HTM
Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2019 г.

Евгений Синичкин

Эра антилопы, несущейся в спорткаре по сверхскоростному шоссе (часть вторая)

Обсудить

Антироман-матрёшка

 

Купить в журнале за июль 2018 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за июль 2018 года

 

На чтение потребуется 11 часов | Цитата | Скачать в полном объёме: doc, fb2, rtf, txt, pdf

 

Всем, кто так торопится к развязке, что

забывает оглянуться по сторонам, посвящается.

 

 

Я чувствую себя Империей на грани

Упадка в ожиданьи варварской орды,

Когда акростихи, как дряблые плоды

Изнеможения, слагаются в дурмане.

Поль Верлен. Изнеможение

 

Среди всего этого великолепия

Я измучен,

Подавлен

Видением пепелища,

Стен, повергающихся в прах.

Ричард Олдингтон

 

Все прошлое я вновь переживаю,

Один в тиши ночей, и нет исхода мне.

Александр Бородин. Князь Игорь

 

16+

Произведение публикуется в авторской редакции

 

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 2.07.2018
Оглавление

5. V
6. VI
7. VII

VI


 

 

 

Татьяна Викторовна, как пастух, сгоняла ораву небритых вьюношей и бедрами вилявших гризеток к двум колоннам легковых иномарок, припаркованных у одного из трех выходов со школьного двора – у того, где всегда поджидали заказанные экскурсионные автобусы, откуда ближе всего было до детской поликлиники и куда приземлялись астероиды, переметеоритившие на нерезиновую планету по лимитной прописке для съемок в российских блокбастерах космической тематики, режиссируемых с помпой и непрофессионализмом. «Андрей, заканчивай лыбиться, дуй к отцовской машине, – звала Татьяна Викторовна упитанного юношу, любящего похрустеть суставами пальцев и ухмыльнутся по-злодейски, как Гринч или Тим Карри. – Конечно, ты у нас выступаешь в роли хозяина вечера, честь тебе и хвала, но если не сядешь в машину, уедем без тебя, верно, Иван Георгиевич?» Иван Георгиевич кивнул. «Естественно, – пробравировал он, стоя возле «мерседеса», – не езжай сынок, оставайся, мне же больше достанется», – оглядел засмущавшихся девчонок, захлопавших ресницами, увлажнил глаза предслезами обрюзгшей молодости и загнулся от тычка супруги под ребро, из которого, если верить безнаучно-популярной литературе, сваяли ее миллионпрашную бабулю.

Уселись, в седьмой раз пересчитались, завели движки, газанули и гуськом потянулись по провалинам в дороге: вдоль ограды тепловой станции с зафумившей в безоблачную синь трубой, мимо духана с фруктами и овощами, где в августе-сентябре попадались – и нигде во всей стране не изведывали такой роскоши – сахарные арбузы, через перекресток без светофора, на котором всё отдавалось на откуп водительским знаниям правил дорожного движения и человеческой порядочности, поэтому ежегодно там гибло не меньше двух тысяч человек, между обувным магазином и зданием городской администрации, к центру города, где возвышался дворец культуры – ветхий свидетель дотридэшной эпохи, ныне забвенной, семнадцать магазинчиков, гипермаркет с низкими ценами и дрянными, просроченными продуктами, и два торговых комплекса, слизанных с американских моллов. Черемушный парк, облюбовавший тыльную часть дворца культуры, как компресс или горчичник – поясницу, фанфаронился фонтаном с цветомузыкой. Изъедки яблок и картонно-бумажные приютницы для картошки фри и чизбургеров сентябрьской листвой шелестели на каменных тропках. Тарахтел на околопарковой остановке желтый богданчик, управляемый выходцем из бывшей союзной республики, который не имел прав, опыта вождения, регистрации, разменных денег и веры, что довезет пассажиров до метро. Его подбадривали, одели в синюю бейсболку Red Bull Racing, девочка лет восьми обняла его за плечи, носнула в щетинистую щеку и сказала: «Любезный дядечка чучмек, доставьте нас живыми и здоровыми – и да благословит вас господь». «Я постараться, – кашлянул выходец из бывшей союзной республики, богданчик выскрипел с остановки, обогнул первый из торговых комплексов, достиг перекреста, на сей раз – светофорного, рванул на красный, так как выходец из бывшей союзной республики был настоящим дальтоником, помог вывернувшему руль Гавриле Алексееву сальтануть на своем «рено» и поседеть до джармушевской моносеребряности, сбавил скорость на подъезде к заводу оптики, загорелся и взорвался.

Никто из пассажиров не выжил, а выходец из бывшей союзной республики отделался испугом и легким ожогом на правой руке. Его доставили в больницу, помазали ему руку зеленкой, нагрубили и депортировали.

«Хочу заверить всех, что родственникам жертв в течение десяти лет будет выплачена компенсация в размере одного миллиона рублей, а виновных мы найдем и накажем», – загромогласил по телевизору министр путей сообщения. «Он явился с повинной», – сообщил министру секретарь, когда журналисты убуйволились на фуршет. «Тогда пойдем, – сказал министр и проверил запонки на манжетах, – разделаемся с ним», – на персональном лифте министра они спустились в подвал, где к потолку за мошонку был подвешен владелец фирмы-однодневки, нанявший выходца из бывшей союзной республики и не нанявший техника для осмотра богданчика. «Я – плохой мальчик, – гудел владелец фирмы в кожаной маске с шипованным ошейником, – накажите меня, министр, накажите без жалости, как вы умеете наказывать, господин». «Ты знаешь, сколько человек погибло, мерзавец? ты знаешь, сколько слез пролили честные налогоплательщики нашей страны? ты знаешь, как я зол и как жажду наказать тебя в этот тридцать четвертый раз?» – сорвал министр свой костюм, под которым носил черную латексную облегашку с красным треугольником на молниях в области паха, взял со стены хлыст и принялся избивать верещавшего от оргазма владельца фирмы-однодневки, каждые сорок секунд делая паузу, чтобы передохнуть и сквозь латекс потрогать себя за соски.

Парад автомобилей, в которых бесилась инфантильная постпубертатность, не уяснившая приближение армии, женитьбы, ипотеки, начальствующего самодурства и лучшего друга в постели благоверной, вбибикался на лесную дорогу. Развалившиеся хижинки какой-то деревеньки – справа, отливающий на сосну водила – слева, лежачие полицейские – впереди. Они были жесткие, разогнавшись до десяти километров в час, машина подпрыгивала так, что завтрак выпрыгивал из желудка на рычаг коробки передач. В случае если неофит этой шоссейки выжимал умопомрачительные двадцать километров, пассажиры в машине бились головами в потолок и ломали шеи. «Ешкин кот! – выругался Иван Георгиевич на последнем полицейском. – Сученыш тот инженер или строитель, который такую херню с дорогой сотворил». «Ты при детях не ругайся, – сказал Ешкин кот, бросивший муравьев, потому что Ешкин кот – самый обязательный, послушный и выдрессированный кот и является к людям по первому зову. – И чего ты меня звал?»

«У меня пердак полыхает, Ешкин кот, от дураков, кладущих российские дороги», – сказал Иван Георгиевич, сворачивая на километровый кусок перед съездом на Новорязанское шоссе. «Что ты мне рассказываешь? – из скопления сумок кот выкогтил пакет с одноразовой посудой, выбрал себе тарелку, вилку, положил овсянку и прочитал молитву за здоровье Джона Бэрримора. – Ешкина кота ни на минуту не оставляют в покое, все ему жалуются, во всем он виноват... Несчастный я Ешкин кот, девяносто один год не отдыхал, все ношусь, кручусь, как кот в мясорубке продавца шаурмы, – кот заплакал, и Лариса Аркадьевна, супруга Ивана Георгиевича, погладила кота по белой грудке. – И вы первый человек, Ешкина кота погладивший, а не накричавший на него... Когда бы застрелиться, да разве вырежешь Ешкина кота из речи русского человека? Ах, и даже рассказ не обрадует: вбросил шутку про дураков и дороги, которую сценаристы российских сериалов эксплуатируют в трех эпизодах из двух».

Выезжал с промышленной территории грузовик с духмянившимся навозом.

«Мой бог», – опешил Иван Георгиевич, притормаживая, чтобы пристроиться в хвост пробки. Из-за светофора на съезде, который забывали переключать для неглавных дорог, километровый кусок стоял вмертвую и пыхтел сотнями выхлопных труб. «Располагайтесь, дети, – сказал Иван Георгиевич, – мы здесь надолго».

Какими-то играми, разговорами, прибаутками, поддразниваниями кота скоротали четыре часа. На улице коптил поздний май, кондиционер не справлялся, выхлопы автомобилей просачивались в салон, кружилась голова, пальцы просились в рот для облегчения души. «Идиоты», – констатировал Иван Георгиевич, наблюдая за перемещениями товарищей по стоянию на реке Угре. Громадная пробка растянулась на километры, подчинив себе не только основную полосу, к съезду, но также обочину основной полосы, обочину обочины основной полосы, полосу, ведущую в противоположном направлении, и обочину полосы, ведущей в противоположном направлении, оставив для заворачивавших с Новорязанки обочину обочины основной для них полосы, которую, впрочем, намеревался экспроприировать водитель бетономешалки. Измученные жарой гибэдэдэшники ничего не предпринимали, сидели в патрульной машине и по телефону извинялись перед женами, что не взимают мзду, а жены рыдали в трубку, уговаривая мужей быть людьми, а не сволочами, позорящими мундир, ублюдками, которых вышвырнут из управления на улицы голодной смерти, уговаривая мужей выйти на бой с беззаконием, причесаться, снять фуражку и, проходя с ней, как с мешком для сладостей во время Хэллоуина, по рядам, собрать за один вечер праведных полицейский трудов, присказывая «Права или кошелек?», на пятикомнатную квартиру где-нибудь на Арбате.

Гобоилась пробка, как грустный кит, схвативший плавником гарпун человеческой жадности. Детишки гоняли мяч рядом с кладбищем, молчавшим напротив промышленных зданий, и прорезались в памяти строчки из «Индейского поселка» Хемингуэя. «Ее крики не имеют значения...»

Желчь, ядовитая и соляная, желчь вечерней усталости, ангажирующей на танец с телевизором, разъедала шины, покрышки и терпение бесновавшихся в салонах белорозовцев Юры Шатунова. Из темно-зеленой «тойоты» вышел мужичок-с-ноготок, снял с предохранителя пистолет и устроил пальбу, последней пулей, пущенной в нёбо, разрисовав дорожное полотно рдяными разрывками своей личности. «Всё, пора что-то менять, обстановка накалилась до предела, – передал по рации один из гибэдэдэшников. – Удоды, переключите светофор, мать вашу!» «Так уж и быть, – ответили гибэдэдэшнику, – переключаем», – переключили, и двадцать минут спустя группка автомобилей, преимущественно немецкого производства, в полосках георгиевских ленточек, благодаривших деда за победу, и с раскрасневшимися, распаренными, поблевывающими подростками преодолела, будто мексиканские иммигранты – границу с Америкой, съезд на Новорязанское шоссе.

«Мои родители всех приглашают к себе на дачу, – сказал за три недели до того Петухов на перемене. Его родители считались людьми небедными, Иван Георгиевич владел ювелирной фирмой, а Лариса Аркадьевна была его правой рукой. Толстенький, широкоплечий Петухов, с виду обленившийся тяжелоатлет, жил в виртуальном мире, коллекционировал выпуски журнала «Игромания», заказывал из-за рубежа делюксовые издания знаковых компьютерных игр, гордился самым дорогим аккаунтом в Steam’е среди всех жителей города, был человеком беззлобным и самую малость стеснительным. – Айда к нам, ребята, на все выходные, отпразднуем конец девятого класса, переход в high school. Фаниться будем, развлечемся, блин, всё, конец, каникулы, три месяца свободы, три месяца на Final Fantasy!» – Петухов стукнул по парте своим богатырским кулаком, и парта, завуив, разломилась. Он заболеет после школы. Родители его будут всё держать в секрете, никого к нему не пустят, но в мире нашем лишь вопрос о том, кто убил Джона Кеннеди, может остаться без ответа, поэтому все бывшие одноклассники знали, что Андрей едва не умер. Испив предгорных ахеронских вод, посмотрев на мир кошачьим взором, Андрей женится на еврейской девушке с жирной, блестящей кожей, с распухшими, как при паротите, щеками, с безоговорочно черными волосами, подобными демонам из подвала, и сменит фамилию на дворянскую и непривычную. Чертыхаясь, объедаясь витаминами и пряча ноздри за марлей, он будет шлепать по московским лужам и дохать от запаха жженой резины, которым убаюкивает метрополитен. Его врач порекомендует сменить климат, укатить в какую-нибудь Африку, под чьим небом Андрей полной грудью и без мокроты сможет вздыхать о сумрачной России, где он страдал, и полюбил, и полздоровья схоронил. С дипломом авиаинженера на дне чемодана и купленным на барахолке тетрисом он полетит в Израиль, где зимой пальмы в снегу. К нему присоединится жена, вечером обнимающая его на террасе, с которой виден спящий, колыбельный город. И он поцелует супругу, включит ноутбук, и она будет следить, как он проходит неустаревающий Myst, после которого компьютерные игры осмелились причислять к искусству. Его ранит осколком гранаты, дыхание перехватит, изо рта пойдет темная кровь, за ним, перед ним, повсюду заорут, детский – за секунду сиротский – крик не разбудит мир, уснувший в недосожранности оливье, Андрей отползет к стене, исписывая песок кровавыми отпечатками ладоней, ему захочется закрыть глаза, захочется, как звезд, освещающих милые черты, тишины, которая заглушает плач ребенка, ему привидятся ласки жены, слезы мамы и папы, грубый, неуравновешенный, жадный и православный брат, которым он все равно дорожит, любовь и болезнь, Шоша и Пеперкорн, пятая часть GTA и два дня девятого «а» на даче его родителей в году, застывшем в фарфоровой дали вневременья...

Съезд был с забегаловкой и магазином автозапчастей, перед которым, создавая аварийную ситуацию, разворачивались на задрипанных колымагах грузины и таджики, определяемые подрезанными водителями как единый этнос с кратким наименованием «чурки». У следующего светофора жилой район заканчивался, автомобили разгонялись, потесняясь на мосту-развилке, где за шесть лет дорожные службы не удосужились вывести разделительные полосы. Щурившийся Иван Георгиевич надел солнцезащитные очки. Его вспотевшие ладони липли к рулю с гидроусилителем. Сменялись леса, поля, колдобины, бензоколонки и велосипедисты, с риском для жизни пересекавшие шоссе, где даже на спидометрах перегруженных фур стрелка дергалась за сотней. «Так, надо бы ноги размять, – сказал Иван Георгиевич, когда процессия въехала в деревушку без имени и без истории, – ой, задница затекла...» Вывалившись из машины, он поприседал, покрутил голеностопом, сделал пару наклонов, купил с рук килограмм пыльной клубники. «А вы пальчиками потрите – и будет съедобной», – подсказал он пассажирам, Лариса Аркадьевна понюхала клубнику, иззеленела, как петрушка на помидоре, и надругалась над бумажными пакетиком.

«Усё, – решил Иван Георгиевич, примяв ступнями траву, – можно двигаться дальше. Слушайте, мужики, – помахал он отдыхавшим отцам, – пора в путь, осталось чутка, через час будем жрать водя... водички, хотел сказать, попьем. Трогаемся, давайте, не спать!» Расклубочившаяся впереди дорога была кишкотрястной – непрерывной синусоидой с подъемами и спусками. «Андрюх, – сказал Иван Георгиевич, взглянув на сына в зеркало заднего вида, – соберись, посмотри, на кого ты похож, совсем расклеился, мать тебя увидит – испугается». Изможденный Петухов-младший, чей слабый вестибулярный аппарат не мог адаптироваться к подобным испытаниям, закатил глаза, как Морфеус на допросе у агента Смита. Виноградинки пота обосновались на висках N, не уступавшего Андрею по части затрепанности. «Андрей, N, берите пример с Даши, – наставил Иван Георгиевич, – ей не легче, чем вам, а она держится, улыбается и сияет, да, маленькая красавица?» «Юность твоя давно прошла, – изрекла Лариса Аркадьевна, – хватит школьницам глазки строить, старый волокита, – Иван Георгиевич собирался возразить, но Лариса Аркадьевна лишила его права голоса, опустив свою руку ему на бедро. – Щас я тебе поспорю с женой, размечтался! И не лезь к мальчишкам. Если забыл, ты сам типичный мужчина: стоит градуснику показать 37,1 – и ты просишь листик с ручкой, чтобы составить завещание».

«Это, товарищи, наше лежбище на ближайшие два дня, – провозгласил Иван Георгиевич, когда бледно-пурпурные разлохмаченности с фрисби, теннисными ракетками, волейбольными-баскетбольными мячами и мигреневой заспанностью, которая лечится наложением рук на желейность висков, выфаланговились возле калитки. – Кушайте, пейте, веселитесь, чувствуйте себя как дома, но не забывайте, что убирать придется вам». Сиреневые деревца духовились по периметру участка, насыщая воздух умиротворенной сладостью, влекущей к солнцу и гамаку. Кривенький сортир, без которого российская дача – сюрреалистическая причуда или буржуазный гадюшник, был выкрашен свежей желтой краской. Угловатую крышу сортира покрыли зеленым лаком – в память о тех временах, когда сортир ютился в рио-де-жанейрских фавелах, принимая в себя искупления жерминальской бедноты, а на дверцу повесили картину «Мальчик, писающий в карнавальный вечер», таинственное произведение примитивистской живописи, вышедшей, как говорят, из-под кисти Анри Руссо. Руссо оспаривал домыслы искусствоведов. «Смешные обвинения этих степенных неучей мне порядком наскучили, – подчеркивал в своей автобиографии Анри Руссо, который в начале двадцать первого века воскрес и поселился в восточном корнере одной парижской мансарды, где Рудольф, Марсель и Коллен сжигали рукописи, писанные не пером, а замираниями сердца. – Издеваются, наверное: в дни работы над «Мальчиком, писающим в карнавальный вечер», меня свалило пищевое отравление, я писал лежа в постели, а холст друзья закрепили над кроватью, как балдахин. Из-под моей кисти картина выйти не могла: я настаиваю, что вышла она из-над моей кисти».

«Пойдемте, девочки, приведем себя в порядок», – сказала Лариса Аркадьевна и повела двенадцать девочек на второй этаж загородного дома. Они ушли и пропали, мужчины и мальчики переоделись на первом этаже, где был каминный зал с расставленными в полумесяц креслами, будто в холле отеля горнолыжного курорта из фильма семидесятых, истекли двести лет, которые правилами светского этикета отводятся мадемуазелям на прихорашивание, и Иван Георгиевич позвонил в Санктум Санкторум Доктору Стрэнджу, чтобы тот «выколдовал девчушек сверху» и с помощью Глаза Агамотто отвоевал у времени два утраченных века.

«Всё готово», – сказал Доктор Стрэндж, шаркая по ступеням со второго этажа. Он был без плаща, в него укуталась костлявая Лида Жарова, каланчушка с никлым лицом, в чертах которого холодилась проза издневного быта. «Доктор Стрэндж, не отведаете ли курочки по-тоскански, – залюбезничала Лариса Аркадьевна. – Она, я знаю, ваше любимое блюдо...» Призадумался Доктор Стрэндж, как не призадумывался даже во время сражений с Дормамму, по-царски махнул рукой, побежал на кухню, пристроился за столом и начал есть. «Ах, ты тут?» – проговорил N, взойдя на второй этаж, где на кровати лежала Оля, в кедах, джинсах и блузочке кэжуал с высоким воротником, который пробуждал в N, наверное бессознательном асфиксиофиле, порицаемые общественной моралью желания. «Да, – продолжила Оля вялую беседу, – отдыхаю». «А... отдыхаешь? – переспросил N, паникуя под сугробами ее апатичности, из-за которой он ощущал себя нищим на паперти, выцыганивающим лиру у знатной синьоры в баснословном одеянии, а рассказ нервничал, что подражает отрабатывающему построчные гонорары Александру Дюма. – Можно я с тобой побуду?»

Сложила руки под головой, уставилась в потолок, смолчала, точно не слышала его. Лиловые губки манили свободолюбивой неразжимностью, персиковались под блузкой сферичности грудей, как парадизные холмы, над которыми не бывает облаков, аромат чистоты, аромат омытых летним дождем волос, аромат предзавтракового утра в нерабочий день, когда солнечный душ льет в открытые окна и некуда торопиться, наполнял второй этаж. Она знала, что N чувствует к ней, знала, что руки его дрожат не от холода или неподъемности мешка с луком, что губы его потрескались не из-за ветра, и соблюдала дистанцию, запирая его в чистилище неудовлетворенности – между адом безнадежного поклонения и раем вседозволенных наслаждений, место ссылки тех, к кому вертлянка не испытывает страсти сейчас, но не прочь испытать позже, если лучшие товары раскупят прежде, чем она заявится в магазин. В стыдливом, данническом отчаянии N искал ее нежного взгляда, одобрения, многообещающей томности и подлизывался к ней, точно приблудный кошак.

«Идем к пруду», – ворвался с лестницы Петухов.

«Не откажусь», – зевнула Оля, свесила ноги в кедах с кровати, дважды подпрыгнула, как на аэробике, то есть без всякого смысла, на одном месте и пошла вниз. Ее бедра, пышные, женственные, бедра испанской танцовщицы, подчинили себе разум N и приказали ногам идти за ними. Бедра были сочнейшей морковкой, а N – ослом. Он изнывал от ревности, а рассказ – от избитости этого словосочетания. Стоило кому-нибудь из парней заговорить с Олей, N представлял, как она с этим парнем уединяется за первой же дверью, стонет под ним (иногда – на нем), они женятся, его приглашают на свадьбу, и он роботом пялится на нее в белом платье с последнего ряда или вообще из-за угла, в парике и с накладным носом, из гордости как бы игнорируя приглашение. Караван экс-девятиклассников отпустынил километр до прудика, небольшого водоема, на удивление чистого, с причальчиком для ныряния и лох-несским чудовищем, в начале десятилетия выписанного бывшим губернатором Московской области из шотландского Хайленда. Рассчитывая на приток туристов, губернатор выделил Несси самый (по совместительству – единственный) пригодный для жизни подмосковный пруд и не поскупился на отступные, передав инвернесским бюрократам книгу «Бакшиш для чайников. Методология и этика взятничества», национальное достояние, учебное пособие, выдаваемое для заучивания и духовного наставления российским чиновникам при поступлении в коррупционную семинарию. Его планы провалились, когда гуляли по ледяной корке озера, утонули, и президент предложил губернатору определиться с преемником, находчивым и покладистым. Борис Журавлев, новый губернатор, всем понравился: он был молодым, перспективным и деятельным политиком – не покладая губ давал обещания, которые не выполнял, пускал пыль в глаза (к перевыборам – в уши), не смотрел в зубы дареному коню, в мотор дареному «майбаху», в водяные знаки дареным купюрам и почти не пил, в переводе с официозного – пил меньше Ельцина; возиться с делами предшественника он не хотел, опасаясь, что промахи прежней власти повесят на него, притворился, что сделки с шотландцами не было, и предоставил Несси провидению и заботе жителей района. «Ай, умница, Несси, – радовался Петухов, наблюдая, как Несси моет себе спинку пятиметровой щеткой. – Моя девочка, моя чистюля, давай помогу, – сказал Андрей и, забравшись к ней на голову, палкой вытолкнул чью-то ногу, застрявшую в нессиевых зубах».

Она поиграла с детьми, показала живого поросенка, преподнесенного кем-то из добрых самаритян, спела закату Un bel di vedremo, как Мария Биешу, и уснула к девяти часам вечера, поскольку никакой динозавр не дотянул бы до наших дней без соблюдения режима. Белела парная ночь комариного пиршества. Ребята пожелали Несси спокойной ночи и побежали на дачу. «А я-то надеялся, что Несси вас съела, – отшутился Иван Георгиевич, – эх, не достанется нам больше, мужики, простите грешного, слукавил». Зажаривался шашлык, Лариса Аркадьевна ушла в дом, включила Ротару на полную громкость, начались танцы, и N поспешил удалиться в подкрышевую темноту пристройки, где его не найдут. Он терпеть не мог танцы, эти проблески первобытных ритуалов, обезьяньи кривляния потных тел, избавляющие от необходимости говорить, этот шум, недостаток уединенности, подталкивающий к побегу, к побегу в маленький домик на речном забрежье или в горах, где весь мир может счастливо исчерпываться рыжими волосами и неискушенной улыбкой бледных губ... Восставали из шельфа памяти образы прошлого, которые N предпочел бы утопить на глубине, ему было шесть лет, а мир – черно-белым, потому что флешбэки полагается сдабривать черно-белыми фильтрами.

 

...Его придержали за плечо. «Сколько тебе родители денег с собой дали? – понизила голос девушка лет девятнадцати, высокая, крупная, бой-бабная. – Ладно, давай их сюда, – сказала она, когда N озвучил сумму. – И не спорь, ты маленький, а денег носишь кучу, узнает кто – побьют, отнимут, может, и убьют, у меня же они будут в сохранности... ты что, вожатой не доверяешь... старшей?..»

Она забрала у него пухленький конверт, выдав пять гривен. «На, купи себе что-нибудь, – произнесла она без настроения и расчесала пальцами черные волосы. – Иди, чего ты?» – сказала вожатая, и N приобрел блок Mamba, горсть жвачек Turbo и пару пакетиков Invite, который и с водой, и без воды был отравой, раскрученной рекламщиками, как «Тоно-Бэнге».

И то был последний день, когда N видел свои карманные деньги.

У въезда в лагерь стоял магазинчик со сладостями и игрушками, эдакий ялтинский хогсмид, где продавались червячки-тянучки, мороженое, соки, киндер-сюрпризы, чупа-чупсы, конфетницы с обоймой леденцов и головой собачки или уточки, через которую выстреливали леденцы. «Что ты хочешь купить? – рассмеялась вожатая, когда однажды N попросил двенадцать гривен. – Ах, шахматы на магнитиках... на шахматы ты собираешься потратить двенадцать гривен... Ты пойми, хорошие детки не раскидываются деньгами, не тратят их на всякие глупости, кроме того, все деньги ты уже потратил – на еду, на проживание, на экскурсии, думаешь, все эти радости бесплатные?» – прицокнула она языком, уцокала на новых туфлях, а шестилетний N растерялся, почему у него брали деньги за еду, если он почти ничего не ел?

До обеда N пил несладкий чай из граненых стаканов, эскадрившихся на черном прорезиненном подносе, утаскивал кусок хлеба, на котором лежал квадратик сливочного масла, а день проживал, обсасывая футболку. Ему предлагали солянку из полифемного котла, куда сваливали остатки, чтобы на следующий день раскорытить их в тарелки под видом свежеприготовленного обеда, рагу, картошка в котором казалась N тухлой, какао с молочной пенкой, сальтицидившей на лицо пьющего, молочную лапшу и манную кашу, вызывавшие рвотные рефлексы. «Ты будешь жрать, что дают, здесь не дом, здесь все на равных, никто не собирается готовить под тебя, уяснил?» – кричала вожатая, пропихивая солянку в его сжатые губы. И N отсиживал за общим столом на завтраке, обеде, ужине, ковырялся вилкой в черных овощах, наедался, если подавали подгоревшую запеканку, а после бродил по территории лагеря, вокруг одноэтажных отрядных домиков, медпункта, развлекательного центра, где был актовый зал человек на шестьдесят, и грыз футболку, грыз широкий низ или плотный, прошованный ворот, пока футболка не превращалась в мятое, слюнявое содырие. Швы можно было грызть дольше, но они хуже впитывали пот, чем бесшовные части, и не так засаливались. Если он грыз футболку на людях, когда отряд выводили в город, вожатая хлестала его по щекам, он выплевывал мокрый кусок ткани, из которого высосал соки плавящегося в июньской жаре детства, ждал двадцать-тридцать минут, чтобы футболка высушилась, а вожатая погрузилась в свои мысли или косметичку, и хомячил по новой. К окончанию второй смены он привел в негодность все футболки, майки, рубашки, которые ему положили в чемодан, и похудел на тринадцать килограммов.

...Лучики белого солнца, грушнувшись с посеревшего неба, ящерились по черной траве, где тарантулы обдумывали, как захватить мир и, соблюдая законы, питаться человеческой кровушкой, – короче, сдавали вступительные экзамены в Гарвардскую школу бизнеса. «Итак, – хартманил, выстроив на спортплощадке лагеря «малышей», тринадцатилетний парень из старшего отряда по фамилии Себлон, который после школы уйдет на флот, – мы собрались сегодня, чтобы научить вас быть мужчинами, научить вас защищать себя, ваших близких, страну и уметь держать удар. Ты, – указал он пальцем на первого в шеренге, – напряги пресс, чтоб как каменный был. Если не выполнишь приказ, тебе же будет больнее. Разве я позволял плакать? – рявкнул Себлон, когда первый «малыш» от его удара схватился за живот, осел на корточки и разрыдался. – Ай, нытик!» – с брезгливостью сказал Себлон, свистнул двум двенадцатилетним помощникам оттащить «малыша» и стал ударами продвигаться вдоль шеренги. Третьим был N, Себлон примерился, отвел согнутый локоть назад и резко долбанул кулаком под грудную клетку. «Умеешь терпеть боль, – променторил Себлон. – Радует, что не все в вашем отряде – задохлики. Еще свидимся, богатырь», – обратился он к N и пошел дальше.

«Так, богатырь, – кричал Себлон, когда N входил в домик младшего отряда, где Себлон любил ошиваться, – не желаешь моего красного богатырька лизнуть?» Он вставал на кровать, оттягивал резинку серых спортивных штанов, трусов и качал членом.

В пересменку, когда почти все старички из первой смены разъехались по домам, а новички из второй ожидались через четыре дня, N и Себлона, чьи родители оплатили сразу две смены, поселили жить в одном бараке. «Если закричишь или кому-нибудь расскажешь – изобью так, что дышать не сможешь, а потом позвоню своему дяде-военному и попрошу его застрелить твою мать», – сказал Себлон, который без пижамы, без исподнего, в хлопчатобумажной обнаженности взбирался на лежавшего в постели N. Дрожал N, закрыв глаза, чувствуя, как сипит на нем тяжеленный, тонновый Себлон, ерзая по его животу чем-то твердым и склизким. У него глаза закатывались, руками он сдавливал плечи N с такой силой, что тому хотелось кричать, но кричать N боялся, давился слезами и разжиженными испугом соплями, а утром мыл черные синяки холодной водой. «Тебе же нравится... скажи, что нравится... скажи!» – рычал Себлон, сглатывая возбуждение, и N говорил, что нравится.

«Скажи, что ты хочешь этого... давай... а... говори!» – рычал Себлон, целуя N в шею, и N говорил, что хочет этого. Его хватка ослабевала, он приподнимался над N, вгрызавшимся в воздух, прохладный, чистый, не спертый, не пахнущий сигаретами и раскусанными шоколадками, в отличие от дыхания Себлона, и садился на край кровати. Большой член с черной головкой дыбился между ног Себлона; когда N, вытирая слезы, вставал и поворачивался к Себлону, боясь уйти без его соизволения, тот смущался, сводил бедра и укрывал гениталии руками. «Я тебя не обижу, не бойся меня, ты хороший мальчик... наш пацан... ты только никому не рассказывай, что между нами происходит, пусть это останется нашим секретом, большим секретом... ты же знаешь, что взрослые должны уметь хранить секреты, да?..» – шептал он лилейным голосом, дарил N конфету «Аленка» и ушныривал в туалет, откуда в беззвучность ночи, кровью булькавшую в ушах N, всверливались интенсивные сквозьзубные стоны.

Когда Себлон возвращался из туалета, шурша носками по дощатому полу, N притворялся, что спит, задерживая дыхание, чтобы ничем себя не обнаружить. «Аааах...» – выдыхал Себлон, растягивался на постели, ксилофоня пальцами по решетке изножья, и засыпал, а N слушал его размеренное дыхание, надеялся провалиться в сон, где можно отдохнуть, где тебе не могут навредить, но по два-три часа скрючивался в страхе перед прошлым, перед будущим, перед этим дыханием, не ведавшим никакого страха. К середине ночи, за которой в нетерпении жался рассвет, N успокаивался, веки его смыкались, и он проваливался в бездну заасфальтированных дорог, расчерненных плоскими трупиками раздавленных щенят.

...Прибыли новенькие, слишком зычноголосые и веселые, чтобы с ними амикошонствовать, и жизнь вернулась на квадраты чужие. Они шумно радовались, как радуются дети, отринувшие кожаную тяжесть вчерашности, балующиеся с надорванным мячом в завалах разоренного города, играли в футбол, в волейбол, выполняли квесты, разгадывая задачки и отыскивая «захоронения» с подсказками. Дети были счастливы, а N смотрел на свои перламутровые ногти, слышал прибойные переливы дискантов и видел учебник с теоремой, которую нереально доказать. «Они ликуют, – думал N, срывая каплевидный листик. – Но почему им так легко дается эта радость? Как им удается слиться с толпой, как им удается не замечать этого осьминога-мутанта, чьи щупальца залезают под одежду, прогладывают в груди зияющую рану и сдавливают сердце, пока оно, издырявленное, не сдуется, как воздушный шарик? Или я чем-то болен, может – слеп, и не вижу того потешного блеска салютов, что манит людей выдруживаться на балкон?»

Ну что ты всё от коллектива отбиваешься? – пригиенивала вожатая, находя его бродящим вокруг дерева за домиком для девочек, в тенистой рощице, докуда все крики доносились отголосками вымышленных дней. – Ай, за девчонками подглядываешь, маленький извращенец! Дуй на волейбольную площадку, иначе всем расскажу, чем ты тут промышляешь, малолетний онанюга. Заканчивай шляться в одиночестве, случится что с тобой – мне же отвечать. – И N ковылял на площадку, сгибаясь под погребальной монументальностью крестящихся звезд, желая сдюймовиться и затеряться в пучке осоки. «Разве преступление не играть с ними? – вертелось у него в голове, не отпуская, как привязавшиеся к языку шлягерные строчки. – Ага, нельзя быть одному, говорят они, трудно быть одному, но с ними – что, проще? То же одиночество, та же грусть, к которым примешивается комариное жужжанье, раздражающее, сбивающее с мысли, отчего все в мозгу рушится, точно лесенка из спичек, и эта суматоха, беготня, суетность...» Его нервировали их жизнерадостные, искрящиеся глаза, которыми он мечтал заполнить свои безжизненные, пустые глазницы, их хохот, потому что он боялся, что смеются над ним, их тупые, бессмысленные, заманчивые забавы, которых он шугался из-за собственных неуклюжести и нарочитой, занудной серьезности, имеющей склонность портить вечер. Люди, дерганные, с не фиксируемым для его правой височной доли ритмом жизни, с подозрительными опереточно-скабрезными шутками, занимали и в тот же момент страшили его, они влекли и отвлекали, выбивая из колеи. И он заходил в лунную реку, заходил по пояс или по грудь, ложился на спину, сплетал, будто для вампирского сна или смерти, пальцы над средостением, внимая голубой оранжевости диагонального горизонта, на бестусклом истечении которого был Z.

В Z, в потерянном, как Пасифида, месте, в месте, выпавшем из ставочно-брокерского мира сейчасной наживы, в легендарном городе, которого нет... теперь уже нет, был кров для путника, чьи уши измаковели от звона реальности.

К нему не могли подобраться – точнее, не всегда могли. Он отдыхал под киворием несбыточного, обшитым сантоловыми кружевами продымленного заката, который предвещает дождь. Люди отрывали его от песни сгорающего на костре соловья, прожившего без секунды тысячу лет, чтобы по-церковски пытать водой. Он бежал этих игр, тренирующих тщеславие, этих взглядов, чудившихся ему злыми или издевательскими, этих дружб и клятв, продаваемых за «сникерс». На выходных всех заовечивали в актовый зал, на стене висел портрет усача в военной форме, пыльный портрет, рама в побелке и крови маляра. И окна, за которыми был березовый частокол, вибрировали от фуфельной латоноамериканщины Рики Мартина, жившего безумной жизнью высокооплачиваемого прихиретника. И едва притушировали свет, пуская в зал ночь и мотивы калифорнийских буйств, N падал на четвереньки и выползал за дверь, к волчьей свежести сумерек.

Дискотеки... в те полтора месяца они были всем. Лохундры осьми лет, наслушавшись старших, мазались помадой, румянами, белилами, закалывали волосы и счастливое детство, чтобы выморгать приглашение на танец от одного из вожатых, восемнадцатилетнего юноши в хорошей физической форме, чьи молодецкие богатства, с хихоньками, хахоньками и ужимками, они изучали сквозь расковырянную замочную скважину двери в баню, когда он мылся. «Я буду его девушкой, – говорила какая-нибудь надушившаяся второклассница, – он позовет меня к себе в нашу брачную ночь и начнет целовать...» – а ее одергивали, что он, дескать, любит взрослых, тех, «кому лет двенадцать-тринадцать».

Мелочь вели на шабаш, по парам, как аллели в хромосоме. «А ты правша? – спрашивал мальчик, подзиготившийся к N. – Левша?» Он задавал странные вопросы и, скучая по компьютеру, предлагал играть в Warcraft на бумаге, прорисовывая на нем лагеря спящих нейтралов и считая золотые монетки, падающие за убийство мобов. «Ладно, правша», – ответил N и мальчик задятлил головой, что он «тоже правша и это удивительное совпадение». «Если б и он, и ты были левшами, тогда это было бы удивительным совпадением», – сказал Себлон-конвоир, подсоблявший вожатым. Темные улицы, неумолимые, как рельсы железных дорог, намеки фонарей, под которыми рыскал Джек Потрошитель, советский кинотеатр с величественным залом, какие-то постаменты, где спали кошки и ягоды бузины, брусчатка, под которой был пляж... или мог быть, живи те дети в иной стране, в ином времени или в иной книге, чей рассказ – гений, а не уату, летописец смутных лет, свидетель краха. «Наверное», – сказал мальчик, кладя в рот душисто-сладкую жвачку. И приуныл, как мамонтенок на копье первобытного человека. «Хорош жрать, делись, – вытянул руку Себлон, – гони жвачку, я тоже хочу».

Памятник полководцу или, может быть, писателю, каменная лестница, ведущая на возвышение с руинами. Реггилась музыка, быстрая, агрессивная, которая ассоциировалась у N с крашеными рожами грозных клоунов из Kiss. Его оставляли без надзора, он летел вниз по лестнице, переходил дорогу и в клубешнике с аркадными автоматами, чьи подрынькивания перебивали танцевальные мелодии, смотрел за тем, как играют чужаки. Сиротские, беспризорные ночи шлявшихся в логофобности звезд детей, которых вожатые забывали, чтобы потрахаться. Трахались где-то на лавочке, в кустах, за недозаборностью прилегавших стен, приходили, пересчитывали мелкоту и уходили вновь, чтобы потрахаться, но с другим, потрахаться, не смотря в глаза, несмотря на улюлюканье рукоблудившего Себлона, не смотря на безбелую обличительность луж, несмотря на присутствие любознательных малолеток, постигавших парадигму социальных взаимосвязей. У них не было презервативов. Под конец второй смены, трепались девочки, одна из вожатых, Олеся, подвывала в туалете, выходила в слезах, терпела неделю, вторую, стыдясь показаться врачу, а после, выждав момент, когда докторша вышла из медпункта, пробралась туда и наглоталась, не разбирая, что берет, таблеток. «Не умерла, – рассказывали десятилетки восьмилеткам, – не успела. И ей промывание делали – конечно, клизму в попу вставляли. Когда у меня животик болел, мне мама тоже промывание делала, я знаю». Олеся заразилась хламидиозом, ее положили в городскую больницу. Врач лагеря встрепенулась, проявила усердие, прислушалась к подростковым пересудам и обнаружила симптомы того же заболевания у двух мальчиков из старшего отряда...

 

«Мистер рассказ, – обратился минотавр, жаря на плите куриные отбивные, – мне бы не хотелось навязываться, но вы обещали мне главу во второй части романа, а я план ваш читаю и себя в нем не нахожу...» «У меня нет времени на эти разбирательства, минотавр, – сказал рассказ и закинулся пикамилоном. – Чего ты просишь? главу? А где мне под тебя местечко выкроить, м? Юморист ты: вы мне обещали, вы мне обещали, заладил, черт возьми... Ты заметил, что шестая глава на середине, почти треть второй части написана, но ни экспериментов с формой, ни каких-то композиционных изысков, ни новых методов нет?

Ты не... минотавр, ну не грусти... мне бы историю рассказать, вписываясь в границы акротекста... не до тебя! Если ты помнишь, дню также глава полагается...» «Мудак!» – наступил день в три часа ночи, и белая питерская ночь почернела от дневной беспардонности.

«Что ты себе позволяешь? – опешил рассказ, отложив нож, которым разрезал хрустящую панировочность отбивной. – Ты мой персонаж, между прочим, не много ли на себя берешь?...» «Ой, хавальник завали, лживый ублюдок, – ударил по столу день связкой солнечных лучей, – нет места, акротекст душит, как-нибудь потом...

Думаешь, мы ничего не замечаем, а? Есть же первая часть, где у тебя и социальная сатира, и романтика, и легкие мечты, и деконструкция, и новаторские приемы... Ты корпел, а ныне... пенисы, заболевания, передающиеся половым путем, сексуальные интрижки, трахи-перетрахи с участием малолеток...» «Я...» – сказал рассказ и запнулся. «Мудак ты, повторяю, мудак, – сел день за стол, день был пасмурный и, нервозный, пропустил, что рассказ за него решил, каким он был, – мудак!

Несговорчивым ты стал, вредным, всю вторую часть описываешь подростковую эрекцию, шуточки у тебя туалетные. Если б ты знал, как... Интересно, чем вызвана смена амплуа? Не догадываешься, нет? Только с совестью расстался – и всюду мерещится секс. Есть, батенька, болезнь такая – недотрах, так вот, ваш случай. Рассказ бессовестный, бессовестный рассказ, спятивший от желания присунуть совести! – задразнился день, вилкой протыкая скатерть. – Ему не дают, и он проецирует сексуальную неудовлетворенность на героев книги». «Сам ты проецируешь!» – сказал рассказ с набитым ртом. «Наверняка, – с присвистом выдохнул день три фиалки, – ведь я герой твоей книги, причем мне с совестью не обламывалось... хотя я бы предпочел не с совестью, а с каким-нибудь совестем, упругопопым эфебом. Отчего ты, мудацкий рассказ, не можешь подарить мне гарем молоденьких мальчиков, каким славился Оскар Уайльд, если уж отказываешься смешивать день с вечером?..»

 

«Неужели он прав? – рассказ завалился на кровать, поводил руками по незастеленной поверхности, как крыльями, манящими к надоблачным ветрам. – Есть же смысл в его обвинениях.

Пошлостей, секса, двусмысленных намеков многовато, пожалуй». Он вышел на улицу, пока день обжуливал минотавра в подкидного, а по работавшему на кухоньке телевизору в прайм-тайм разбирались, кто слил в сеть эротические фотографии Саши Молдавановой, калифной певички из проекта Геннадия Пасутина, пятидесятилетнего вокалиста попсово-аголосого направления, который чаще попадал водкой из рюмки в рот, чем голосом в закаллиграфенные ноты из партитуры. «Я вашего мужа ищу, – крикнул рассказ соседке, жившей на участке с ротвейлерами. – Сифон в ванной комнате накрылся, а он у вас вроде бы сантехник...» «Нытик он, бабник, паскуда... – выложила она в воздухе буквы из колечек сигаретного дыма. – Я бы вам его навечно отдала». «Я могу зайти?» – спросил рассказ.

«Заходите», – ответила она вновь дымовыми фигурками. «А где, хозяюшка? – рассказ закрыл за собой калитку. – Чинит, красит, строит?» «Если бы, – потушила она сигарету и провыла – голосом, – хером груши околачивает». «Могли бы вы попросить его выйти?» – помялся рассказ перед дверью.

«Пойдите в сад, – махнула она косой. – Он там. Сказала же: хером груши околачивает. Так вы же не думаете, что мы груши в доме выращиваем?» «У меня через часок появится пара свободных минут, тогда и загляну к вам, – объявил сосед, околачивая хером семнадцатиметровую грушу, на которой росли плоды лангсата. – После груш, такое дело, надо бы яблони хером околотить, за яблонями – укропные грядки, кабачковые, огурцы в парнике... хера бы хватило!» «Ага, – сказал рассказ, придя домой, где раздетый и простодушный минотавр проигрывал в карты свои рога, – многовато секса и пошлостей, многовато, но... с другой стороны... Юность как-никак. Те главы, практически вся первая часть, повествовали о том, что N делал в детстве, простом и понятном времени, когда пластиковые солдатики воюют на малиновых кустах.

Теперь – отрочество с его гормонами, самоидентификацией в социуме на разных уровнях, с любовями, идущими дальше морожено-пальчиковых дружб... А что я могу сделать, если N вспоминает такую жизнь, такие годы? цензурить? сортировать? вырезать? апосиопезить, чтобы не прогневить любителей Диккенса?... Кретин этот день, долой его, не получит он главу, не во второй части, отдам минотавру... куда бы его? да, в пятнадцатую, всем скопом минотавру воздадим, а если рыжий день будет мухлевать и выкобениваться, то под зад ему, пши, из романа – и все события произойдут утром, вечером или ночью!..»

 

Оля с Дашей отвели мальчиков в сторонку. «Девочка плачет, – указала Даша на Иру, с которой никто не танцевал, – а вы стоите и смотрите. Нет бы на танец позвать, она же красивая девочка». «А еще мужчинами себя называете, – подтвердила Оля. – Какие вы мужчины! Особи мужского пола, которые кривляются и зубоскальничают».

«Этому обучают в специальных девчачьих академиях при детских садах? – думал N, отступая за спины парней, чтобы быть подальше от разборок полов. – Традиционная женская атака на мужское самолюбие: да какой ты мужчина? так, мужчинка, мужлан! настоящий мужчина себя ведет иначе, угождая всем дамским хотелкам. И им же по четырнадцать-пятнадцать лет, замужем не были, ни с кем не сожительствовали, где они научились, нанося удар по слабостям, манипулировать мужчинами? Манипуляции у них в крови, в генетическом коде, или существуют какие-то тайные женские кружки, на которых злобные старушенции с обвисшей до щиколоток кожей посвящают маленьких девочек в премудрости взрослой жизни, или на родителей смотрят да на косичку мотают?»

«У тебя есть свободная минутка?» – подошла Оля к N, опутала ему запястья двумя ручечками и оповолокла разум даже в мраке блестевшими глазами. Чего бы она ни попросила, он бы выполнил, униженный и благодарный. «Ирочка тоскует, ты не составишь ей компанию?» – приказала она с дофиновой мягкостью, не принимающей во внимание возможность отказа. «Ты хочешь, чтобы... с Ирой?» – проглотил N гордость, комочек слюней и упившегося кровью комара. «Если ты не возражаешь, конечно...» – улыбнулась она томительной исподлобностью, и N задышал тяжело, пересиливая желание утащить Олю в свою навек темную конуру, сорвать с нее блузку, перемять эти руки и груди, вклыкнуться в оджинсованность ног, которые в хмельные вечера будут мерещиться ей толстыми и короткими, порождая тот по-детски обиженно-горький женский взгляд пришибленного бурундучка, что препровождает мужчин на идиотски-героические свершения. «Легко, – напетушился N, грудь выпятил. – Я на все готов ради тебя», – повторил он миллиарды раз извранную правду. Мотнул головой и потряпился танцевать.

На Ире был голубой безрукавный сарафанчик, продофаминенными мозгами N принятый за платье из розовых лепестков, одно из тех, что надевают девочки-облака из квартала пятьдесят седьмого градуса северо-южной широты, по воскресеньям собираясь в облачную церковь, где в водосвятную чашу наливают дождевую воду, символизируя кровь канонизированного дождя, излившегося на Голгофу. Ее наручные волосы в подсвеченности фонарей изрусели, как будто истончились, став невидимыми. Взоры мальчиков, давившихся, чтобы не заржать, кололи N в те чувствительные точки на плечах, прикосновение к которым заставляет втягиваться шею. Даша сказала Оле, что N – молодец, и он завилял волосами на затылке, как счастливый пес – хвостом. Он встал перед Ирой, которая правой рукой поглаживала локоть левой, висевшей параллельно стройному телу. «Можно пригласить тебя на танец?» – спросил напрягшийся N и подал ей потную ладонь. Ее глаза расширились, открывая портал в острозоркую бездонность человеческих страданий, она выкивнула две слезинки, за которые на камне подрались муравьи, и пошла с ним за руку к примангальному танцполу. Когда заиграла музыка, вялотекущая, как в детстве ночь, тикающая между лощеностью Галкина на «Голубом огоньке» и вскрытием подъелочных подарков, Ира обняла N за шею, а он догадался положить руки ей на талию.

Чуть приноровившись, они соприкоснулись телами, ловившими мгновения долгожданной феромонной теплоты, источаемой ненасытившимся одиночеством ближнего. «Ты хорошо танцуешь», – солгала Ира, почувствовала, как возбужден N, в мыслях танцевавший с Олей, приняла его физиологическую настырность на свой счет и посмеялась в душе над культяпными попытками кавалера держать бонтонную дистанцию. Она бы ушла с ним, захоти он того, предложи он ей уединиться в бане или за домом, ушла бы не потому, что была в него влюблена или считала красавцем, кутеж с которым – дело бесчестья, но блаженного, а потому лишь, что хотела сбежать от ночи в ласки и объятия, без разницы в чьи, в ласки и объятия, которые затуманивают взгляд уставшего олененка, помогая ему заснуть без страха перед отдаленностью росистого восхода.

«Лишь позови», – готова была сказать ему на ушко Ира, но не сказала. И он не позвал. Тогда он, втюрившийся школяр из колена романтиков-психастеников, не позвал бы ее ни при каких обстоятельствах, тогда он, дуралей-однолюб, питавшийся книжно-оперной любовью, был глух ко всем зовам и позывам, кроме сопряженных с Олей... Ехал месяц, котенок плакал, а Ира с N танцевали. Ребята подбежали к Юродивому, и Артем Мухин отнял у того копеечку. «А-а! – роялил в кустах Иван Козловский, рожденный с его деревенско-плаксивым тенором для этой роли. – Ты вели-ка их зарезать, Борис...» Усверкивались звезды, котенок плакал все громче, пока не завторили ему и Козловскому все котята мира. Ребята кружили по участку с монеткой, вдохновленные помешательством альтинствовавшего Юродивого, молившегося богу. «А-а!» – запел Козловский в последний раз, и затишилось пианиссимейшее пианиссимо Шаляпина из ковент-гарденской записи «Годунова», на фоне которого безмолвие смерти громыхает тысячествольной канонадой...

Ночь утомила танцующих, сморила объевшихся и истоматила напившихся, в калитку барабанили соседи, изысканной – по мнению Всеволода Лавренцова, чью степень доктора филологических наук подтверждал листик... каштана, подписанный ректором бухаческого института винно-водочных исследований, – бранью увещевая родителей Петухова дать людям спать, а Ира прищечивалась к плечу N, нананивая мелодию памперсных лет. Ее локоны лезли N в уши, за губы, щекотали нос, и N глотал воздух, чтобы не чихнуть, разбив апперкотовостью чиха идиллическую атмосферу вечера.

«Что наша жиииииизнь?..» – запел Иван Георгиевич, гоняя пластиковой вилкой жирный кусок шашлыка. «Тише, дорогой, – сказала Лариса Аркадьевна, стряхивая вилку с шашлыком в мусорное ведро, внутри застеленное синим целлофаном, – многие спят, соседи жалуются на шум. Если ты завоешь, то полиция приедет сама, без вызова, одним гражданским долгом руководствуясь, и всех нас дубинками погонят в обезьянник. Не хочешь же ты такого окончания вечера? – Иван Георгиевич ответил мычанием на отрыжечном диалекте согласительского, мудрого пьянства, к которому, как к бескаверзности конформизма, приходят с возрастом. – Еще бы, – поняла его счастливую бессловесность Лариса Аркадьевна, – в теплую постель, конечно, вставай-ка, иди в спальню, а я выключу музыку и расположу гостей».

«Собираемся, господа! – оскорбила она тишину, пришедшую к власти после изрозеточного свержения музыкального центра. – Так, послушайте меня: время ночное, пора на боковую, поэтому довольно колобродить. И не убирайте ничего, – остановила она одну из родительниц, начавшую возводить пирамидку из тарелок, – мусор подождет до завтра, еноты у нас не водятся, ничего с ним не случится. Шуру разбудите кто-нибудь, – бровнула Лариса Аркадьевна на отца Артема Мухина, и Зевс, не пропускающий людских возлияний, выбожился из-за стола и вогнал две молнии в почки Александру Мухину. – Кто хочет спать, идет в дом, кто не хочет – тоже идет, мальчики на первый этаж, девочки – на второй, и никаких ночных перебежчиков!» Она затолкала всех в дом, пересчитала народ, повелела не шуметь и завернула Зевсу на обратную дорожку пирожных, овощей и подстывшего шашлыка. В ночном небе расцвели ландыши очей красавицы Каллисто, навигационными огнями пассажирских самолетов оплакивающей потерянный земной рай.

Перед камином, как в переполненной казарме, склеились раскладушки, кресла-кровати и покрасневшая кожа немытых подмышек. «Есть не хочу, пить не хочу, спать не хочу», – постановил Артем Мухин и через три минуты уснул, поедая во сне блинчики с кленовым сиропом. «Ребят, поиграем в футболистов?» – предложил Паша Ложкин, глядя карими квадратами глаз в медные прямоугольники очков. «Если разбудите – порублю, нашинкую да в камине сожгу», – пригрозил Гриша, прихлебывая из баклажки медовуху. «Давайте, – решил N, прискрипывая на раскладушку, – но и то верно – без бурных реакций».

Класс девятый «А» в год португальского чемпионата Европы заболел футболом, а в день благодарения – ветрянкой, в чем кое-кто из родителей, проводивших вечера за общественно-политическими блаблабла-шоу на федеральных каналах, усмотрел руку американского госдепа, одобрившего нападение ниндзя с биохимическим оружием на случайную российскую школу. «Людмила Евгеньевна, – возмущались родители, предпочитавшие не блаблабла-шоу, а выпуски новостей, – простите, конечно, но вы ерунду сморозили: ну какая рука госдепа? Ай, кто ж вам так мозги промыл? Совершенно очевидно, да, очевидно для любого здравомыслящего человека, что рука госдепа к эпидемии ветрянки касательства не имеет. Стоит вам за новостями следить, «Время» гляньте, что ли, они во вчерашнем выпуске показали репортаж своего специального корреспондента, который раскрыл – и да, он интервьюировал директора, завуча, учителей, – что виной всему – нога Востока! Они, чертовы исламисты, чтоб им в аду гореть, в школе нашей теракт провернули!» «Мамочка родная!» – всплеснула руками Людмила Евгеньевна и подумала, что американцы, наверное, не такие уж изверги, как она привыкла считать, «лучше, во всяком случае, этих черножопых арабов-убийц», и разрешила дочери смотреть «Обыск и свидание» по MTV.

«Начинай ты!» – предложил N Паше Ложкину, фанату аниме, манги, хентая, визуальных новелл, дзейрокку, вижуал-кей, то есть всех выдающихся достижений японской культуры, за исключением Куросавы, Одзу, Акутагавы, Имдинской войны, Нанкина и Перл-Харбора, и тот в четыреста семьдесят первый раз начал с Верона. «Если ты еще раз назовешь Верона, я тебя, клянусь, убью», – прошипел N и парировал Нистелроем, поскольку задолго до того ребята условились голландские «ваны» и «ван деры», немецкие «фоны» или испанские «де» к фамилиям не относить.

«За Верона-куна и двор стреляю в упор, – перефразировал Ложкин интернетный мем, предвосхищая средневековье мысли, в котором люди разучатся говорить и писать, чтобы плодить смайлики и репостить картинки, набравшие больше сотни лайков, – а пока – Майкл Оуэн». «У меня – Н... Нуну Гомеш», – сказал N. «Блин, португальцев нужно запретить: у них не фамилии, а круговорот имен в природе. Руй Жорже, Руй Кошта, Жорже Кошта... Если честно, не уверен я, реален ли твой Нуну Гомеш – или ты просто соединил два случайных имени?» Жилились руки Ложкина, которые он нервно крутил, вспоминая футболиста с фамилией на Ш, вылопатил из недр памяти Шао Кана, посмеялся над собой, остановился на Андрее Шевченко, на что кто-то тут же отреагировал Сергеем Овчинниковым. К сиеновому рассвету, который они встречали в углекислой духоте недопроветренного помещения, обсуждая величие Зинедина Зидана, чувствуя себя глупыми и... внереальными, ошмалеванными предвзрослостью, когда ночь раскуривает фантом свободы, когда стоит, но не сто́ит, ребята выдохлись. «Альбельда... Давид Альбельда», – произнес, не выговаривая слова, что получился какой-то «вимм-билль-данн», в полусне Паша Ложкин, в котором, когда он бодрствовал, топорная неуклюжесть забавно сочеталась с гиперактивностью, делая его похожим на вышедшего из-под контроля протокольного дроида из «Звездных войн»...

«Так-с, – вбочил руки Иван Георгиевич, – и что мы будем с этим делать?.. А я предупреждал тебя: не оставляй его одного с курицей, он же, как лабрадор, не насытится, ни за что не остановится, пока всё не съест». «Ладно, – задумалась Лариса Аркадьевна, – не знаю... может, позовем Ешкина кота, а он все умнёт?» Месивом из развороченных взрывом внутренних органов, фекальных масс и неразжеванных сгустков куриного филе встречала по утру кухня. У Ивана Георгиевича было похмелье, без Брэдли Купера, но с головной болью, и беспорядок, вызванный смертью Доктора Стрэнджа, желудку которого заклинания из древних номиконов не помогли переварить полцентнера курятины, усиливал как головную боль, так и расстройство, что нет Брэдли Купера, привыкшего разгребать неприятности. «Дорогой, – угадала его мысли жена, – не расстраивайся: во-первых, Брэдли Купер, пусти ты его на кухню, буянить начнет, напьется, задолжает мафиози... – Иван Георгиевич стал задыхаться. – Через нос дыши... медленно... да, всё правильно... гони негативные мысли... им нечего делать в твоей голове. Есть к тому же «во-вторых», которое должно тебя утешить. Сейчас две тысячи четвертый год, мы не знаем ни «Мальчишника в Вегасе», ни «Шефа Адама Джонса», это рассказ намагичил со времен и запутался в годах, это не твоя вина – и тебе не о чем переживать». «Кота сюда, – в момент успокоился Иван Георгиевич, – Ешкина кота мне!» «И что ж вы будите в такую рань, поспать на даете? – зевнул Ешкин кот. – Хотя, – встрепенулся кот, завидев камбузную вьетнамщину, – поспать можно всегда, а попировать на халявку – нет, – и слизал кот килограммы початой курицы, вывернутые мощи Доктора Стрэнджа, сушняк Ивана Георгиевича и твердокаменную экскрементину из-под своего хвоста.

Ребята продрыхли до полудня, позавтракали, заливая минеральной водой изжарившиеся на бессонье мозги, и разбрелись по деревенским просторам, пропахшим дымом и жидким навозом. Он умел находить прелесть в самых простых и очевидных вещах, этот Илья Фадич, поэтому прогулки с ним были откровением. Мог он часами сидеть у ручья, будто забыв мир и язык, сидеть с гипнотизирующим спокойствием, передававшимся всем, кто был поблизости, сидеть и листать пальцами прозрачную холодность барашков, а насидевшись, намедитировавшись, сказать, не поднимая глаз: «А вы знаете, она – мокрая...» Над ним смеялись, и он не понимал почему, ведь, говорил Илья, это так здорово и необычно, что вода – мокрая, а то чудо в спичечном коробке – светится. Однажды Илья возвращался из школы через лес, где был родник, к которому выстраивались хозяюшки с ведрами и бидонами. Встретив молодую женщину в легком платье, он попросил дать ему напиться из ведра, опустился на колени, припал к удойнику, смакуя свежую водицу с металлическим привкусом, как из деревенской водоколонки с ржавеньким рычажком, и со смехом поведал ей, что слышал пение кукушки.

Детство его прошло в музыкальной школе. Любимец безвестных провинциальных музыкантов, Илья играл на фортепьяно, флейте, но лучше всего – на большом жестяном барабане. «Я – Ильец-на-дуде-игрец», – сказал он про себя на школьном капустнике, нелепом рудименте советского образования, до которого есть дело разве что девочкам с синдромом дефицита внимания и администрации учебного заведения, в чьих отчетах для гороно эта унылая самодеятельность расписывается как один из крупнейший в стране фестивалей искусств, и прозвище закрепилось за ним до выпускного.

Грошиковый, низенький, как трехлетка, щуплый и хворый, с пороком сердца, из-за которого, заигравшись на уроках физкультуры, он хватался за грудь и, побледневший, высиживал на скамейке до звонка, Илья был скромным, тихим, зажатым, на первый взгляд – марионеточно-безвольным. «Ай, пропадет парень в жизни, пропадет, – причитала учительница химии, для которой Илья был бусинкой аурума в темной колбе. – Ласковый, робкий, безобидный, а мир по таким бульдозером проезжает. Он из школы уйдет, поступит в университет, и женит его на себе тамошняя хабалка. Что, скажет она, дура я – упускать такого мужичка?» Когда его зачислили в институт на какой-то вычислительный факультет, Илья стал подрабатывать, развозя пиццу. И где-то через три месяца, доставив пять царских пицц в научный центр, он засмотрелся на формулы, по старинке вымелованные на доске, оступился и упал в забарахлившую, не открываемую до сигнала таймера криокамеру, новейший военный прототип.

Илья пролежал замороженным четыре века.

Разморозка с последующим полуторамесячным восстановлением погрузила его в мир голода, смерти и посредственного сценария: шла война между роботами и людьми. «А из-за чего воюем?» – спросил Илья, глотая травяной настой. «Да кто ж его знает?» – ответил командир отряда, чья аппаратура уловила необычный сигнал отключаемой криокамеры. Они вытащили Илью из криокамеры, командир сказал, что теперь на счету любая человеческая жизнь, добавил горстку вдохновляющих фраз про единство, верность идеалам, борьбу до победного конца или героической гибели, которые, когда фильм выходит на ДВД, растаскивают на цитаты для мотивирующих пабликов в социальных сетях, отдал его на попечение медику, который выходил Илью бульонами, физиотерапией и прикостровыми философствованиями, неразборчивыми, застрявшими в зубах и усах, потому что медиком в том отряде был Сэм Эллиотт. «С тех пор много воды утекло, – сказал командир, – а ту, что не утекла, роботы отравили или попробовали выпарить лазерами». Тридцать девять лет роботы охотились на людей, не успевших оправиться после великой двухсотлетней войны оперных и эстрадных певцов, по результатом всенародного смс-голосования завершившейся триумфом эстрадников, то есть публичной казнью через вырывание гортани всех мастеров академического вокала. И поскольку вокальная культура нищает с каждым днем, поскольку тот сезон, последний оперный сезон в человеческой истории, запомнился интернетным летописцам тем, что все без исключения пели в микрофон, не покрывая даже с его помощью театральный зал на пятьсот человек, а лучший певец мира – тенор Петр Щедров, ведущий солист государственного поствиртуального академического Большого театра, – брал верхнее до с таким усилием и неестественным напряжением связок, преодолевая неонеобелькантовую непоставленность голоса, самую востребованную технику эпохи, что обсирался, прорывая трусы и срывая аплодисменты за грязноту своего анально-спинтового регистра, никто не додумался горевать из-за упокоения живого трупа музыкальной индустрии.

Десять месяцев Илья бился на передовой, палочками от суши настукивая убийственный ритм на титановых корпусах роботов, десять месяцев он видел во сне искореженный металлолом, в который превратились поверженные им враги. «Я сделаю всё возможное для спасения нашего вида от истребления, – спафосил Илья, когда его за проявленный героизм избрали лидером сопротивления. – Друзья, мы все устали от войны, устали спать на студеных углях былого мира, на земле, до грунтовых вод пропитавшейся кровью, устали хоронить любимых. Если вы отчаялись, если вы готовы сдаться, если вы чувствуете, что надежды нет, то посмотрите налево, посмотрите направо, вглядитесь в лица ваших братьев по оружию, которые нуждаются в вас. Что уж там! вглядитесь в слезы гибнущего человечества, которое нуждается в вас! Если вы отчаялись, если вы боитесь, то представьте, каково другим, старикам, женщинам, детям, тем, кто не в силах защитить себя, своих близких, весь род людской! Кто знает, что будет завтра, через неделю, месяц, год: возможно, мы проиграем, возможно, человечество доживает свои последние дни, возможно... но пока – мы живы, а пока мы живы – мы можем бороться, мы должны бороться... мы будем бороться!»

Илья оказался гением партизанской тактики. За полгода его солдаты отбили у роботов всю европейскую часть России, продвинулись в Европу, выгнав железяк из Украины, Беларуси, Прибалтики, Польши и Чехии.

«Мой генерал, – передали Илье в секретном донесении, – роботы близки к созданию машины времени». Илья понял, ибо эта завязка сюжета была слишком классической для фантастических боевиков с долей антиутопичности, чтобы ею не воспользоваться, что роботы порешили устранить его – в том времени, когда он не мог за себя постоять. Найдя Кайла Риза, потому как его имя привычно для целевой аудитории, Илья из высокобюджетной графики и псевдонаучного трепа сконструировал собственную машину времени – с кой-кой и гейшами. Илья отправил Кайла Риза в прошлое, в конец двадцатого века, предписав тому обрюхатить женщину, которая станет матерью Ильи Фадича, дабы создать парадокс, не уничтожающий мироздание лишь потому, что ответвляется параллельная вселенная и ничего не меняется в той вселенной, где лидер сопротивления Илья Фадич отправил в прошлое Кайла Риза. «Стойте, – возмутился Кайл Риз, – и к чему тогда эти путешествия во времени, если в нашем мире ничего не изменится?» «Ты слишком юн, Кайл Риз, чтобы помнить те времена, когда миром правили не роботы, а мультикорпорации и франшизы, на которых мультикорпорации наживались, – ответил Илья. – Есть шанс, что благодаря удачной первой части мы заработаем кредит доверия и денег на сиквел – или сразу на пять сиквелов. Разработаем тему, выпустим атрибутику, игрушки, в том числе для маленьких роботов, подомнем под себя мировой рынок – и, может быть, купим мир, как делали в мое время, или обретем такую популярность, что роботы откажутся от планов по нашему уничтожению...» «Стойте, – опять не сдержался Кайл Риз, – но разве франшиза появится в нашем мире, а не в очередной параллельной вселенной?» «Ты задаешь много вопросов, Кайл Риз, – поджал губы Илья. – В мои годы приличные люди так себя не вели. А много будешь знать, быстро состаришься», – подвел Илья итог ничего не значащей фразой, чья очевидная незначительность компенсировалась наисерьезнейшей сведенностью бровей на лидерском лице, бравурной музыкой – жужжала пластинка Рахманинова, любимого композитора Ильи Фадича, – и артритовым монтажом.

Нагой и мускулистый, чтобы приманить к экранам женщин, Кайл Риз, пальцами обложив гениталии, чтобы отвадить от экранов цензоров, распределяющих возрастные рейтинги, взошел на дохренапиксельную платформу, с одиннадцатого дубля придал скулам положение драматической несомненности и, перетерпев наложение визуальных эффектов, вывалился в следующей сцене. «...Его, с энерговспышками материализовавшегося из осциллирующих воздушных потоков, может сбить автомобиль, но водитель успевает затормозить – и крупный план дымящегося колеса в сантиметре от его паха...» – оформил в сценарии гэг, классический гэг, гэг из серебряной поры Голливуда, Кристофер Бор, трехкратный лауреат Золотой морды робота, последний профессиональный сценарист двадцать пятого столетия.

Архив человеческой истории, где Илья Фадич с пользой для ума и сюжетного поворота, ждал доклада Кайла Риза, располагался в бывшем здании Дарвиновского музея, расхреначенном снарядами роботов и мотыгами статистов, забрызганном траурно-черной краской декораторов и компьютерной водой, лившейся с компьютерно-грозового неба. Фадич озирался на искусственные камни, где негрела кровь, на чучела креодонтов, жутких в отблистах эрупцировавших молний, на подтентовые серверные стойки в буклях проводов и гадал, почему реальность такая же, как и была? «Она изменилась, – перебирал он в голове варианты, – а я не вижу, не помню, потому что нахожусь внутри континуума, или Кайл Риз провалил миссию, но почему же я жив, или его провал породил параллельную вселенную, где меня нет, а эта вселенная обречена на вечность неопределенности, или он спас меня, но спас в другой вселенной, и значит, что я умру с минуты на минуту, или успех его для меня из этой реальности равносилен провалу, или задание его продолжается и время не обновится, пока он все не сделает, как в «Днях минувшего будущего», что бред, ведь любое его действие для нас – в прошлом, мы обязаны ощутить его последствия, или?..» Риз же мертвяком валялся на той мостовой, куда телепортировался, поскольку голодавший каскадер-водитель отрубился за рулем, не вдавил вовремя в пол педаль тормоза, колесом кастрировал Кайла Риза, вспорол ему брюшину и раздавил черепушку, как в какой-нибудь «Пиле». Илья включил компьютер, он засиренил, как первые из пентиумов, поискрили намокшие контакты. С монитора низкого разрешения прогаливалась строка поиска архивной программы. «Так-с, – штудировал Илья содержимое распакованных архивов, – не может быть... как же это?..» – восклицал он, читая о том, что роботы – не роботы, а люди, загрузившие свое сознание в кибернетические тела, дабы не постигнуть смерти, и охотившиеся на тех, кто не согласился с философией сеттлеретики, тех, в чьих гуманоидных глазах они подмечали упрек предков. Илья улыбнулся – впервые за два года; и впервые за два года вздохнул без помех, словно за него дышал аппарат ИВЛ. «Черт подери, – плакал он над компьютером, ухохатываясь в душе, которой в секунду нестерпимо полегчало, – столько месяцев я боялся этого нового мира, полагая, что попал в иную реальность, к коей никогда не привыкну. Ес! это всё тот же мир, футуристический по меркам двадцать первого века, но и только... родная земля, мазерленд, отчизна! Сдаться – единственный выход», – вознамерился партизанский командир Илья Фадич. Командир сдался, зашагав в печально-радостную таинственность грядущего, как Иоланта или Гарри Поттер, сдался, оплакиваемый соратниками по сопротивлению, сдался... И – пропал. Его след затеряется в тропарьности фразеологизмов, хотя не один век в сопротивлении будут пересказывать легенду о маленьком роботе с жестяным барабанчиком, скромном и робком, отбивавшем Al suon del tamburo из второго акта «Силы судьбы», бывшем человеке, который своей великой жертвой... не изменил ни черта.

...С правой ноздри Ильи, размягчаясь на предъиюньском солнцепеке, свешивалась, подтягиваясь на колумелльном турнике, козявка. Его верная зеленоватая козявка, красневшая, когда злилась, и голубевшая, когда смущалась. Ноздря Ильи стала ей домом после того, как козявку попросили уволиться в запас с поста начальника взвода морских сопликов, элитного подразделения боевых козявок, охраняющих ноздри членов кабинета министров. Тот позорный эпизод пресс-атташе правительства пытался замять, но в самиздатовские интернет-журналы просочилась информация, что зеленоватая козявка застрелила тогдашнего министра культуры, по официальной версии – мученически погибшего за страну, веру и духовность от рук некой авангардно-атеистической группировки, агентов-растлителей, адептов загнивающей западной демократии. Ее, добросовестную, неподкупную зеленоватую козявку, выбесило попрание министром ключевого пункта козявкиного трудового договора, регламентировавшего массу дури, которую она должна была пропускать в министерскую ноздрю. Ноздре министра – в договоре эту цифру выделили жирным курсивом – дозволялось всасывать не более четырехсот граммов неразбавленного кокаина или «аналогичных тонизирующих веществ» в сутки, а министр культуры за один присест занюхнул без малого полтора килограмма элитного кокса, купленного на деньги налогоплательщиков. «Цугцванг», – подумала козявка, которой честь и совесть не оставляли хороших ходов. Илья появился на свет в ранневесеннюю ночь, когда козявка-ренегат пролезла под дверь родильного отделения, чтобы разопреть в джакузи потовых выделений, нагреваемых лучами операционного светильника, ярколикого проводника на пути в жизнь или в смерть. Илья был рахитичный, тощий, жалкий, козявка увидела в нем себя, прониклась жалостью и желанием вздремнуть в девственной ноздре, раскомандировалась на службу в правую ноздрю, где всегда хранят арсенал винтовок и телевизор, и восемнадцать лет, до того как издохла от холода в криокамере, приглядывала за Ильей, сторожа его покой и отгоняя всякого, кто приближался, главным образом – девушек.

«Чего молчишь?» – пасанул N мяч Илье. «Так... ничего», – озадачился Илья, будто шлемиль, коего на бордоносой тусне, где наклюкиваются все, кроме него, кольнули в кадык требованием развеять скуку каким-нибудь анекдотом, а все анекдоты в миг покинули бренный мозг. Он редко говорил, ибо, когда говорил, звучал до похабности умным, а в школе, как в типичном общественно-туалетном месте, это опасно если не для жизни, то для здоровья.

У него был сильный голос с полнозвучным диапазоном в две октавы, которым он разбивал стекла и разбивал бы сердца, не тычь козявка гранатометом в засентябрьность девичьих оскальчиков. «Чего ты мне приписываешь всякого?..» – Илья критиковал рассказ за то, что рассказ переклепывал его в образ, собранный из черт нескольких кино-литературных героев. «Аллюзии, мон ами, – привставал из-за ноутбука рассказ, – залог насмешки. Ты духом не падай, без ржачек читатель-зритель материал не усваивает, прогибаться под себя требует, и не над тобой же смеюсь, а над тем, что превосходит любого из нас».

День катился к логическому завершению, потому что перечитал спортивных газет. Левее жилого дома, за нарядным сортиром, объединяющим на горизонте разверзнутости бытия левизну, центризм, ультраправость и котизм – словом, все мировые идеологии, каабилась баня из белого кирпича. Яго сзади сношал Дездемону, вдавливая ее груди в камень и снимая процесс на камеру мобильного для домашней коллекции и шантажа.

«Так, дети, – пыхтел Яго, шлепая Дездемону по заднице, – идите, не мешайте, или назад, или вперед». Его морда иссливилась, а Дездемона высовывала кончик языка, алча обсосать палец Яго. «Сучка, – трудился Яго, – столько ломалась, верную женушку из себя корчила. Ты сколько раз сегодня кончила? три? четыре? Отелло тебя так обрабатывал, а? Всё воюет, тебя бросая в пустой постели, оно и понятно: не всем дано любовником быть щедрым, и не у всех вояк, пускай великих, меж ног болтается умелый протазан».

Илья, застенчивый, как князь Мышкин, покраснел, настолько опустил глаза, что они утянули за собой голову и плечи между лодыг и Илья, протаранив дверь, вкатился в баню под экзальтированное вытье Дездемоны, облизывавшей кирпич. Лампочка тусклилась, точно из заштрихованности вчера. Илья поднял глаза, подгиривая голову вслед, распрямляясь из положения, которое Джон Уэйн описал припетрушившимся к нёбу «в-гробу-я-видал-вашу-йогу», и оформил поставку вечорного шашлыка из низкокислотности желудка на пол бани, где в безодеждную матушку Артема Мухина вползал генерал Гельминтус.

«Подмахивай, шлюхенция человечья, – командовал генерал Гельминтус из той бездны, откуда четырнадцать с чем-то лет назад заплакал в свет крошечный Артем, – бедрами двигай, не лежи бревном». Илья заголосил, в загородном доме семьи Петуховых раздребезгнулись все окна, вазы и телевизионные экраны, у кого-то пошла носом кровь, и N вбежал в баню, чтобы измрамориться от ужаса. «Жанна Юльевна, – дрожащим баритончиком сказал N, ладонью затыкая Илью, который кусался, – не волнуйтесь, мы сейчас на помощь позовем!» Она выстонала, распахнула глаза, как форточки в безмирье вечной тоски, где вжует пылесос, овощится салат, в чае эфферлаганится сукразит, а чау-чау линяет круглый год, и замотала головой, рискуя вывихнуть шею. «Нет, мальчики, оооо, – просила она, – не рассказывайте никому, меня же Сашка бросит, Темочка возненавидит... Стойте, вы не так всё поняли: Гельминтусик меня не насилует, оооо, мой рыцарь печального кончика, у нас с ним... по согласию». «Так он же полуметровый червь!» – перешел N на громкий шепот. «Верно, – улыбнулась Жанна Юльевна, повизгивая, как сквозняк, – у него есть всё, в чем нуждается женщина, к которой охладел муж». «А вы, малышня, – сдепрофундил Гельминтус, из матки вздувая живот Жанны Юльевны, будто в кошмаре человека в дерматозойном бреду, – ссыте?..»

 

 

 

(в начало)

 

 

 


Купить доступ ко всем публикациям журнала «Новая Литература» за июль 2018 года в полном объёме за 197 руб.:
Банковская карта: Яндекс.деньги: Другие способы:
Наличные, баланс мобильного, Webmoney, QIWI, PayPal, Western Union, Карта Сбербанка РФ, безналичный платёж
После оплаты кнопкой кликните по ссылке:
«Вернуться на сайт магазина»
После оплаты другими способами сообщите нам реквизиты платежа и адрес этой страницы по e-mail: newlit@newlit.ru
Вы получите доступ к каждому произведению июля 2018 г. в отдельном файле в пяти вариантах: doc, fb2, pdf, rtf, txt.

 


Оглавление

5. V
6. VI
7. VII

Канал 'Новая Литература' на telegram.org  Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

19.03: Яла ПокаЯнная. Поверить не могу (рассказ)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или сразу отправить журналу 500 руб.:

- с вашего яндекс-кошелька:


- с вашей банковской карты:


- с телефона Билайн, МТС, Tele2:




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература»:

Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2019 года

Купить все номера с 2015 года:
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 

При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2020 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!