HTM
Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2019 г.

Евгений Синичкин

Эра антилопы, несущейся в спорткаре по сверхскоростному шоссе (часть вторая)

Обсудить

Антироман-матрёшка

 

Купить в журнале за июль 2018 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за июль 2018 года

 

На чтение потребуется 11 часов | Цитата | Скачать в полном объёме: doc, fb2, rtf, txt, pdf

 

Всем, кто так торопится к развязке, что

забывает оглянуться по сторонам, посвящается.

 

 

Я чувствую себя Империей на грани

Упадка в ожиданьи варварской орды,

Когда акростихи, как дряблые плоды

Изнеможения, слагаются в дурмане.

Поль Верлен. Изнеможение

 

Среди всего этого великолепия

Я измучен,

Подавлен

Видением пепелища,

Стен, повергающихся в прах.

Ричард Олдингтон

 

Все прошлое я вновь переживаю,

Один в тиши ночей, и нет исхода мне.

Александр Бородин. Князь Игорь

 

16+

Произведение публикуется в авторской редакции

 

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 2.07.2018
Оглавление

7. VII
8. VIII
9. IX

VIII


 

 

 

То была не любовь с первого взгляда, описываемая в белых книжульках с желтым кантом, не любовь с первого взгляда, над которой иронизируют в книгах потолще. Аляповатая, как кролик-бизнесмен с кейсом из крокодиловой кожи, любовь N и Оли вовсе не была любовью с первого взгляда, и не со второго, и не с третьего: взглядов было с тысячу, индифферентно-озябших, случайных, деловых, полудружеских-полудакакоемнедотебяделоских.

Жидкая, но горючая, бесполезная, как переразбавленный бензин, постигла их типичная школьная любовь. Ее юноши и девушки придумывают в старших классах, соотносясь с требованиями молодежных журналов, где под передовичным девизом заваливать тинейджеров самой актуальной информацией, помогая «быть в теме», разноцветится рожица Кристины Агилеры, дающей интервью об интимном пирсинге, американских фильмов, ратифицирующих как манифест поколения новый типовой сюжет – поиски перепихона на вечеринке в отсутствие родаков, и подросткового общества, которому не терпится отджорданить не целовавшихся к пятнадцати и не потерявших девственности к шестнадцати.

Вынужденная любовь, продиктованная необходимостью куда-то выплеснуть гормоны, продиктованная необходимостью любить, чтобы избежать косых перемигиваний однокашников. Семена-шутки, ненароком брошенные на перемене, прорастают в телефонные звонки, прорастающие в гуляния за мизинчики, прорастающие в истеричные ночные переписывания эсэмэсками, после которых родители всплескивают кошельками, не понимая, куда их чадо просадило телефонные средства. «Единственное, что удерживает меня от самоубийства, – нежелание причинить боль близким», – писал N в два часа ночи, выбирал из адресатов «Олечку» и нажимал писклявую зеленую клавишу для отправки. «Люблю тебя», – уведомил он ее за пару дней до того, тоже ночью, проклиная эти хнычущие клавиши, из-за которых его могли запалить родители, ощущая себя сказочным рыцарем-поэтом-романтиком, хотя был он сказочным дуралеем. Ему чудилось, что Оля не сможет устоять перед признанием, перед августиновой распахнутостью души. Не сможет, ведь так показывают в кино, где сюжетом суженная главнорольному лузеру нимфетка, играемая 35-летней актрисой с абонементом в клинике пластической хирургии и под десятью фунтами макияжа, в душе оказывается доброй и ранимой, объятиями и крупноплановым поцелуем реагирующая на такую смелость, как страстное двухсловное сообщение, вырывающее из эротического сна с участием Вигго Мортенсена. «Ну, спасибо, – прочитал N в отвибрировавшем под подушкой телефоне, – мне очень приятно. А все-таки не пиши в такую поздноту, я сплю уже». «Я люблю тебя», – повторил N, по-аспергеровски не врубавшийся в намеки, и пролежал полтора часа без сна, выслушивая затылком, не завибрирует ли мобильник, не раскроет ли Оля, побужденная раскрепостительностью темноты, тайны своего сердца, а Оля спала, посноривая в стену с календарем, на котором серьезничал Брэд Питт без рубашки.

Факарствовавший N все уроки ошивался возле Оли, вставал поближе, чтобы поизучать маятником раскачивавшийся таз, ограниченный черной мини-юбкой, подышать пресностью чистоты, которой пахли набигудиренные власы, чтобы поставить на парту стул после урока, подтащить сумку, как дар сиятельной особе, преподносимый в нижайшей коленопреклоненности перед троном, чтобы откликнуться на просьбу, пускай и невысказанную. Он томился молчаливой, камнеликой злостью, если она отворачивалась и заговаривала с кем-нибудь из одноклассников. Ровные зубы, раздетые улыбкой, которые он алкал вылизывать до блеска, выжигающего сетчатку, постукивали, как он убедил себя, в ритме его сердечных мук. «Малышка, I love you, I want you!» – на уроке слал он Оле сообщения, тщась завлечь иноязычиной, а она, получив очередное, удаляла не читая и опускала глаза в тетрадь с конспектом или контрольной. «У моей дочери, – попросила его как-то задержаться после занятия по алгебре Татьяна Викторовна, – очень высокие нравственные принципы. Легкомысленная она, может быть, спорить не стану, но она себя блюдет».

Истощенный бессонными ночами, чувствами, которые он не умел выразить, не ослабевавшим, крышесносительным сексуальным возбуждением, не отзывавшимся на выручательный подростковый онанизм, N был нервный, задерганный, как перехлебавший кофия вегетатик.

«Ты ее любишь? – спросила Татьяна Викторовна, садясь за преподавательский стол, на котором горились тетрадки с проверочной работой. – Она мне сказала, что ты закидываешь ее эсэмэсками, сказала, что ты даже в любви признался, но я хочу услышать от тебя, – и когда N проокунил по губам читаемое «да», покачала головой. – Что же ты так переживаешь, суетишься, себя изводишь и Оле досаждаешь? Не должна тебя беспокоить ее холодность, она у меня девочка гордая, строгая, за парнями не бегающая, словами не разбрасывающаяся, – говорила Олина мать, словно продавала дочь: «Оля – потрясающий образец пятнадцатилетней девицы, вы только посмотрите, какие мягкие черты лица, какая сочная грудь, какие приятные на ощупь ягодицы... начинаем наш торг с замужества, ну же, смелей, кто возьмет замуж?..». – Самое главное в отношениях, чтобы мужчина любил. Ты сам сказал – любишь. И люби, и добивайся, но веди себя по-мужски», – отнапутствовала Татьяна Викторовна, выстрелила вверх кулаком, выдвинула ящик стола и положила перед N, наказав ознакомиться, ибо «в жизни пригодится», книгу в твердом ярко-красном переплете, где калибанским шрифтом громадными белыми буквами издатель вывел фамилию автора – Карнеги.

 

Оля не явилась в школу однажды утром, ставшим для N, диксовского моряка с мечтами выспренними, утром великой скорби. «Не слушается меня, – пороптала, упихивая в сумку канцелярку, Татьяна Викторовна, когда N спросил, куда же запропастилась дама его сердца, принцесса его души, любовь всей его жизни, сновидение из его развеявшегося сна, лучик искомой им надежды, прощальная пыльца увядающего цветка и тэдэ и тэпэ, – я просила ее не ходить открытой, в ноябре-то, а она же – вздорная, себе на уме. Инфекцию подхватила, бумажными платками обложилась, температурит».

К концу учебного дня выпал снег, тут же истаявший, как летние празднества, в помутнелости осенних луж. «А мне, пожалуйста, два килограмма мандаринов», – объявил N продавщице в палатке, куда угорелся сразу после школы. «Лала-лала-лала-лалааааа», – подпевал вполголоса (по уверениям прохожих – в три четверти голоса) N, ухая по грязным лужам и залуженной грязи, стараясь не замочить пакет с мандаринами, прижатый к груди. «И почему больным дарят мандарины-апельсины? – удивлялся он, поднимаясь в горку, где в музейно-советской пятиэтажке жила Оля. – Боже, какой от них толк? Ага, съел килограммчик-два цитрусовых – и за часок избавился от простуды, а не зудящие диатезные высыпания на мордень и шею хапнул. Ну а с чем еще, собственно, захаживать?» С крыши пятиэтажки шлепались лепешки буро-оливковой жижицы, в прохудившемся асфальте на подплыве к трем мусорным контейнерам скопилась вода, где наклюкивалась коробка из-под стиралки, ютившаяся в тени этих контейнеров со временем Генри Форда, лично Николаем Ежовым приговоренная к расстрелу «за антисоветские и весьма буржуазно-сюрреалистические перемещения во времени», в сороковых реабилитированная по указу Сталина и спившаяся в брежневскую эпоху, когда спивались все коробки. Темные решетки на окнах первого этажа, пара извозюканных легковушек с окаймленными грязеподтеками корпусами, три вымахнувших дерева во дворике, которым уготована срезка. В том же здании, но на противоположной стороне, с эксклюзивным парадным, располагалась городская администрация, уходившая, как все чиновничьи бедламы, на девять этажей под землю. «У тебя совести нет, – пришла ему эсэмэска от Оли, пропитанная обидой, выражавшейся в принципиальном отсутствии восклицательных знаков. – Юморишь в школе, чтобы я на тебя внимание обратила, ночами мне шлешь признания в любви, а заболела – и ни словечка. Щегол двуличный. И не пиши мне никогда, врун». Его нетерпеливая радость прошла за мгновение, будто пририфмованная младость, он рванулся к бездомофонной двери, по-прежнему оберегая пакет с мандаринами от пятен уличного беспогодья, вбежал в подъезд с несветившей лампочкой Ильича, перескакивая через ступеньки, забежал по лестнице на второй этаж, не замечая ни гладких широких перил, как в старых парижских домах, ни исписанных мочой и мелом, как в гетто, куда влечет человека ностальгия по одномерности пещерной жизни, стен.

Дыша и носом, и ртом, и жабрами Ихтиандра, N остановился перед дверью, за которой была она, и, перебарывая тошноту вкупе со слабостью в заднем проходе, надавил пальцем на кругляшок звонка. У него в нутре всё мешалось, как в супе, всё перекручивалось, мигрируя то вверх, к горлу, то вниз, к бабочкам, селящимся в животах влюбленных, будто паразитические микроорганизмы, колени дрожали, а пятки отрывались от земли. Расчихиваясь, Оля открыла дверь, она была в халатике, который N принял за шелковый, и не сдержала детский восторг, блеснувший в воспаленных глазах. «А, – сказала она в платок, оправившись от неожиданности, – это ты...» «К тебе... вот пришел... тут мандарины, а здесь, – он отдал пакет и выудил листик из портфеля, – домашнее задание... я переписал для тебя...» И Оля отвернулась, чтобы чихнуть, извинилась, беззащитная в болезни, крадущей красоту, правой рукой взяла мандарины и страничку, левой придерживая лацканы халата, оттопыренные грейпфрутами молочных желез, а N гуинпленил, видя не мокрые глаза, не распухший, соплеточащий нос, не перетрескавшиеся губы, не все неприглядные последствия пропущенного ритуала женского прихорашивания, а распрекрасную, не оскверненную заразой Олю, кою хотел зацеловать, и в губки, и в лобик, и в носик, и в пупочек, как мать целует прихворавшую малютку, потому что он был деб... эх, кто из нас не был влюблен?..

 

Морок ноября, закремованный тяжелым влажным воздухом, подчинял город к четырем часам дня. Агвиларитовые огни машин, фонарей и окон, за которыми в чугунной бадье или на тефлонке жарилась картошка, надзирали с пропойским пофигизмом, указывая путь к ларькам, где алкоголь продавали в зависимости не от возраста, а от налички. Рома волочился позади, когда слева, а когда справа от N, оглядывая подведенные джинсами попки одноклассниц, волочился, заваливаясь назад верхней частью туловища, как волк из «Ну, погоди!». Он занимался карате, имел пояс средней значимости, бронзовую медаль с какого-то городского соревнования, где, правда, было всего три участника, и не гнушался на публику поразмахивать длинными костлявыми ногами, сведенными к ластоносым туфлям, здоровым, как клоунские ботинки. День Победы он отмечал с шумом, поздравляя, если шел по улице, знакомых пожиманием руки и похлопыванием по плечу, точно они на пару с Кантарией, спихнув Егорова, водружали Знамя Победы на крыше Рейхстага. Его пальцы то и дело лезли в карман брюк – за сигареткой, и тогда он с расстановкой курил, учась на выдохе выпускать большие кольца дыма. Рома отвечал за общаг, куда все скидывались на вечер, забредал, приосанившись, в один из ларьков, на чьих застекленных полках, за написанными от руки ценниками, прозрачнились отстойного качества водка, коньяк, ликер, пиво, вермут, виски и прочие трехкопеечные благодати, которые или привносят в жизнь цвета, или замазывают всё чернотой гробного упокоения, и брал две-три бутылки дешевого вина, просил продавца отштопорить пробки на месте, и компания завладевала детской площадкой или в букву «Т» расставленными лавочками. Смеялись, чокались бутылками, лакали из горла, трепались ни о чем, дабы не сболтнуть что-нибудь осмысленное, мнили себя хозяевами жизни, играли, трезвенники и девственники, во взрослых дядечек-тетенек, которые бухают и трахаются в сумраке забытья. «Ты занимался сексом? – заигрывала Оля с N, щебеча в горлышко бутылки. – Возможно, ты у нас многоопытный роковой соблазнитель, а я и не в курсе...» «Угу», – лгал он, не ведая, зачем лжет, но боялся, что истина слишком неприглядна и скучна, что Оля примет его за неумеху, за безынтересного омежку, за всеми отвергнутого лошка. Юный N краснел, стыдясь того, что лгал, стыдясь того, что лгал Оле, мялся и, дабы унять тревогу, водил ладонями по передней поверхности своих бедер. «Щас, – дразнилась Оля, – так я тебе и поверила. И когда же, с кем же?» «Ее ты не знаешь, – бросал он ей, как кость – собаке, шаблонную отмазку, – это было на даче, на вечеринке... все напились, меня старшие ребята напоили, поэтому я подробности плохо помню, а... на утро проснулся с одной девчонкой... мы были голые...»

«Подумать только!» – качала она головой, сшатывалась с лавочки и, по-детски беззаботная, шаловливая, по всем правилам отечественной культуры – радость и страдание, семенила к вертикальной разноцветной лесенке на детской площадке. Ее русые волосы, скрученные в вилок, ударялись по затылку, как холщовый мешочек с песком. «Тадам!» – кричала Оля и начинала лезть по лесенке, периодически кланяясь и отпуская одну руку, чтобы помахать зрителям. У N ёкало сердце, он в три шага оказывался под лесенкой и, примериваясь, дабы поймать, если Оля сорвется, увещевал ее спуститься. «Хорошо, монсеньор, как прикажете, – паясничала она и, стуча каблучками по планкам, слезала, под конец спрыгивая в объятия N. – И что это мы руки распускаем?» – тут же отстранялась Оля с наигранным возмущением.

«Полезла... полезла...» – перешептывались парни в те дни, когда Оля надевала юбчонку. «Олечка, будь аккуратна, а мы тебя подстрахуем», – говорили они, приближаясь к лесенке, откуда, если закинуть голову кверху, виделись грузно-синее небо, посланное звездами ко всем чертям, птичьи стаи и та часть Олиных колготок в черный ромбик, под которой можно было различить цвет трусиков.

...Уже позже, месяцы спустя, когда они будут вдвоем идти за ручку от него к ней, огибая те хаты-недорослики, где годы назад повстречались в первый раз, он не выдержит и сознается, что лгал, что не просыпался ни с какой девчонкой голышом после дачной вечеринки, и она вырвет свою ладонь из его жадной хватки. «Ты – лживая сволочь», – зарычит она, тыча кулаком ему в плечо, и убежит, а он погонится за ней, не понимая, чем вывел Олю из себя. «Разумеется, ничего ты не понимаешь», – крикнет ему Оля, обидевшаяся в поисках ласки, как песик, сводящий бровки и жалобно высовывающий кончик язычка. А вскоре догонит Олю на перекрестке, от которого слева будет горка к ее дому, а справа – супермаркет и подвальный продуктовый магазин с вкусными мармеладными червячками. «Малышка», – скажет он ей, и она, поломавшись, развернется, перенапряженные мышцы лица расслабятся, она обнимет его за ребра и заплачет в его рубашку с длинным рукавом, не вникая в гуторенье крон посмеивающихся кленов и берез...

Он предлагал ей встречаться. Говорил заплетающимся языком при личных встречах на вечерних закачельях, выканючивая краюшку сдобной привязанности, ночью справлялся по телефонным сообщениям, емейлу и «аське», тогдашней царице мессенджеров, позже свергнутой «Скайпом», который оставит трон «Дискорду», внучатому племяннику. «Ладно», – иногда отвечала Оля между делом, когда алкоголь усыплял разум, плясала с N, веселилась, но, очистив сном память, к школе становилась прежней гордячкой, от чьих слов на его душу веял могильный хлад. «Ух, когда ж царем ты будешь на Москве?» – допрашивала, бывало, его Оля на второй бутылке красного. «Шляхтянка глупая!» – раздражался N, соображая, откуда он узнал слово «шляхтянка» и что оно значит. «Ах, глупая, – вспыхивали ее очи, – да я на золотую медаль иду. Юнец дерзкий, прочь, приспешник панский, прочь, холоп!» – речитативила Оля, а стоило N отойти, скрежеща зубами, ластилась к нему и величала «коханым». «Щенок ты... – могла сказать Оля в раздражении. – Идиотский у тебя взгляд. Его бы подправить...»

«Должен мужчина вести себя иначе, не так, как ты себя ведешь, ты какой-то не такой, – возвращалась она к теме переделки. – Если тебе хорошо, ты лыбишься по-даунски, если плохо – ходишь с обрюзгшей, мрачной рожей, как в воду опущенный, или, – покряхтывала она, закашливая хихиканье, – опущенный сокамерником. Так не годится. Сильный мужчина обязан улыбаться, как бы тебе объяснить, экономно, с достоинством, но улыбаться всегда, располагая к себе, даже в трудные дни, и в эти дни в глазах его темнеет едва уловимая, но аристократическая печаль. Как-то ты познакомил нас со своим другом – как же его? Дима? или Данила? да? – вот у него именно такой взгляд». И N тренировался перед зеркалом, репетировал этот взгляд улыбающейся печали, присыпанной пудрой княжеской величавости, оттачивал пронизываемость и зоркость, теоретизировал методы «неразрастания улыбки», но всё было зря: губы не взнуздывались, зенки хохотали, лохмы кудрились, а на лбу, на носу и в ушах сатанели прыщи. Его посещали мысли, припираясь с горчащими папиросами и чекушками с палёнщиной, мысли-голоса, которые в том возрасте изводят многих пацанят, что он не мужчина, во всяком случае – не в привычном, не в социально-донселльном понимании этого слова.

У нее была тайная любовь, что с диалекта девичьего переводится как «любовь, известная всем в округе, не считая родителей». Шатен из одиннадцатого класса, рокер-понтоед, судя по кожанке и бандане с логотипом «Арии», бацавший на бас-гитаре. Из тех плохишей, которые, крутизничая, пьют в школе пиво, нарываясь на директорский выговор, эту корону школьного дебошира, подворовывают в магазинах по мелочи, славословят мать-анархию, казовым нонконформизмом снимая девочек-целочек, а влипнув в передрягу, отсасывают в кэпэзэшке грозному уголовнику, чтобы дожить до рассвета, когда приедут родители со взяткой-выкупом и, прочитав лекцию, заставят подать документы в университет.

Как раз его взгляд приняла за эталон Оля. «Ренат, а ты к нам заглянешь? – звонила ему Оля в середине каждого вечера, окруженная тремя-четырьмя подружками. – И почему не хочешь, ха-ха? Какая разница, что ты занят, мы же тебя ждем. А девушек нельзя заставлять ждать... Мы очень хотим, чтобы ты нас навестил... я очень хочу...» И она выпискивала в мобильник мольбы, те же, в сущности, мольбы, какие расстилал, как ковер-самолет, летящий до сказки, перед ней N, мольбы унизительные и безответные.

Оля не сдавалась, звонила Ренату с нимфоманской одержимостью, строила глазки на переменах, бесясь, если N упрекал ее в том, что она «сохнет по этому мудаку», а Ренат, который был старше Оли на восемь месяцев, видел в ней приедчивого ребенка, училкину дочурку, настолько не возбуждающую, что он ни разу не сжалился ее отыметь.

«Сука, – рвал N тетрадку, мучаясь ревнивыми подозрениями, не допуская возможности, что кто-либо в мире не разделяет его страсти, – они наверняка трахаются... Люблю тебя, Оля, – повторял себе N, – люблю, а он нет, почему же ты жить без него не можешь?» «Ах, – прервался рассказ, – дурные и милые годы отрочества, когда ждешь, что первая любовь станет и последней, когда клянешься в вечных чувствах, которые переменчивы, как времена года, когда, придурковатый, поносишь мир за несправедливость, словно при рождении, заключая договор на жизнь, подписывал дополнительное соглашение на вселенскую справедливость и Санта-Клауса...» В представлении Оли N был мальчиком, с которым можно погулять по деревне, потешным арлекинчиком, вкалывающим ей в запястье микродозу комплиментов и восхищения, легкого внутривенного перекуса, что дает протянуть до ужина; он был для нее Андре, а она жаждала Пьера, не уразумевая, где его сыскать, чем приманить и какие качества этому опринцованному Пьеру полагается олицетворять. «Если хочешь быть моим парнем, накачай себе пресс, как у Брэда Питта на моем календарике: мне нужен красивый парень, а не рохля», – сказала Оля, забрала у N свою сумочку и скрылась в подъезде.

Умная, образцовая, прагматичная, под действием винца Оля преображалась. «Меня надо довести до квартиры, а иначе завалюсь в кусты, и моей слабостью кто-нибудь воспользуется», – говорила Оля, складывая губки трубочкой, и прощалась. «Стой, – ловил ее N, – не в ту сторону идешь». «Тогда веди в нужную сторону», – отвечала Оля и виском искала подушку в его плече. В подъезде она садилась на ступеньки, юбка задиралась к бедру, и она в вальяжно-пьяном сидячем танце то раздвигала, то сдвигала ноги. «Если будешь сидеть на камне – заболеешь», – унимал N занудством титановую эрекцию, утаенную ветровкой. «Ну так полежим, чтобы не сидеть», – флиртовала Оля, брала N за руку и влекла к себе, на себя, а он метался между выкручивающим кости позывом раздеть ее, послав подальше правила и всю эту фильмо-рыцарскую белиберду, и затаенной верой в то, что «женской слабостью пользоваться нельзя», поскольку «он любит, а любовь, высокодуховная, сердечнейшая подростковая любовь, превыше сексуальных игрищ». «Но в чем же прикол? – рефлексировал N, отстраняясь от разлегшейся на ступеньках Оли, лелея иллюзию, что на следующий день она оценит бескорыстность его страсти, оценит и отблагодарит безудержной любовью, а охреневавший рассказ чесал переносицу, как очкарик, несмотря на то что очки не носил. – Оля действительно не контролирует себя? Господи, или просто издевается, проверяя, нужен ли мне от нее только секс?» Он думал непозволительно много, недоумевая, чем вызвана ее предквартирная любвеобильность.

«Слепая похоть позднего пубертата, разорвавшая адресную книгу и шлющая любовные письма на деревню дедушке – до востребования незнакомцем? – размышлял он, пока Оля, встав и оправив юбочку, впереди него поднималась по лестнице. – Есть ли шанс, что на самом деле это сердечная склонность, вырвавшаяся из смазанных ликером оков гордости и приличий?» Рома порой был вторым провожатым, лишавшим N мучительно-блаженных минут наедине с развязной Олей, чьи лукаво-несконцентрированные подмигивания снились N в эротических снах, вызывая поллюцию, и в эти вечера она предпочитала Рому, миловалась с ним, игнорируя N. «Вы пососаться не хотите, а я понаблюдаю?» – не удержался однажды N, когда Оля, будто не замечая его, водила согнутым пальчиком по подбородку Ромы. «Идет», – сказала Оля и языком пощекотала Роме гланды, из-за чего N, чтобы не разрыдаться прилюдно, прилюдно убежал, воображая, что поцелуем дело не ограничилось и сейчас, когда он умывается снегом, Рома с Олей трахаются – на лестнице, не раздеваясь, а впрочем... да, раздевшись, поскольку ну не могла же она не одарить Рому своей наготой?.. «Ты мне очень рад, как я вижу, – шептала она в вечер на полтора промилле, когда они были одни, она оттолкнула N к низкому подоконнику на лестничном пролете между ее этажом и третьим и заелозила у него на коленях. – У Паши, который заходил ко мне вчера, я не чувствовала... эм... волшебной палочки, а твоя – упирается мне...» «Ты с Пашей была?..» – выдавил из пересохшего рта N, обнимая ее под локтями, прижимаясь к Оле со всей юношеской боеготовностью, зачехленной под ширинкой. «Ага!» – промурлыкала Оля, упиваясь его ревностью, и, как маркетолог, искусственно раздувающий спрос, раскрыла N, что он не единственный парень в классе, добивающийся ее взаимности.

 

На улице прибелялся декабрь, пропахший елками, сверхурочными выхлопами жигулят, днем зажженными гирляндами и грубым каром одинокой вороны на крыше крытого рынка. Апельсиновые дамские беретики шныряли из продуктового отдела в галантерейный, где в метре от джемперов продавались садовые гномы, а оттуда – в хозяйственный западного образца, то есть с восемнадцатью марками туалетной бумаги, коими заставили три стенда в конце торгового зала, и в мебельный, где женщины шопили без намерения купить, закодированного, как распознали ученые из университета имени Хрена Лысого, в отличающемся стопроцентной экспрессивностью гене K1r5n из восьмого участка длинного плеча X-хромосомы. Слоеные плюшки в целлюлозных семиконвертиках, припудренные и засахаренные, раззевались за стеклом, как котята в зоомагазине. Темный, как тога блейкской Гекаты, чай лился из стального термоса, по-самоварному объемному и всенародному. Автобус, вдалеке проезжая церковь, вез в поселок, примыкавший к городу, четырех пенсионерок и одного пьянчужку, спавшего с четверга. Воздух напарфюмился шашлычными, шаурмичными, кура-грильными и сосиски-в-тестовыми запашками, взыскиваемыми брюхом и отшамматированными разумом. Настроились очередью вчерашние радостники, приунывшие к утру, отдавшие сну всю развинченность пятницы, чтобы принять в возмездие полыхание труб. «И сколько нам, сучары, яйца здесь морозить?» – выхрипнул в очереди безымянный герой эпохи, но очередь в опохмелку с официальной и не светящейся вывеской «Всё для рыбалки» не двигалась, как на почте или в «Сбербанке». Крестился поп, замыкавший очередь, чмокая распятие и заклиная Христом пропустить его ближе ко входу: «...И да воздастся вам сторицей, дети мои, за благодеяния ваши!».

Дрались голуби за семечковую скорлупу, и дети, позволяя птицам собраться в кучу, раз за разом спыривали в них желтый футбольный мяч. Лиловился сугроб, обрызганный кровью приятельских предбодуновых мордобоев, за которые мстят интрижкой с женушкой и дочуркой обидчика, чтобы кончить жизнь с монтировкой в черепе. «Я же предупреждал этого пидора, чтобы он к моей Маринке не лез», – не вдупляет на следствии мужичок, не вытащивший монтировку из черепа вчерашнего друга, ложится на нары, где ему прописывают хирургические интервенции по расширению сфинктера, звонит домой, выжидает двадцать гудков, перезванивает соседу, чтобы обеспокоенно спросить, всё ли в порядке с Мариночкой, а натыкается на Мариночку, у которой всё расширено, и многажды, соседом, сознающуюся, «раз уж так обернулось», что дочка-то от Васьки из института, и доходит до мужичка, что скрученная простыня вес его болтающегося трупа выдержит...

«И как же она согласилась?» – думал N, идя к Оле с розами, которые ему в магазине накрыли пакетом. Не верил он, что Оля поддержала его предложение съездить в кино – в старый одноэтажный кинотеатр, всего с двумя залами, с советским буфетом, где заправляет мясистая тетка, и советскими аппаратами сиропно-газированной воды. Торопился к ней, перекладывая цветы из руки в руку так, чтобы спрятать от ветра, и подгонял себя, боясь, что дает ей время передумать. «Если будешь нестись, – заметил не отстававший от него Уилл Смит в дизайнерском костюме, – взмокнешь, придешь к ней в таком поту, что никакой дезодорант не спасет. Легче, относись ко всему легче, смотри не поскользнись, цветы сломаешь; она же сказала «да», самая сложная часть позади, теперь главное – не испортить всё». «Ладно, – согласился N, вытирая носовым платком намокшую под воротником куртки шею, – ты в чем-то прав. Еще бы ты свыкся с мыслью, что мы в Подмосковье, а не в голливудской романтической комедии, где мне в начале фильма сценаристом прописана долгая и счастливая жизнь, дабы зритель увидел в тебе сводника-добряка, которому в третьем акте не может не достаться Ева Мендес... Конец хэппишный, представь себе, не гарантируется. Тут идешь, сзади подбегают, ножиком в легкое – и кабздец!» «А у тебя богатое воображение, парень... вы, русские, те еще сказоч...» – сказал Уилл Смит, получил в темечко топор от забалаклавленного члена Союза православных хоругвеносцев, завалился на обледеневший тротуар, грудь ему пронзили осиновым колом, к которому забалаклавленный член Союза православных хоругвеносцев, чем-то напомнивший N одного из адъютантов генерала Гельминтуса, к тому моменту взявшего измором Волгоград, прибил табличку с лозунгом «За Русь святую, веру православную, народ русский и запрет полный на ввоз лекарств глистогонных!».

У двери, прежде чем заверещать звонку, N причесал шапкой отспагеченные волосы и на свету проверил, не попала ли на него кровь Уилла Смита. Позвонил, чувствуя, как в груди немеет сердце, отдавленное ожиданием, и за двумя с половиной сантиметрами ДСП зашаркали ноги, зашаркали не по полу, а по нервам N, размываясь в волнах кровавого прибоя, которые обрушивались на его барабанные перепонки. «Рада видеть, – поприветствовала Татьяна Викторовна, открыв дверь в старом халате. – Я скажу Оле, что ты пришел, намекну, что стоит пошевеливаться: эта капуша часа два...» «Тише, мама!» – показалась из-за угла Оля, суровая, с выверенным, неброским макияжем, будто средних лет аристократка из фильмов Висконти. «Ах, вы такая милая пара, такие молоденькие, свеженькие, красивенькие», – залепетала Татьяна Викторовна, и N разрачился от смущения. «Ну хватит! – с чреззубной мольбой произнесла Оля, прокручивая настенный крючок для одежды. – Ну вот что ты начинаешь?.. – Оля перевела взор на N. – Голову поверни и иди, – обратилась она к N, вырастая из недовольной девочки в госпожу, – на лестнице обожди», – забрала у него цветы, выпроводила его за порог и закрыла дверь. «Ой, прекращай, – появилась она минуту и сорок одну секунду спустя, – вернусь вечером... не звони на мобильный», – последнюю фразу Татьяна Викторовна прочитала по губам и выпученным глазам дочурки.

«За цветы – спасибо... – сказала Оля, надевшая кожаные перчатки и шерстяное пальто полуприлегающего покроя с затянутым на талии ремешком, нарочито взрослая, не школьница, а студентка, если не 25-летняя фройляйн, выгуливающая младшего брата или племянника. – А теперь идем, пока она не попробовала нас обвенчать...»

Автобусная остановка ржавела в пятидесяти метрах от кинотеатра, обросшего сосульками и рекламными постерами. Дорогу присыпали песком, как обычно – с раввинской расточительностью: килограмм песка на километр. «А я, если позволите, сударь, отойду носик припудрить...» – откнягинила Оля, когда они сдали в гардероб верхнюю одежду и N понятия не имел, что надлежит сказать, как себя вести, чем спутнице угодить и почему конечности не слушаются его, точно их заменили уварившимися макаронами. «Мне пиццу и два больших "Спрайта"», – взял он на себя смелость в отсутствии Оли заказать перекус и поставил поднос с едой на валкий пластиковый столик, накрытый клеенкой, как в бедных санаториях и едальнях из стран бывшего соц-концлагеря, чьи владельцы боятся календарей, перемен, империалистического гнета западной буржуазии, стендапов Эдди Мерфи и отдельных наборов приправ для каждого гостя, благодаря которым официант не бегает по заведению с красной бутылью кетчупа и желтой бутылью горчицы, единственными на зал, как болонка, надрессированная приносить людям тапочки. «Анчоусы, – констатировала Оля, присаживаясь на стул, который N – он спохватился, едва не выматерившись, когда она уже сидела, – не смекнул ей пододвинуть, – люблю анчоусы, но я не голодна». «Налажал», – зажглась в голове N лампочка и с громким, петардовым хлопком перегорела, он занервничал, что всё валится из рук, поэтому взял ломтик пиццы и всунул его себе в рот, потом – второй ломтик, и третий, и четвертый... он ел и ел, видя себя жирным барином, в оброк забирающим единственную горбушку у крестьянки, чей муж погиб на войне, а дети – неизлечимо больны, но остановиться не мог, а Оля тремя пальчиками прикрывала улыбку. «Так, запускают...» – прыснула она, N кое-как вытер руки салфеткой и подолом бело-оливкового пуловера и помог ей выйти из-за стола, деликатный, как Кинг-Конг. Измигался экран с фильмом неопределенной ориентации: это была наполовину драма, наполовину – комедия, в какой-то степени – боевик, в иной, критиканского пустомельства, степени – философская притча, вне всякого сомнения – детектив, хотя немного – триллер, отчасти – фильмов ужасов, минуте на сороковой – пародия на триллер, в остальные минуты – пародия на фильм ужасов, его позиционировали как фильм для всей семьи, невзирая на возрастное ограничение 16+, порезанный продюсерскими ножницами фильм-компрачикос, наученный забывать свои корни и свое «я», рядовой из легиона фильмов, которых выращивают для угождения всем зрителям, кроме тех, кто любит кинематограф, сиречь, как говорят в учебниках экономики, всем группам потребителей. Его персонажи иногда отрапортовывали реплики, в которых на три слова было пять штампов, и если бы в зал вошел один из тех буракуминовых любителей кинематографа, один из тех туфтовых, ущербных и бесскрепных восторженников Гринуэя и Одзу, коих гонят из кинотеатров плетками Кристиана Грея, он бы услышал следующий диалог: «Вы, мистер крутой детектив, всегда раскрывающий дело, полагаете, что убийцей был психоаналитик, с которым мы говорили на 53-й минуте фильма, так как этот психоаналитик, в эту секунду спрятавшийся в машине через дорогу, чтобы зритель под таинственную музыку видел, что он видел нас, раз уж мы видим его, носит серебряное кольцо династии Тюдоров, распознанное вами как серебряное кольцо династии Тюдоров, поскольку в начале фильма режиссер показал, что вы, отдыхая от пилотирования вашего личного «Локхида» и переводов Джойса на санскрит, читаете лекции по истории ювелирного ремесла, а жертва в тайне ото всех увлекалась английской историей шестнадцатого века?» – «У вас, юный мой падаван, исключительные дедуктивные способности, но если режиссер – слепошарый немецкий увалень, который дрыхнет в кресле, а сценарист пишет текст не чернилами, а героином, то это еще не повод переигрывать так явно, как это делаете вы! Юный падаван, не парьтесь, новый дубль делать никто не заставляет, да и хочу я не ругаться, а выпить на афтепати, отблагодарив вас за детальнейшую экспозицию, без которой зритель-бедняжка, наш кормилец, пришедший в кинотеатр в перерыве между двумя сериалами по мотивам книг Донцовой, упустит и сюжет, и нить наших разговоров, и поднос с двумя килограммами съестного, примуленными в зал...» – да, услышал бы он, отважившись войти, но он не вошел, поэтому все зрители с трепетом предзапашали развязку, а те, что не предзапашали, были слишком заняты вылизыванием застрявшего фрагмента котлетки из кариеса своей пассии (в прошлом веке этот процесс был известен как поцелуи на заднем ряду), чтобы растрачивать энергию на апробирование неологизмов.

Развязку и напредзапашавши, и глазенками отведав, Оля с N оделись и вышли на подсвеченный проспект провинциального городка. Его иногда чистили, посему идти было приятно и почти безопасно. Шерсть Олиного пальто задубела, щеки и руки N обжигал мороз, но N не замечал холода. Ему хотелось выпендриться перед Олей, но за неимением средств на цивильный выпендреж, каким арендуют актрис и моделей, он обратился к сборнику «Первосвиданные выпендрежи» под редакцией интернетнего анонима – книга за неделю до их свидания получила премию «Просвищение», которой удостаиваются произведения нехудожественной литературы, нелитературы и непроизведения, – где первой в разделе «Идей для не слишком накладных выпендрежей» была поездка на такси. Такси было иномарочным, натопленным, однако на лобовом стекле висели знакомые иконы, которые – в случае аварии со смертельным для водителя исходом – дают скидку тем, кто в загробном мире предпочитает заказывать не байдарку языческого Харона, а православную ладью, капитанят на которой, сменяясь ежедневно, митрополиты и патриархи, собранные по косточкам по всей земле русской. Километры на электронном одометре бежали – 25009, 25010, 25011, 25012... Ух, двадцать пятое сентября, двадцать пятое октября, двадцать пятое ноября, двадцать пятое декабря – километры-месяцы, километры-годы, вылетевшие на разделительную полосу жизни через выхлопную трубу...

Оля не стала ждать, когда N откроет перед ней машинную дверцу, выбралась сама, а N вновь распереживался, что в фильмах Кэри Грант и Хью Джекман успевают вывалиться из тачки, обогнуть ее техникой монтажного бега и распахнуть как дверь, так и объятия, которыми не побрезгует обалдевшая блондиночка. Горели фонари, падал, как в сказке, снег, иней овладел деревьями и парковым забором, N не терпелось поцеловать Олю и пописать. Руки N вспотели, не реагируя на зазимок: он столько лет стеснялся этих жарких, влажных в любой сезон ладоней... «Ай, да чего я боюсь? – решился N, беря Олю за руку. – Ну отвесит оплеуху... что с того?» И она не треснула ему, но выудила свою руку из его. «Что ты делаешь? всё не так...» – заговорила она с глухой мягкостью, не пьяной, не наигранной, а всамделишной мягкостью прирученного зверька, и не успел N испугаться, что она его возненавидела, как Оля стащила перчатку и ладонью объяла его пальцы. Ее ручка в секунду стала холодной, и когда до подъезда оставалось с десяток метров, запел, опираясь на мусорные контейнеры, как на рояль, Альфредо Краус, запел арию из «Богемы», но – в угоду моде – не с симфоническим оркестром, а под риффы электрогитары. На втором этаже они остановились, Оля взглянула на N, а N – в пол. «Ну, поцелуешь?» – спросила Оля. Он сглотнул, поднял глаза, чтобы закрыть, ведь вечерние фильмы по «СТС» донесли до него обязательность закрывания глаз при первом поцелуе, он коснулся чего-то губами без уверенности в том, чего коснулся, но с надеждой, что Афродита, Купидон, Гименей, Фригга, Лада или дух Кларка Гейбла направят его к цели. «Счастлив?» – спросила Оля, проглотив половину слова, N открыл глаза, увидел, как она помахала ему и заперлась в квартире. «Теперь – да», – ответил вечеру N и поплыл по льду и сугробам, по кошачьим хвостам и порвавшимся пакетам, по цветомузыке автомобильных фар и строфам непрочитанных поэм, по остаткам вчерашней тоски и водопадам бескошмарных сновидений, которые должны сниться влюбленным, поплыл домой, где сел за домашнюю работу. И пописал, разумеется.

 

Оля созвала на день рождения треть класса. Начало января, деньки и ноченьки узаконенного беспробудного пьянства, которое замаливается в рождественский крестный ход, чтобы на работу выйти порядочным человеком, выдалось фольклорно-снежным, как на конфеточных коробках-календарях, где под форточками дат лежат шоколадки. Икрились снежинки на багажники легковушек, где-то лопата дворника скребла асфальт, обезлюдились улочки, под пятиметровой елью, установленной перед дворцом культуры, дрожала изнасилованная Снегурочка, а в паре шагов от нее, связанный, хныкал беспомощный Дед Мороз, которому сбрили бороду.

На лице N выморозилось выражение дурашливого счастья, столь полного, что его не удается осознать или измерить. Его согревала мысль, что он любит и любим, что у него есть девушка, что он отныне не лошпед, однако куртку с черно-желтой пидоркой он все-таки напялил.

Предков спровадили в неизвестном направлении – по всей видимости, в те заводи кратковременного беспамятства, в каких, когда душа просит тела, занимаются дайвингом годы иезуитского воспитания. Оле выделили трехкомнатные апартаменты, деньги на праздничный фаст-фуд, плаксивые обжимания, годящиеся для прощания с сыном, отъезжающим на фронт или в дурку. «Не шумите уж, – проповедовала Татьяна Викторовна, – среди соседей есть старички, которые рано ложатся спать». И предки свалили, а через двадцать минут подоспел N, маршируя с букетом, как с винтовкой. «Маленькая Оля сегодня родилась...» – запел он с издевкой, приподнял Олю за талию, обцеловал, вшмыгивая сладко-фруктовый запах молоденьких щечек, и подарил ей наручные часы в красной упаковке. «Ах, какая прелесть!» – запрыгала Оля по комнате, как малышка, под мерцающими ветками елки нашедшая на исходе старого года Барби, Кена и кукольный домик, в котором они смогут жить. Юница, не совращенная расценками времени, она радовалась этой копеечной безделушке и вниманию, часиками подразумеваемому, а из рассеянной клубешниковыми светодиодами тьмы облизывались недовымершие богатеи, за право прилобызаться к детской, нетронутой радости и коже, пахнущей фиалками, расплачивающиеся «эскалейдами». «Ты украла мою прелесть?» – запучеглазил из унитаза Голлум, но, увидев, что Оля занята разглядыванием новоприобретенной прелести, а N – поглаживанием природных прелестей Оли, покраснел, дернул шарик сливного бачка и засосался в трубу.

К пяти часам ввалился Рома, за ним шла брюнетка с прической Эллисон Мэк, его двоюродная сестра с первородной заносчивостью во взгляде. «Ага, нормалек...» – отвечала она на какделишные вопросы, и в качестве довершающего штриха к образу старшенькой, приставленной якшаться с малявками, ей недоставало мятной жвачки или зубочистки. К половине шестого собрались все гости, в небольшой гостиной укрыли стол не едой, а хавчиком и полуштофами красного, по-хурмичному вяжущему рот. Убалтывались школьно-невинными темами, корчили рожицы, пародируя учителей, жаловались на тяготы ученического быта, тостили в честь именинницы, повторяя родительские здравицы, к шестой бутылке разрумянились и послали N с Ромой в магазин за добавкой. Ювенальный кутеж подходил к точке невозврата, за которой тусуются запятая непоминания, вопросительный знак незапланированной беременности и восклицательный знак токсикоза с отцовской пощечиной.

Набрали в магазине столько выпивки, что с трудом досумили вдвоем, продолжили возлияния, и N упивался насилу. Он не вдуплял, к чему упивается – в честь праздника, ища претерпкого веселья, или из опасения, что его посчитают не настоящим мужиком, а слабаком, не умеющим пить? Шатаясь, он добрел до туалета, шатаясь, расширинился, шатаясь и левой рукой упираясь в настенную плитку, долго прицеливался, чтобы не оставить после себя на голубоватом флисовом сиденьице или на полу неряшливые капли, с которыми женщина начинает мириться лишь в законном браке, ощутил, как облегчается мочевой пузырь, расслабился, закатил глаза, а когда откатил, темная урина была повсюду, в том числе в ванне, на зеркальце над раковиной и в стаканчике с зубными щетками всего семейства. «Ужбж», – промолвил N, ладонью размазал мочу по стене, проверил, застегнул ли ширинку и, обмозговывая, как же сильно влюблена в него Оля, вернулся в гостиную и захлебал из горла.

«В одно рыло – десять бутылок выжрал...» – клялся в мыслях N, и достаточно было взглянуть на его подсвиняченное рыльце с пушковыми усиками, чтобы решить: не врет. Застольные речи стали для него муторными, он не вслушивался, о чем болтают другие, сам молчал, смотрел на Олю, чья большеглазость комично заазиатчивалась во время смеха, и пил стакан за бутылкой. Вдруг гости заговорили очень быстро, огни в комнате, словно напряжение скакало, готовясь выскочить в окно, то темнели, то разгорались ярче, вызывая резь в глазах и слезы, чашки и тарелки закрутились в смерче над столом – и N, у которого подкашивались не только ноги, но и все тело, свалился под стол. «Ах, ты не ушибся», – подползла к нему Оля, а N прокричал ей петухом со сломанным клювом, икая на знаках препинания, что его любовь к ней безгранична и что не он обоссал санузел. «Люблю тебя, – повторял он, кончиком языка доставая серу из своего уха, пока вылезал из-под стола, – люблю, Олечка, я тебя так люблю...» «Идем... – сказала Оля, закинула его руку себе на плечо, точно санитарка, переносящая раненного бойца, и отвела в свою комнату. – Ложись, N», – и он лег на кровать, прижавшись головой к ее ноге, как в детстве прижимался к полиэфирному зайчику с пришитой к лапкам морковкой. Изнеживая его волосы пальчиками, Оля наурчивала колыбельную, тихую-претихую, и под эту напевную ласку N отдался сну.

Снилась ему, конечно, долина Дагестана, где он спал, охраняемый обожженными уступами скал. Ему снилось, что он спит и в том квадратном сне летит на параплане, видя под собой зеленеющие французские виноградники и солнце, истекающее за луга. Белое солнце влекло его к себе, захарибживало, как самолетные двигатели, и в нем, в этом солнце, была дверь в мир белого песка и ла-коруньского моря. Ему снились возгласы мальчиков и мужчин, ныряющих со скал в натянутую светло-синюю гладь, и тревожно-возбужденные женские взоры, изучавшие волосатые ноги и груди.

«Ну же, ты сможешь!» – позвали его сновидения, параплан пропал, N разбежался и сиганул вниз, где вода отхлестала его за самоуверенность. Англия поджидала его, когда он выплыл – из вод отравленной Темзы.

Пролепетал что-то Клинт Иствуд, помогая ему выбраться на берег и обтирая его узким серым полотенцем. «Ложись, отдохни, поспи», – плакал Клинт Иствуд, старый, хромающий, морщинистый, как пятнадцатилетний мопс. Его угостил папироской Николай Гедда, папироска была русской, императорских времен, и Иствуд закурил, передавая затянуться N. «Что ты грустишь во сне его сна? – спросил Гедда и начал петь Un'aura amorosa, а Иствуд курил и плакал. – Иствуды не плачут, если только...»

 

Его разбудила тишина. Дебелый Петухов откинулся на диване, под брэд-питтовским календарем поблескивали в темноте комнаты его очки в тончайшей металлической оправе. У N щека прилипла к подушке: он не мог, да и не пытался, разобраться – обслюнявленной или заблеванной. Тремя резкими движениями он оторвал голову, неподъемную, чугунную, на первый вдох – полую, сел на кровать, выпутываясь из одеяла, и вгляделся в диван.

Близ Петухова выделялся абрис Оли – вся в черном, как густая листва случайного дерева на неосвещенном участке ночного пути. Ее пальчики мяли юбочные складки, глаза обратились к звездам и плафонам уличных фонарей, под которыми порхали – кукурузные по размеру – хлопья того снега, в каком детские рукава и штанины выписывают очертания ангелов. Зеленые глаза из самой сердцевины радуги, отвернувшиеся от него, как от низкопробного злодея, глаза, устремленные к вечности, осуждающие безразличием, обвиняющие в несовершенстве всякого, кто дерзнет в них искупнуться. Зеленые глаза, в которых N с юношеской беззабральностью вычитал первозданность пангейских лесов, куда не вторгаются толпами, и избранность, на ацтекских жертвоприношениях ниспосылаемую с ножом Ицли в бесстрашное сердце пионера-открывателя. «Ах ты же пидрила!..» – взвыл N и, сражаясь за избранность, дозволяющую целовать зеленые глаза, скоршунился на Петухова. Брыкается, думал N, то метя кулаком ему по физиономии, то принимаясь душить с остервенением жертвы, получившей власть над насильником. Он ничего не имел против Петухова, он ни в чем его не подозревал, они состояли в приятельских отношениях, живущих в одном доме с дружбой, но Петухов был не в том времени и не в то место (или наоборот, исправился N), он был человеком, представителем мира, который посягал на внимание зеленых глаз, обязанных принадлежать ему, одному ему, только ему... «Ты не имеешь права быть с ней, дышать с ней тем же воздухом, говорить с ней... – выдавливал он огрызки слов, сдавливая Петухову толстую шею. – Народы, государства, цивилизации... пусть гибнет всё... пусть сгорает в напалме, пусть небеса низвергнутся в размокшую глину, пусть ничего не будет... кроме этих глаз!.. Они – мои, их любовь – моя, она будет моей... должна быть моей... эти глаза!..»

На потолке заслепила лампа, в комнату ворвались тела, пропахшие сервелатом, подошвы тапочек зашлепали по паркету, его схватили за руки, за плечи, за измятую рубашку и поволокли к противоположной стене. «Ай, я прикончу тебя... уйди от нее... уйди!» – вопил N, когда Рома и Паша Ложкин скручивали ему руки за спиной, а Петухов выбегал из комнаты в безопасность квартирного лабиринта.

Личико Оли было пунцовым от слез, стыда и страха, туш растеклась по векам и скулам фингалами, какие проститутке за недостачу или супротивничество обеспечивает сутенер. Она вжалась в диван, заплакала в ладони, лишив N зелени глаз. «Шустренько, – закомандовала сестра Ромы, – ведите-ка его в ванную. А теперь, – сказала она, когда N валялся на плитках санузла, для защиты неизвестно от кого задирая правую ногу, – оставьте нас вдвоем: я и не с такими справлялась. Дурында, – наклонилась она к N, едва ребята вышли, закрыв дверь, – что же ты отчебучил? И что вы, школота, всё бухаете, да как не в себя, если пить не умеете, а, дружок?»

«Кончай баламутить, – отрезала сестра Ромы, чье имя N не знал, ибо так проще забыть, и повернула кран с холодной водой, – сейчас отрезвим тебя». «Она меня возненавидит», – нахлынуло на N раскаяние, и он занюнил, развозя по щетине слезы, сопли и желание провалиться сквозь землю или окочуриться, наглотавшись шумящей водопроводной воды, в этой недомытой, им же засанной ванне. «Ты чего?» – растерялась сестра Ромы, кладя душевой шланг на исцарапанную бежевую эмаль. «Она меня возненавидит, – повторил N и, согнувшись, пропихнул голову между коленями. – Разве нужен ей какой-то буйный козел? Ах, я идиот! Я такой идиот!..»

«Да, поступил ты не очень умно, но всё поправимо, – присела она к нему и взъерошила N волосы, точно была его старшей сестрой, а не Ромы. – Если хочешь, я с ней поговорю, по-женски, объясню, что ты приревновал, напился, не сдержался – обычная история. Ревность – это хорошо, признак того, что ты чувствуешь, а не разыгрываешь чувства. Женщине впору праздновать, если из-за нее сходят с ума, – она провела по бортику накладным ногтем. – И ревнуют, и в драку лезут, и боятся упустить, как ты. Так бы отец себя вел, а ему... для него мама столько лет прислуга, а не женщина... и всё ночами на работе... ага, на работе... – сказала она с сокровенной грустью, которую не по-светски перевозить из склада под сердцем на выставку человеческих бесед, смахнула с левого глаза квинтэссенцию жизни и тем же ноготком, какой точила бортиком ванны, торкнула N в переносицу. – Словом, подсоблю тебе, но ты должен помочь мне, пока я буду отмывать в тебе человека». «Я на все согласен!» – сготовился N и пальцами эпилептика вцепился в пуговицу на брюках.

«Идиотик, не в том смысле – отмывать! – смех затрещал в уголках ее рта. – Зачем ты раздеваешься? перегнись через бортик, чтобы я пол не залила».

«Понял», – кивнул N и, поддерживаемый Роминой сестрой, перекинул верх туловища на ту сторону, подмышками уперевшись в бортик. Она придавила его, будто сгаучила в седло, чтобы он не вырвался. «Стерпи», – приказала она и навела шланг на голову N. Ледяная вода затопила заросли волос, залилась в уши, бесячими струйками проникла за воротник, N подумал, что тонет, и забил кулаками по стенке купальни, как копия Энжиера по плотному стеклу бака, выбивая пощаду и спасение. Его лопатки свелись, как при идеальной тяге гантелей на наклонной скамье, вздыхалось через раз, но мысли прояснялись, и разрешение экрана, по которому ему в мозг транслировали реальность, прибавляло в четкости. «Достаточно?» – спросила сестра Ромы, и N промямлил тираду с несколькими нецензурными междометьями, которые она предпочла воспринять как «да». «Ну что – жив? цел? орел? – усмехнулась она и накинула на его размоченные лохмы полотенце. – Иду к Олечке твоей, поиграю в сводню, а ты приведи себя в порядок, волосы там высуши, умойся по-человечески, рубашку заправь – короче, предстань пред ней не бомжом с алкогольной зависимостью, а милым пареньком, океюшки?» «Хокеюшки», – ответил N в захлопнувшуюся дверь, долбанулся затылком об эмалированную сталь, обрадовавшись заслуженной боли, распространявшейся по мозгам, как менингит, встал, растирая одубевшую в неудобном положении правую ногу, и зачесал полотенцем по волосам.

«Сорри, ребзя, – сказал N, выйдя из реструмки, – я очень виноват, набрался не в меру, простите...» И засмеялись, будто его помешательство осталось в прошлой, дореинкарнационной жизни, все, кроме Петухова, который испарился. «Люди, а Андрюха куда подевался?» – спросил N, расстроенно заглаживая волосы.

«Исчез в кладовке, – признался Рома и указал на соседнюю с санузлом дверь, – и не появлялся».

«Ты скончался?..» – присел N за письменный столик с незаконченной статьей для журнала. «Разумеется, non ancor!» – пробасил Петухов из кладовки. «Если ты злишься, я пойму, но, может, ты выйдешь к нам... я отошел, мутузить тебя не стану, обещаю...» – говорил N ласково, как с котенком, залезшим под софу. «Бог тебе судья», – сказал Петухов, звякнул щеколдой и очутился в коридоре, без синяков, ссадин и иных следов побоев, перекинулся взглядом с N, они синхронно стушевались, как дети, которых мирит учительница, и N подал Петухову руку с патетически-мудаковатой многозначительностью. «Усё, мир», – подытожил Петухов и сграбастал со стола бутерброд с сыром. «Юра, – обратилась так странно сестра Ромы к Роме, поскольку рассказу перегородила дорогу поганая буква «ю» и он выбрал пометапрозить, а не изобретать квазимодный неологизм, – выйдем на улицу, подышим воздухом?» «Тогда все выйдем, погуляем», – постановила Оля, незаметно для всех обнявшая N за локтевой изгиб, все повалили одеваться, а N, пользуясь тем, что гости передислоцировались в коридор, зажал Олю на кухне, поцеловал, как в последний раз, и, куснув ее за мочку уха, назвал неземным созданьем, чей нежный образ сияет лунными лучами.

Дивинилась ночь, на безоблачном небе сверкала одинокая звезда, та звезда, что озаряет путь к богу бедняков, Оля с N шли, толкая друг дружку боками. Ему должно было поддаваться, и когда Оля делала свой ход, он с драматизмом умирающего лебедя отпрыгивал на край улицы, к стене четырехэтажного жилого дома. «Не подходи к нему так близко, – предупреждала Оля, – смотри, какие здоровые сосульки свисают с крыши...» Его ничего не пугало, он, петушась, специально скользил вдоль стены, вызывая сосульки на смертный бой, как вдруг... одна отломилась. «Господи, – подбежала Оля к застывшему в шоке N, обняла под руку и повела к середине дороги, – немедленно отойди от стены, псих: если б ты... на один шаг дальше... эта бы сосулька тебя...»

 

 

 

(в начало)

 

 

 


Купить доступ ко всем публикациям журнала «Новая Литература» за июль 2018 года в полном объёме за 197 руб.:
Банковская карта: Яндекс.деньги: Другие способы:
Наличные, баланс мобильного, Webmoney, QIWI, PayPal, Western Union, Карта Сбербанка РФ, безналичный платёж
После оплаты кнопкой кликните по ссылке:
«Вернуться на сайт магазина»
После оплаты другими способами сообщите нам реквизиты платежа и адрес этой страницы по e-mail: newlit@newlit.ru
Вы получите доступ к каждому произведению июля 2018 г. в отдельном файле в пяти вариантах: doc, fb2, pdf, rtf, txt.

 


Оглавление

7. VII
8. VIII
9. IX

Канал 'Новая Литература' на telegram.org  Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

19.03: Яла ПокаЯнная. Поверить не могу (рассказ)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или сразу отправить журналу 500 руб.:

- с вашего яндекс-кошелька:


- с вашей банковской карты:


- с телефона Билайн, МТС, Tele2:




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература»:

Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2019 года

Купить все номера с 2015 года:
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 

При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2020 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!