилась черная лямка рюкзака, который Гриша носил на одном плече. Тяжелые сапоги поскрипывали на снегу, Гриша вдыхал пивно-конопляный аромат холостяцкой свободы, подпорченный горько-беспокойным душком разлуки, обязывающей разминать затекшие мышцы, сухожилия, связки и выдвигаться на охоту в чащу городских улиц, где мокнут ноги. Его выбритость обклеилась инеем, глаза были голубыми, а мысли – светлыми, поскольку в мыслях Гриша всегда занимался сексом при свете. «Лучше поторопиться», – подсказал себе Гриша и замесил сапожищами снег. Искрился трелью нуэводийной блеклости школьный звонок, а охранник зевал, ища в смачном, хрястном зевке силы встать и запереть входные двери.

В ту осень, почти августовскую, невзирая на толщи снега и мороз, от которого не знали спасения, Мария Антоновна, жена физрука, попала с приступом в больницу, в ту осень учителя труда изматывала самая жуткая в его жизни инфекция мочевых путей, не настолько жуткая, чтобы лечь в стационар, но достаточно ужасная для него, ибо, справляя малую нужду, он всякий раз жалел, что не умер, то была осень Артема Мухина, маленького, толстенького девятиклассника, плакавшего на уроках за оценки, но более всего это была осень, когда Гриша переспал с Любашей.

Шесть футов, сказали бы американцы, оценивая рост Гриши. Козел, сказали бы квазифеминистки с утюговыми физиономиями, оценивая его расставания. Он нравился девушкам, не так, правда, как Коля, но свои пятнадцать секунд ловеласовой славы, перераставшей в неделю-другую барышневых слез и – однажды – в депрессию четырнадцатилетней романтюли с мелодрамностью головного мозга, шагнувшей с балкона в лучшую смерть, никому отдавать не собирался. Лицом он был копией Брэда Питта, тот же трапециевидный лоб, тот же пригрущенный месяц бровей, тот же разрез глаз с роковым для девушек прищуром. Его отличала разве что форма головы, более овальная, женственная, без угловатостей, без треугольного щетинистого подбородка – мостика между бойзбэндовой смазливостью и брутальной импозантностью.

Лень Гриши была настолько уникальной, что освоила путешествия во времени и пространстве: кто-то из умных литературоведов (вроде бы Эдуард Бабаев) писал, что его ленью вдохновлялся Гончаров, когда работал над «Обломовым». Ювелир шелопутства, Гриша считался известным в городе раздолбаем, достигшим невообразимых высот в своем наилегчайшем ремесле. «Дюрер ротозейства», «Джойс тунеядства», «Бах переливания из пустого в порожнее», «Бергман лодырничества» – такими сравнениями удостоил Гришу журналист из местной газеты «Городские враки» (в советские годы она называлась «Правда») в опубликованном трехполосном интервью по случаю присуждения Грише международной премии «Бездельник десятилетия», победителя которой награждали массажной думочкой для услаждения греющихся в кресле ягодиц. И репортер – второй раз в жизни! – не солгал.

Коля и дня не льзил прожить без нового плана, без реализации своей или чужой задумки, без какой-нибудь авантюры. А Гриша, напротив, хранил в памяти тысячи отговорок и причин, чтобы не трудиться. Когда ему приходилось объяснять, почему он алчет не поднимать свою филейность с бархатной обивки дивана, Гриша становился художником слова, поэтом, ритором, артистом и виртуозом.

После тридцати лет возлежания на тахте, после тридцати почти муромецких лет просиживания на печи, после тридцати лет безработицы над собой, после тридцати лет прилежнейшего лоботрясничества ему предложили должность помощника министра ничегонеделанья – главы самого уважаемого в стране министерства. Работать Гриша, естественно, не собирался, в департамент ни разу за три года не приехал, но зарплату с карточки снимал в срок и наконец выполз, жалуясь на бессовестность планиды, к основанию карьерной лестницы и заслужил пост министра. «Ай, мать моя женщина, роди меня обратно», – причитал Гриша, расписываясь на трех копиях трудового договора. В славные четверть столетия, которые Гриша возглавлял министерство ничегонеделанья, он героически заставлял себя ничего не делать и требовал той же жертвы от сотрудников. И сотрудники мужественно, за что тридцать семь человек были признаны героями России, исполняли свой долг перед родиной, перекладывая на других всю работу. Льготы, налоговые отчисления, деньги с бандитских рейдов, невостребованный багаж из аэропортов и с железнодорожных вокзалов – всё стекалось в министерство ничегонеделанья, чтобы ничегонеделатели могли и впредь ничего не делать на благо великого государства. «Они – покорители terra nova, где все человечество будет счастливо ничего не делать», – объяснили в официальном пресс-релизе кремлевские часовщики.

С первого года министерии Гриша стал городской легендой, любимым сыном Z.

К пятому году Гриши в должности администрация в знак признания заслуг преподнесла ему подарок, поместив его фотографию на доску почета в центре города – слева от Кати Семеновой из седьмого «Б», которая ничем не запомнилась, но была дочкой мэра, и справа от Александры Филипповны Швец, ветерана войны с Наполеоном, выкравшей у графа Сен-Жермена эликсир вечной молодости. Он, впрочем, не был идеалом. Молодым человеком, когда такие философские термины и понятия, как «лень в себе», «категорическая лень», «воля к лени», сформулированные в знаменитом философском трактате «Мир как лень и баклажан», были ему чужды, Гриша открыл в Интернете сайт, где публиковал материалы на тему правильной дачи взяток власть имущим. «Подкупать гаишников и подкупать судей, – отмечал юный Гриша в разделе «О портале», – это разные процессы со своими особенностями, которые необходимо учитывать». Люди читали, комментировали, репостили тексты в социальные сети, оставляли отзывы в гостевой книге, у сайта появились рекламодатели, а к Грише подходили на улице. Его просили сфотографироваться, дать автограф, разок Гриша был у Познера, богатые мужчины и женщины предлагали руку, сердце и банковский счет. Когда сайту исполнился год, его занесли в единый реестр запрещенных интернет-ресурсов, а Грише погрозили пальчиком и полицейской дубинкой. «Слушайте, – удивлялся окружной прокурор, – зачем закрывать сайт, который обеспечивал нас стабильными клиентурой и денежными вливаниями?» «А мы все распланировали, господин прокурор, – отвечали ему в Минфине, листая бизнес-план, – не волнуйтесь, всё под контролем. Мальчик создал спрос, мы обнулили предложение, на спрос не влияя. И сейчас мы обождем два-три месяца, позволим гражданам повариться в котле нетерпения, когда же недовольство рынка достигнет критической отметки, запустим свой сайт о том, кому и как давать взятки, но с нашими – конкретные цифры утвердим на совещании в конце месяца – расценками, а также приберем себе денежки с рекламы, которые хапал малец...»

 

Ранним ноябрьским вторником Любаша появилась в дверях класса с улыбкой, спадавшей с губ на черный ридикюль. Ее рот был необычайно широким, широким и распашистым, как межбережье Голубого Нила. Девушка молчала, но из широкого рта, как слюни, вытекали все столпотворческие слова вавилонствующих языков. Когда она улыбалась, рот раскрывался еще шире и казалось, что улыбается не она, Любаша, но сама распутная жизнь, от чьей усмешки слезы приливают к глазам, покалывания к подушечкам пальцев, а кровь – к половому члену, который приходилось незаметными пограспованиями поправлять в трусах. Она застыла в дверях, тощенькая, недооформившаяся, с косой каштановых волос, гладившей копчик.

У нее была самая упругая, самая грецко-кедровая, самая ражая попа из всех, какие видели парни девятого «А». Черные лосинные штаны в белую полоску, как колготки, обтягивали ноги, подчеркивая бедра, обрамляя детскую игольчатость коленок. Изблюдцевались кари-зеленые глаза под перетушированными ресницами. Тень Любаши пахла уснувшим борделем, а сама она – сахарной пудрой. Ее челка полностью укрывала лоб, добавляя таинственности образу, который в эротических фантазиях мужчин от четырнадцати до сорока четырех подпитывался страстью биноклевой недоступности. Любаша предпочитала общество ребят, в нем она находила комфорт песьего восхищения, которое обрушивается на самку в компании самцов. Ее открытость с парнями, которая проистекала не из намеренного кокетства, а из переросших в страх безмужчинности проблем с отцом, ушедшего из семьи через пару месяцев после рождения Любаши, на второй день пребывания в школе – с подачи, как водится, одноклассниц-жеманниц – закрепила за ней статус «отпетой прошмандовки, сосущей всем подряд в сортире». Мальчики прислушивались, облизывались, домогались, сватались на тяп-ляп за гаражами, ловили воздушный поцелуй ироничного отказа, на переменах оценивали пужливым пошушукиванием «бампер» Любаши, с барственным бахвальством определяли, «что она, конечно, секси, пердак зачетный, в ротелло по самые яйца просится, но, если призадуматься, ничего в ней такого прям и нет, к тому же ломается, лучше к своим телкам пойду, да, они у меня ого-го и тащатся от меня», а после школы, отвечая за пацанский базар, припрыжили к своим безотказным ангелам – красивой правой руке, безудержной левой руке, нежной шарлотке, экстравагантной кухонной рукавичке, заложенной сваренными макаронами, и незаменимому детскокремовому бозли для смазки.

С ребятами Любаша была солнцем компании, своей девчонкой, но не пацанкой, желанной, но не районной давалкой, общалась на прельщающей грани алобуквенного фола. Туллой Покрифке, коей двигали любопытство и скука, наводимая девчачьими кукло-трёповыми обжималками. «А мне не по нраву женское общество, – говорила она, взобравшись кому-нибудь на плечи. – Нудные они, мелочные, обмусоливают не пойми что, сплетничают, с парнями я всегда чувствовала себя в безопасности». Она общалась с девушками через силу, по необходимости. В те минуты пересиливания себя челка, оперявшая лоб, закатывалась кверху, как губа обнаглевшего филистера, на свет выбирались морщины и ниточная зелено-голубоватая веночка, экватором подпоясывавшая голову от виска до виска, где дрожала, словно стройняшка, которую любовник ночью выставил на холод, и щебетала промерзшие проклятия. «Я, с другой стороны, твою Олю засосала бы, а может, и не только», – предположила Любаша как-то в разговоре с N, и N всю ночь не спал, гадая, шутит ли она, всерьез ли, прикалывается ли над ним, и представлял Любашу в постели с Олей... «Так кто бы не представлял на моем месте?» – заметил N, и рассказ подтвердительно каркнул. С одной лишь девушкой Любаша поддерживала отношения приятельские, допуская ту в угольные шахты своих переживаний. «Я ей плачусь, она – мне, иногда пройдемся по магазинам, – нормальная бабская дружба, – смеялась Любаша, возясь с косой, – мне тоже подруги нужны».

Подруга ее – Ирина – была высокой девушкой с темными волосами, выразительными глазами и волосатыми предплечьями, из-за чего практически всегда ходила в одежде с длинным рукавом. Она любила поболтать, разбалтывая секреты: желто-серая неуверенность в себе, из-за которой Ира избегала зрительного контакта и из-за которой одноклассники избегали с ней контакта телесного на школьных дискотеках, укрепила в ней мысль, что предложить она не может ничего, кроме чужих тайн.

Пять лет, что она училась вместе с N, Ира сидела на первой парте отщепенкой, какие всегда были и всегда будут в любой школе, если не в любом классе любой школы. Разбитые гигантским маятником школьной иерархичности, на котором вешают по плану или без, безгласные певцы общественных заблуждений, заблуждений полуцивилизованного прайда, где загрызают не клыками, а передовицами газет, разрывают не когтями, а теснотой автозаков, хоронят не в желудке победителя, а под балетками зевак, дабы те могли на прощание обтанцевать могилку. Ира вызывала в N неуютную жалость, за которую он себя ненавидел, ибо ничто не унижает человека больше, чем жалость ближнего, усиливающая эффект его мать-терезовского лика всепонимания, под гримом которого – самодовольная харя эгоизма, а Иру он хотел поддержать, не унижать. Зажатая скромница, от которой парни шарахаются, твердил он себе, думая пригласить на прогулку или в кафе. В выпускной год, когда все спали по три часа, парни в кошмарах видели армейскую униформу и зубную щетку для отдраивания унитазов, а девушки – работный дом или белокаменную лачужку, где на скрипучей кровати велят ожидать клиента с кошельком таким же толстым, как пузо, Ира поведала N, что делит парня с какой-то девушкой. «А что? – вопрошала она в ответ на заикающееся удивление N. – Не удовлетворяет она его, он мне сам говорил, а я трахаться хочу, – думаешь, одни мужики без секса загибаются? – к тому же он обещал с ней разойтись, сказал, что ко мне уйдет». И ушел, вопреки книжно-сериальным штампам, и обручились они после школы, и надел он ей на безымянный пальчик кольцо с брюликом, и поженились они с венчанием, в просторном костеле, украшенном цветами, как прописывают сценаристы с фабрики грез и разрушительных иллюзий, и укатили они – да, на лимузине с надписью «Новобрачные» и гремящими позади пустыми консервными банками – в теплейшие края. Южнее, кажется, Гибралтара, где Медовый океан сопрягается со Средикисельным морем, а потом, когда они ели лобстеров в Касабланке и Дули Уилсон напианинивал им песню про уходящее время, Ира проснулась в общежитии, из которого она, исключенная из университета, в течение трех суток подлежала выселению.

Через десять лет никто не представлял, куда запропастилась Ира и чем она занята, поэтому все игрались с догадками, подкреплявшимися мамоклятвенными уверениями. «А я знаю, – восклицал кто-нибудь на встрече выпускников, явлении куда более фаллометрическом, чем любые спортивные соревнования, – она работает в Красном Кресте». «Щас, – парировал Андрей Геков, отставляя рюмаху, – тогда уж в квартале красных фонарей, видел ее, когда был по работе в Роттердаме». Его не смущало, что от Роттердама до Амстердама сотня километров, его не смущало, что всю командировку он провалялся в постели с пищевым отравлением и не видел ни беспутных дочерей Нюкты, ни выставочного центра, где состоялся симпозиум, его не смущало, что по работе он полетел не в Голландию, но на поезде простучал в Петрозаводск, а прочих присутствовавших смущали лишь дефицит закупленного алкоголя на скрещенных партах и уролитиаз.

Подругу себе Любаша нашла с родственной душой, рано принюхавшейся к миазмам одиночества. Одиночество – имманентное свойство человеческой натуры, оно присуще всем, кто способен остановиться и увидеть разветвляющуюся неприкаянность неба, кто способен думать и сознавать, а думать и сознавать, как бы ни тщились люди утопить свой интеллект в кислой дешевизне «Жигулевского», в голозадой расфуфыренности гагавских синглов, в ленивой трехактности попсовых фильмов, в перумовическом лукьянизме, в реликвическом фанатизме, в шумной полигоновости жизни, может практически каждый, но над одними небесная гладь нависает раньше, чем над другими. Такими были Любаша с Ирой, две шлепки пара, одинокие, сдиравшие, как постриженные монашки, кожу с коленей на грубом настиле кельи, чтобы восславить далекого и неведомого бога любви, сулящего спасение исстрадавшемуся сердцу. Они шныряли в потемках быстрых поцелуев, шныряли в поисках беспамятства суетного оргазма, приносящего пятиминутное облегчение, на вокзале чувств они поджидали поезд взаимной любви, который запаздывал, а переминавшиеся работники не смели объявить, что на середине пути поезд сошел с рельсов и уже не прогудит под вокзальными сводами, прежде всего для Любаши, холеной гепардовой очаровашки, с которой не терпится, не разделяя занавесками день и ночь, заняться сексом, но не любовью. Может, в ее больших искосмеченных глазах, вслушивавшихся в крик апельсиноголового дятла, или в v-образной раздвинутости ног, привидевшейся Пинчону, или в этой попке, непомерно хорошей для простых смертных, может, во всем или ни в чем, но была, однозначно, была какая-то обаятельная легкость, стиравшая предсонное раскаяние и поутренние сожаления, была располагавшая к себе искринка укаминного смеха, который напряженность между незнакомцами в корчме растворяет в кружке эля, была кассандровая печать сердечного недоверия. Удобная, понимающая, свойская, Любаша была карманной девочкой, с которой переспишь, но не пойдешь на семейный ужин, демкой игры, которую по необъяснимой причине не станешь покупать.

Чистым весенним дождем она была, солнечным, радужным, теплым, под которым не откажешься намокнуть, но не стоять же под ним весь день как дурак? Теплым, но не родным, каким-то подозрительно дружеским... Она была куртизанкой, жаждавшей любви в мире, где любовь продает себя, чтобы не голодать, где ценность любви определяется стоимостью данайских даров, она была Франческой с площади Квиритов, дом восемь, Франческой, высматривающей под ливнем того, кого не стало, потому что он думал, что не стало ее.

Девушку перевели в девятый «А» в начале второй четверти, когда дорога в школу и обратно овеяна студеной тьмой, поскольку в семь утра буянистое – после неудачного лечения эпизодической амнезии – солнце дрыхнет, обколотое нейролептиками, а к двум-трем часам дня санитары уводят его под рученьки со свежего воздуха в бежево-желтую затхлость психиатрических палат. Рассказывали, что она с матерью и отчимом, который был занесен в Красную Книгу как представитель вымирающего вида отчимов, не наведывающихся по ночам в спальню падчерицы, в спешке переехали из Каширы. У молодого человека Любаши, пятидесятитрехлетнего агента по недвижимости, шарики зашли за ролики, ролики за карликов, а карлики за валики, и он, подозревая измены, заговоры, понижение процентной ставки, седину Ника Нолти, отшестоперил четверть Каширы, уложив в гроб девяносто два человека. Городской суд Каширы приговорил Алексея Шиванова, предполагаемого ухажёра Любаши, к пожизненному заключению с отбыванием наказания в колонии особого режима «Черный беркут», но в конце той же недели Шиванов попал под амнистию по программе скорых президентских выборов вместе с пятью серийными убийцами, двенадцатью насильниками, семнадцатью организаторами бандитских группировок и двумя поджигателями. Им выдали смокинги, сигареты, деньги, документы, огнестрельное оружие, холодное оружие, бензин, автомобили с госномерами, депутатскую неприкосновенность и – начальник тюрьмы, как отмечали все, был очень вежлив и ни на чем не настаивал – попросили обязательно явиться на избирательный участок в важнейший для страны день. «Хорошо, товарищ начальник, – пообещал Шиванов, вернулся в Каширу, приобрел на выданные деньги стильную куртку, хоккейную маску, мачете и отмачетил, отыскивая Любашу, оставшиеся три четверти населения Каширы, на сей раз никого не оставляя в живых.

В этой легенде присутствовала доля истины, однако некоторые детали коллективный юношеский разум, жадный до знаний, ахинеи и видеороликов в Интернете, взял из ниоткуда. Алексея Шиванова, к примеру, звали Иваном, купил он себе не хоккейную маску и мачете, а медицинскую маску и газонокосилку, чтобы подстригать траву на заднем дворе и не бояться попадания травы-земли в нос или рот, уезжал он не в тюрьму, а в санаторий под Ялтой, убил он не девять десятков каширских горожан, а тысячу с лишним крыс, потому как работал дератизатором, с Любашей он знаком не был, ибо он жил в Кашире, а она в Пскове и перебралась с семьей не из-за страха перед бывшим возлюбленным, а из-за того, что руководство «Фольксвагена» перевело ее мать, автомобильного инженера, со старого псковского предприятия на новый завод в шести километрах от Z. Разумеется, правкам Любаши никто не верил, в школе появился клуб ненавистников Алексея Шиванова, которые писали в Каширу письма с угрозами, а на следующий день – клуб поклонников святого Ивана Шиванова, великомученика, которые слали в Каширу банки с медом и малосольными огурцами. Иван Шиванов просил оставить его в покое, сменил телефонный номер, адрес, но угрозы и подарки не прекращались. «Алексей Шиванов, ты должен умереть», – услышал однажды вечером Иван Шиванов, открыв на трель звонка входную дверь, перед ним стоял с револьвером Виктор Даль, пенсионер с обострённым чувством справедливости и старческим слабоумием, чья внучка Кристиночка была, несмотря на отмечаемую всеми учителями безответственность, ответственным секретарем клуба ненавистников Алексея Шиванова и после уроков жаловалась деду на «этого треклятого каширского душегуба, который заставлял ученицу нашей школы Любашеньку вступать с ним в половую связь и пытался в порыве ревности ее убить». Не вслушиваясь в речи Шиванова, божившегося, что он Иван, а не Алексей, никого в жизни, кроме крыс, пальцем не тронул, никакую Любашу не совращал, Виктор Даль всадил пять пуль в грудь и одну – контрольную – в голову Ивану Шиванову, позвонил в полицию и сдался без сопротивления, как Иисус Христос. Тем временем Любаша сошлась с Гришей, хотя к тому не было никаких предпосылок. Они не лобзались по коридорам, не обнимались, не переплетались ноготками мизинчиков, не глядели друг другу вслед с похотливым нетерпением, толком не общались, придерживаясь на публике политики дружелюбного равнодушия. Все изменилось в один день... точнее, в одну ночь.

«Не поверите, что я узнал, – влетел в класс Артем Мухин, ощупывая в нагрудном кармане рубашки пачку одноразовых бумажных платков, – про Любашку, а? Ее, – он сделал паузу, набирая в грудь воздух, перед тем как прыснуть, – ее Гришка, оказывается, пехает, ага, и в рот, и в жопу, я сам не видел, ясное дело, но все говорят». То есть для Любаши ничего не изменилось – ни в один день, ни в две ночи, ни в три заутрени.

 

Он говорил ей, вспоминала Любаша, что она самая красивая девушка из всех, что он когда-либо встречал. «Тогда почему, – терзала Любаша покой Гриши, – в заднем кармане ты носишь с собой фотографию Меган Фокс в купальнике?» «Сказал же, – отвечал ей Гриша, – из всех, что когда-либо встречал, а Меган я никогда не встречал». Юмористичность момента Любаша просмыслить не могла, ибо всё в ее теле – от грибка между пальцами стоп до заложенности носовых пазух – из ревности к нафотошопленной мечте минировалось ксенофобскими мурашками расстроенной акации. Девушка была влюблена и, как прочие счастливые несчастливицы с отбитыми гормонами мозгами, смеялась-слезивилась без причины, сидела на диете из мюсли, картинок с едой и предубеждений, что все, в том числе деревянная швабра уборщицы, живут, чтобы охмурить Гришу. «Аня на него взглянула, – ходила Любаша по квартире Иры, грызя кубик «Голландского», – сегодня... я видела... она его уведет, он не устоит, что мне делать, Ирка, что?..»

Та советовала обложить любимого заботой, не понимая, что любимый за оголтелую, нёрсовую заботу, которая в женском воображении по передающимся из поколения в развод воспитательным мемам мутирует в материнско-бабушкинскую опеку, названивающую по сорок раз в день и по восемьдесят – в ночь, а при неотвеченном вызове бульдозером прущую сквозь стены жилых домов со слюнявчиком наперевес, может обложить матюжком. И Гриша сорвался. Ранним утром, когда Гриша зевал, ковыряясь ручкой в зубах, в класс с полиэтиленовой котомкой взапыхнулась Любаша, едва не опоздав на урок. «Ах, миленький, гляди, – засюсюкала Любаша, вываливая из пакетов съестное, – я тебе бутербродиков наделала, с колбасочкой, с сырочком, с рыбкой, вот тут жареные есть, видишь, как расплавившийся сыр растекся, ммм, вкусняшечка, ну же, пробуй!» На лице Гриши заблестел оскал затравленного волка, которого младенец дергает за шерсть. «Иди ты в пи... – осекся Гриша, расслабил сжатые в кулаки руки, вдохнул так глубоко, что проглотил зимнюю полинялость клена, барагозившего под окнами, встал, сложил в рюкзак канцелярский хлам, задвинул стул, громыхнувший железными ножками, и вышел из класса в безмятежность коридора, после чего, игнорируя учительские настаивания, – на улицу, где в водостоках таяли сны. «Я слямзю, ты же не против? – спросил Артем Мухин, шелестя фольгой, в которую Любаша завернула бутерброды с ломтиками «Любительской» толщиной в дюйм.

Честь девичья была забыта, растворена слезами на наволочке, будто золото серной кислотой, и в пробирке сдана в утиль, где пятьдесят тонн прозаичного настоящего спрессовывают пластиковых кукол и альбомы с высушенными листьями осенней поры. Таскаясь за Гришей по школе, где эхаются не шепоты, а мысли, по городским проспектам, где до тебя никому нет дела, по подъездам и этажам, где подросткам открывается эректильная функция жизни, Любаша флиртовала с другими парнями, смеялась с манерной беззаботностью, за которой только глухой не расслышал бы крика покалеченной привязанности, угасающей, тлеющей, но раздуваемой порывами ностальгии, чтобы не погаснуть. Она шутила громко, одевалась броско, позировала перед мальчиками эротично, а когда Гриша был поблизости, отворачивалась демонстративно, прислушиваясь волосками на спине, не дрогнет ли его голос.

«Счастье человека, – сфроммил однажды Гриша, – его подлинное благополучие измеряется временем, которое он может в покое и умиротворении провести на унитазе». Он сидел на толчке, окаймленном двумя перегородками и дверью с вырванной щеколдой, в храме уединенного размышления, где человек познает себя, а в блаженной беспанталонной рефлексии раскрывается третий глаз, узревший естество жизни. Прехолодные брызги святейшей воды, переливающейся по артериям городов, в моменты прозрения окропляют ягодицы (крещение медными трубами на пятьдесят лет), которые насвистывают текст единственного общечеловеческого символа веры – бомбардировочные последствия наканунешнего антрекота. Разнеженный человеческий анус, исторгший всё суетное, освобождается от страданий. Осознание бесконечности переплетших кишок позволяет анусу достичь мокши. В нирване его не разрывают, не выворачивают желания. Он растекается по бумажному квадратику, озаряя мир ароматом переваренной судьбы. Жизнь витает в надтолчковости уборной, засветляя подвешенную к потолку лампаду, которая блещет в душу. Душа приобщается к жопной свободе, проникающей в легкие через ноздри, и знания миллиардов жоп, застужаемых на том же скомороховом валуне, где обитает миллеровская троица, заполняют душу. Афоризм, жертвенный агнец, в ней нарастает, набухает и взрывается в голове мириадами огоньков, чтобы, навернувшись с параллельности языка и губ на кафель зашоренности, потухнуть и стухнуть. Его подбирают с кафеля, мочой словесных энурезников промывают кости, обтирают и заливают ему во внутренности баналин. Тогда мумифицированный афоризм издается, переиздается, попадает на кладбище мертвых выражений в какой-нибудь толстый сборник, а Гриша, выродивший афоризм, всё хрипит на унитазе.

Унитаз извенился трещинками. «Чтоб этих баб поезд переехал, – сказал Гриша, перданул с протяжной профундовой насыщенностью звучания, и унитаз раскололся, – дадут себя отыметь, а взамен отымеют каждую нервную клеточку. Етить твою мать, – подтерся Гриша и бросил клочок в руины толчка, на который взбиралась глистовая армия генерала Гельминтуса Второго, – они бабский афродизиак или что? Ну почему, блин, почему они считают нормальным потчевать добавкой объевшегося? И обижаются, говниться начинают, если тебя эта херня бесит? Когда они поймут, что парень – это не аксессуар, который всегда можно взять с собой... я же, твою мать, человек», – помыл Гриша руки, тряхнул ими пару раз и вышел из туалета. «А ты – ссышь?» – спросил генерал Гельминтус Второй N, который с отзвеневшей ширинкой пристроился к писсуару; N посмотрел на генерала, генерал посмотрел на N, глисты посмотрели на переглядывавшихся N и генерала, и N кивнул, а генерал Гельминтус Второй с удовольствием выпятил нижнюю губу, сказав «правильно делаешь, вы все нас бояться будете».

В тот миг прошлого Любаша была в черно-красной расклешенной юбке, какие носят блудливые лолитки из хентай-манги, двадцать учеников – в ожидании звонка, а небосвод – в заторе фингалевых облаков, припудренных пылью веков, которая сыпалась в пролужинки истопленных отдышкой улиц.

Тонул в песках унылости урок литературы. Его вела смурная пожилая мадам с хромотой, в годы своего женского расцвета выделявшаяся, наверное, зазнобной красотой, а теперь смахивавшая на некормленого щенка неаполитанского мастифа. Черно-серая юбка с таким же фешенебельно-строгим норфолкским жакетом создавали образ привередливой экономки из викторианских романов. Ее личный кабинет, отделенный от запартовости класса, представлял собой чайный уголок, спрятанный в дебрях книжных стеллажей и полок с вэхаэсками. На урок она вынесла кассету с экранизацией «Капитанской дочки», которые – и экранизация, и «Капитанская дочка» – всем были до фени. Изглаженные недосыпом тинейджерские фэйсики боролись с непозволительной отдушиной позеванья, как вдруг Алла Викторовна заметалась по классу, вынюхивая пульт от телевизора, на экране которого – в рамках экранизации, конечно, – крутили постельную сцену на сеновале, сцену пламенную, бойкую, как кнут, но без оголенностей. «Если бы я знала, что они в классику такую стыдобу добавят... боже мой... простите, дети, вам рано такое смотреть», – возвращая себе спокойствие, сказала Алла Викторовна, расправила у талии складки жакета и села диктовать список стихотворений Лермонтова, с которыми надлежало познакомиться к следующему уроку.

«Дети, бедные мы дети, – думал N, записывая названия стихотворений, – дети, из которых ваяют рабов, приманивая леденцом свободы. Его повертят, и они идут в школу, где безликие дядечки из безликого министерства решают, что этим открытым, живым, жадным умам следует знать, что следует уметь, какие книги следует читать, обвиняя в фармазонстве тех, кто топором несогласия разрубает рамки из гнилой сосны, они покидают школу и поступают в университет, где безликие дядечки из безликого министерства решают, что этим умам, полусонным и объевшимся тюремной баландой, следует знать, что следует уметь, какие книги следует читать, обвиняя в фармазонстве тех, кто топором несогласия разрубает рамки из гнилой сосны, они покидают университет и устраиваются на работу, но не для того, чтобы творить, не для того, чтобы отстраивать испакощенный музыкальными клипами и ток-шоу мир, не для того, чтобы заниматься приносящим счастье делом, а чтобы не сдохнуть с голода, чтобы не просыпаться в рубище под мостом, питаясь тем, что замерзло на донышке консервной банки. Старик дон Лопе проклинал работу, если нужно работать ради куска хлеба, проклинал работу, что бесчестит человека, но голос больного старика был тише, нежели вопль Энгельса. Я не понимаю, – вдавливал N стержень в толщу тетрадных листов, – и на это бесчестье человек расходует свою единственную жизнь? Те случаем отпущенные ему мгновения, после чего – вечная пустота и вечная справедливость, из которых нет возврата? И люди... они согласны с таким порядком... с кулаками дерутся за великое право быть рабами, клевещут на звезды, а тебя зовут иждивенцем, отдают под суд... в психушку... в тюрьму... на корабле издиссиденчивают в неизвестность... как ничтожен человек... и как рад он своему ничтожеству... как гордится им, как бережет его, боясь вырасти, возмужать... обрести достоинство... эх, никчемный мир...»

Любаша выждала, пока раздастся звонок и ребята выдьяволятся из-за парт, струясь к двери, потыкала Гришу, не торопившегося подниматься, пальцем в плечо, он обернулся, и Любаша задрала юбчонку, под которую не надела стринги. Ее губы образовывали не улыбку, а границу между высоколобым презрением и дрожащей надеждой. «Ты – дура», – покривился Гриша и ушел, а N, обгладывая краешком левого глаза беззастенчивую прекрасненность аволосого лобка, силился припомнить хренотень, минуту назад казавшуюся инсайтово-важной, и чувствовал, как мир по сантиметрику отдаляется от своей никчемности.

 

«Зачем он так со мной поступил? – гундела Любаша по пути из школы. – А, зачем? Если бы я была толстухой, или занудой, или сосать отказывалась, то ладно, все ясно, никто такую не захочет, но что со мной не так? Даже кончать в себя разрешала, да, это правда... А залетела бы – винить его не стала бы, и ничего бы не требовала... ни-че-го... ка-кой смысл? – отбубнила Любаша по слогам и перешла на ломаный английский, полагая, раз уж язык сломали, то чего стесняться по нему ходить? – Ю тел ми вот зе фак из гоинг он? Тел ми, N».

Дорога искрошилась в снежную банановую мякоть, под которой теплели запрудинки асфальтовых выщербин. Она сиамила, не смотря под ноги, на автомате переступая через засевшие в засаде ямки с водой, Любаша была слишком занята самоеденьем, чтобы утруждать себя действительностью, и дорога – из женской солидарности – уговаривала ямки не устраивать ей каверзы, а N эквилибристил сзади, отставал, подолгу примериваясь, прежде чем сделать следующий шаг. «Скотина, хватит кривляться, удели мне время – остановилась Любаша и стукнула каблучком. – А потом можешь опрыгать все сугробы. Да перестань быть таким инфантильным! У меня тут взрослые проблемы: сердце вырвали и воткнули в него сигарету, меня послал парень, которого я люблю, а ты...»

«Ты...» – донеслось до N перед его очередным прыжком в снег. Разумеется, он Любашу не слушал. Еще в первые сорок шесть совместных походов домой, когда она откашливала ему за ворот риторические вопросы, он честно внимал каждому слову, сострадательно кивал, вставлял свои пять копеек и девять центов, но в конце концов устал. «Ты не хочешь слышать объяснения, Любаша, – взбивал он в мыслях, – нет, ты хочешь плакаться, накручивать себя и растить свою обиду, как дитятку. И плачь себе на здоровье, плачь, если тебе от этого легче». Рассказ иногда гулял с ними за компанию и вбивал Любаше в голову очевидный, но не принимаемый в подростковые годы тезис, что не всем влюбленностям уготовано перерасти в долгое и счастливое житье-бытье до откидывания копыт, подков, сбруй, упряжей и грив в один день. Она брыкалась, взращенная на сказочном просе. «В тебе, – повторял ей рассказ, – есть всё, что парни ищут в девушках: челка каштановых волос, укрывающая лоб от рутинной заморщиненности будней, геровская волоокость хитро-лисьих глаз, запасливость противозачаточными, попка и растяжка бывшей гимнастки, что в ночной скрипучести любви ценится превыше всего...» «Ах, превыше всего, – взъерепенивалась, прерывая слова рассказа, Любаша, – все вы мужики одинаковые. На грудь мою намекаешь, да? Идиот! Естественно, рассказ, всем бидоны подавай, а иначе пошлют перед всем классом». «Маленькая грудь не беда: неужели ты веришь, что мы поголовно помешаны на коровьем вымени?» – успокаивал ее N, но Любаша, как все женщины в печали, становилась непрошибаемой кантианткой.

«Как здорово, – прицокивала она языком, – слышать такое от парня, у чьей девушки третий с половиной размер! Ага, для твоей Олечки бог не поскупился!.. Когда бы в моем распоряжении была эдакая грудь, я бы тоже не парилась из-за размера».

С небес однажды рухнул господь. «Так, – хрустнул он поясницей и заработал указательным пальцем по сенсорам айпеда, – к нам поступили многочисленные жалобы на грудной недовес. Разрешите свериться с товарными накладными, актами, подтверждающими доставку молочной железы, и данными сиськомерного отдела райской канцелярии. Если напортачили, то вмиг исправим, не извольте атеиститься. Садова Любаша... ага... стандартная грудь... все соответствует нормативам, а Ольга Кедрова... о, зачетные буфера... хм, имел в виду – солидная грудь... январская... да, понимаю, в чем проблемка! Смотрите, Любаша, вы родились в феврале, а Ольга – в первых числах января, когда в парадизе две недели, угождая всем христианским конфессиям, квасят в честь дня рождения моего сына; мы не просыхаем, нажираемся – что уж там? – в облевон, исполняем почти любые желания, а Ольга, покинув утробу матери, плачем своим грудничковым возжелала красивую и большую грудь, чтобы мальчики ее любили...»

«Почему ты сам спустился на землю, а не ангелу приказал?» – спросил рассказ, вставая между Любашей и богом. «Ищу мой Desert Eagle, по всей земле ищу», – сказал бог и пропихнул айпед в забитую, разжиревшую борсетку, прошитую нитями человеческих прегрешений. Рассказ заявил, что из божественного Desert Eagle’а застрелился архангел Михаил, а господь ответил, что в курсе, но после самоубийства Михаила пистолет пропал. «Он у тебя за поясом», – сказал рассказ, и пистолет возник у бога за поясом. Жидкие аплодисменты бога смылись в канализацию, затекли в ушные раковины охотникам на аллигаторов, и охотники на аллигаторов, возликовав, решили, что на них снизошла благодать божья, выбрались на поверхность и основали церковь Святого Крокодила Равноапостольного (в простонародье – СКР), где причащают вливанием воды в уши и зовут на исповедь всех желающих и нежелающих. «Какие мы всемогущие... – гримасничал бог, – слабо ли тебе создать камень, который ты сам не сможешь поднять?» – не унимался бог, кривлялся, кудахча и изображая движениями локтей взмахи петушиных крыльев, рассказ щелкнул пальцами, свалил на бога камень, который бог не мог, аки Локи – Мьелнир, поднять с груди, и пошел за N и Любашей. «А почему ты мое имя всегда пишешь с маленькой буквы?» – прохрипел господь в затылок отдалявшемуся рассказу. «Морган Фримен, – ответил рассказ, остановившись, – перед смертью подметил, что все люди – гондоны, люди, созданные тобой по твоему образу и подобию. И заслужил ли быть написанным с большой буквы величайший гондон, эталонный гондон, гондон из палаты мер и весов, гондон из гондонов, первый и главный гондон во вселенной?!» – рявкнул рассказ, показал богу среднюю строчку и порысил прочь.

 

«Развеселись, красавица, – осыпал рассказ Любашу незатейливыми утешениями, – посверкай глазками. Девушкам вредно хмуриться: исшарпеешься рано, как Алла Викторовна. Если хочешь, подпишу тебе в кавалеры принца на белом коне, маркиза на сером бегемоте или скотовода на бурой свинье. Юность – период бессмысленных слез и оперных страстей из-за кончившегося лака для ногтей, но переигрываешь, Любаша. Ты не останешься одна, найдешь своего единственного...»

Она запустила в рассказ ридикюль, но угодила в плечо N. «Ты урод, рассказ, не хочу я какого-то единственного, подавись своими принцами и маркизами, мне Гриша нужен, я его люблю... и всегда буду любить», – расплакалась Любаша, горстью снега отмывая шлепнувшийся в грязь ридикюль.

«Завтра я иду на свидание», – сказала Любаша через две недели, тогда же, когда первоклассник Степочка Ткаченко поднял камень с обмочившегося и обдриставшегося бога, чья кожа посинела от обезвоживания, ибо если бог не может поднять камень, из этого не следует, что его не сможет поднять случайный ребенок. Любаша скакала возле N, светясь от шиммера для лица, шиммера для глаз, шиммера для декольте, шиммера для плеч, шиммера для живота, шиммера для бедер, шиммера для перепонок пальцев рук и ног, шиммера для печени, селезенки, почек, желудка, шиммера для легких (косметологи говорят, что лишь закоренелые провинциалки не различают блеск печени и блеск легких) и шиммера для совести, который фирма «Диор» разработала для покупательниц, разоривших своих мужей и любовников покупкой всех остальных шиммеров. Она попискивала, что мальчик из другой школы, привлекательный и популярный, позвал ее посидеть с ним в кафе. «Свалю я, пока не поздно, крепись, друг», – посочувствовал рассказ N, метнулся за край листа, и для N распахнулись ворота френдзоны, где по несколько часов в день крутят радиотрансляции эротических спектаклей. «Ты представляешь, этот парень, Игорь, он из богатой семьи, лишился девственности в двенадцать лет с девушкой, которой было за двадцать, – пересказывала, как сюжет «Игры» с Майклом Дугласом, Любаша посусечные факты биографии некоего паренька, а N не представлял ничего, кроме свежего постельного белья и натопленной батареями тишины. – Игорь сказал (не мне, а друзьям, а те по школе разнесли, а я знаю парня из той школы), что та дура надеялась от него залететь, женить его на себе и жить на денежки его родителей, но предки Игоря вызвали полицию – и она села за совращение».

На Любаше Игорь провел месяц, после чего препоручил ее одному из своих друзей, смугло-волосатому, как кавказец или араб, спортсмену. «Его пенис меньше, чем у Игоря», – сообщила Любаша N после первой ночи с Сашей, и N подавился пирожком с картошкой, который прожевывал в эту минуту.

«Рисковать он не любит, – рассказывала Любаша, – настаивает на презервативах. А я не против: нет, латекс, само собой, удовольствия не прибавляет, но мне до одури нравится, когда он его снимет, скрести презерватив за этот мягкий, податливый кончик и смотреть, как под давлением моего ноготка в нем поднимается-опускается уровень спермы». «Дхк...» – ответил N, покашливанием проталкивая в горло кусочек пирога с абрикосовым повидлом. Его привычка по дороге из школы перебиваться выпечкой становилась ему в тягость. «Я скоро окочурюсь: или от недоедания, или от асфиксии, или от заворота мозгов», – предпочитал N думать о скором конце, а не о концах и сопутствующих товарах Любашиных бойфрендов.

«Знаешь, – начала Любаша новую вербальную экзекуцию, – когда мы с Сашей... ну... понимаешь... этим занимаемся... да... у меня... влагалище странные звуки издает, – сконфузилась Любаша, замолкла, отдышалась и продолжила, отводя взгляд, – я в Интернете прочитала, это называется – выпук... А у вас с Олей такое случалось?..»

«Дурурурум-дурурурум, дурурурум-дурурурум», – отвлекался N содержательными беседами с собственным подсознанием. «Ему смешно, а мне стыдно, – не унималась Любаша, – но почему так происходит? Ты же помнишь, я говорила, что у Саши член куда меньше, чем у Игоря... о, у Игоря такая дубина, что презерватива лишь на половину длины члена хватало... так вот, кажется, он меня растянул, а Саша теперь заполнить всю не может, как ты думаешь?..» Исходили недели, месяцы, годы, тысячелетия, в подкупольном мире не менялось ничего, кроме стоимости новых, то бишь устаревших, гаджетов и имен Любашиных чичисбеев: она разбежалась с Сашей, ушла к новому воздыхателю, Славе, у которого был фетиш на остромысые туфли; ему она предпочла бугая из качалки, Андрея, чаще пялившегося в зеркало, чем на прелести Любаши; потом был кто-то еще, и еще, и еще... «Шлюха ты!» – не сдержался N, когда присиреневшие на машине скорой помощи медики спасли ему жизнь, выпинцетив из горла застрявший там емуранчик сахарной плюшки. «Если б я была шлюхой, то спала бы со всеми подряд, – возразила Любаша, строя глазки водителю скорой. – Какая же я шлюха, если за полгода у меня было всего пять или шесть парней... погоди... или семь?...»

 

«А как ты смотришь на то, чтобы нам съездить в кино?» – прервал однажды N откровения Любаши. «Годится, – пожала она плечами, – на что пойдем?» «Не знаю, – поплечил N пожами, – там разберемся». Его с детства приучали, что мужчине негоже сомневаться в себе и – совершенная невоспитанность – дозволять девушке сомневаться в мужчине, посему такую вроде бы мелочь, как пожимание плечами, он из своей жизни приобык вычеркивать. «Целую, – крикнула Любаша у подъезда, улыбнулась, как невинная девушка, с гиацинтовой непосредственностью вешнего ветерка, послала N воздушный поцелуй, а старого алкоголика-соседа – на три буквы и пять восклицательных знаков с обрубленным многоточием, – позвони, как со временем определишься».

Их поездка пришлась на одну из суббот года великой катастрофы. Сложно сказать, техногенной ли была та катастрофа, или природной, или, что скорее всего, культурно-образовательной, но под воздействием вируса неясного генеза молодые люди всех рас и национальностей, вне зависимости от происхождения и социального положения, в том числе цвет мирового юношества, разгнивали в ходячих мертвецов. Комендантский час для лиц младше двадцати пяти лет ввели с огромным запозданием: количество мутировавших особей перевалило за двенадцать миллионов. У подземных переходов, на остановках общественного транспорта, на вокзалах, в аэропортах, близ детских садов, школ, техникумов и университетов дежурили отряды быстрого реагирования. Снайперы засели на балконах домов и кузовах автомобилей. Специальные подразделения, вооруженные винтовками, пистолетами, гранатами, пластиковой взрывчаткой, базуками и тепловизорами, патрулировали улицы. Тех, кто, по заверениям британских ученых, мог подхватить заразу, прививали против всех существующих болезней и обшивали подкожными датчиками, по которым спутник в любой момент определял местоположение исчезнувшего подростка. Всё было тщетно. Адские, гадкие монстры, некогда обычные люди, охотились в ночи (а иногда и днем!) на стайки детей и юношей, отбившихся от одиночек, и от них нельзя было скрыться.

Пойманным грозили страшные муки. Расправляться с добычей сразу же ходячие не любили. Испуганных малышей, огорошенных школьников, мужавшихся студентов утаскивали под землю – в катакомбы, протянувшиеся на десятки километров туннелей, в бункеры хрущевских времен, в темные комнаты, где был стул, напротив которого шипел телевизор. На пленников надевали кандалы, конечности привязывали к стулу, векорасширители не давали глазам закрыться. Они тряслись, все тряслись, а ходячие извергали из пастей слюни, кровь, сукровицу, гнилую плоть, нажимали на телевизоре кнопку «плей» и крутили – до завершения трансформации жертвы – марафон всех частей «Сумерек». Сопротивлявшимся, этим бравым мальчикам и стойким девочкам, пережившим сотни часов истязаний, которые Гаагским судом по правам человека были признаны самыми антигуманными экспериментами со времен опытов Йозефа Менгеле, надевали наушники и через них зачитывали текст оригинальной книжной серии, текст, вызывающий, по заключению специалистов Международного общества неврологов и нейрохирургов, туберкулез мозга. Из попавших в лапы к ходячим не уцелел никто: первые, счастливчики, гибли, вторые – как им повезло! – сходили с ума и съедались ходячими, а третьи, немыслимое большинство, новообращались в упырей, в по-джойсовски мертвых при жизни, взыскующих подношений свежих мозгов. Трепет взрослых передался детям, которых родители умоляли не выходить из дома. Страх насытил молодые умы, как каннабический дым насыщал мозги хиппарей. «Я больше не могу так жить», – писали дети в предсмертных записках и уходили из жизни с крыш многоэтажек, а средства массовой обманизации, по приказу правительств, чтобы избежать всеобщей паники, объясняли смерти подростков конфликтами в семье или школе, безответной любовью или неудачами на экзаменах.

Великая катастрофа продлилась четыре года, как война, четыре бесчеловечных, вандальских года, и вдруг мода на идиотизм видоизменилась, переакцентировалась на избраннический антиутопизм полрублевого толка, сообразуясь с трендами книжно-киношного рынка, или, как именуют его в постсоветской глубинке, рынка погребальных услуг.

Жизнь на автобусной остановке бурлила ропотом толпы, пробивавшейся к автобусу по головам павшим. Евлампия Алексашкина, двадцатилетняя беременная, погибла в первых рядах, оглушенная старушечьей авоськой с девятью бутылками молока и расколесованная хозяйственными сумками-тележками. «Разойдись!» – заорал бывший спецназовец Арнольд Густавович и, положив из пулемета Гатлинга тридцать человек, проложил себе путь к автобусной двери. Три пенсионерки с тростями, модифицированными выдвигающимися из основания лезвиями, прикончили сотню с гаком на левом фланге. В группу людей, прорывавшихся к двери справа, впендюрилась ракета класса «поверхность – поверхность», раздраконив четыреста двенадцать тел и клумбу с магнолиями. «Успели», – возвеселился N, когда, увязая в чьих-то кишках и поскальзываясь на чьих-то выдавленных глазах, они с Любашей забрались в пустой на три четверти автобус, сели в самый конец, на предантресольном ряду, а кондуктор с лентой билетиков огласила салон призывом готовить деньги за проезд.

Перед свиданием N подготовился. Он помылся, побрился, увлажнил раздраженную кожу кремом после бритья, удалил волосы с подмышек и лобка, выдавил прыщи, почистил зубы – дважды, впервые за десять месяцев поковырялся в ушах ватной палочкой, обильно высморкался – двадцать девять раз, сходил в туалет по-большому, подтеревшись не бумажкой, а влажной салфеточкой с хвойным ароматом, надел новые трусы, лучшие носки – всего с одной дыркой на пятке, понюхал джинсы и убедился, что они пахнут терпимо, подезодорантился, помочился за минуту до выхода, отхлестал себя по щекам и переступил порог. «Ты замечательно выглядишь», – выглаголил он банальность, которая не подводит. Он преподнес Любаше скромную белую розочку, поглаживающую женское эго, жаждущее какого угодно внимания, не сковывающую, в отличие от букета цветов, движений и, в отличие от букета цветов, не бьющую по карману. Надеялся N быть отменным ухажером: оплатить билеты, попкорн, кока-колу, десерт в кафешке при кинотеатре, порасточать комплименты, по возвращении галантно проводить Любашу до дома и, как выражались его знакомцы, по-джентельменски (без страпонов, плеток, анальных шариков, в безопасной миссионерской позиции) натянуть, – но был балясником, причем натуженно-печальным. У фильма были предсказуемый финал, оправдывающий ожидания пришедших, средней одаренности актерский состав, проверенные временем шутки, еврей в главной мужской роли и герои с подрисованными на компьютере мускулами. В кульминации, где взрывались автомобили, поезда, пирамиды и гипоталамо-гипофизарная система сценариста, Любаша пугалась и закрывала личико ладонями. «Шу, малышка, не бойся», – строил из себя N широкобицепсного защитника пугливой хрупышки, которому обламывается в подростковых комедиях. И приобнимал в кресле, благословляя специалистов по спецэффектам, крошечность засвитеренных плеч. Мувик был рольгангово-голливудским, следовательно – унылым, но давал шанс проявить лапательную мужественность и рассчитывать на простыночную благодарность.

В зал, на свободные места, пригнали лошадей с близлежащего конезавода.

Те жрали овес из больших ведер, ржали там, где не грех было и всплакнуть, а войдя в раж, отгоняли хвостами мух на зрительские физиономии. У некоторых лошадей имелись дипломы о высшем сельскохозяйственном образовании, у некоторых – о высшем медицинском, у двух-трех – неподдельные. Ахалтекинский конь Нурдин, работавший грузчиком на стройке и приведенный братвой с конезавода за компанию, намазничал, отракаачивая аср в проходе. Лизнув темно-серый ковер, Нурдин попросил прощения у бога, встал на свое место, перегородив обзор шести посетителям кинотеатра, и эйкнул поддатому першерону, чтобы тот передал ему пузырь пива. Его развезло с пяти глотков, он пустился в пляс, нагорливая какие-то народные таджикские песни. Троица амурских крепышей, главные шутники конезавода, приняли культурный вызов и заприсядили в камаринскую, игогуя хор из пролога «Бориса Годунова». Если вкратце, кони вели себя очень пристойно, по-человечески, завсегдатаям не мешали, подцепили, завораживая напором, группу восемнадцатьмнеужешных школьниц, искавших приключений на свои междуножья, а после титров вынесли за собой ведра, лязгая зубами по металлической ручке.

«Музыку люблю, – сказала на обратном пути Любаша, прислонившись челкой к автобусному окошку, – в Пскове, до переезда сюда, пела в группе, у меня хороший слух». Ее слова встречали кивки N, а когда Любаша замолчала, он принялся морочить ей голову по правилам нище-романтического катехизиса: говорил, что это волшебный вечер, что она так же красива, как «уплывающий за горизонт диск солнца, который, жадина, уносит за собой радость светлого дня, обрекая миллиарды спасаться от тьмы в сладострастных, беспамятных ласках», читал стихотворения классиков – и бунинское «Как печально, как скоро померкла...», и тютчевское «Если смерть есть ночь...», и пастернаковское «Любить – идти, – не смолкнул гром...», и билановское «Сегодня болен тобой...», сорвавшее аплодисменты ехавших в автобусе девушек и визитку ехавшего в автобусе психиатра... Читал, говорил, напевал, а правой рукой поглаживал бедро Любаши, худенькую ножку без колготок, прокрадываясь пальцами под заветность юбчонки. «Ты с Олей расстался, а секса хочется, да? – шлепнула Любаша его по руке и поглядела на выделявшуюся в джинсах эрекцию. – Ага, размечтался, вот тебе! – хихикнула Любаша тонкострунностью бровей, сложила пальцы в фигу и ткнула ими в его вздыбившуюся под ширинкой тоску. Миссионерски-джентельменский вечер накрылся медным тазом, бронзовым половником, серебряным кувшином, золотым мопом с платиновым флаундером и облицованной кафелем душевой кабиной, в которой N полвечера выкидывал Любашу из головы, в голове выкидывая Любашу с двадцатого этажа.

 

«Что же за напасть?» – после трех размолвочных недель нагнала его Любаша за школой и заговорила, наворачивая на запястье косу, как ни в чем не бывало. Так говорят женщины с теми мужчинами, которых принимают не за мужчин, а за ванночки с морской солью для отпаривания ног или, если повезет, за бесполого поставщика услуг – массажных, строительно-ремонтных, психотерапевтических. «Отношения же у нас исключительно деловые, – отмахивается их закрытоокая забывчивость, – ты мне угождаешь, я позволяю мне угождать, эти отношения важны, важно, чтобы кран не протекал, а протечка эмоций – это досадная и не стоящая внимания накладка, но ты, малыш, не волнуйся, мы быстренько ее устраним, главное – не отвлекайся от своих обязанностей».

Желто-розово-фиолетовая фенечка запуталась в волосах. «Дрянь», – заплакала Любаша, безуспешно стараясь высвободить браслет из перешнурованности косы, и N запутался в своих чувствах, как путался всегда при виде чьих-то слез. Его обиды, посеянные взаимоотношениями с людьми, его злость, его подподушечные зароки игрой в молчанку объявить обидчику вотум недоверия вымывались кислотным ливнем вины, словно он – и больше некому! – причина этих слез. «Ты не плачь...» – выдрогнул N, выпутал волосы из бисерных переплетений провидения и обнял Любашу, елозя подбородком ей по макушке.

«Размазня, – записал на полях рассказ, проклиная тот день, когда он свелся с N. – Его отшили, а он плечико подставляет... Боже мой, мы же с ним по сюжету не то что каши не сварим – чайник не вскипятим! Если она к слезам прибавит заламывание рук, то он пожениться ей предложит и жилье не пререкаясь отдаст». Не спешил угомониться рассказ, не принимавший, но понимавший, что на невысказанное предложение вернуть одностороннюю жилетную дружбу N согласился потому, как был наивным, был одиноким, но не отрешившимся, был нюней, жившим не в реальности, а в мире воображения, в распрекрасном Z, где счастье, стоит того захотеть, падает в руки с веток вишневой яблони. К тому же он был шестнадцатилетним парнем – возраст биполярности, когда на северном полюсе плещется расквашенный в литровой банке общественного мнения юношеский максимализм, а на южном – барахтается беззлобный, перевалочный, бездивидендный, естественный оппортунизм, возраст, в котором мозг опускается в промежность, прирастает к пенису неразрушимыми неводами нейронов, отпочковываясь на перекур только по пьяни, вырываясь на асфальт по одной магистрали с каплями пива и чипсовыми пережеванностями. «Ай, сплошные расстройства с этим N», – подытожил рассказ, вычесывая сюжет.

«Почему он с ней? – взвыла, чвакая носом, Любаша. – Она же никакая! Понимаю, сыскал бы себе модель с ногами от ушей и грудью пятого размера, влюбился бы в писаную красавицу – не так противно, горько, но логично, нормальное поведение мужика. А что же получается – променял меня на мымру? В ней ничего нет: ни рожи, ни кожи, ни косы; у меня же волосы длиннее, чем у ней, на что он повелся?.. Шлюха... да нет, какая из нее шлюха? Египетская сила! чувырла она неприглядная, с членом мужским не знающая как обращаться! Господи, да она же сосать, наверное, не умеет, в попу не дает, а я даю... я – даю!.. Она... она... тварь... ну почему с ней? почему?..»

Вдали смеялся Гриша, с поцелуем клонясь к грушевидному лицу коротковолосой девушки с хозяйственным именем Марфа, лишними килограммами, провисавшими и с живота, и с боков, и такими же голубыми глазами, как у Гриши.

«Прячемся... быстро... он не должен видеть меня такой... давай...» – зашушукала Любаша, когда Гриша с Марфой, озвеняя школьный двор хохотом слепоглазой любви, двинулись к воротам, рядом с которыми ревела Любаша. Ее туфельки зацокали по лужам; не поворачиваясь к Грише заплаканным личиком с растекшимся макияжем, она забежала, ведя N под локоть, за угол старого девятиэтажного дома, который и внутри, и снаружи провонял мышиной, кошачьей, собачьей и человеческой мочой, сломала на бордюре каблук, и пристроилась на низкий ржавый палисад. К ней вернулось самообладание, две недели гостившее у бабушки в Переделкине, где на буквенном ипподроме проиграло одну из «а», выиграв редкую «з», и переделалось в мособлзадание. Любашиной ревностью нарисованный портрет лиходейки отличался четкостью контуров, неприхотливостью красок, правдивостью и был по-караваджиевски реалистичен: ничем не примечательная, разве что невостребованной девственностью, блеклоречивой заурядностью и перспективой выскочить за первого, кто предложит провести остаток жизни на готовке борща в горе и регулярных вечерних побоях, Марфа казалась Грише прекраснейшей дамой в мире, а миру – преснейшей из невзрачнушек. «Она его приворожила, видишь, – взглянула Любаша на N с решительной пустотой, а потом уставилась в искусанный временем тротуар, по которому щенячил жук-навозник, – оставь ее... она тебя не любит... ведь я одна тебя люблю... вспомни, Гриша, вспомни, милый мой...»

 

«Не так уж и дурна», – начали перетирать парни в школе, прознав, что с Марфой мутит Гриша. «И не такая она толстуха, как мы думали... пластику сделала? липосакцию?» – обсуждали ребята в туалете напридуманность изменений. «Что за девчонка! как расцвела!» – восхищались они не внешностью, не будуарным искусством, не умом, а новоприобретенным статусом. Ее фотографии из социальных сетей расходились по школе, в мраке предкрышевого лестничного пролета продавались бескомпьютерным мальчуганам, будто марихуана или экстази, а Марфа ловила на себе слюнявые взгляды старшеклассников, первое время – со смущением, а позже – с раскованностью надменной фаворитки. «Гадина, – злилась Любаша, – Любашина злодейка, черноволосая, к счастью, без собольей брови... О, заплатишь же ты мне за Гришкин смех и ночи, им проведенный в твоей постели, а не в моей!»

«Химик, – подлетела она к Илье Фадичу на перемене, – помоги мне, пожалуйста. Очень нужно мне зелье какое-нибудь – приворотное или с ядом, а ты же отличник по химии, городскую олимпиаду выиграл, на областную катался, ты же разбираешься в этих хлорах и аргентумах. Расплачусь чем скажешь – деньгами, в квартире у тебя буду убираться, пересплю с тобой, если захочешь...» «О чем ты? – побледнел Фадич, сухощавый, робкий, напоминавший десятилетнего мальчика, но упертый, если на чем-то зацикливался. – Шутки у тебя дурацкие...» «Если бы я шутила... ну свари зелье, ну прошу тебя, для тебя же это веселенький эксперимент!» – трясла Любаша за предплечья Илью. «Господи, – вырвался он из Любашиной хватки, – готовить приворотное зелье – антинаучно, дать тебе яд – антизаконно». «Отказ твой – антиаллюзиен», – вставил подслушивавший N, пронабатил звонок, и Любаша поплелась за парту, по-рыбьи шевеля губами в адрес Фадича.

Ильеву волю ей сломить не удалось.

«Пошли они все, – думала Любаша, входя в магазин хозяйственных товаров, чтобы купить крысиный яд, – сама справлюсь, всю жизнь сама справляюсь – и ничего, живу». Она высеменила из магазина, убирая в ридикюль красную упаковку, и направилась в аптеку за эналаприлом или аналогичным средством для резкого понижения давления. «Любаша тебя затравит, – кляла она Марфу, – затравит, уродина, и дорого заплачу, коль придется...» – но ни с того ни с сего, как пишут, когда не придумали причину, она чухнулась. Ее осенило. «Зачем я всё это делаю? – опешила Любаша, вываливая содержимое ридикюля в уличную урну. – Нафиг мне кого-то убивать, если Гриша мне не сдался, а Римского-Корсакова я ни разу в жизни не слушала? Ой, рассказ, свали нахер! – сказала Любаша, повязала сюжету ошейник с поводком и увела из романа. «Гриша твоим будет, – кричал ей в спину рассказ, – все будут твоими, счастья и радости тебе напишу... не уходи... сюжет-то оставь...» Она ушла, а рассказ остался перед цветочной палаткой, наедине со своими вымученными подшучиваниями, смехотворными обобщениями, попойскими жаргонизмами, демиурговым зубоскальством, не производившим впечатления даже на персонажей его собственных книг, наедине с неуверенностью в дне грядущем и стыдом за день минувший, наедине с кишковоротной презренностью жалких, униженных, нелепых слов, перекапывающих чувства, наедине с многоликой, арлекино-бригелльной маской шута, помогавшей ему не помнить той, что он потерял, то есть той, что никогда не находил.

 

Она вышла замуж и оплоскогорилась, поскольку остепеняются по традиции мужчины. Бородатый, густобровый, брюквоносый, муж ее был человеком простым и немного честным – врал по будням, а в выходные дни обещал говорить правду, и если не говорил, то за ложь опускал в пятилитровую бутылку тысячу рублей, а за лукавство – пятихаточку. Им понадобилось пять недель, чтобы накопить денег для отдыха на Бали, ибо не отдыхавший на Бали (или не заявляющий, что отдыхал) в обществе почитается плебеем и лузером, а плебеев и лузеров не зовут на светские рауты, богемные оргии и звездные зафанерности. «Дорогой загорает», – подписывала Любаша выложенную в соцсеть фотографию мужа, развалившегося в шезлонге с бежевой панамкой и в ярко-синих плавках, натиравших в промежности, а незнакомые люди с портретами известных личностей, часто – пустоместных и мертвых певцов, очень часто – обритых наголо актеров, редко – с черно-белым снимком Бродского, намекавшим на высокий (в диапазоне от идиотии до дебильности) интеллектуальный уровень владельца страницы, ставили лайки и комментировали. «А чё ты с этим свином, а?» – спрашивали они Любашу в личных сообщениях, прикрепляя пять-десять фотографий своего члена, снятого со всевозможных ракурсов.

К возвращению с Бали на Любашиной странице в «Вконтакте» набралось восемь тысяч шестьсот восемь друзей, причем шесть с половиной тысяч она знала лишь по форме и размеру первичных половых признаков. Она завела аккаунты в «Фэйсбуке», «Твиттере», Инстаграме», на «Ютьюбе» и «Майспейс», в «Одноклассниках» и на «Кинопоиске», чтобы публиковать цитаты покойников и Доминика Джокера, фотографии в стиле «цензурного ню», когда ручками прикрывают осиротившие без трусиков и лифчика зоны, и пятисекундные видеозаписи, на которых визжали и чмокали пудовыми губами, прошедшими через процедуру мезоботокса и мультисистемную атрофию мозга хозяина. Три раза в день Любаша посещала фитнес-центр, где трепалась по «вайберу», чатилась, пялилась на ягодицы легкоатлетов, трахалась в сауне с тренером, а когда заняться было нечем, занималась на тренажерах и приседала с килограммовыми гирьками. Она перекрасила волосы в вампово-алый цвет, переспала с замдиректора модельного агентства, стала лицом фирмы, продающей женскую одежду, набрала сто пятьдесят тысяч подписчиков в «Твиттере», увеличила грудь и больше в себе не сомневалась. Рекламные контракты приносили ей тысячи долларов и спортивных парней, которых муж Любаши привечал с услужливостью наложницы, поскольку на свои гонорары жена купила ему внедорожник «БМВ», игровую приставку последнего поколения и дизайнерской одежды на пятерых. А год спустя Любаша попала в семерку финалисток конкурса «Лучшие жопки "Инстаграма"», что обеспечило ей около миллиона долларов на рекламе, триста тысяч подписчиков, местечко в кинокартине Федора Бондарчука и договор с «АСТ» на издание цикла книг с советами молоденьким девушкам, по мотивам которых телеканал «ТНТ» запремьерил сериал с выдрессированным сюжетом в главной роли, продержавшийся пятнадцать сезонов. «Я – царица, я – рабыня, я – лисичка, я – богиня» – эту запись в статусе в «Вконтакте» Любаша не меняла три года, а потом вычитала на портале «Стихотворения, тосты, афоризмы на любой день» и поставила к себе цитату Франсуа Гизо про то, что человек остается человеком, пока чувствует чужую боль, и суд обязал ее выплатить десять миллионов рублей Нине Артемьевой из Хабаровска, чей сын-аутист вскрыл себе вены, узнав, что любимая поп-звезда не считает его человеком.

За доведение ребенка до самоубийства Любаша получила приглашения на участие в семнадцати телевизионных шоу, в том числе – в судьи нового сезона «Один в один». Агент Любаши выбил ей место ведущей на «Первом канале» – в паре с Иваном Ургантом. Сообщалось, что у них был роман и Ургант собирался уйти от жены к Любаше, но в интервью журналу Yes! Любаша сказала Nope! «Если мы сексом занимались, то это еще не повод семью бросать», – отметила Любаша, и представители ЗАО «РПЦ» предложили ей подрабатывать специалистом по связям с молодежью. «Детям в эти смутные времена потребны нравственные авторитеты, которые помогут им не затеряться в мире похоти и соблазнов», – обхаживал Любашу протоиерей Китон, Любаша подумывала отказаться, но протоиерей заверил Любашу, что баннер с гиперссылкой на ее аккаунты в социальных сетях появится на всех страницах официального сайта православной церкви, а это пять миллионов потенциальных подписчиков. «Ах, была не была!» – сказала Любаша, подписываясь тремя веселыми смайликами, обрела церковный сан, веру в... божественную прибыль, схиму, в которой, по условиям рабочего соглашения, ей полагалось проповедовать в институтах, профессиональных училищах, гимназиях, лицеях, школах, детских садах, материнских утробах, женских и мужских гаметах. Ей вручили премию «Хассельблад» за опубликованную в «Инстаграме» фотографию завтрака – восьми бутербродиков из белого хлеба, творожного сыра и клубники, которые ей приготовил Хью Джекман. Тем временем «Твиттер» Любаши вышел на первое место по популярности в России, обогнав странички президента, премьер-министра, двух телевизионных комиков, заканчивающих шутки панчлайном, содержащим слова «член» и «задница» или описание полового акта с участием члена и задницы, и трех блогеров с «Ютьюба».

В университете, куда Любаша и N поступили вместе, она появлялась, как говорили доценты, по праздникам: отдать за сессию деньги, которыми можно было оплатить организацию праздника в концертном зале «Крокус Сити Холл».

Раз N повстречал ее на втором этаже факультета, когда готовился к пересдаче. Ее пальчики фортепьянили по сенсорному экрану телефона, она сидела на лавочке, под скособоченным отбеленным подоконником, с которого скатывались, как на санках, молоточные отзвуки студенческих боязней, и снэпшотила листики из музилевского «Человека без свойств», чтобы выложить их в сеть для подписчиков. «Ба, какие люди – и почти в Голливуде!» – поздоровался N, Любаша оценила его взглядом, прокислила в ответ лаймовое «привет», пододвинула поближе к себе сумочку, черно-бело-бирюзовую кофточку от Versace и продолжила пялиться в мобильник. Ее телохранитель, молчаливый и ненавидевший свою работу, преградил ему дорогу безальтернативной метровостью плеч. «Наверное, не узнала», – огорчился N, но тут же вспомнил, что не катался на Бали (и не врал, что катался), пальцами изъерошил огорчения, перхотью запомпеившие волосы, поклялся когда-нибудь слетать, и поведение Любаши стало для него понятным, закономерным и безафронтным. Красный диплом с отличием Любаше выдали в главном здании МГУ. Его преподнес президент страны, чьи внучки были фанатками Любаши, просившими деда раздобыть автограф «турандот русскоязычного "Твиттера"».

Когда Гриша с Марфой поженились, Марфа была на шестом месяце. «А что может быть лучше внуков?» – радовалась мать Гриши, женщина южной внешности, резкого голоса и полставочной должности в школьной администрации. «Когда уж вы детишками обзаведетесь?» – допытывалась она до бывших одноклассников сына, встреченных на улице или приехавших на встречу выпускников.

«Ты знаешь, я так счастлива за Гришечку, – делалась она c N, пойманным ею близ рынка, – он чудесный отец. Разве есть смысл жить для чего-либо помимо детей? У них с Марфочкой не жизнь, а сказка, ладят во всем, любят друг друга без памяти... Слушай, а ты почему себе никого не нашел? почему без жены, без детей? не спешишь или из этих, которые сейчас в моде, из «радужных»?..»

В банке, строгой, с минималистическим интерьером коробке, где носят одинаковую одежду и улыбаются сквозь зубы, в парадоксальном месте, куда граждане притаскивают зарплаты и сбережения, чтобы на законном основании профукать, Гриша был уважаемым сотрудником: трудился без мухлежа и домогательств за менеджерский оклад, не рассчитывая на повышение.

Он по-прежнему носил в кармане фотографию Меган Фокс, на которую регулярно мастурбировал в служебном туалете. К несчастью для Гриши, в августе 2022 года, после пожара из-за непотушенной сигареты, руководство банка в тайне от сотрудников санкционировало установку в туалете скрытой камеры, Гришу уволили, а он подсел на философию диалектического ленизма и экзистенциального дремотизма. Он любил и холил супругу – не реже трех ночей в неделю, хотя Марфа кичилась перед подружками, что не реже шести. Почти все личные деньги Гриша тратил на сынишку, улыбчивого кареглазого сорванца, который любил компьютерные игры и тягать за хвост соседских кошек. Ему перед сном Гриша читал сказки, гулял с ним часами, пока малыш не выдыхался, и тогда Гриша приносил его, закемарившего, на руках, ради него Гриша прерывал практики натахтенной медитации в позе обленившегося лотоса, ему Гриша дарил машинки на дистанционном управлении и клевые светящиеся кроссовки, которые выклянчивали у родителей все ребятишки во дворе: задзенившийся бабник Гриша обожал мальчика с тем отцовским восторгом, что скрепляет брак моментальным клеем благодатной подслеповатости.

 

 

 

(в начало)

 

 

 


Купить доступ ко всем публикациям журнала «Новая Литература» за июль 2018 года в полном объёме за 197 руб.:
Банковская карта: Яндекс.деньги: Другие способы:
Наличные, баланс мобильного, Webmoney, QIWI, PayPal, Western Union, Карта Сбербанка РФ, безналичный платёж
После оплаты кнопкой кликните по ссылке:
«Вернуться на сайт магазина»
После оплаты другими способами сообщите нам реквизиты платежа и адрес этой страницы по e-mail: newlit@newlit.ru
Вы получите доступ к каждому произведению июля 2018 г. в отдельном файле в пяти вариантах: doc, fb2, pdf, rtf, txt.

 


Оглавление

3. III
4. IV
5. V

Канал 'Новая Литература' на telegram.org  Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

19.03: Яла ПокаЯнная. Поверить не могу (рассказ)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или сразу отправить журналу 500 руб.:

- с вашего яндекс-кошелька:


- с вашей банковской карты:


- с телефона Билайн, МТС, Tele2:




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература»:

Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2019 года

Купить все номера с 2015 года:
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 

При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2020 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!