HTM
Номер журнала «Новая Литература» за январь 2021 г.

L. Lenz

Отец Пётр

Обсудить

Рассказ

 

Купить в журнале за февраль 2021 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за февраль 2021 года

 

На чтение потребуется 1 час | Цитата | Скачать в полном объёме: doc, fb2, rtf, txt, pdf

 

Опубликовано редактором: Андрей Ларин, 18.02.2021
Иллюстрация. Название: «Плачущий мальчик». Автор: Джованни Браголин. Источник: https://ru.wikipedia.org/wiki/Плачущий_мальчик

 

 

 

I

 

История, которую хочу рассказать тебе, произошла, когда мне было всего двенадцать лет от роду. К тому времени даже моя родная бабка не знала, что из меня получится, если вообще хоть что-нибудь могло получиться.

Видишь ли, мой дорогой друг, в те времена, из глубины которых я произошёл, хорошее воспитание подарило свету куда больше первородных мерзавцев, чем достойных своей родословной людей. И всё же, в отличие от других, я уже кое-что понимал про себя. Кое-что, несущее печать избранности. Разумеется, избранность эту я предпочёл скрывать, как наш управляющий венгр скрывал истинный доход от семейного поместья. Присваивать сорок процентов хозяйской прибыли, – а он скрывал именно столько! – во времена, когда человеческую жизнь отнимали в секунды за меньшие проступки, согласись, мог только человек с особым талантом. Я же, разгадав свою избранность, к пяти годам без труда скрывал многим больше венгра. Оставлял на поверхности лишь столько, сколько нужно для милого, подающего прекрасные надежды ребёнка.

С каждым годом моя уверенность в собственных способностях крепла, а исключительность жаждала своего воплощения; значит, полного перевоплощения меня. Я ощущал свою трансформацию всею природою чувств.

Ты спросишь, о какой избранности идёт речь, и на что походят эти перевоплощения? Я отвечу тебе правду, мой друг, так как теперь поклялся говорить только её.

Это такая исключительность, дружище, которая приносит человеку наивысшую радость через страдания других людей, всех без исключения, но некоторых в особенности.

Я проделывал разные штуки – шалости, – по чуть-чуть, точно употреблял строго по капле, в указанные часы, микстуру доктора Бэка. Знаешь, какое-то время мне действительно хватало одной капли, но потом я привыкал, и приходилось добавлять ещё одну, ещё и ещё немного, пока случайно я не нащупал идеальное количество.

Ах, что это была за прелесть, мой друг! Сплошной восторг.

 

 

II

 

В начале августа случилось прекрасное солнечное утро. Перевоплощение в ту ночь особенно не давало мне спать. С рассветом я вскочил, распахнул окно, и всё свершилось.

Через несколько часов в комнату вошла моя старая нянька – жалкое существо, любившее меня до беспамятства. Вошла осторожно и тихо-тихо так, почти нараспев:

– Просыпайся, батюшка. Солнышко уже высоко. Утро сладкое…

Говорит, а я лежу на кровати, бездыханный, с осоловелым взглядом, ну, знаешь, такой бывает у новопреставленных. Удивлённый, что ли?! По крайней мере, старался изображать именно такой. А кругом меня, на мне, – тёплая свиная кровь. Лужи густой крови. Слышно, как капли стучат в половицу: так-так-так её.

Как бы умело я ни пучеглазился, нянькин взгляд превзошёл мои старания. Старуха застыла, покосилась и с истошным криком повалилась назад. Эпическое зрелище, скажу тебе. Доктор Бэк установил потом: бедняжку хватил удар, сломала ключицу, три ребра. Я подскочил к ней весь в кровище – дышала ещё, – и принялся бегать вокруг с хохотом. Вот так-то.

Но ты ошибёшься, мой друг, и очень ошибёшься, если посчитаешь, что в этом и был источник моего восторга. Нет, не то. Говорил же, что собираюсь быть честным до конца. Я, дружище, поклялся в этом таким манером, что тебе лучше не знать. Поклялся, когда соберусь рассказать эту историю, ни одного слова лжи не выльется на бумагу (знал, что можно будет только на бумаге). Как бы мне не хотелось соврать, буду более чем честен, буду откровенен, словно на последней исповеди.

Несчастная старуха так и не оправилась от ужаса. Скончалась несколькими часами позже, не произнеся ни одного слова, в здравом уме (странно, потому что целил я именно туда). Только время от времени тяжело вздыхала; ещё слёзы непрерывно катились на худой тюфяк. А я стоял в стороне, примерный, – впитывал её муки и наслаждался последствиями шалости.

Да, я называл это шалостью, игрой, как положено детям моего возраста. Но, пожалуй, на этом всё сходство с детским во мне заканчивалось. А может, и не было никакого сходства. Но это не важно.

Понимаешь, когда старуха тихо умирала, в глазах её поселилось отчаяние. Отчаяние, мой друг! Отчаяться на пороге смерти значило утратить всякую веру. ДА! Утратить веру в Бога. Утратить и образ и подобие, потерять надежду на спасение и вечную жизнь. А сделал это я, понимаешь? Оказывается, я имел такую власть над другими: мог лишить человека не просто жизни, – это кто угодно мог, – а лишить вечной жизни! Понимаешь? Вот где весь восторг. Вот в чём вся прелесть.

Нет, сейчас ты всего этого не поймёшь. Ещё не способен. Не веришь мне. Думаешь, если бы так всё было, меня непременно наказали бы. Увидели искалеченную няньку на полу, кровь, и точно должны были наказать. Думаешь, так наказали бы, что всё и закончилось – вся избранность, вся эта дичь с играми? Но бабку мою смерть старой няньки особо не расстроила. Не придала она ей значения, сделала совсем другие выводы. Уже на следующее утро вместо очередной старухи я получил гувернёра.

Мусьё Жак, долговязый отставной офицеришка, такой же угрюмый и всем недовольный, как бабкин недавно почивший сын – мой дражайший папаша.

Знаешь что, дружище, я тебе больше скажу, папенька мой к моменту своей кончины уже успел свести в могилу одного ангела. И ничего ему за это не было. И смерть его не была достаточно страшной. Обычная такая смерть.

Ангел мой, маменька.

В пять лет я не помнил ни лица её, ни голоса, но знал, что она и есть ангел. Нежное прикосновение ладоней, молочный запах. А вот её гибель была страшной, мой друг, по-настоящему страшной. Но меня учили, что это не так, и я делал вид, что верю. Вместе с бабкой молился о спасении души неблагодарной рабы божьей Марии. А про себя твердил другие молитвы. Хотя нет! Не то! Мне просто хочется в прошлом быть лучше, чем это возможно. А так не бывает. Я никогда не молился. Возраст моего морального падения настолько юн, что в это сложно поверить, разве только рассказывать стану я сам.

Кому же охота просто так очернять себя?!

Няньки хватило надолго. Мусьё Жак уже успел преподать мне несколько бесполезных наук, а наш венгр сколотил своё первое приличное состояние. (Жаль, не могу назвать его фамилии, дружище, ты бы подивился. Это сейчас известнейшая фамилия, почётная. Ну да бог с ним!) Прошло время, прежде чем я, подросший во всех смыслах, приготовился сыграть ещё раз. И предмет игры долго искать не пришлось – дворовая девка Улиана.

Ты спросишь, почему она?

Да потому что, кроме умершей старухи, Улиана была следующей, кто всегда смотрел на меня с жалостью.

Знаешь, не имеющие воспитания людишки любят одаривать сироток своею жалостью. Даже если положение и богатство этих сироток превосходят стоимость их собственных жалких жизней. Сироты для таких равно ангелы Господни – страдальцы за всё человечество. И улианы эти уверовали, будто бы сиротки с малолетства обречены на горе, несчастье, тяжкие испытания – на все пошлости разом, потому как лишены родительской любви. Послушать только! Кем нужно быть, чтобы так примитивно понимать жизнь? Можно подумать, родители – обязательный атрибут любви и заботы. Я точно знал: родитель, не изуродовавший хоть в чём-то своё дитя во имя любви (ради собственного благополучия), такой родитель – исключение, если не сказать миф. Хотя нет, даже в мифах о богах то же, что у простых умирающих.

Дворовая девка Улиана всегда глядела жалостливо и говорила противненько так, ласково: белокурый наш ангел, батюшка, ясноглазый ягнёночек, светлый заступничек, – и это после няньки-то. После того, как я расправился со старухой!

Если бы ты знал, чего мне стоило дождаться подходящего момента. Я даже начал бледно себя вести. Охотник не должен привлекать излишнее внимание, когда выслеживает дичь, а должен разведать каждый её шаг, привычки, слабые стороны, прежде чем изничтожить.

Отдаю должное, дичь моя только больше разжигала во мне ненависть и жажду расправы. Она откровенно провоцировала меня. Жалостливые взгляды. Там – пряник, тут – поклончик. Взбесила, думал, не удержусь. Но... как же там было? Ах, да!

Пришёл яблочный спас и меня спас!

Бабка по праздничному обыкновению укатила на какое-то фамильное сборище, поручив заботу обо мне мамушкам и гувернёру. Мусьё Жак тут же избавился от меня, без колебаний, как и положено бывшим военным. Усадил в библиотеке, подал первое, что не сумело спастись – кажется, это был Вольтер – и бросил вскользь:

– Дитя, будь послушен, аки прилежен. Веди себя достойно. Но лучше тихо.

Сам, громко зевая, отправился поработать часок-другой в каморку. Целых два раза провернул ключ в замке. А безмужние мамки, думая, что за мной приглядывает «этот подлый француз», раньше того удалились на вдовью половину, чтобы всем вместе головосклонённо помолиться до следующего чаепития.

Так пришло моё время. Время игры.

Знаешь, что не устраивало меня в прежней шалости? Я был мал тогда, строгий анализ событий давался мне с трудом, но спустя пару лет я сумел распознать ошибку.

Игра – как церковное Таинство. Никого нельзя посвящать в подробности игры. И знать, игра это была или судьба так распорядилась, тоже никто не должен. Закон такой, понимаешь? В прошлый раз всё произошло некрасиво: многое осталось на виду. Теперь требовалось иначе. Именно требовалось! Я вырос, и спрос с меня стал другой.

Ты опять ошибёшься, если решишь, что это я для бабки расстарался всё скрыть, или для окружения её. Думаешь, испугался разговоров или наказания? Нет. Я знал, что неуязвим перед другими. Мне не было дела до подобных мелочей: ни репутация, ни будущность, ни страх прослыть безумцем не имели власти надо мной. Я страшился собственного несовершенства перед лицом чего-то иного, куда большего, чем все человеческие нормы. Но ты и сам во всём скоро убедишься. Сейчас не о том.

Пока по моему приказу в детскую подали чай с яблочным пирогом, конфеты – всё на дорогом фарфоре (ну, знаешь, такой обычно запирают в шкафу и пересчитывают только после торжественных приёмов или по требованию хозяина). Я заранее стянул одну чашку и хорошенько припрятал.

Когда накрыли на стол и подали угощения, я отправил прислужника во славу Божию отмечать праздник, а сам, в тайне, зазвал к себе Улиану. Видел бы ты лицо этой блаженной, когда она вошла в детскую, а там: нарядный стол, сахарные угощения, французские вышитые салфетки, фарфор – и всё это от её любимого белокурого ангелочка.

Подкормить и удавить.

После двух неловких глотков, нетронутых сладостей и её ужасных взглядов, я сказал, что хочу поиграть в прятки, только с ней и ни с кем больше. Но у меня на половине нельзя – мусьё Жак заругает, и её тут же выставят вон или ещё хуже – накажут, я не вынесу. Тогда-то дурында и попалась окончательно; готова была проследовать за мной хоть в ад. Она и не поняла, что направляется туда, с момента, как я предложил ей поиграть на бабкиной половине, – там теперь никого. И никто её не спасёт, даже ясноглазый заступничек. Игра началась. Теперь уж точно никто бы… Эта дворовая девка, как египетские рабы, потопала за мной к собственному исходу. Но я не был Моисеем. Не был правителем. Я не был Богом.

Как же хорошо оказалось в бабкиных покоях без бабки. Вдумайся только, мебель моей престарелой благодетельнице досталась от покойной свекрови, а той тоже – от покойной свекрови, и той – от покойной свекрови, и если бы не все эти покойники, от которых нам всё достаётся, то жизнь была бы проще и понятней. Мы бы рассказывали: мебель работы английских придворных мастеров. Эдакие громоздкие антикварные гробы, передающиеся в семье из поколения в поколение.

Страшно́ наследство, всё время переживающее своих наследников, мой друг. Наверное, потому оно нам так дорого.

Ох и загонял я эту жалостливую гусыню. Она послушно искала меня то в углах, то за портьерами, то в шкафах. Находила – мы верещали от радости – начинали сначала. Так повторялось до тех пора, пока дворовая девка Улиана не очутилась в западне.

Среди прочего наследства у бабки в переодевальне стояла своего рода молельня – огромный платяной шкаф, с овальным зеркалом посредине. Бабка говорила – мужнин подарок. Грандиозное зрелище, мой друг! Зеркальная окантовка полностью повторяла раму одной известной картины эпохи Возрождения. Но я подозреваю, что действительную ценность представляла только аналогия с портретной красавицей, которая должна возникать у хозяйки каждый раз, когда она вглядывалась в своё отражение. Так вот, овдовев, бабка схоронила в шкафу самые ценные вещи и наряды. Свёрточки, коробочки, чехольчики, надушенные письма в ленточках – да бог его знает, что ещё?!

Загнав туда свою дичь, я запер её на ключ (примечательный, готической ковки) и вышел вон, предварительно насладившись вознёй и приглушёнными криками в шкафу. Вот такой исповедальный шкафчик.

И опять ты ошибёшься, дружище, я уверен. Забежишь вперёд, думая, что в этом и заключалась суть игры с убогой. Ну сам посуди, нашла бы бабка её в шкафу, ну наказала бы хорошенько, да в честь праздника божьего отпустила бы. В чём резон? Нет! Так кто угодно пусть поступает, а с меня, как я уже говорил, спрос другой.

Но не буду водить тебя вокруг да около алтаря проклова[1].

Суть в том, что дворовой девке в чай я подмешал сразу два порошка (и подмешал много, очень много; знал, что она пару раз всего отхлебнёт). Волшебные порошки доктора Бэка: один помогал моей царственной бабке избавляться от запоров (самая высокородная болезнь), а второй, выгоняя лишнюю жидкость, помогал от головной боли и других недугов, которыми бабка была так же щедро сдобрена, как морщинами, а может, и больше.

Какой же зловонный дух поселился с тех пор в шкафу, дружище. Хотя, знаешь, все заветные воспоминания дурно попахивают. Но от этих несло так, что дышать трудно.

Поздно вечером вернулась бабка. Я уже вовсю притворялся, что крепко сплю и в присмотре не нуждаюсь. Мамкам того и надо было.

Радостная разморённая бабка в сопровождении свиты полчаса поднималась по лестнице. К этому времени я спокойненько отпер дверь шкафа и спрятался за портьерой.

Видел бы ты, что сотворилось, когда «нечего и думать, сама не стану», кликнув дворовых, чтобы «открыть, немедля!», среди «о боже, нет, мы этого не вынесем», бабка обнаружила еле живой вонючий источник стонов.

Воровка! Ведьма! Душегубка!

Смердящую Улиану, порядком избитую и ободранную, выволокли во двор и на глазах у всех запороли до смерти.

Меня не пустили. А мне бы хотелось, очень хотелось, дружище, взглянуть в её глаза. Были ли они такими же пустыми и безнадёжными, как у старой няньки, или переполнились бессильной ненавистью, с какой всегда глядел на меня управляющий венгр? А может, в них поселился ужас при виде белокурого ангела и его величия? Теперь-то она поняла (должна была понять!), на что способен её ясноглазый ягнёночек, бедный сиротка. Да, да! Она должна была понять, что это не приказчик, ни бабка, ни царь батюшка, а я, я, собственными руками уничтожил её. Опозорил, оболгал, избил, изувечил, умертвил. По одному удару за каждый жалостливый взгляд, от имени моего желанного сиротства, из глубины души, ненавидящей её и ей подобных.

Ты же знаешь, мой друг, кто такие убогие? Знаешь, как они понимаются? Угодные Богу. Но это я так, не сдержался теперь.

Странная штука вышла. После этой убогой ощущение моего величия притупилось быстрее, чем после старухи. Продержался всего ничего, чуть больше года. Совсем чуть-чуть. Последние дни разницы дались мне особенно тяжко. Ждать больше не получалось, и я отправился на поиски новой жертвы.

Была у нас одна прачка, она ещё приходила починять одежду. И так хорошо починяла, и вышивала чудесно, и кружева плела. Бабка говорила, это всё золотые руки мадам Тюри, некой французской белошвейки, которая всем обязана бабке и всегда к её услугам, и ни чьих других заказов не принимает. Потому как на самом деле её не существовало.

О, женщины! Всего-то в них с лишком.

Так вот, прачка наша как-то завела разговор с другими девками о моей покойной матушке, а я тогда склонялся по двору, мучимый своей неутолимой жаждой, и услышал. Я и теперь их разговора не помню, дружище, только интонацию. Это как не помнить слова поэмы, но навсегда сохранить боль, бессилие, немоту, которые они в тебя поселили. Пронзительное отчаяние – насквозь, – собственная жизнь кажется в тягость.

Тогда на ум мне и пришло кое-что новенькое, более изощрённое, дружище. Игра называлась – «Живой труп».

У прачки этой – двое чудесных малышей, погодки. Мальчик и девочка. Уже ходили и пытались что-то смешное лепетать. Однажды, когда я кружил вокруг их мамаши, они подбежали ко мне (это она подучила их так), кланяются посреди двора – почтительные, – протягивают краюху с сахаром, уже надкусанную. А прачка стоит в сторонке, глядит на них и скрыть не может, улыбается. Знаешь, так по-особенному, как только любящая мать способна. Жизни ей за них не жалко, понимаешь?

Ну я и откусил от краюхи.

Смотрю на прачку; она – на малышей своих. Гляжу, точно не участвую сам, а сцену эту со стороны наблюдаю, чуть поодаль. И тут, дружище, ко мне пришла одна мыслишка. А что если жизнь-то ей оставить, но всё живое в ней уничтожить. Чтобы свет дневной хуже мрака был. Чтоб вместо молитвы – проклятия! Чтобы она сама себя потом... собственными руками. Каково будет? И такое тепло от этих мыслей разлилось у меня по телу. Всё на место стало. Даже краюху эту не сплюнул, а проглотил.

Причастившись телом, не сможешь успокоиться, пока не отведаешь крови.

Я уже всё рассчитал. Даже следил за малышнёй. Сам слежу, а сам вместо них вижу две обезображенные смертью куклы. Ну, знаешь, из воска такие, их ещё ведьмы деревенские делают и роженицам в пустые люльки подбрасывают, чтоб младенский по ошибке вместо детей кукол утащил? Я всё думал тогда, а что было бы, если бы наоборот? Представь, молодуха ночью ребёночка своего укладывает, от усталости крепко засыпает, потом подскакивает с рассветом, а в люльке вместо дитятка её – восковая кукла, точная его копия, с перекошенным от крика лицом. Баба молча глядит, а жизнь из неё уходит. Таращится на своего воскового ребёночка, а у самой – ни кровинки в лице, ни сердца живого в груди. Дыра одна, понимаешь, пусто?

Что б ей пусто стало, карге! Расстроила мои планы.

Цель в двух шагах от меня копошилась, а тут бабка возникла со вдовицами. Видите ли, этой богоподобной старице понадобилось посетить девичий монастырь. Да ещё где-то в лесной глуши. В нём, дескать, и будем встречать Успение Богородицы, миленький. Оказывается, святой там завёлся особо прозорливый. Для её телесного здравия и моей будущности очень надобный. Все уважаемые дома уже посетили, а мы ещё нет. Когда ж такое было, что бы все уже да, а мы – ещё нет! Правда, говорят, старик со странностями: безродными не брезговал, всех принимал, – но так святым и положено. Да вот странность-то: и приличные, и простой люд по одной очереди к нему ходили. Как так? Не верилось ей что-то. Не может быть, что б святой простолюдинов с дворянами ровнял да в одну линию ставил. В высшей степени не возможно. Но уж больно хорош, говорят, особливо прозорлив.

Да, если бы старикашка был особливо, как она тут распинается, разве же о нём кто-нибудь рассказывать стал? Если б он правду про всех ведал да в лицо им говорил? Смешно же.

Но бабка заладила – совершенно необходим, особенно сейчас. Скоро зима, ревматизма, мигрени совсем одолели. И запоры, конечно, и будущность твоя, миленький. Капала без остановки, как рукомойник в людской. Я тогда чуть не помешался от злости. Затрясло меня, слова вымолвить не мог. Они в крик. Доктора! На помощь! А потом совсем худо стало, вместо брани я обрушил на них плаксивую истерику, в мои-то годы. Бабка и истерику тут же на пользу себе использовала.

– Видишь, Глашка, что творится? Непременно надо ехать! Сейчас же!

В себя я пришёл уже в дороге и вначале подумал: показалось мне. Не могло быть. Дорога – сплошные ухабы: трясёт, подбрасывает, оси скрипят, бабкины разговоры над ухом. Чего только не почудится? Но потом я отчётливо расслышал голос. Действительно, чей-то голос, и говорил он со мной. Если так можно сказать, говорил. Скорее в моей голове возникали не мои мысли, будто бы меня было двое, или нас. Голос говорил со мной нежно, как с величайшей драгоценностью, успокаивал. Объяснил, что поездка эта очень уж хороша. Куда проще будет накормить мой гений в монастыре. Трапеза такая дорогого стоит. Это уже крупная игра, а не всякий дворовый сброд.

И чем больше голос говорил со мной, тем больше мне хотелось испытать себя, доказать, что я есть избранный. Мне не терпелось померяться силами с чем-то или кем-то равным мне. Монастырь был лучшим из противников. Как же я сразу не понял этого? Как хорошо, что голос мне всё объяснил и продолжал объяснять, убаюкивая. Я накрепко заснул и всю оставшуюся дорогу безмятежно проспал, набираясь сил перед самой тяжёлой битвой в моей жизни.

В четыре часа по полудню мы подъехали к воротам монастыря.

 

 

III

 

Солнце было ещё высоко, хоть и с трудом проглядывало через толщу крон. Оказывается, пока я витал в чертогах Морфея, мы довольно глубоко заехали в лесную чащу, так глубоко, что почти бесповоротно. И голос исчез. Я больше не ощущал его. Но меня разбудило не это, другое – странное чувство, доселе мне не знакомое. Понимаешь, мой друг, нас занесло далеко в лесную глушь, а крепостные стены и строения монастыря – всё было исполнено из белоснежного камня. Каждая глыба – раза в три больше меня. А я, по словам мусьё Жака, хоть и не слишком высок, но достаточно коренаст. Видел бы ты размер самих ворот, дружище. Точно передо мной возвышались врата в Бробдингнег[2]. Казалось, сейчас оттуда выйдет парочка крылатых великанов и устроит кровавый пир на весь мир. Тем более полакомиться было кем. Перед воротами собралась огромная толпа.

Откуда в лесу взяться толпе?!

Хорошо и плохо одетые крестьяне, несколько карет с гербами, пыльные странники, обычные людишки и всякий сброд. Кто стоял, кто присел на перевёрнутые ведра и скарбы, кто-то возлежал прямо на земле, подстелив грязные лоскуты одежд. Галдёж, детский плач, окрики каретных. Мне велено было не выходить, а дожидаться, когда откроют ворота.

Я бы и не стал покидать карету. От вида такого количества белых камней мне опять стало плохо, как от снега в середине лета, как если бы я увидал три небесных светила разом. Знаешь, говорят, бывало видно и по три солнца. Тревожный знак. Не к добру. Теперь вместо голоса со мной шепталось беспокойство, но слов было не разобрать.

Внезапно по всей округе разошёлся первый глухой удар колокола. Ударило так, что я повалился на подушку. Когда привстал, в ушах ещё долго гудело, а потом умолкло всё. Я видел, как суетились люди: вскакивали, принимались креститься, отвешивали поясные поклоны. Знал, что колокол не бьёт один раз, и, видимо, все остальные слышат удар за ударом. Но я оглох. Пришёл в себя от толчка кареты. Звуки прояснились, и мы медленно двинулись вперёд. Теперь колокола вовсю трезвонили к вечерне, и толпа как заворожённая покорно следовала на звук. Вплывая в просторы монастырского подворья, я с великим ужасом всматривался в белобокие громадины храма.

Куда же меня завезла эта карга?

Гостей у каретной поджидали две монашки. Расшаркавшись с бабкой и с выводком её кумушек, они, не замолкая ни на секунду, сопроводили нас в гостевой дом, еле различимый среди этого белённого средневековья.

После умываний, переодеваний в богослужебные наряды, бабка моя со свитой отправилась на вечернюю службу под присмотром всё тех же трещоток, а мне – слава всем богам и недавнему припадку! – разрешили отдохнуть в тишине келейных усыпальниц. Тишина и покой... Да я от одной мысли содрогался, что придётся провести здесь не один день, а три! Да что там день, я не понимал, как продержусь здесь до вечера?! Как такое возможно вообще?!

Ещё и камни вытягивали из меня силу – я был так измотан и слаб, хотя предостаточно отдохнул в дороге. И всё никак не мог найти название этому чувству, лежал и перебирал самые невозможные варианты: трусость, слабость, неспособность, бессилие. Ничего не подходило. Хорошо хоть кровать оказалось мягкой, только непривычно узкой. Вытянувшись на ней деревянным солдатиком, я всё перебирал и перебирал порок за пороком, но ни ответ, ни сон так и не шли. А пришёл странный морок. Такой странный, дружище, будто лежишь и бредишь в лихорадке, но в лихорадке не осознаёшь ничего, беспамятен – а тут наоборот, я всё понимал и слышал. Слышал такое... Оно было сложным, очень сложным, мой друг. Ну сам посуди, я отчётливо разбирал все звуки вечерней службы. Обряд проходил далеко от моего пристанища, а я будто стоял в самом его эпицентре. Слышал разговоры, читаемые правила, а ещё – я распознавал всякие безмолвные прошения, ну знаешь, молитвы там, страдания. Они перемешивались у меня в голове и спутывали мои собственные замыслы. Мне тогда подумалось, что так, наверное, и бывает в монастырях. И ещё кое-что подумалось.

В отзвуках заунывной службы я подумал, неужели и у Бога так: смешиваются воедино причитания, просьбы, жалобы? Сам посуди, если я есть избранный и слышу их нытьё, а в Книге говорится, что Христос тоже избран, значит, и у него всё так же, как у меня. Может быть, поэтому Господь раздражается и выбирает кого пожалостливее, как моя матушка, чтобы поиграть? Да вся людская история об этом писана. Вспомни особо трагичные случаи, дружище, они же бесчеловечные! В них во всех – промысел Божий. А нам ещё говорят о какой-то свободной воле, о том, что это мы во всём виноваты и никого кроме нас нельзя винить в собственных грехах и ошибках. Но это Бог о нас так промыслил! Понимаешь? Господь моими руками вмешивался в жизни других людей, будь они трижды нищими или четырежды королями. Это он выбирал для своих игр обычных человечков. Потому что избранность, мой друг, она не в богатстве и власти, она в другом. Я не знал тогда, в чём именно, но в другом. Избранных, таких как я, Бог не трогал, обходил стороной. С нами он не играл в игры, понимаешь? Боялся проиграть. Это означало такое неравенство всех перед всеми, мой друг, что оно вполне заменяло любое равенство.

Равенство. Словечко-то какое! Я его, кажется, подсмотрел у французов и сразу пришёл в недоумение. Как можно так ошибочно, так превратно понимать это воистину рабское слово?

Свобода! Равенство! Братство!

Знаешь, дружище, ни свобода, ни братство не могут существовать в равенстве. Чтобы уравнять кого-то с кем-то, нужно лишить свободы хотя бы одного из них, свободы быть собой. Выравнивание вообще не рождает братства, а только – скрытую ненависть, лицемерие и жестокость. Равенство, как благо, сродни безумию. Нет одинаковых лиц, даже у близнецов; нет одинаковых мыслей, даже у единомышленников. Никогда человек не мыслит себя равным другому. По своей воле – никогда!

Пролежав так без сна, замученный мыслями, я решил прогуляться по монастырю и наметить себе новую цель. На самом деле времени было не так много, чтобы разлёживаться. И какая-нибудь нерадивая рясофорница могла сейчас прогуливать вечерню и не догадываться о своей участи.

Знаешь, дружище, какую странную штуку я приметил в стриженых монашенках? Взгляды их точно успокоенные. Ни жалости, ни радости, ни смятения. Они смотрят на мир, а мира не видят. Не подходили они мне. Чернорясницы уже стояли посередине добра и зла, не зная, куда дальше пойдут. А я точно уяснил, друг мой, что таким мешать нельзя. Они ещё сами могут пасть. Способствовать чьему-то падению не то же самое, если божий человек сам падёт. Совсем не то. От них лучше было держаться на расстоянии иисусовой молитвы.

А вот у рясофорниц, у тех совсем другой взгляд. Кровь играет, радостные песни поют – Христа славят! Всё в них жалость вызывает, каждая тварь земная. Вот где надобно срывать, не задумываясь, дружище.

Правда, камни эти – плиты могильные.

Помню, мне всё хотелось оказаться за монастырскими стенами. Выбраться из этого проклятого круга. Хотелось бежать куда-то без оглядки, кричать от восторга и превосходства, веселиться. Я хотел взлететь. Я мог взлететь, но только там, за камнями, а здесь, внутри, они точно придавливали меня к месту, удерживали от блаженного восторга. Да, могильные были камушки, могильные, и все мои. Если бы только можно было прокрасться незаметно, я бы сбежал, мой друг. Тем более, на заднем дворе никого. Так, по мелочи: немного навозных куч, пара телег, несколько стопок лесных материалов – на что он камням этим сдался?!

И тут я заметил их.

В начале разглядел движение за брёвнами, потом спины. Тройка местных юродивых. Монашки, кажется, при встрече что-то говорили о них бабке моей. Но что, не припоминалось.

Все сейчас на вечерней молились, поклоны клали, а этим и дела не было, они о чём-то увлечённо говорили, да так нормально, что безумными представить их было сложно.

Я незаметно подкрался ближе и спрятался за свежим срубом. До этого они спорили о чём-то, но тут вдруг замолчали и стали принюхиваться. Один из них – я уже не видел, который, потому что вжался в укрытие – восторженно заголосил:

– Ох, те, сдох те! Как охнешь – так сдохнешь. А как сдохнешь, так и охать перестанешь.

Загоготали. Пошла какая-то катавасия. Мне стало интересно, и я осторожно выглянул из укрытия: колченогий крутился на месте, словно на льду, а двое других, смеясь и аплодируя, пританцовывали, точно это от их движений раскручивалась невидимая карусель.

До чего же чудесная у них болезнь, дружище! Как мне нравились их восторженные лица, их порывистость, жажда движений. Я сам еле сдерживал смех, так мне хотелось кинуться к ним и показать, что я тоже могу. Но колченогий вдруг замер на месте, и публика стихла. Он наклонился к ним, как наклоняются, чтобы сказать секрет, и громко заговорил:

– Будет, будет кому с нами поиграть.

– Будет, будет кому светёлочку отворить.

Все радостно закивали, даже я отчего-то закивал. Мне захотелось всего, что хотелось им, захотелось чего-то большего. Я уже наполовину высунулся из-за брёвен.

– Да возложат венец погребальный, да как войдёт он в нём в Царствие Небесное, как в обитель свою.

– Ух! Ух! Ух!

И такие неприличные движения начались у них, я совсем заворожился.

– Но в начале сыграем.

Да, да, поиграем. До чего же я хотел сыграть. До приступа, до негодования, до восторга. Я уже совсем вышел из своего укрытия. Вот он я. Стою и переминаюсь с ноги на ногу, и такое смирение нашло на меня перед ними, что и не смел окликнуть, а только надеялся, что они сами заприметят избранного. Хотелось, чтобы они восхваляли меня, от меня приходили в восторги. Прикрыв глаза, я представил свой триумф. А когда открыл, оказался окружён юродивыми. Но что-то изменилось, стало совсем не весело.

Не просто уродливые лица, а волчьи оскалы, не безумный восторг, а нечеловеческий голод блестел в их глазах.

Немота одолела меня. Ни вскрика, ни возмущения, ни просьбы о помощи – ничего не получалось исполнить. Руки и ноги больше не слушались, и только сердце колотилось куда-то внутрь, стараясь забраться поглубже – вдохнуть, но не выдохнуть.

А эти, порыкивая и похрюкивая, склонялись надо мной. Помню зловонное дыхание и вонь от грязных одежд. Это были уже и не одежды, а шкуры. Теперь это были вонючие шкуры. Юродивым и дела не было до моей избранности, до моего величия. Они собирались изорвать меня на куски. Я ощущал неизбежность гибели, как до этого ощущал тяжесть монастырских камней.

Тут колокол пробил три раза, и под звонкие переливы на двор из храма повалила толпа. Но я не осмелился отвести глаз от безобразных лиц. Казалось, переведу взгляд – и мне конец!

Колченогий с уханьем замахнулся на меня, дёрнувшись, я стукнулся затылком о тупую корягу. Реальность, ускользая, вместе со мной поползла вниз. Кожа оцарапалась. Мне показалось, что это юродивые, а не деревянные сучки, раздирают мою спину. В какой-то момент боль прожгла насквозь. Взвизгнув, я тут же открыл глаза. Возле меня никого не было. Только вереница людей дружно тянулась со двора к распахнутым настежь воротам монастыря.

Одна из бабкины вдовиц, расслышав знакомый визг, окликнула меня. Если бы ты знал, мой друг, как я обрадовался этому оклику. Подскочил и помчался на её голос, плохо разбирая дорогу. Аккурат не угодил бабке моей в объёмистый бок. Она осадила меня таким взглядом, что я враз опомнился.

И в правду, чего это я? От кого бегу? Кого испугался? Жалких юродивых? Грязных, вонючих бездомных? А может, волков? Сам ещё твердил о какой-то избранности – шут! И к бабке кинулся, точно хотел обнять. Ещё удумает, что я действительно кинулся обниматься. Вон и вид у неё – растерянный и прямой, как у кочерги. Я лучше отдам себя на растерзание той стае, чем совершу такое постыдное действие. Никого не обнимал и не обниму никого...

...кроме той, что родила меня.

Родила и оставила. Оставила такого особенного, такого избранного. Даже Христу повезло больше моего. Его мать до последнего часа стояла рядом, а он был Бог и мог прожить и умереть без любого из смертных. Но даже ему понадобилась мать, чтобы исполнить волю отца. А как же я?!

Нет! Теперь я бы и в её объятия не кинулся. Теперь я сам по себе. Сам для себя.

Я забыл её запах, её голос, её золотистый взгляд. Такой, как смотреть на свет сквозь янтарь: и огоньки, и искры, и тёмные прожилки. Но какие они, эти глаза, какое лицо? Не помню. Вот она сидит в пол-оборота, дружище, вышивает, что-то напевает себе под нос, поворачивает голову и смотрит на меня. А я гляжу на неё, изо всех сил гляжу, но свет от окна такой яркий, что вместо лица – тёмное пятно, – и силуэт подсвеченный.

А потом начинаются разговоры, часами не унимаются. Всё говорят, говорят, говорят.

«...а может быть, и сама. Да только барыня не велела говорить», «прямо по шее проехало» – «господи, а там шеи той, что прутик надломить» – «неужто проехало, санями-то?» – «одни полозья на сколько пудов, да что там полозья, полоз толще шеи» – «сказывали, барин невдалеке стоял, рядом с этой...» – «ты что брешешь, малохольный. Несчастие это, поскользнулась она, Господня воля, никто не виноватый» – «а та, как закричит, глаза руками закрыла и на грудь к барину кинулась. Так и застыли, точно из камня, пока голубушка наша обезглавленная лежала...» – «ой, Господи, Госпо-ди, шея, шея ну точно ленточка кисейная, кожа гладенькая, бледная́».

Во рту у меня пряник с молоком, а казалось, что белила пробовал. Чужой вкус, неприятный. Столько в нём горького и солёного было.

Теперь нет ни её запаха, ни её голоса, ни её взгляда – одна только жалость в чужих глазах. Жалость и безразличие.

И чего бабка надумала опять? Вон как глядит? Камни эти, что ли, и на неё действуют? Пусть только осмелится взглянуть на меня так! Ну же! Пусть только посмеет! Я и с ней сыграю. Я бы и начал с бабки, но понял, каким-то извращённым способом осознал, что теперь во всём буду зависеть от неё; от её слова, от её прихотей – не от отца. Без бабки долго не протяну.

Пока не время. Не пришло ещё. Надо подождать.

Знаешь, друг мой, со временем у меня всегда были проблемы. В какой-то момент я уверовал, что отец умер вместе с матушкой, а не двумя годами позже. Бабка говорила, от неизлечимой болезни скончался. А другие шептались, что пьянство, конечно, не порок, пока не стукнешься о порог. Как-то как, кажется. Бабка такого позора не пережила бы, потому на помощь и призвали неизлечимую болезнь. Об отце с тех пор вспоминали как о мученике преподобном. И мне за ними приходилось повторять. Как я стерпел?

Долгое время мне снился один и тот же сон, дружище. Обезглавленное тело матери; шея под каретным полозом, голова где-то поодаль. А сама – в нарядной одежде на грязной мостовой. Белоснежное платье на ней – ни одной капельки крови. Перевожу взгляд на место кучера, а оттуда на меня растерянно и виновато смотрит пьяный отец. Глядит с такой жалостью, умоляюще. Будто бы молчаливо вопиет – это не я, сын мой! Я не виноват, поверь мне! И только я начинаю верить, как на его лице появляется самодовольная улыбочка, мол, экий же дурачок у меня народился, а у самого вожжи в руках зажаты. Он мне их так в кулаке и показывает, крутит перед лицом, насмехается. А я улыбаюсь в ответ. Не вижу со стороны, а чувствую, как губы растягиваются в улыбке, и я заряжаюсь какой-то отвратительной радостью, пока полностью не преисполняюсь ею. Так и просыпаюсь со смехом. Громко хохочу; плачу. Потом снова смеюсь. Перепуганная нянька-старуха кидается ко мне, и столько жалости в её глазах. Ненавижу!

Бабка моя хоть и пялилась долго, а всего-то и заметила, что растрёпанный вид. Да отчитала за такое стремительное приближение. И пока я сочинял себе оправдание, она, не дождавшись ответа, в сопровождении свиты двинулась крестным ходом дальше. Вся торжественная, в чёрном, как монашенка, а у самой смирения не больше, чем у кобылы резвой. Глядел я ей в след, и хотелось мне смеяться, как тогда, спросонья... и бежать хотелось. Я бы и в этот раз побежал, дружище, а не плёлся за ними. Уж больно камушки заповедные. Но тут перед нами, точно из неоткуда, возникла покосившаяся ветхая избёнка. И судя по бабкиной физии, к избушке этой мы путь и держали.

Вот и сказочки конец.

У входа нас поджидала матушка-настоятельница. Не так, чтобы уж сильно крупная птица. Взгляд у неё такой же, как у других принявших обеты монашек. Всего-то и отличий, что в тяжёлом игуменском кресте. Она молча отворила перед нашим собранием двери, приглашая войти, но бабка замешкалась. Ещё бы! Представь только: вход в избёнку с мой рост. А я тебе упоминал, что невысок, даже для своего возраста. Войти для бабки значило дому сему поклониться, согнувшись почти поясным, как безродные поступают, когда на барскую половину заходят. Ты же знаешь, холопов так предуготовляют, чтоб сразу мордой в пол, и при хозяевах не сметь подымать.

И вот теперь мы все озадаченно смотрели на приоткрытую дверь, но войти никто не решался. Настоятельница аж в тон храмовых камней сделалась, нижняя губа задрожала, а бабка на меня зыркнула. Только я успел почувствовать боль в плече, как уже оказался в дверном проёме. Проходи, миленький! Проходи! Толчок, и я внутри. И бабка следом – мне в спину кланяется. Поклонилась мне, точно роду своему присягнула. В том для неё никакого унижения. А я подумал тогда – пусть припадает. Настанут и эти дни. Скоро уже. Вот тогда-то я с ней сыграю. Тогда она всё про меня поймёт, да поздно будет.

Игуменья начала тут же, с порога:

– Старец Пётр всех примет поочерёдно.

Бабка лишь озадачено вертела головой. Наверное, думала, что и тут придётся сгибаться до холопских размеров, но внутри потолки оказались на удивление высокими. И комната достаточно просторная, даром что простенько всё очень, даже чересчур. Окошки-бойницы, полумрак, голый деревянный стол, несколько лавок вдоль стен да умывальник у входа. Икон совсем не было видно. Ни икон, ни лампады, ни свечей толком; одна мерцала на столе, но смысла от неё? А ещё святой!

– На кого укажете, матушка? – окликнула бабку игуменья.

Бабка уставилась на неё со смиренной оторопью, которую ещё во дворе вдоволь напрактиковала. Затем указала свите на лавки, и сама молча отправилась в центр сборища. Ох и долго же они рассаживались, всем видом старались показать, мол, святость святостью, но присесть-то гостям дорогим дайте.

– Пусть отец Пётр к нам сюда выйдет, – бабка указала в самую сердцевину комнаты. – Мы, матушка, хоть и со всем почтением, но в келию к нему заходить не станем, если только внук мой. Пусть уж батюшка прощает. Вдовые мы, теперь ни к чему нам келейные разговоры. Чего таиться-то? Наши грехи детям малым можно в пример ставить, не то что прятаться по углам. Не прилично уже.

На этот раз игуменья пошла красными пятнами, но лицом не дрогнула. А бабка, глядя на неё царственно, расправила шитую золотом кружевную шаль и расположилась поудобнее. Кумушки тут же за ней повторили.

А я всё это время стоял в стороне, у самой двери. И если до этого, дружище, мне хотелось бежать из монастыря, то теперь произошла ещё более странная штука: мне с такой силой понадобилось увидеть старика, что вздумай бабка моя со всем курятникам выйти вон, я бы остался. Я бы и по приказу её не ушёл отсюда. Ни по чьему приказу не ушёл бы.

Игуменья торжественно прошагала через всю светёлку к узенькой, с одну оконную ставню, двери и, сотворив входную молитву, после какого-то скрежета, мало похожего на человеческий отклик, вошла, плотно затворив за собой дверь.

– Говорят, очень уж прозорлив, – с сожалением изрекла бабка.

– Тогда вам лучше в келью по одной ходить, – как-то само вырвалось из меня и захохотало.

Карга точно бы швырнула свои драгоценные чётки прямо мне в голову, и поимённик пошёл бы в ход, но тут ставня распахнулась, и к нам, кланяясь во все стороны, вышел седовласый старичок в подряснике. Маленький, тощий, даже сморщенный. Казалось, что-то иссушило его изнутри и продолжало сушить и морщить. Следом явилась игуменья. Я слышал, как все раскланивались, начали благословляться, перекидывались пожеланиями добра.

Ты спросишь, почему так скудны описания старца, когда я сам хотел видеть его? Спросишь и попадёшь во всю суть разом. Глянул я на него тогда, дружище, и внутри всё задрожало, точно били к отступлению. Тяжко, понимаешь, невмоготу? Стал игуменью рассматривать, а она рядом с ним словно осиянная. Я – на бабку, но на редкость шустрый старикашка попался, за взглядом моим везде поспевал. Вот и пришлось стоять в стороне и пол земляной изучать. Сам хочу взглянуть на старика, но не получается! Называй это как вздумаешь: страхом, трусостью, предчувствием, болезнью. Мне всё равно. Меня ты ничем не заденешь. Потому как ни ты сейчас, ни я тогда – не угадаем правды. Сам столько раз пытался, а до сих пор не вышло. Вспоминаю только землю под ногами и ладонь...

Тёплая ладонь легла на мою склонённую голову, и такая тишина наступила внутри, как после первого удара колокола. Невыносимо. Я съежился и отступил. Представляешь, это старикашка незаметно подкрался ко мне и посмел тронуть. Не знаю, как я сдержался; мне захотелось руку его до крови прокусить. Но он вовремя её убрал. Может, и в правду прозорливый?

Я пытался посмотреть на него, дружище, и всё равно не получалось. А мне так нужно было заглянуть ему в глаза – жалость увидеть... Должна она была там быть. Должна. Только бы не выдать себя ничем, продержаться подольше, пока не пойму, как с ним наедине остаться. Он же старый совсем. Помрёт – никто лишнего не подумает. Только бы не спугнуть.

Бабка моя со свитою будто бы сговорилась игуменье доказать, что грехи их и действительно миловидны и благопристойны. Я столько покаянных вздохов никогда от них не слыхал. Знай себе каются да вздыхают, каются да вздыхают. Так каждая, по очереди, пока дело до бабки моей не дошло. Ну, она-то уж принялась перечислять все свои страдания и тяготы. И до неблагодарной рабы божьей Марии добралась. Я стерпел. И про отца-великомученика рассказала. Стерпел и это. И как бы случайно обмолвилась про порочных людей, и про шкаф свой заповедный. Внутри у меня ликовало всё.

Но тут я впервые услышал голос старика. Ты же понимаешь, дружище, такого быть не могло, что бы до этого он молча сидел и теперь только заговорил:

– А его сиятельство, я смотрю, всё играют? А наукам каким-нибудь обучаются?

Клянусь тебе, я хотел, я и теперь хотел посмотреть на него. Ничего не сдерживало меня, ничего не останавливало. Но я не смог! Вижу землю, утоптанную в камень, опоры стола и скамеек, края одежд, а головы поднять не могу. Слышу старикашку, а голос его точно со всех сторон доносится. И где он на самом деле был, не знаю. Стою и пялюсь в пол. Бабка моя знай про успехи в ученье распинается, про радости мои сиротские, про то, как старается восполнить мне родительскую потерю. Знаешь, дружище, по её словам выходило, что она действительно старается. Под конец даже прослезилась.

– Ну что ж ты это, матушка? Будет тебе. Отрока твоего как следует поисповедать нужно, да ко причастию подготовить. Возраст такой подошёл. Ты не переживай, милая. Оставь его здесь на ночь. А поутру заберёшь, не хуже прежнего будет.

Я так и замер. Да бабка куда быстрее справилась.

– Что это вы, батюшка Пётр? К чему? Да и спать он здесь не сможет, не привычный к таким условиям. Глупости какие – на лавках валяться.

И хор её тут же подхватил в поддержку. А я, пока она говорила, всё больше наполнялся радостью. Вот оно! Возможности сами шли ко мне, не приходилось ничего выдумывать. Да и старик не унимался:

– Помилуй, матушка! Да где ж ему будет правильнее, чем здесь? Сама рассуди, милая, отроку в женской обители лучше у меня дневать и ночевать. А тут всего ничего – ночь одна перед причастием. Да и какой день великий завтра у Матушки нашей, Заступницы. Она-то о сиротках заботится. И тут похлопочет, болезная моя. Вот увидишь.

– Да! Бабушка, милая, оставь меня сегодня здесь на ночь.

Получилось даже лучше, чем я думал – очень вкрадчиво и смиренно. Так обычно звучат просьбы, которые человек собирается исполнить, даже если не позволят. И бабка моя, и весь её вдовий выводок хорошо это распознали. Помолчали, подумали и согласилась. Пусть привыкают, скоро им во всём придётся со мной соглашаться. Пусть только ночь пройдёт. И станут они мне в ноги кланяться. Да не так, как сегодня на входе – в спину, а с радостью великой, и чтобы я как следует мог рассмотреть. Вот бы ещё разглядеть глаза старика. Но до этого теперь не далеко.

Они ещё немного посидели, откушали пустого чаю из деревянных мисок. Я от всего отказался. От всего, кроме как присесть со склонённой головою на краешек скамьи. В ногах правды нетути! – радостно сообщил мне старикашка. Будто бы он сам знал, где во мне правду искать?! Если б знал – прогнал бы прочь. Никакой он не прозорливый! Так, диковина местная, для привлечения столичного капитала. Не станет его – другого отыщут. У них с этим быстро.

Наконец в трапезной накрыли ужин, и все засобирались, с поклонами, с молитвами. Мне монашки обещались снести сюда кушанье. А старик дал бабке обет, что свою постель для меня устроит. Сам он, дескать, тут на лавочке ляжет, – сон детский сторожить. Так что бабка моя отправилась успокоенная на все четыре. А я остался.

 

 

IV

 

По тому, как изменились тени на земляном полу, по их дрожанию на грязных стенах, я понял: каким-то образом наступил поздний вечер. Настолько поздний, что его именовали преддверием ночи. Странно, мне казалось, и бабка моя со свитою, и настоятельница ушли всего пару минут назад, ещё засветло – летние вечера подолгу остаются светлыми и многолюдными. Сколько же времени я просидел здесь недвижно?

Я огляделся – кругом было тихо и сумрачно. И не так, как раньше. Нет! Это было уже другое пространство. Всё состарилось и обветшало. Более убогого жилища мне ещё не доводилось встречать, а ведь я был завсегдатаем дворовых сараев, заброшенных лазов и ветхих крыш. Но это. Грязь, паутина, дыры в полу (теперь-то пол деревянный!). Что за чертовщина такая? Свеча на столе давно растеклась и потухла, вместо неё в глиняном выступе стены кто-то зажёг лучину. Видела бы моя бабка эту щепку, коптящую без подставки, без всяких предосторожностей, сама б прибила старикашку как таракана.

Ах да, старик! Прозорливого нигде не было. Только узкая полоса темноты приоткрывала келью. Пора наконец покончить и с этим местом, и со старикашкой, раздавить как червя и посмотреть, сколько жалости вытечет из него наружу?

Я как можно тише подкрался к двери и заглянул.

Келья была пуста. Те же облупившиеся мазаные стены, та же лучина в выступе стены; ни стола, ни лавки, только дырявый тюфяк, набитый колючей соломой, – прямо на земляном полу. Тишина. Но было что-то ещё. Что-то, чего нельзя разглядеть в дверную щель. Добравшись уже до середины кельи, я вдруг почувствовал это прямо у себя за спиной. Оно смотрело на меня, ждало. Я обернулся. В углу, под потолком, в тяжёлых окладах с разноцветными камнями и пышными цветами, покоились лики Спасителя и Божьей Матери. Резная чаша лампады спускалась перед ними на четырёх золочённых цепях – благоухала. Потрясающая роскошь! Если не сказать – непростительная! Обшарпанные застенки, прорезь окна с бычьим пузырём вместо стекла, мерзость запустения и золотые оклады с драгоценными каменьями на иконах.

Старый обманщик! Негодяй!

Куда же он подевался? Как я мог его упустить? Может, вышел с остальными и скоро воротится? Ну не провалился же он в самом деле пропадом без моей помощи?

Они смотрели на меня, я – на них. Мать и сын; Дева и её Бог. Нескончаемый обман рода человеческого. Кого убоюсь я, если никого нет? Вдруг справа от меня послышался глухой стук, точно били кулаком в стену. Перегородка задрожала, посыпалась штукатурка, я не поверил своим глазам, когда под каменный грохот в глухой деревянной стене начала прорезаться дверь. Я кинулся бежать, но входная створка чуть не огрела меня по лицу, захлопнувшись как капкан, и всё никак не поддавалась. За спиной послышалось кряхтение. Бросив болезненные попытки выбраться, я повернулся – в новообразовавшейся дверной щели вначале показалась костлявая рука, затем ступня, тех же размеров, что и рука, бок в рванной монашеской одежде, и вот – наполовину появился старик. Я узнал его сразу, узнал ещё по сморщенной ладони. Старикашка аккуратно протиснулся наружу, будто опасаясь, что кто-то прошмыгнёт мимо него, и плотно затворил стену. Дверь постепенно исчезла. Я не шевелился совсем. Три раза перекрестившись на иконы с поклонами, стенопроходец мой ещё постоял неподвижно, бормоча непонятные слова, глубоко вздохнул и посмотрел мне в глаза. Так жутко заныло внутри, так страшно стало. Меня одурачили. Я сам себя одурачил.

– Охо-хо-нюшки, барин! Вона куда тебя занесло!

Вместо двух мерзких жалостливых глаз на меня уставились два мутных белка. Прозорливый оказался слепым, слепым и, кажется, совсем не добрым.

– А ты проходи, батюшка, не бойся, чего в дверях торчать? И лучше сразу ложись почивать. Длинная ночь будет, глухая. А я ужо рано поутру приду, поисповедую тебя. Проходи, милый. Не стой как на амвоне, мне твоих проповедей не надобно, да и тебе моих тож. Деваться нам уж теперь некуда.

Совладав со страхом, я нехотя шагнул навстречу. Будь что будет! Так мне была невыносима моя ошибка, что лучше было сгинуть здесь и сейчас, а не оттягивать позорную неизбежность. Казалось, это и был конец в свою первозданную величину. И полумрак не снаружи, а внутри меня. А здесь лучина и лампада. И всё равно темно. Хотелось опрокинуть их и сгореть дотла вместе со старикашкой, с избой этой окаянной.

– Ты, батюшка, лучину, если захочешь, потуши, а вот лампаду лучше не трожь. Без надобности она тебе. А там уж как сам знаешь.

Гляжу, а он уже у выхода. Только напротив меня стоял, говорил, – а уже в проёме красуется.

Такое вытворять – разве ж святой?

– У иных глядишь, и фасад крашенный, и окна – витражи храмовые, а внутри гниль гнилью. Изнутри оно как-то нагляднее, милок. На что уж тут серчать теперь?

Старикашка постоял ещё немного, пялясь куда-то мимо меня, потом, закрыв дверь, принялся что-то бормотать с обратной стороны. Ловушка захлопнулась, а я остался один посреди разбойничьего логова – в глухих монастырях это обычное дело. Отчего же сразу не догадался-то? Воздуха не хватало, я кинулся к двери, хотел стукнуть по ней так, чтобы она разлетелась в щепки, но руки опустились сами собой. Показалось, что за дверью всё ещё стоял старик и прислушивался. Выжидал, когда я выскочу на него, а может, засну? Стоит мне только заснуть, как он войдёт и убьёт меня; задушит и обезглавит, как своего крестителя.

Это же абсурд. Куда он денет моё тело? Что скажет остальным? Его тут же разоблачат.

Если бы только найти лазейку: дыру в стене или на крыше, или... нет, окна здесь как такового нет, а есть подобие – отверстие, в которое коту и тому будет сложно протиснуться.

Впервые за всю жизнь я захотел увидеть свою бабку. Кинуться бы ей сейчас на шею, спрятаться там и рассказать обо всём, что тут происходит: нажаловаться на старикашку, на тюфяк, на голод, грязные стены, лампаду, на иконы эти проклятые. Чего они смотрят на меня так? Что задумали?

Противное чувство всё время перемещалось в животе к самому центру, стягивая внутренности узлом. Уже не помню, мой друг, боялся ли я тогда старикашку по-настоящему, или это были другие чувства, которые пытались уберечь меня от всего, что произойдёт потом. Может быть, и они. Я толком не помню. Казалось, я обратно превращался в обычного мальчишку двенадцати лет. Да, кажется, так. Теперь могу судить об этом только со стороны сегодняшнего возраста и разума, но это уже не то. Не то же самое.

Я подкрался к узенькой двери и, прислонившись щекой к колючим деревяшкам, вслушался в тишину: бормочет или нет, если да, то где бормочет? Вдруг успею; внезапно выбегу – и к выходу. А там уже через двор, и до бабкиной ночёвки рукой подать. Припоминаю странную мысль, я точно сходил с ума наоборот, будто, оторвавшись от двери, взглянул на лики Спасителя и Божьей Матери и захотел попросить их о помощи, но не стал, а ещё больше разозлился. Свет ведь не пробивался сквозь дверную щель; ни звуков нет, ни дыхания. Чего бояться? Нужно просто уйти отсюда. Или выйти и сразиться со старикашкой!

И мне действительно удалось. Я без шума открыл келейную дверцу. В тусклом отблеске лучины на дальней трухлявой лавке мирно спал старик. Дыхание ровное и спокойное, как будто обычные дела творились вокруг и можно было как следует выспаться. Вот и отлично! Пусть дрыхнет себе до второго пришествия. Угодив ногой в дырку деревянного пола – но ведь только что выходил из келья, был земляной! – я с оцарапанной лодыжкой добрался до выхода из избушки. Дверь оказалась не запертой.

Ну чего ещё ожидать от нищеты? Отобранная жизнь для них – избавление, а не горе.

Оглянувшись на старика, я аккуратно открыл двери и шагнул за порог.

 

 

V

 

Шагнул за порог на двор и оказался на крыльце, таком же прогнившем и перекошенном, как вся избёнка.

Но это было не всё.

Я стоял на крыльце посередине лесных болот. Никакого монастырского подворья, никаких тебе храмов, только ночь, огромная бледная луна, мёртвые коряги, колючие заросли и я, человеческий ребёнок, съёжившийся от страха и зловонного удушья.

Вдруг неподалёку мелькнула тень. Несколько теней, более густых и чёрных, чем торфяная ночь, устроили непонятные пляски. От неожиданности я задел спиной дверь, она скрипнула, и тени замерли, почуяв моё присутствие.

Ей-богу, кого-то они мне напоминали своей повадкой. Что-то смутное крутилось в голове. Как раз в тот момент, когда одна из теней, запрокинув голову, по-волчьи завыла на всю глушь, страшная догадка пронзила мой разум. Да, это были они – стая юродивых. Выследили меня здесь и теперь поджидали.

Я заскочил внутрь избы, захлопнул дверь и как следует навалился на неё, упираясь в земляной пол. Несколько гулких ударов пришлись по двери и разошлись по телу. Я сражался как мог, моя сила рождалась из ужаса, из остатков незамутнённого разума. Не помню, звал ли я на помощь, производил ли какие-то звуки, кроме звуков борьбы. Но только когда толчки прекратились, я ещё подпирал дверь онемевшими руками, а мне всё чудились звуки ударов. Это был стук моего сердца. Ударяло в пальцы и в уши, оглушительно билось в голове. Для верности я решил ещё немного выждать. Но тут вспомнил о старике.

Неужели он не проснулся от такого шума? Почему не помог? Он единственный мог прогнать эту нечесть. Должен был прогнать, а не пришёл!

Позабыв об опасности, я кинулся к лавке, чтобы как следует пнуть старикашку. Лавка была пуста. Я побрёл вдоль лавок, ощупывая всё кругом. Ударился о стол, обшарил и его, свалил какую-то посуду, порезал пальцы, но слепого нигде не было. Старик исчез. Я оказался один в кромешной темноте болот и лесов, а вокруг бродила одичалая стая ненормальных, и двери не запирались на замок. Эти сумасшедшие в любую минуту могли ворваться сюда и разодрать меня на куски. Им это ничего не стоило.

В подтверждение моих мыслей рядом с крыльцом снова завыли волки. Волки выли повсюду. Их становилось всё больше и больше. Нужно было что-то делать и побыстрее.

До слуха донёсся скрип и скрежет расшатанных ступеней. Я схватил первую попавшуюся лавку – она оказалась почти неподъёмной, хоть и сыпалась трухой, – что есть силы я потащил её к двери, то и дело попадая в дырявые капканы пола. Падал, вставал, снова тащил лавку, как свой крест, как временное спасение. Мне показалось, прошли многие часы, прежде чем я достиг цели. Измотанный, изодранный, еле живой, я повалился спиной на дверь и попытался закинуть скамью на плечо, иначе мне её было не поднять.

Первый мощный удар чуть не откинул меня вместе с подпорой. О да, теперь их было много, и они были сильны! А мои силы с каждой секундой покидали меня. Полурука-полулапа, полуморда-полулицо появились в дверной щели, клацая когтями и зубами; с трудом сдерживая дверь, я старался установить опору, но ничего не выходило. Оборотень всё больше открывал ход под всеобщее одобрение и завывание стаи. Вдруг лавка выскользнула из моих рук и огрела монстра. Оглушённый, он с визгом отступил назад; и я успел подпереть дверь. Удар за ударом, более яростные, чем прежде, посыпались на неё. Подпорка заходила ходуном, но ничего лучше у меня не было.

Проклятый старик! Как он сбежал отсюда? Нет! Не мог! Невозможно! Выход только один. Значит, он был всё ещё где-то здесь, в темноте. А что если он заодно с ними? Вдруг старикашка и есть предводитель шайки? Не-ет. Тогда он помог бы им, а не сбегал.

Подпора с треском надломилась, и дверь слегка приоткрыла прореху. Протяжный звериный восторг тут же заполнил округу. Часть огромной волчьей лапы, царапая порог, снова показалась внутри.

Что же делать теперь? Куда бежать?

Я что-то лихорадочно выискивал глазами в комнатной темноте и наткнулся на закрытую дверь кельи.

Ну конечно! Старикашка услышал шум и так испугался, что удрал в келью. Я подбежал к двери и с торжествующим видом распахнул её. От сквозняка погасла лучина, но я успел разглядеть, что и в келье никого не было. Нет его здесь... Нет! Но как? Ах да, он и в прошлый раз выполз откуда-то из застенок, значит, и сейчас сидит там. Бросил меня на закланье, а сам спрятался! Мерзкий старикашка!

Ещё один рёв восторга прокатился по округе. Уже совсем скоро; дверь долго не выдержит. Я не смогу! Слёзы подступили к глазам, но я зажал руками рот. Нужно пытаться! Нужно во что бы то ни стало попасть за стену. Может быть, там сокрыт потайной ход, и я вновь окажусь в монастыре? Или на худой конец обрету убежище? Что угодно, только не стоять и не ждать покорно своей участи.

Стена как стена. Шершавая, облупившаяся, холодная. Странно, холод от неё такой, словно трогаешь лёд посреди зимы. Я даже толком не знал, что искать: выступ какой-то, или что-то, что выглядит как потайной замок. Пытался надавить – ничего, только пыль. А ещё тишина... наступившая тишина давила на меня так сильно, что страх накатывал огромными волнами, меня всего трясло, пальцы болели от холода; дыхание их совсем не согревало. Лучше бы вокруг раздавался вой, тогда я бы точно знал, где сейчас эти упыри, а так воображение доводило меня до унизительной трусости. О том, чтобы выйти, не могло быть и речи. Позвать на помощь? Кто услышит? Кто? Даже если услышат, сколько жалости я получу потом?

Подлый, подлый старикашка! Теперь я лупил по стене без остановки. Пусть ответит за свою низость! Пусть вместе со мной идёт на корм этим тварям! Это будет моей последней идеальной игрой.

Вой возобновился. Их стало ещё больше. Я слышал: они скребли стены с улицы. Входная дверь громко содрогалась.

Вот и хорошо. Отомщу прозорливому за всё разом: за лампаду, за иконы, за шайку юродивых, за весь этот кошмар и за моего никчёмного отца, и за то, что случилось с ангелом моим, маменькой. Нужно забить этого старикашку до смерти раньше, чем звери доберутся до нас. И пусть к рассвету с нами будет покончено. Со всем будет покончено. И не будут больше жечь свечей, и не вознесут молитв деревянным ликам.

Чего они так уставились?

Лихорадочный пот выступил у меня на лбу и висках. Я смотрел на Спасителя и его мать и не понимал – почему? Почему они решили сыграть со мной? Я же избранный! Я особенный! Я угодный! Я, а не их святые! Жестокосердные! Они не приняли мою маменьку, они не разрешали молиться о её душе и спасении, назвали вероотступницей. Самоубийцей! Они позавидовали ей, за то что она родила меня, избранного сына человеческого.

Под последние штурмовые удары я, обессиленный, прислонился лбом к холодной стене. Там, в застенках, кто-то дышал! Вздыхал громко и тяжело.

Вдруг послышалось моё имя. Это был особенный голос, как наваждение от болезни, мамин голос звал меня за стеной. Да, это была она. Это был её голос.

Я вконец обезумел и стал биться о стену.

Входная дверь с грохотом разлетается в щепки, и я услышал тяжёлые шаги, подбирающиеся к келье. Звери жадно принюхивались, что бы отыскать меня в темноте. Но случилось странное, всё кругом точно утонуло в благоухании лампады. Запах масла и мира не давал почуять меня. Я слышал недовольные поскуливания и рыки.

Но мама звала меня. Она была там, за стеной!

Я принялся крушить и ломать преграду не хуже этих зверей. Я и сам взревел как животное. Раненное, попавшее в капкан животное, детёныш, которому нет спасения. Стая тут же завыла вместе со мной. Вой человеческого ребёнка. Вой юродивых. Вой отчаяния и нужды. Дикий вой содрогнул стены и крышу избушки. Но страх отступил. Я больше ничего не боялся. Мама дышала за стеной. Мама звала меня. Я стал звать её в ответ. Знал, что лампада больше не спасёт меня, если заговорю. Знал, что они придут на мой голос. Но иначе я не мог поступить.

Точно реагируя на мой ответный зов, в глухой стене начали проступать очертание двери. Как раз вовремя. Как только распахнулся ход в келью, распахнулась и призрачная дверь.

Я шагнул в неизвестность, не зная, что ждёт меня за стеной. Главное – матушкин голос. Она была там, и она звала меня.

 

 

VI

 

Как же объяснить тебе, мой друг, что я увидел, оказавшись в длинной холодной расщелине за стеной? Постараюсь с документальной точностью описать всё, что врезалось в мою память тогда, и не отпускает меня до сих пор, каждую минуту моей жизни.

Там было темно. Кромешная тьма. Мрак. Ни лучины, ни лампады, ни свечей. Но было свечение, небольшое рассеянное свечение на узкой, как походный лежак, кровати. Но свечения этого было вполне достаточно, что бы я разглядел ту, что лежала там, свесивши ноги вниз.

Я видел, как красиво блестит в призрачном сиянии мамин погребальный сарафан, как вспыхивают на нём каменья и вышивка. Маменька лежала поперёк, будто собиралась подняться, но не хватило сил. Лежала и тяжело дышала во сне, что-то крепко прижимая к груди. Казалось, что каждый вдох даётся ей с большим трудом, причиняет невыносимую боль. Я хотел подбежать, но тело перестало слушаться, ноги не шли. Держась за стену, шаг за шагом я приближался к ней, не отводя взгляда. Маменька прижимала к груди огромную икону в драгоценном окладе. Прекраснейший из ликов Богородицы с закрытыми глазами. Божья Матерь будто бы тоже спала. Икона давила на грудь, и мамино дыхание то и дело сбивалось. Мне захотелось скинуть её, но я не мог совладать с собой. Разум отказывал мне даже в малом.

– Мамочка, – тихо позвал я, боясь разбудить её и напугать. Мне было страшно, мне было так страшно, что она исчезнет, когда проснётся. Я так хотел хоть разочек увидеть её, обнять, поговорить с ней. Рассказать, почему так задержался и долго не шёл, и как оказался здесь.

Грохот за стеной заставил меня вздрогнуть. Послышалась суета у входа, дикие метания, хруст стекла под лапами – конечно, это были иконы и лампада, больше им нечего топтать. Скоро звери ворвутся сюда, но я не побегу, ни за что не побегу! Здесь же была моя мама, прямо передо мной. Вот она. Дышит. По-настоящему дышит. А тогда мне даже не разрешили проститься с ней. Я столько просил, умолял, плакал. Но все смотрели на меня с жалостью и твердили: «Не велено. Не велено». Кем могло быть не велено? Кто посмел?

Я вскрикнул от отчаяния.

– Мама! Мамочка, это они! Не бойся! Не бойся, я здесь! Теперь я здесь, мамочка! Я останусь с тобой. Я смогу защитить тебя, слышишь? Меня обманули! Привезли тебя сюда и заперли в этой холодной стене. Но я не знал, мамочка. Если бы я знал, что они держали тебя в заточении все эти годы, я бы спас тебя, слышишь?

Я бросился к кровати и прислонился лицом к иконе. Гладил мамины руки и плечи. Дрожь прошла по её телу, и вдруг я почувствовал, как её нежная маленькая ладонь легла на мою голову. Она молча гладила мои волосы, а я жадно впитывал каждое движение её руки – щедрую нежность материнской ласки. Слёзы текли по моим щекам, но я боялся их отирать, боялся пошевелиться. Больше ничего не хотелось от жизни. Только лежать так вечность. Если для этого нужно было умереть или навсегда остаться в этом холодном склепе, я готов. Только бы ещё разочек увидеть любовь в маминых глазах, её улыбку, услышать родной голос. Вот бы вспомнить мамино лицо. Посмотрю теперь и больше никогда не забуду! Я приподнял голову, чтобы как следует рассмотреть её черты, но... лица не было... и головы не было... Тяжело дышащее тело заканчивалось кровавой раной на шее.

Крик собирался вырваться из меня, но так и застыл на онемевших губах, я только сильнее вжался лицом в икону и, кажется, перестал дышать.

В этот момент голодная стая юродивых с криками и воем ворвалась внутрь каморки. Мамино тело дёрнулось с такой силой, что я упал к её ногам, больно ударившись о стену.

– Играть! Играть! – ревели они.

Я видел их лица и тела. Видел эту мерзость вместо человеческого облика. Как они могли нравиться мне? Как могли увлечь? Что происходит со мной? Что я натворил? Нужно встать! Нужно немедленно прогнать их отсюда! Уничтожить! Но я не мог пошевелиться. Удар не прошёл бесследно, и теперь я не чувствовал ни рук, ни ног.

Юродивые испытывали восторг от моих ничтожных трепыханий. Они насмехались над моей немощью. Извращались над моим страданием. Мерзко, мне было так мерзко и стыдно, что мама здесь и понимает всё. А я ничего не могу сделать. Я был виной всему. Уж лучше умереть.

Видимо, звери полностью разделяли мои мысли. Самый страшный, колченогий, направился было ко мне, но замер на месте, поражённый. Прямо перед ним откуда-то из темноты явился мой слепой, но прозорливый старец, громко творя молитву креста господнего. И такой свет исходил из него, такая сила. Юродивые взревели от ужаса и стали пятиться назад. Колченогий скалил морду, пытаясь найти прорехи в сиянии, но отец Пётр не отступал.

В какой-то момент я упустил нить сражения. Стараясь не терять сознания от боли, я всё пытался дотянуться до маминых ног. Мне показалось, что тело её больше не дышит. Что она снова умерла. Я всё тянулся, тянулся, но у меня ничего не выходило. Страшная боль прошивала тело, я почти проваливался в забытьё. Слышал, как разъярённая стая то отступала, то приближалась вновь. Вой и рычание, скрежет и визг. Их танцующие тени на стене приводили меня в ужас и отчаяние. Я боялся, что они причинят вред моей маме и безвинному старику. Да, я испугался за моего прозорливого старца. Но его тень была тверда, а голос ни разу не дрогнул.

– Играть! Играть! – ревела стая.

Но старик не замолкал. Столько света собралось вокруг его хрупкого тела. Свет ослеплял меня. Я больше не мог разглядеть схватку.

– Играть! Играть! – шипели юродивые, вытанцовывая изломы на стене.

Старик продолжал творить молитву.

Но спустя время голос его стал ослабевать. Силы постепенно покидали его. Нечисти, которую я привёл в этот мир, было слишком много, и сияние постепенно тускнело.

– Спасайся! Беги! – крикнул я старику. – Они пришли за мной, не за тобой! Спасайся.

Мой голос пробудил мамино тело, и оно забилось в новой агонии, точно в ярости.

– Беги! Спасайся! – кривлялись уродцы.

Мама пыталась встать, но икона на её груди была слишком тяжёлой для обезглавленного тела. Я тянулся к ней, понимая, что мы все погибнем, что тьма вновь сгущается и перевешивает свет. Но боль продиралась в моё сознание даже через весь ужас происходящего, впивалась в меня так же, как скоро вопьются зубы моих прошлых дел. Я чувствовал, что не смогу сопротивляться им. У меня не было сил. Во мне не было света. Во мне не было ничего, кроме мерзкого греха. Ничего. Я был таким же чудовищем, как и те, что пришли за мной. ЧУДОВИЩЕ В ТЕЛЕ РЕБЁНКА. Вот кем я был на самом деле.

Батюшка Пётр сбивался и слабел всё быстрее. Сияние почти прекратилось. Но его лицо было таким же строгим и бесстрашным. Вдруг самый кошмарный из оборотней впился зубами в старца, и другой тут же прокусил ему руку. Я услышал хруст кости и закричал, но батюшка до последнего продолжал творить молитву. Они раздирали его плоть, рвали жилы, вгрызались в кости. Юродивые выли от радости, ликовали, чувствуя свою добычу. Мамино тело продолжало биться в агонии; а я плакал, звал на помощь: матушку настоятельницу, бабушку, людей. Я звал и звал. Кричал из последних сил. Но никто не приходил нам на выручку. Никто не мог нам помочь. Никто! Старец Пётр ещё что-то шепнул, а потом умолк.

Десятки окровавленных морд тут же с триумфом обратились ко мне.

– Играть! Играть!

– Беги! Спасайся!

– Господи, Боже мой, помоги мне! Матушка, защити! – впервые в жизни взмолился я.

Мамино тело вдруг упало передо мной на колени, и я увидел, как лик Богородицы открывает свои глаза. Это были глаза моей мамы, прекрасные золотистые глаза. Я вспомнил их. Я больше никогда их не забывал. Матушка поднялась на ноги и оборотила икону к стае нелюдей, некогда порождённых мной. И мне больше не было страшно. Я только без остановки твердил: прости меня, прости меня, прости.

Истошные крики вырывались из пронзённых светом монстров. Они сгорали заживо изнутри, и кучки холодного пепла взвивались вверх, как рождественский снег, кружили над головой и опускались. Я увидел, как из снежной мглы ко мне вышла моя старая нянечка и Улиана. Они отнесли меня на кровать. Изба была светлая и чистая, и столько свечей горело кругом. Мне всё ещё было больно смотреть на свет после кромешной тьмы, я щурился и то и дело закрывал глаза. На месте оказалась и лампада, и иконы старца Петра. Нянечка готовила какой-то отвар, а Улиана прикладывала компрессы к моему израненному уставшему телу.

– Белокурый наш ангел батюшка! Ясноглазый ягнёночек! – слышал я до самого утра.

 

 

*   *   *

 

Говорили потом, что нас так и нашли на рассвете святого праздника келейницы старца Петра. Его, изувеченного, мёртвого. И меня, лежащего в беспамятстве в собственных испражнениях на кровати, крепко сжимающего неизвестную никому икону Богородицы. Доктор Бэк говорил потом: бедняжку хватил удар, сломал ключицу, три ребра. Никаких следов нападения ни людей, ни зверей так и не обнаружили. Я ещё долгие недели мучился в лихорадке, прежде чем покинул келью моего чудесного старца.

Ты когда-нибудь задумывался, мой друг, как человеку пережить то, во что ему и поверить сложно? Я до сих пор не могу вспомнить случившееся без содрогания, даже спустя столько лет. Мне бы очень хотелось, чтобы ты поверил мне и понял мою теперешнею жажду в исповеди.

Сегодня очень важный для меня день, дружище. Один человек писал тебе это письмо, но совсем другой поставит теперь свою подпись.

 

Искренне твой, новоначальный монах Пётр.

 

 

 



 

[1] Прокл Диадох – античный философ-неоплатоник, руководитель Платоновской Академии, активный борец с христианством. Повсюду расставлял языческие алтари.

 

[2] Настоящее названия книги «Гулливер в стране великанов» звучит как «Гулливер в Бробдингнеге».

 

 

 

(в начало)

 

 

 

Купить доступ ко всем публикациям журнала «Новая Литература» за февраль 2021 года в полном объёме за 197 руб.:
Банковская карта: ЮMoney: Другие способы:
Наличные, баланс мобильного, Webmoney, QIWI, PayPal, Western Union, Карта Сбербанка РФ, безналичный платёж
После оплаты кнопкой кликните по ссылке:
«Вернуться на сайт магазина»
После оплаты другими способами сообщите нам реквизиты платежа и адрес этой страницы по e-mail: newlit@newlit.ru
Вы получите доступ к каждому произведению февраля 2021 г. в отдельном файле в пяти вариантах: doc, fb2, pdf, rtf, txt.

 


Канал 'Новая Литература' на telegram.org  Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

24.02: Владимир Положенцев. Искушение (рассказ)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или сразу отправить журналу 500 руб.:

- с вашего ЮМани-кошелька:


- с вашей банковской карты:


- с телефона Билайн, МТС, Tele2:




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература» (без рекламы):

Номер журнала «Новая Литература» за январь 2021 года

Все номера с 2015 года (без рекламы):
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 

При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2021 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!