Даниил Альтерман
Повесть
![]() На чтение потребуется 2 часа 15 минут | Цитата | Скачать файл | Подписаться на журнал
Впервые я встретил Серёжу на большой прогулочной дорожке психиатрической больницы. Дорожка была сквозной, выложенной крупными плитами прочного кафеля, и вела от главного входа в больницу к выходу из неё на противоположном конце дороги. Больные называли это место для променадов «магистралью», из-за его ширины и протяжённости. Я возвращался с приёма очередного врача, покрывая магистраль уверенными, здоровыми шагами, когда увидел Серёжу. Он шёл мне навстречу, но глядя куда-то в сторону: было заметно, что поле его зрения не было потревожено моей фигурой. Тогда как моё внимание сосредоточилось на его лице и телодвижениях. Взгляд незнакомца попеременно становился то апатичным, то вдруг внимательно фокусировался. В этот миг веки его сужались. Теперь он смотрел прямо перед собой и всё равно продолжал не замечать меня. Лицо его казалось безжизненным от бледноты, которая была белее мела. Иногда оно вздрагивало и сморщивалось, как будто кто-то вонзал в его тело толстую невидимую иглу, или так же неожиданно делалось гладким и спокойным. Но это не было похоже на нервный тик, потому что промежуток между сменами мимики был слишком долгим. Ноги его заплетались, походка была неустойчивой, казалось, он вот-вот упадёт. У меня мелькнула мысль о врождённом церебральном параличе, но вскоре я сообразил, что этот человек «пьян» от лекарств, что он накачан ими до предела. Обычно «магистраль» пестрила людьми. В дневное время чаще всего по ней прогуливались праздные группки молодых громко хохочущих людей. Позже я заметил, что больничное старичьё по какой-то причине держится отчуждённо и обособленно. Но теперь было раннее утро, и на прогулочной дорожке, кроме меня и Серёжи, никого не было. Мы поравнялись, потом миновали друг друга. Я остановился и ещё долго провожал его взглядом. Он потянулся за валяющимся на дороге окурком, присел, потерял равновесие, качнулся в сторону и упал на бок. Первым моим желанием было подойти к нему, помочь подняться и поделиться моими сигаретами. Но что-то меня смутило и остановило: всё-таки передо мной был совершенно незнакомый человек. Я ещё не знал, что месяц назад Серёжа совершил первую свою попытку.
Магистраль, как я уже сказал, вела от входа на территорию лечебницы, от контрольно-пропускного пункта и приёмного покоя – прямиком и без поворотов – к выездным металлическим воротам, за которыми находилась обширная стоянка для личного транспорта врачей и медперсонала. В принципе, для замыслившего побег из больницы ворота не были большой преградой. Но в будке неподалёку почти всегда дежурил охранник, а в его отсутствие пространство у выхода охватывалось камерами наблюдения. Поэтому беглецы, чтобы улизнуть, выбирали для этого одну из секций забора, ограждавшего всю территорию психушки. И это не составляло большого труда: за переплетение его железных прутьев можно было зацепиться руками. По верху забора шли две ржавые нити колючей проволоки, которые легко перерезались обычными кусачками. За время моей первой госпитализации на свободу вырвалось не меньше десятка людей. Хотя как можно назвать свободным человека, находящегося «вне закона».
Было у больницы ещё одно слабое место: её периметр не была полностью замкнут, и на одном из мест, в прорехе забора, находилось несколько метров простого сетчатого заслона, в котором был проделан лаз. Так больница сообщалась с миром, так через лаз вовнутрь проносились наркотики. Дыру постоянно подлатывали, но каждую неделю лаз появлялся снова. По тропам больницы всегда ходил изображавший из себя больного человек с собакой-ищейкой, натасканной на запахи наркотиков. Это был просто ряженый полицейский, который не только старался вступить в разговор с первым встречным, но даже копировал специфический дефект речи, чтобы полностью слиться с обстановкой и не вызывать подозрений своим присутствием.
Лет через десять, навещая в больнице одного из своих друзей, на месте старого забора я увидел массивную конструкцию-сооружение из железобетона. Поверхность новой стены была абсолютно гладкой, по своей высоте стена была неприступной. Прутья арматуры, скреплявшие бетон изнутри, выпирали сверху в форме буквы V, в ложе которой помещались целые мотки колючей проволоки. Проволоки для нового забора не пожалели, и она была плотной и из особо прочного материала. Поэтому побег был невозможен. Больница превратилась в настоящую крепость. В общем, это была тюрьма как тюрьма.
От основной дороги в разные стороны под одинаковым углом отходили узкие тропы, упиравшиеся в белые больничные корпуса, одноэтажные и двухэтажные. По прохождении первичного наблюдения в сортировочном центре, где людей смешивали беспорядочно, задерживая внутри на недолгий срок, вновь прибывшие и продиагностированные пациенты делились врачами на возрастные группы, каждой из которых отводился отдельный корпус. Но в результате получалось всего три категории больных, населявших больничные коттеджи. Первой группой был молодняк – подростки, которые ещё не достигли 18 лет, второй – глубокие старики, и третья была самой пёстрой и многочисленной, и содержала в себе всех остальных. В каждом коттедже находились два противоположно направленных коридора. На входе в левый стояла прочнейшая дверь, за которой начиналось «закрытое отделение». Открывать и запирать эту дверь имели право только врачи и медперсонал. Это отделение, или эта часть коридора, по сути, была небольшой тюрьмой, выход из которой больным был запрещён. Здесь содержали «тяжёлых»: от не вышедших из психоза, буйных и неуправляемых, и до пребывающих в депрессивном ступоре. За входной дверью правого коридора начиналось отделение «открытое». Соответственно, эта правая дверь с восьми утра и до восьми вечера была открытой, и больные могли, пройдя через неё и спустившись по небольшой лестнице, беспрепятственно попасть на улицу. Тяжёлых, запертых больных постепенно переводили в открытое отделение, по мере того как они приходили в чувство. Корпус, в котором находилось отделение для беспомощных и угасающих, прикованных к инвалидным креслам, был классической богадельней. Здесь доживали свои последние деньки сумасшедшие древние старики и старухи, которых никто не навещал. До общения с ними не нисходили даже медсёстры. В своём обращении с этими трухлявыми остатками того, что когда-то было людьми, они становились грубы и бесцеремонны.
Когда в моём отделении не хватало спальных мест, меня вежливо просили переночевать в богадельне. Я соглашался, и меня приводили туда поздно вечером. В огромном зале в колясках сидели ещё не отошедшие ко сну старики. В воздухе стоял терпкий, невыводимый запах мочи. Темно было, хоть глаз коли. А под потолком было понатыкано безумное количество телевизоров. Некоторые из них были всё ещё включены, но их тусклые экраны не делали темноту более проницаемой. Их громкость была настроена на минимум: старичков мало интересовало содержание передач, им была важна сама подвижная картинка. Из темноты доносились приглушённые телевизорами постанывания и всхлипы, старики призывали на помощь, но к ним никто не подходил. Так они тихо и умирали один за другим, глядя в экран телевизора. Когда я проходил мимо диванчиков, на которых сидели помешанные, со всех сторон ко мне тянулись дрожащие руки: «Умоляю, поговори со мной! Пожалуйста, ну хоть слово!». Проходя мимо подросткового корпуса, можно было услышать весёлый, заливистый детский смех, или увидеть подростков, играющих во что-то похожее на салочки.
На территории больницы находилось ещё одно здание, истинного назначения которого никто не знал. Больше всего оно было похоже на гигантскую серую мышеловку. Прямоугольной формы, с двумя металлическими дверями по тупым краям, с малюсенькими зарешёченными оконцами, которые походили на крепостные пушечные бойницы. Сколько раз я ни проходил мимо этого корпуса цвета паутины, так ни разу и не увидел, чтобы кто-то выходил из него. Изнутри доносились вопли, стоны, завывания. Было очевидно, что этот «карцер» кем-то населён, но арестантов никогда не выводили на прогулки.
В первую госпитализацию у меня случайно появился знакомый, который в беседе с глазу на глаз приоткрыл мне завесу тайны, окружавшей это заведение. По его словам, внутри карцера проводили свой пожизненный срок военные преступники, серийные убийцы, террористы, экстремисты и невменяемые психопаты, которых нельзя было вылечить, но можно было обезвредить, навсегда отгородив их от общества или низведя до вялого, тупого, безжизненного состояния. Кроме них, отсеченными от мира были бывшие участники враждующих сионистских организаций, чьи военно-политические доктрины и идеологии разнились или полностью расходились. Они вели между собой настоящие войны, а своих пленных, по взаимному принципу, подвергали зверским пыткам, во время которых они превосходили в своей жестокости нацистов. Другие заключённые находились там из-за того, что были неугодны или неудобны государству, так как слишком много знали. Недаром существует выражение «упрятать в психушку». Рассказывая всё это, мой знакомый приходил во взбудоражённое состояние, жестикулировал и кричал, и я начинал подозревать, что это его «больная тема». Я не знал, таково ли настоящее положение дел или это «пунктик» его нездорового воображения. В какой-то момент он стихал и уже спокойно продолжал: «Я поступаю неосторожно, посвящая тебя во всё это. Было бы гораздо безопаснее для меня, если бы я придержал свой язык. Потому что я тоже из тех, кто слишком много знает. И это одна из причин, по которым я здесь нахожусь. А больница кишит доносчиками. Их полно и здесь, и за пределами больницы. И вообще, в Израиле хватает внимательных глаз и ушей, а также болтливых ртов, таких как у меня, например». А ещё бытовал в лечебнице слух, что на узниках карцера проводили запрещённые в других местах медицинские химические опыты.
Тут можно сразу заметить, что врачей интересовало не столько состояние здоровья пациента, сколько степень его опасности или неудобства для общества. Изгнать из человека агрессию, «беса» – вот основная миссия, которую налагало на врачей государство. При этом закон был устроен так, что в случае «проколов» врачи не несли личную ответственность за произошедший после выписки больного «эксцесс». Если суицидальная попытка, повлёкшая смерть, происходила вне стен больницы, то закон вставал на сторону давшего неправильное лечение врача, закон защищал его, и врач не подвергался уголовному преследованию. Даже если ЧП происходило внутри одного из отделений больницы, законодательные акты выгораживали психиатров. Да, конечно, сами врачи не были ни ангелами, ни богами, и их возможности были ограничены, даже когда речь шла о самом добросовестном представителе раздела медицины под названием психиатрия. Одним словом, врачи были безраздельными властелинами и хозяевами положения и наших душ. Им всё сходило с рук.
Пациенты, чья болезнь переходила в лёгкое, плавное протекание, имели привилегии. На языке врачей такое состояние больного называлось волшебным словом «ремиссия». Это значило, что болезнь уже не существует в ярком виде, ослабляет хватку, таится и присутствует в человеке подспудно, а симптоматика проявляет себя редуцированно. Человек, идущий на поправку, и тот, кого готовили к выписке, имели право на «отпуск». Освобождение происходило не сразу, врачи давали больному привыкать к воле постепенно. Сначала ему позволяли побыть на свободе неделю, потом две, потом – месяц. Если лечащий врач усомнится в устойчивости психического состояния больного, то последнего могли внезапно лишить отпусков и вернуть обратно в больницу.
Отпускник мог находиться в любой точке Израиля, но важнейшим условием для окончательной выписки было пунктуальное возвращение в больницу по времени, указанному в отпускной справке. На весь срок отпуска выздоравливающего снабжали лекарствами. Если речь шла о преступнике, чьё преступление было особо тяжким, накануне выписки собиралась особая комиссия из врачей, которые коротким перекрёстным допросом проверяли состояние больного.
Большая часть отпускников и освободившихся уезжали к родственникам и, уже живя в семье и находясь под её опекой, продолжали решать свои социальные и личные проблемы. Но были среди больных и одиночки – люди, у которых не было в Израиле никакой родни, или те, кого бросили близкие. У этих больных не было своего жилья и средств на его оплату, поэтому государство снабжало их коммунальными квартирками в бесплатных хостелах и общежитиях. А также заботилось об их занятости, позволяя трудиться на миниатюрных реабилитационных заводиках на территории больницы или за её пределами. Труд этот был символическим, так же, как и оплата такого труда. Работая пять дней в неделю, можно было заработать только на курево и несколько шоколадок. Правда, в больнице и в хостелах было организовано бесплатное общественное питание. Такую подённую работку называли трудотерапией, и на ней были заняты сотни больных. Подобные заводики были разбросаны по всему Израилю и становились прибежищем для людей, чьё душевное состояние было тяжёлым, которые из-за неустойчивости перед стрессами, отсутствия образования и незнания иврита не могли найти себе применение на свободном рынке труда. Кроме того, заводы создавали подобие нормального социума. У организаторов «трудотерапии» были свои цели. Во-первых, весь процесс делал возможным централизованный надзор над больными. Если у кого-то случался срыв, и человек проваливался в галлюцинации или развивался психоз, такого работника можно было быстро выявить и «окружить заботой». Во-вторых, труд был наполовину рабским, и часовой заработок составлял четверть от установленного законом. Система использовала нас как дешёвую рабочую силу. Правда, трудовой режим не был слишком строгим, и завод можно было покинуть в любое время недели или дня, сославшись на недомогание. Этот «фокус» можно было проделывать огромное количество раз. Заводы в основном выполняли мелкие армейские заказы, которые не были постоянными, и в работе заводов случались частые простои. Тот, кто провёл в госпитале больше трёх месяцев, получал инвалидность той или иной степени и постоянное, пожизненное денежное пособие, которое называлось «реабилитационной корзиной». Эта «корзина» позволяла её счастливым обладателям приобретать вскладчину коммунальное жильё в дешёвых районах городов. Но, кроме получения всяческих дополнительных социальных поблажек и привилегий, накладывала также обязанность периодически являться на встречи и беседы с наделёнными особой властью и полномочиями соцработниками и врачами. Времена, когда больных целыми годами содержали исключительно в больничных условиях, давно прошли. Система старалась как можно скорее выталкивать пациентов в социум. А статистический опыт показывал, что на свободе подлеченный больной реабилитируется быстрее и успешнее, чем будучи заключённым в стенах больниц и отрезанным от внешнего мира. Государству такая стратегия позволяла экономить огромные средства, уходившие раньше на оплату больничных коек. За основным забором больницы находился другой, огораживающий здание, отведённое под общежитие. Здесь и проживали упомянутые мной выздоравливающие «одиночки». Им не было предписано ходить в неглиже, врачебные осмотры тут отсутствовали. Однако жильцы регулярно сдавали кровь на проверку. По утрам они уходили на работу в хозяйственные блоки на территории больницы и ближе к вечеру возвращались. В свободное время в общежитие позволялось приводить знакомых и друзей. У входа находился домофон и камера наблюдения. Чтобы проникнуть внутрь, нужно было нажать на кнопку звонка, назвать своё имя и номер квартиры, и тогда металлическая дверь, гудя, открывалась. В подъезде дома сидел охранник, проверявший входящих на наличие алкоголя и наркотиков. Жильцы общежития никуда не сбегали, им некуда было бежать. Единственной альтернативой пребыванию здесь было уличное бродяжничество, да и оно не могло продлиться долго, а лишь до первого привода в полицейский участок.
В больнице у меня появился первый товарищ. Звали его Тельман Кац. Диагноз «шизоаффективное расстройство», в принципе, давал его психологический портрет. Тельман не был агрессивным, но был часто беззлобно взбудоражен. Мы были довольно близки, хотя я отдавал себе отчёт, что мы относимся к разным социальным слоям, а возрастной зазор между нами – чувствителен, несмотря на наши общие усилия его сократить через панибратское общение.
Тельман был классическим «одиночкой», я бы даже сказал – «волком-одиночкой», хоть это и литературный штамп. Его состояние было настолько нестабильным, а обострения и психозы столь частыми, что он так и кочевал между больничными отделениями и хостелами всех видов. Он не знал, куда ему деться, а врачи не знали, куда его деть. Для кого-то это была больница, а Тельману – «мать родна». Кроме того, что он был «психическим», Тельман был также физическим инвалидом-калекой. Много лет назад он сиганул с пятого этажа и сломал левую ногу в середине голенной кости. Перелом был страшным, и после операции и сращения кость осталась непокрытой мышцами. Обтянутая порванными, высохшими жилами, оголённая голень была особенным, исключительным атрибутом Тельмана. А ещё была хромота, ковыляние, западание при ходьбе на изувеченную ногу. С момента «прыжка» он безвылазно маялся по больницам. Однажды, вспоминая свою реабилитацию, Тельман сказал мне, что самой страшной мыслью, приходившей ему в голову перед сном в тот период, была мысль о том, что на следующее утро ему придётся встать на поломанную ногу. Чтобы облегчить ему боль, иногда я массировал и мял руками его вечно воспалённую больную пятку.
Тельман приехал в Израиль с Кавказа, но по-русски говорил без всякого акцента. От трудотерапии отказывался наотрез, не боясь ни лишних уколов, ни изоляции, ни других «мер воздействия». Был немного вспыльчив, но по большей части беззлобно. Скандалы, которые он закатывал, всегда были похожи на шутку или розыгрыш. Во время своих выходок и выпадов против врачей он страшно матерился и при этом хохотал. Но иногда дело принимало серьёзный оборот. Однажды я стал свидетелем совсем не шуточного скандала. Дело происходило ночью, когда большинство больных уже отошли ко сну, а оставшиеся выпрашивали снотворное у дежурного врача. Тельману не понравилось новое лечение, или кто-то из медперсонала повёл себя с ним грубо – не знаю. Я видел только кульминацию его словесной атаки. Тельман стоял, уперевшись руками в прозрачное стекло «наблюдательной станции», и во всю силу голоса кричал в сторону дежурного врача: «Вы хорошо меня слышите, Диана? Слышите? Я проклинаю вас, детей ваших и внуков! Проклинаю! Пусть они вечно болеют этой страшной болезнью! Мы для вас не люди, а мусор! И каждый из вас своим обращением даёт нам это почувствовать!». Через минуту Тельману вкатили укол с таким количеством транквилизатора, что он трое суток не мог прийти в сознание. Всё это время он спал в общем коридоре. Каждые два-три часа он ненадолго просыпался, переползал с места на место, еле держась на ногах, и падал в очередной угол. У него текла обильная слюна, а изо рта постоянно выпадал на пол пластмассовый зубной протез. Тельман открывал глаза, подбирал протез, снова заталкивал его в рот и опять засыпал. Диана Шестакова была молодой, высокой, сексуальной, но очень стервозной по характеру бабой. Она эмигрировала в Израиль из Молдавии, бежав от послеперестроечной разрухи. Директор больницы Анатолий Крейнин сделал Диану своей любовницей, взял её под своё крыло и поднатаскал в психиатрии. Теперь она работала врачом-психиатром и в отсутствие своего любовника вытворяла с больными всё что хотела, наслаждаясь своим положением и властью. Тельман Кац, несмотря на свой диагноз и количество запихиваемых в него лекарств, сохранял цельность личности и достоинство. Врачей не боялся и никогда перед ними не лебезил. Очень гордился своей фамилией, которая в переводе с древнееврейского значила «Святой праведник» или «Верховный жрец».
В последнюю госпитализацию я стал совсем плох и скатился в тяжёлые смысловые галлюцинации. Тельман казался мне Воландом, долговязый парень в очках с койки напротив – Ассистентом, молодая девчонка из соседней палаты была Геллой, и все они находились в заговоре против меня, шушукаясь между собой, всё время обо мне говорили, поглядывая на меня исподтишка и враждебно. Не хватало только Азазелло и кота Бегемота. Мне назначили электрошок. Тому, кто по неосторожности или глупости поставил свою подпись под соглашением на шоковую терапию, уйти от этой процедуры было невозможно. Сопротивлявшихся доставляли в процедурный подвал насильно, даже если для этого требовалось пять или шесть санитаров. Когда Тельман узнал, что я подписался под роковым бланком, его изумлению и гневу не было предела: «Ты что? Совсем дурак?!». К вечеру мне сообщили, что ночью я должен дожидаться сопровождающих медбратьев в отдельной пустой палате, в которой была одна-единственная кровать. Тем же вечером Тельман подошёл ко мне: «Даник, в эту ночь я тоже не буду спать. Я буду ждать от тебя знака. Когда они придут за тобой – позови меня, и мы будем биться с ними вместе до смерти, ты и я!». Конечно, я отказался от его «помощи» – затея была безнадёжной и бессмысленной. А моё собственное сопротивление было быстро сломлено хорошо отработанными и отточенными приёмами поднаторевших санитаров.
Однажды Тельман всё-таки бросился за меня в драку против обидевшего меня психа. А потом как-то, в минуту откровенности, признался мне: «Даник, я хочу сойти с ума настолько, чтобы уже не понимать, что со мной происходит…».
Но вернёмся назад. Мне исполнился 21 год, я только что получил свой первый отпускной билет, и Тельман повёл меня за пределы больницы, в общежитие, в котором он проживал, и где у него была своя комната. Мы поднялись на второй этаж и вошли в комнату, где уже собралась маленькая компания. На небольшом столике в немагазинной таре стоял алкоголь. Я спросил у Тельмана, каким образом водка попала в общежитие. Алкогольные напитки были запрещены к проносу и в больницах, и в хостелах. Тельман, явно довольный собой, посмеиваясь, рассказал мне, как он подкупил охранника, подогнав ему бесплатно несколько баночек холодного пива. – Охранник знает, что мы выпиваем, – сказал Тельман, – просто просил нас не слишком шуметь и шалить. В собравшейся компании была также Нина – старушка из Санкт-Петербурга. Она навещала Тельмана каждые две недели, приносила ему целыми блоками сигареты, которыми он делился со мной. Так что я мог совсем не заботиться о куреве. Ступни у Нины были покрыты кровавыми язвами, кожа на её ногах трескалась и лопалась от избыточного веса и возраста. Она ходила с палочкой, хромала, её рот был наполовину беззуб. Нина была на много лет старше своего «возлюбленного».
Любимым пунктиком и слабым местом Тельмана были наркотики. Сам я воспитывался так, что к тяжёлым наркотикам никогда не прикасался. О том, что Тельман находится «под наркотиком», я догадывался по внешним признакам: в зависимости от стадии действия кокаина, мой друг становился то раздухорённей, чем обычно, то слишком вялым. Когда я говорил ему, что не одобряю его «увлечение», об опасности и вреде наркотических смесей, Тельман отвечал, что лучше три года прожить орлом, чем сто лет – трусливым шакалом. Тогда я брал его на мушку: мол, видал я таких орлов, которые в сорок лет ходят под себя и которых в пятьдесят лет уже кормят из ложечки. Я не знал, что через десять лет Тельман умрёт от передозировки. Нина до сих пор жива.
Однажды Тельман решил подружить меня с одним из своих товарищей, и мы прошли по коридору общежития чуть дальше, чем обычно. Мы открыли дверь в не знакомую мне квартирку, где было тихо, и где я случайно снова увидел Серёжу. Он лежал на дальней от входной двери кровати, в положении, которое принимает тело расстрелянного. Я видел только половину его лица, потому что оно было обращено к потолку. От той бледности, в которой я застал его в прошлый раз, не осталось и следа. У него был отливающий медью летний загар, отчего издалека Серёжа казался смуглым. Он открыл глаза и посмотрел на меня беглым взглядом, в котором не было узнавания. В комнате собралось около десяти людей, но было достаточно тихо. Я подошёл к гладкому столику рядом с кроватью Серёжи и увидел на нём тонкую серую тетрадь, надписанную так: «Стихи – "Сердце ведьмы"». Я спросил у Серёжи, можно ли мне её полистать. Первые две минуты я читал про себя, молча. Но в какую-то секунду понял, что эти стихи стоят того, чтобы их зачитать публично. На что Серёжа тоже дал своё сонное согласие. Я попросил у всех тишины, и маленькие разговорчики вокруг прекратились. В лицах проступило любопытство. Я разбирался в поэзии и мог отличить умелые стихи от неумелых, дилетантские – от настоящих. Стихи Серёжи были настоящими, и декламировал я их минут десять, приковав к ним и к себе общее внимание. Всё это время Серёжа слушал меня с закрытыми глазами. Рядом с ним, повернувшись лицом к стене, спала молодая девушка по имени Дана. Она была «звездой» больницы, и я давно засматривался и облизывался на неё. Дана была моей ровесницей, и мы вместе работали по утрам в больничном буфете, рядом с общей кассой. Я так ни разу и не осмелился пригласить её на чашку кофе после рабочей смены. Девушка была высокой, с обтекаемой, тонкой фигуркой. У Даны были светлые, голубые, всегда немного удивлённые, полудетские глаза и полусонный и, в то же время, растерянный и ошарашенный вид. На её щеках играл румянец, но нельзя было понять, оттенок ли это какой-то пудры, или румянец этот – природный. Меня к ней влекло, я фантазировал о ней, и наша разрозненность меня мучила. Она была выше меня. Кстати говоря, меня всегда тянуло к высоким, и у коротышек не было ни одного шанса понравиться мне. Было только странно, что такое совершенное создание может так тяжело болеть. Мне исполнился 21 год, но у меня до сих пор не было постоянной женщины. Я позавидовал Серёже. Это была ревность с моей стороны. Через несколько лет я рассказал Серёже об этой своей зависти. Он посмотрел на меня с укоризной и сожалением: «Тебе нечему было завидовать. У неё всё было такое узкое, что я не смог даже в неё войти».
Я закончил читать, мне вяло поаплодировали. Подойдя к Серёже, я спросил, почему он слушал меня всё это время с закрытыми глазами. Он ответил, что никто ещё не читал его стихи так самозабвенно и выразительно. «А если честно, – сказал он, – я просто смертельно устал после рабочего дня».
Когда я уходил, то какое-то чувство шепнуло мне, что Серёжа не будет эпизодическим персонажем в моей жизни. Я также стал частым посетителем этой квартирки.
Вот короткая история Серёжи, к моменту нашего знакомства. Родился и вырос на Украине. По национальности русский. В 19 лет у него родился сын Павел. Матерью стала ровесница и одноклассница Серёжи, которая забеременела после одного из школьных турпоходов, в ночной палатке. В армию попал молодым парнем, по призыву. Служил в дивизии, расквартированной в восточном Берлине в период падения Берлинской стены и входил в боевой расчёт бронетранспортёра. Во время военных смотров и учений начал падать во внезапные обмороки, без нарушения дыхания и пульса. Даже сильные пощёчины не приводили его в сознание. Обмороки заканчивались также неожиданно, как и начинались. Серёжа был комиссован из армии как непригодный к службе по медицинским показаниям. Вернулся из Германии на Украину и развёлся с женой. Потом, из-за невозможности зарабатывать на хлеб мирным трудом, по глупости, попал в одну из бандитских группировок, занимающихся рэкетом. Банда оказалась слабой, её участников стали отстреливать. К тому же Серёжа никогда не отличался большой физической силой. Бежал в Израиль, обжигая пятки. Если бы он не покинул Украину в срочном порядке, его бы убили. Имел физиономическое сходство с Гитлером, от чего в армии к нему прилипла кличка «Адольф».
В Израиле был поставлен на психиатрический учёт, здесь начались его первые суицидальные попытки. В перерывах между психозами на непосвящённых производил впечатление полностью здорового человека. О том, что в Израиле проживает его престарелый отец, я узнал много позже. Так же, как и то, что Серёжа рос без матери, воспитываясь то одной, то другой мачехой. Он лишился матери, будучи маленьким ребёнком. Говорят, что такие дети больше подвержены психическим болезням и входят в группу риска. Не знаю, может быть, он и в самом деле не добрал женской любви и теплоты. Жизнь Серёжа не любил и не скрывал этого, всем говорил, что давно ищет способ с ней покончить. В этом признании не было ни желания привлечь к себе внимание, ни нужды в жалости. Правда, был в его поведении и вызов обществу и определённая толика эпатажа. Любил выпить, но до водочного алкоголизма так никогда и не скатился. Состояние трезвости было для него мучительным. Кажется, он не знал, что игры в смерть закончатся для него столкновением с тем, к чему он не был готов. Что он подводит себя к черте, за которой не будет возврата. Либидо и Танатос были распределены в нём неравномерно, Танатос преобладал.
Человеческий социум Серёжа презирал. Его возмущало, что люди живут друг с другом не по любви, что человеческие отношения в своей основе замешаны на предательстве и скуке. И называл это «бытовым мракобесием». Он считал, что люди ведут порочное, скотское существование. Был у Серёжи также ни на что не похожий, своеобычный поэтический и музыкальный талант. Своими стихами, по-моему, он мог заткнуть за пояс любого классика. Ни таблетки, ни уколы, ни алкоголь никогда не мешали Серёже творить. Мне – юноше – Серёжа казался очень сильным человеком. Он был на 9 лет меня старше и иногда подчёркивал эту дистанцию словом «мальчишка». Для меня он был «человек-гора». Его сын, подросток, учился в одном из израильских интернатов для репатриирующихся молодых людей. Готовился к получению израильского гражданства. А пока сновал и маялся между Израилем и Украиной, так и не решив ещё, какая страна больше ему по душе. Связь Серёжи с сыном не была крепкой. Павла я никогда не видел.
Диагноз, который Серёже поставили израильские врачи, звучал как «шубообразная шизофрения». Эта болезнь очень проблематична. В большинстве случаев шизофренические галлюцинации устойчивы, и от психоза к психозу повторяют, копируют друг друга. Но симптомы шубообразной шизофрении отличаются большим разнообразием и непредсказуемостью. То есть галлюцинации нынешнего психоза могут совершенно отличаться от галлюцинаций психоза предыдущего. Это усложняло работу врачам, вынуждая их каждый раз заново искать новое лечение и создавать новую формулу из лекарств при каждом новом психозе. Каждый всплеск шубообразной требовал серьёзного вмешательства, тогда как в остальных случаях и формах шизофрении, как правило, достаточно лишь небольшой химической балансировки и корректировки, чтобы привести человека в порядок. Необходимо было только слабое изменение в уже существующем наборе препаратов. Скажем, если у пациента в прошлую госпитализацию обнаружилась беспорядочная голосовая иллюзия, то очень велика вероятность, что эта разноголосица посетит его и в следующий раз. То же самое верно для зрительных, обонятельных и смысловых галлюцинаций. А шубообразная раз за разом выбрасывает врачей и пациента в неизвестное. Другие формы шизофрении снабжают врачей хоть какой-то определённостью и ясностью. Дают им какую-то точку опоры. Шубообразная же преподносит бесконечные сюрпризы.
В больнице я познакомился и сблизился с женщиной по имени Майя Айзенфельд. Майя была москвичкой и старше меня на восемь лет. Её я выделил из толпы сразу: она не производила впечатления больной, хотя бы потому, что в ней не было признаков подавленности. К тому же она преподносила себя людям с лёгким кокетством, характерным для здоровой женщины. Зачинщиком знакомства, кажется, был я, а Майя просто охотно поддержала мою инициативу. Её внешность была броской, на фоне других больных она выглядела королевой. Моя просвещённость во всём, что касалось поэзии, поднимала меня в её глазах. Я был ярким и тоже выделялся на фоне других больных. Но она от меня нисколько не отставала. Знала на память почти все тексты Высоцкого и могла зачитывать их до упаду. Я тоже знал наизусть безумное количество стихов. Майя любила поболтать, но также умела и выслушивать. Когда, в первый же день знакомства, я спросил у Майи, что она здесь делает, она сказала, что просто хочет отдохнуть от жизни и от внешнего мира. На мои недоумение и предостережения она отвечала улыбкой. Не знаю, что она сказала врачу, но лечение было ей назначено в первую же неделю её пребывания в больничном отделении. Последствия не заставили себя долго ждать. Невосприимчивость, рассеянность, потеря интереса к окружающим, к визитам родителей, к пище; безумное количество выкуриваемых сигарет. Дальше – больше: апатия, пониженное настроение (иногда совсем дурное). Желание высказаться и облегчить своё состояние приводят её в кабинет врача, где она даёт волю слезам и жалобам, что кончается прописыванием убойных доз лекарств. Майя начинает бредить и галлюцинировать. Она попадает в закрытое отделение. Мои обращения к её родителям, с увещеваниями забрать её из больницы, ничего не дают. В ответ слышу стандартное: врачи знают своё дело – они ей помогут. Интервалами она ещё выходит в открытое, но чаще попадает в него вечером на прогулку из закрытого отделения. Я прошу её подать мне стакан с водой, она идёт куда-то далеко в конец коридора и приносит грязное полотенце. Я пробую возмутиться, но, увидев пустоту бессмысленности в её глазах, понимаю, что возмущение неуместно. Она разбрасывает свои вещи по чужим палатам, прячет их и потом не может найти. Назначают электрошок. Девять часов утра. Её привозят в коляске. Я вижу истощённое тело, голова заброшена набок.
По прошествии времени я узнал, что госпитализация Майи не была ни первой, ни даже второй. А её прибытие в больницу никак не было поиском отдыха и покоя. Её первые психозы и галлюцинации начались ещё в юности. После шоков она начала как-то приходить в себя, нормально питаться, следить за собой и даже хорошее настроение и смех вернулись к ней. Недели через две Майя снова обрела прежнюю форму, снова начала кокетничать, шутить, заигрывать с мужчинами. У неё был добрый нрав, да – она была добра и умела сочувствовать другим. Поэтому Майя одаряла вниманием даже самых убогих, самых одиноких и неприкаянных, раздавая налево и направо свои сигареты и даже какую-то часть приносимых родителями вещей. Давала чужим пользоваться своей телефонной картой, парфюмерией. Немудрено, что она часто оставалась «на мели», и нам приходилось делить на двоих мои сигареты. Майя была первой в моей жизни женщиной, которая оказалась доступна. К тому же она недвусмысленно поощряла мои неловкие ухаживания. Наверное, не стоит винить меня в том, что я воспользовался её доступностью. Мне было двадцать лет, и этим всё сказано. К тому же у меня практически не было конкурентов, а тех, кто считал себя таковыми, я быстро и с лёгкостью затмил своей крепкой памятью на стихи, которые я зачитывал Майе в безумном количестве, и своей способностью быстро заполнить любую возникшую в беседе паузу, избавляя остальных от неловкого и мучительного поиска темы для разговора. Возможно даже, что я был болтлив. К Майе приезжали друзья, некоторые на роскошных тачках, они звали Майю кататься. Она проводила с ними время и развлекалась, но отвергала всех в мою пользу.
Майя маниакально почитала Высоцкого и зачитывала мне его стихи до тех пор, пока у меня не начинались от этого головокружения. Майя была интеллигентной девчонкой, как сейчас говорят, «с понятиями». Так что её требованиям и стандартам иногда было трудно соответствовать. Она настойчиво афишировала свою увлечённость стихами И. Бродского, которые для меня до сих пор остаются тёмным лесом, а для Майи были тогда скорее уже литературным фетишем. Единственной частью его творчества, которая была мне доступна и понятна, были его англоязычные короткие эссе. Как бы там ни было, внимание Майи поднимало меня в моих собственных глазах, и я казался себе очень взрослым, хотя Майя, спустя время, вспоминая начало наших встреч, говорила, что я был похож на ребёнка, который неожиданно и впервые дорвался до свободы. Она была худенькой, но ровно настолько, чтобы её худоба не воспринималась как нечто болезненное. Было в её характере и внешности также что-то мальчишеское. Даже сама Майя называла себя «пацаном в юбке». Лечение, подобранное мне в больнице, наладило в моём организме настолько положительный, устойчивый баланс, что я не был похож на больного. Поэтому друзья Майи, приезжавшие её навестить, видели во мне симулянта, и высказывали ей это предположение, когда меня не было рядом. Они считали, что таким образом я ухожу от правосудия, так как в больницу я попал после покушения на чужую жизнь.
Я начал осыпать Майю восторженными стихотворными виршами, подсовывая письма и записочки то в её постель, то за створки её личного шкафчика, и искать с ней свиданий и уединения. Наконец наша первая интимная встреча состоялась.
Мы лежали на солнцепёке на одном из стриженных больших газонов больницы, она в розовой, а я – в голубой пижамках, когда я положил руку на её талию, взглянул в глаза и спросил, могу ли я её поцеловать. Я ждал ответа, но без трепета предвкушения. Майя посмотрела на меня по-женски лукаво. – А ты не боишься? – Почему я должен бояться? – ответил я по-мужски браво. – Ты хочешь целоваться по-настоящему? – спросила она. Я кивнул. – Да. Майя медленно приблизила ко мне губы и накрыла ими мои, так что я почувствовал жар её рта и дыхания. Через секунду её язык проник ко мне за щёку: язык был влажным, горячим и горьким… Когда мы разняли наши губы, Майя спросила: – Тебе понравилось? – Да, – соврал я. На самом деле, поцелуй был страшным разочарованием, от первого поцелуя я ожидал гораздо большего… чего-то более волшебного, что ли? Много лет спустя, пытаясь спасти наши отношения, Майя обратилась ко мне жалобно, чуть ли не умоляюще: «Данька, ведь было же между нами в самом начале что-то красивое?».
Первого поцелуя мне, конечно же, показалось мало, мне хотелось продолжения. Я начал липнуть к Майе, канючить и выпрашивать очередное уединённое свидание. Вскоре от поцелуев мы перешли к ласкам гораздо более серьёзным, а точнее, к соитиям. Поначалу мы отлучались из отделения опасливо, боясь привлечь к нашим исчезновениям чужое внимание, и наши встречи длились не больше двадцати минут, получаса. Но потом мы осмелели, почувствовали вольницу и стали покидать отделение часа на полтора, два – уходя и возвращаясь демонстративно вдвоём.
В то же время, у меня произошёл телефонный разговор с отцом, в котором я посвятил его в свои амурные дела. «Данька, – говорил отец, – специфика места, в котором ты находишься, заключается в том, что женщины, попадающие в него, и с которыми ты будешь иметь дело – либо фанатично блюдут свою неприкосновенность, либо отдаются всем мужчинам напропалую». Прошло время, и реальность подтвердила правоту слов отца: для Майи я не был ни первым, и не последним. Поначалу поиск уединённого места составлял проблему: комфортные газоны были местом публичного доступа, а все периферийные части территории больницы состояли из асфальтовых покрытий, грунтовок и заросших сухим чертополохом оврагов. К тому же приходилось следить, чтобы место наших сексуальных утех не слишком просматривалось со стороны. Обычно, чтобы предаться ласке, мы вытаптывали чертополох под кроной одного из деревьев, но иногда желание настигало нас и на грунтовке. Тогда я возвращался в отделение со сбитыми в кровь коленками и пораненными ладонями, а на вопросы медбратьев и врачей отвечал, что споткнулся и неудачно упал. Такие ежедневные падения вызывали подозрения врачей, и мы с Майей начали воровать из отделения туалетные полотенца, чтобы подстилать их под наши тела в моменты близости. Но и эти пропажи стали замечать, так как счёт украденных полотенец шёл уже на десятки.
Однажды мы были замечены с крыши строящегося отделения больницы кучкой строителей-арабов, так что все наши действия проходили под их громкое, весёлое гиканье, улюлюканье и аплодисменты. Вскоре мы освоили и приспособили для встреч и другие места: это были душевые и туалетные кабинки, а также крыши больничных коттеджей, на которые с лёгкостью можно было забраться по небольшим пожарным лестницам. Плоские крыши одноэтажных и двухэтажных коттеджей были выстланы рубероидом. После каменистой поверхности грунтовок рубероидные покрытия казались мягкой периной. У туалетов тоже было преимущество – в них можно было запираться изнутри. Майя недоумевала. – Не понимаю, – говорила она, – почему секс считается у людей чем-то грязным?! Разве есть что-то более прекрасное, если он происходит между молодыми любящими людьми, когда все эти так называемые «выделения» незаметно и с удовольствием съедаются в порыве страсти? Я слушал её, и тогда мне приходила на ум строка Мандельштама: «И сладкогласный труд безгрешен». – Да, Данька, порыв это то, чего нам как раз и не хватает, – говорила она с грустью, отчаянием и обречённостью. – Так устроена жизнь: как ни дёргайся, что ни предпринимай, всё в ней всегда будет «так себе». Вот и любовь наша с тобой – какая-то флегматичная… Майя занюхивала мой детородный орган со страстью алкоголика, подносящего к носу солёный огурец. «Сегодня он пахнет настоящим членом, – говорила она. – Я люблю этот запах». От неё самой несло пряным потом. Весь этот так называемый роман происходил в разгар лета, но перед каждой встречей Майя наносила на лицо обильное количество макияжа, который от физического усилия половой близости и от жары быстро превращался в подтёки и потоки разноцветной жижи. Тот день был особенно жарок, и макияж, вместо того, чтобы растечься, быстро засох. Жара превратила слой влажной пудры в маленькие шелушащиеся струпья краски. Так на солнце высыхает и трескается глина. Мне показалось, что мои нетерпеливые кульбиты среди чертополоха её утруждают, и она ждёт окончания неприятного для неё в этот день процесса. Я склонился над пустым, безжизненным, безразличным лицом Майи. Это было лицо немолодой женщины. «Так, наверное, выглядит смерть», – почему-то подумалось мне. Я обратился к Майе: – Майя, ты когда-нибудь видела лицо своей смерти? – Нет, – ответила она с удивлением, – а почему ты спрашиваешь? – Да так… ничего.
Наша близость, когда мы уже сбросили все наши одежды, всегда начиналась с одной фразы: Майя полушёпотом, вкрадчиво произносила: «Иди ко мне…» и притягивала меня к себе. Это заводило, настраивало на нужный лад и снимало неловкость первых секунд. Но в этом «иди ко мне» – мне слышался также хриплый наговор какой-то сказочной бабы-яги из зловещего детского кино, в котором скрюченная седая старуха обхаживает и заманивает в свои сети наивного пионера, случайно забредшего на заколдованную территорию, населённую нечистью. Всё остальное мы проделывали молча, периодически покряхтывая. Потом снова возвращались в отделение, продираясь по дороге через колючие сухие кусты. В наши сандалии набивался песок и мелкие камни… Мои коленки розовели от царапин и ушибов, Майя шла в порванных и местами распустившихся чёрных колготках.
Прошло несколько месяцев с тех пор, как я плотно закрепился в открытом отделении, а состояние Майи оставалось нестабильным. Она всё время кочевала между открытым и закрытым отделениями. Между подобием свободы и подобием тюрьмы. По вечерам, после ужина, медперсонал устраивал кратковременный «выгул» людей, запертых в закрытом отделении, на пространствах территории открытого отделения. Всё это – чтобы ненадолго ослабить продолжительный гнёт коротких и узких коридоров закрытого отделения. Двери отделений открывались, и больные, пребывавшие в разных режимах содержания, смешивались и общались. Во время одного из таких «выгулов» я находился в полутьме своей пустой палаты. Свет был выключен, и в палату из коридора попадал только тот скудный свет, что просачивался из дверного окошка. Я дремал, когда скрипнула дверь, и в палату тихо вошла Майя. Она аккуратно прикрыла за собой дверь и приблизилась ко мне. Сквозь сумрак мне показалось, что она рассредоточена и находится «под балдой» от лекарств. Майя передвигалась по палате лунатично. Я встал с кровати и обнял её. – Даня, возьми меня сейчас… Я стал испуганно отпираться: – Майя, ты с ума сошла! Нас тут застукают! Но уже через секунду Майя подобрала кулачками края своей розовой пижамы-платья и набросила её на меня через мою голову, так что мы оба оказались под её пижамой, как под балдахином. – Даня, не бойся… Всё будет хорошо… Как тогда, помнишь… Под деревцем… Сдвоенные тела разгорячились. Но, несмотря на приближающийся жар и возбуждение, я ощутил прохладу её пижамы и приятный ледок её тела. Но в секунду, когда мы опустились на пол и были уже готовы завладеть друг другом, дверь в палату распахнулась и мы услышали визг медсестры.
На следующее утро со мной говорил врач. Вся его речь была сплошным запугиванием. Его тон не терпел возражений или отрицания моей провинности. – Если ты продолжишь интимные встречи с этой женщиной, то пробудешь здесь не полгода, как я тебе обещал, а год. Я могу запереть тебя здесь и дольше года – это вполне в моих силах, и мои полномочия это позволяют. И ещё я хочу, чтобы ты понял одну вещь: место, в котором ты находишься, называется больницей, а не санаторием. Обещай мне, что прекратишь свой разврат с женщиной, за которую я, как и за тебя, тоже несу ответственность. С самого момента, когда я поступил в больницу, и до сих пор я боялся утратить расположение врачей и боролся за их исключительное ко мне внимание. Поэтому в своём поведении я выбирал стратегию подчинения больничной системе. И я не знал, является ли предостережение и угроза со стороны врача лишь средством воздействия, или мне действительно было чего опасаться. Через два дня Майя пустила слух о своей беременности. Слух этот она распространяла планомерно, так что вскоре он дошёл до ушей всех врачей и медбратьев. Я же боялся и ожидал враждебности и даже мстительности от людей в белых халатах. Новость о беременности могла и должна была вызвать самые непонятные последствия. Некоторые медсёстры и врачи действительно начали позволять себе словесные выпады против меня. Одна из медсестёр, с которой раньше у меня были прекрасные отношения, не в силах скрыть гнев и неприязнь, крикнула в мою сторону: «Глаза б мои тебя больше не видели!». Тогда как медбратья были предсказуемо как-то более солидарны со мной. Майя оповещала своей новостью каждого встречного и поперечного, иногда людей совершенно непричастных, сеяла вокруг себя переполох. Говорила, что это первая беременность в её жизни. Кажется, такой же переполох царил в её голове. Её метания и взбудораженная откровенность со всеми больше всего напоминали одержимость. Майе устроили необходимые гинекологические проверки и объявили, что никакой беременности нет. Из опасения за плод, Майя умоляла врачей, чтобы ей сняли лечение, отменили часть лекарств или хотя бы смягчили таблеточный режим. Врачам эта идея не понравилась вовсе. Поэтому, вопреки просьбам, Майе, ничего не объясняя, назначили новый дополнительный препарат неясного действия.
Майю я не осуждал. И, хотя поджилки мои от неожиданности происходившего тряслись, я старался сохранять хладнокровие. Майю сразу же после её заявлений отправили в закрытое отделение, так что она, как и прежде, попадала в открытое только по вечерам. Только тогда у меня и была возможность её видеть. Я брал её за руку, и мы ходили по отделению молча. Майя не могла говорить, так как была опутана узами глубокой депрессии. Глаза её были стеклянными, движения – скованными. Я же молчал от растерянности и непонимания, как нужно, вообще, действовать в моей ситуации. Под наплывом страха, жалости к Майе и чувства собственной вины, я клал ладонь на её плечо, гладил его и называл Майю своей женой. Через некоторое время Майя снова покинула закрытое отделение. Теперь она была немного посветлевшая, готовая и способная к разговору. Мы, не сговариваясь, пошли искать место, где могли бы уединённо поговорить. Им оказалась зелёная лужайка с древней оливой по центру. Под деревом стоял маленький бетонный столик с квадратными бетонными стульчиками по бокам. Тень от оливы падала на стол и покрывала его полностью. – Даня, я действительно была беременна, – начала говорить Майя. – Это – реальное событие, а не моя выдумка. У меня был плод. – Ну, хорошо, допустим, но откуда такая уверенность? – спросил я. – Ты ничего не понимаешь! – ответила она, раздражаясь. – Ты не знаешь, что такое женский организм! Женщина способна почувствовать наличие плода уже на вторую неделю после зачатия! – Майя, но ведь ты обещала, что никаких сюрпризов не будет. – Не переживай, тебе не о чем беспокоиться. Они убили нашего ребёнка. Понимаешь? Они его уничтожили! Когда я начала болтать налево и направо о беременности, врачи назначили мне новый препарат, а через неделю его сняли. Они вызвали у меня искусственную менструацию, а из меня пошла какая-то белая дрянь. Майя почти рыдала. Я начал её успокаивать, уверяя, что, когда мы будем на свободе, то у нас будет куча шансов и возможностей зачать ребёнка. Пока мы здесь, у всех на виду, говорил я – нам не позволят выносить и родить ребёнка. К тому же для того, чтобы ребёнок был здоров, нам придётся на какое-то время очиститься от большей части лекарств. Впрочем, когда мы оба оказались на свободе, Майя сочла мой наследственный материал нездоровым и, чтобы забеременеть, прибегла к донорскому семени. Кроме того, стала высказываться в мой адрес насмешливо и критически: «Ничего-то ты, Альтерман, не умеешь – только стихи писать да письку совать». А ещё она говорила, что детская весёлость во мне мешалась со старческой усталостью, и что именно странность этого сочетания Майю ко мне привлекла.
Наконец я и Майя сделались постоянными обитателями открытого отделения и стали пользоваться всеми привилегиями его жильцов. Зная, насколько спасительно для больных любое разнообразие и общение, врачи делали нам поблажку, позволяя беспорядочно смешиваться между собой. Так что общие компании возникали даже из людей, проживающих в разных больничных корпусах. Нам также позволялось приводить к себе знакомых и заводить их в наши палаты – иногда это были совсем посторонние, случайные люди.
И тут оказалось, что Серёжа Власов трудится на цокольном, минусовом этаже нашего больничного корпуса. В подвале, оборудованном под армейский заводик. Здесь Серёжа каждый день отбывал многочасовую смену. На заводе собирали и разбирали пластиковые телефонные аппараты, занимались пошивом армейского обмундирования и чехлов под фляги.
Серёжа стал каждый день заглядывать по вечерам в наше отделение, и никто из медперсонала его не прогонял. В те дни я начинал покуривать. Серёжа это моё опасное увлечение одобрял, каверзно сопутствовал мне и был пособником в моём привыкании к табаку. Когда у меня начиналось никотиновое голодание и связанная с ним нервозность, Серёжа ловил этот момент, быстро вынимал из кармана свой портсигар, открывал его и поднимал высоко над своей головой, так что мне приходилось вставать на носочки или даже подпрыгивать, чтобы дотянуться до сигареты. Была в этом с его стороны насмешка и издёвка, но я не обижался и принимал его игру. Так или иначе, я бы всё равно втянулся в курение. Никакое общение в больнице не обходилось без сигарет.
От усиленной заводской работы у Серёжи появлялись ранки на кулаках. В коридоре в цветочном горшке рос кустик алоэ. Серёжа отламывал небольшую веточку этого растения и промачивал ей свои болячки. Серёжа травил анекдоты, которые были такими же сардоническими, как анекдоты Тельмана. Я ещё не достиг того возраста, когда любые анекдоты вызывают отвращение, и иногда мне всё это казалось забавным и весёлым. Серёжа мог с лёгкостью увлечь разговором любую приятную для него компанию, но общался на более простом, чем я, и более доступном для окружающих уровне. Уровень этот можно назвать «простонародным».
Грубости Майю нисколько не конфузили. «Я – не дамочка», – говорила она. Обнаружилось также, что Майя была с Серёжей знакома ещё до больницы. Они познакомились на воле, в Хайфском городском клубе авторской песни, и были достаточно близки, чтобы общаться друг с другом раскованно и по-свойски. Майя садилась к Серёже на колени, оплетала руками его шею, громко смеялась, а когда шутка оказывалась особенно удачной, поощрительно чмокала его в лоб. Шуткам и прибауткам в загашниках Серёжиной памяти не было конца, и мне приходилось помалкивать, пока из моего друга шёл их непрерывный поток. Серёжин успех задевал меня, и я чувствовал уколы ревности и негодования. В глазах Майи я хотел быть «первым». Правда, меня утешало то преимущество, что Майя отдавалась только мне. А Серёжа, в свою очередь, был глубже и сложнее, чем мог казаться.
Однажды, за разговором, Майя сказала, что израильская психушка – это цветочки в сравнении с советскими больницами, через которые она тоже прошла. Много рассказывала о Москве. Мне запомнилась одна её страшилка. Рассказ о том, как, на глазах у Майи, ребята из бандитской компании изнасиловали под дулом пистолета её подругу. Вообще, наша троица могла показаться разбитной, раскованной, весёлой и лукавой. Но каждый из нас, где-то глубоко внутри, был угрюмым, мрачным человеком. При этом, ни один из нас не мог знать, что наше знакомство продлится шестнадцать лет.
Высоцкий не входил в список кумиров Серёжи. Мой друг был человеком более молодого поколения. Он любил и почитал Цоя, группу «Чёрный кофе» и группу «Алиса». К первым двум я через Серёжу приобщился, а «Алису» слушать не мог – это было слишком русское явление, с большим количеством грубой агрессии. Майя изумлялась музыкальным предпочтениям Серёжи: «Взрослый мужик, а фанатеет по молодёжным группам?!». Строго поэтических кумиров у Серёжи не было, может быть, поэтому его творчество ни на что не было похоже. Моё же поколение преклонялось перед восходящей звездой русской поэзии, совсем молодой девчонкой – Верой Полозковой, которая уже тогда шла к бессмертию великанскими шагами. Я гордился и Верой и своим поколением: по сравнению с Цоем, Полозкова была более сложной и интеллектуальной. Хотя оба они писали об одном – об одиночестве и бесприютности человека в мире.
Но тут произошло непредвиденное: в закрытое отделение поступила новая больная.
В семь часов вечера дверь, отделяющая закрытое отделение от открытого, распахнулась, и пациенты всех мастей смешались между собой. Тогда я с ней и познакомился. Не помню, какие слова я ей шептал, но на второй день мы уже целовались. Про Майю я забыл, будто её не существовало, перестал с ней гулять и говорить. Новая девушка была меня на год младше. Высокая, грациозная, очень интеллигентная. Всегда какая-то экзальтированная и воодушевлённая. Смуглая. Только что вернулась из Японии, где её настиг бред преследования. Ей всюду мерещились вокруг агенты израильских спецслужб. Девушку звали Лиат, её внешность была ярко и классически иудейской. В больнице её навещала мать, вела с Лиат увещевающие разговоры, пытаясь мягко убедить и доказать ей, что мысли о «слежении» – часть фантазии девушки. Лиат такие разговоры приводили в ярость, и она начинала кричать на мать: «Почему ты не хочешь меня понять?! Почему ты мне не веришь?! Я же это чувствовала!».
У неё было красивое лицо. Её дыхание было молодым, чистым. А её рот был жарким, зовущим. И в этом рту красовались крупные, здоровые, белые зубы. Мне нравилось, как во время поцелуев наши зубы стукались своей эмалью. Когда Лиат запирали, мы продолжали целоваться через пластиковое прозрачное окошко уже упомянутой двери. Корчили друг другу смешные рожи, пока нас не оттаскивали от окна. В перерывах между запойными поцелуями мы вели философские диалоги. Лиат любила выражаться высокопарно: «Внутри каждого из нас находится образчик Бога», – говорила она.
Лиат нравилось быть центром внимания и испытывать силу своей красоты на мужчинах. В Японии она без труда раскошеливала местных бизнесменов, которые осыпали её деньгами «за красивые глазки», за согласие отобедать с кем-нибудь или составить кому-нибудь компанию во время прогулки. Лиат с удовольствием рассказывала об этом. До поездки в Японию Лиат изучала юриспруденцию, и это значило, что у этой девушки высокий коэффициент интеллектуальности.
Вечером, когда заветная дверь снова открылась, я прокрался в комнату Лиат. Внутри было темно, и мы остались наедине. Через минуту мои руки уже ласкали её грудь, а пальцы теребили маленькие твёрдые соски. Любопытство повело мою ладонь вниз по её животу, и я почувствовал под своими пальцами что-то влажное. Лиат мягко перехватила и отвела в сторону мою руку, взяв её за запястье. «Не сегодня, – сказала она, – может быть, завтра».
Был в отделении один парень, с которым Лиат общалась, но – очень поверхностно, он был ей неинтересен. При всей своей физической силе, он был малоумным. Как-то гуляя с Лиат по «магистрали», мы встретили его. Он поравнялся с Лиат и, несмотря на моё присутствие, по-хамски, резко и сильно прижал её к себе, так что она с трудом вырвалась из его рук. Оттолкнула его и побежала в сторону отделения. Парень посмотрел на меня и спросил: – Даёт? Не даёт? – и сделал вульгарный жест. – Не знаю, – ответил я, развернулся и быстрым шагом отправился за Лиат, давая понять любопытному, что этот разговор мне противен.
Через день Майю приехала навестить её мама. Это была очень добрая, приятная и мягкая в общении старушка. После разговора с дочерью она отыскала меня: – Даник, Майя всё время плачет. Она говорит, что ты перестал её любить. Это правда? От этого простого вопроса я почувствовал себя очень неловко, будто меня поймали на чём-то некрасивом и стыдном. Я опешил и начал, заикаясь, оправдываться: – То есть, как это не люблю? Люблю. Очень люблю.
Наконец я тоже вызвал гнев у Лиат. Я начал следить за её купанием в душевой, рассматривая её обнажённое тело через прореху в стене. Лиат заметила это и пулей выскочила из душа. Голая и мокрая, она стала бурно жестикулировать и крикнула в мою сторону: «Пошляк! Я никогда не отдам тебе своё сердце!». Она опять выражалась высокопарно.
Следующим вечером из закрытого отделения освободился совсем юный парнишка. Первым, кто вышел ему навстречу, была Лиат. Мальчишка был очень красивый. Лиат подошла к нему: – Откуда ты взялся такой? – спросила она удивлённо. – Я с Кавказа, – ответил он. – Я и не знала, что кавказские мальчики бывают такими красивыми! Теперь уже ревновала не Майя, а ревновал, завидовал, страдал я сам. Мальчик приблизился к Лиат, приобнял её, и они сразу символически, слегка, но ласково и трогательно поцеловались в щёчку.
Мальчишку я хорошо помнил по закрытому отделению. Он помешался на иудейской мистике и однажды устроил страшную сцену, которую я запомнил на всю жизнь. Взобравшись с ногами на обеденный стол и с криком: «Сейчас я покажу вам, что такое настоящий сумасшедший!» – ринулся вниз, ударился головой об пол и размозжил себе лицо до крови.
Наутро я проснулся удручённый, в паршивом настроении, вышел из палаты и медленно поплёлся по коридору. Недалеко, на скамеечке, сидели Майя и Лиат и беседовали. Майя склонила голову к плечу Лиат и слушала. – Майя, не плачь. Я не забираю его у тебя. Он – твой. Мне он больше не нужен. Не плачь, он вернётся к тебе, вот увидишь…
По окончании первой госпитализации я стал проживать в Хайфе вместе со своей бабушкой, которая приехала специально из Санкт-Петербурга, чтобы помогать мне, поддерживать меня в быту и исподволь меня воспитывать. Последнее у неё получалось плохо, и ночной город стал моим вторым домом. Этот период вспоминается мне бесконечной каруселью из случайных людей и таких же случайных пирушек. Я помню свои пьяные танцы с некрасивыми или уродливыми женщинами, с обещаниями встреч, на которые я никогда не являлся. Были и танцы с красивыми – но такие знакомства, по ясной причине, редко получали продолжение. На попойках было разливанное море водки, пива и коньяка, за которые мне даже не приходилось платить. Я не запоминал ни людей, ни имена, ни сами знакомства из-за их краткосрочности и частой сменяемости. Бессонные ночи превращались в безостановочное кружение по музыкальным вечеринкам и киноклубам, бильярдным залам и притонам, сопровождающееся курением травки. Но всё это веселье было пустотелым и тоскливым, наподобие того, каким бессмысленным бывает шум наркотического хохота.
Однажды вечером, гуляя по центральному району Хайфы, по улице Невиим, что на русский переводится как улица Пророков, я снова встретил Серёжу. Он возвращался с работы на заводе в хостел, куда его поселили социальные службы. На этот раз мы обменялись номерами телефонов, и Серёжа показал мне своё жилище. Я стал часто навещать его. Обычно я приходил к вечеру или ближе к ночи. Серёжа жил на последнем, третьем этаже, в одной из комнат, которые ответвлялись от общего зальчика. Иногда Серёжа прятал меня у себя в комнате, и я, в нарушение всех правил, заведённых в хостеле, оставался у него на ночь. Серёжа отправлялся спать, а я ночевал в зале, на небольшой мягкой кушетке. Ночью никакие контролёры не являлись, а Серёжины соседи на меня не доносили. Помню, что я ночи напролёт ходил по отведённому мне помещению взад-вперёд: привычка, доставшаяся от больницы, когда мне приходилось развлекать себя расхаживанием по замкнутому коридору – колобродил, много курил, сочинял стихи. Утром я незаметно, вместе со всеми, покидал общежитие. Серёжа тоже посещал меня на квартире, где я жил с бабушкой. Она часто бывала в разъездах, и тогда он оставался ночевать у меня.
В пол-одиннадцатого утра я приходил к Серёже на завод. В это время там происходил общий перекур, в закутке, который был слепой кишкой завода. Здесь мы с Серёжей беседовали, и пока я выкуривал одну сигарету, он выкуривал три или четыре. Как-то я пришёл туда раньше времени, когда курительный закоулок пустовал, и стал дожидаться перерыва. Внезапно в проёме калитки появились полицейские. Крепкий мужик в форме, в сопровождении двух молодых девчонок – тоже полицейских. Он подошёл ко мне, резко и грубо спросил, что я здесь делаю. Я объяснил. Тогда он потребовал у меня удостоверение личности и, листая его, заявил, что я не имею права находиться на территории завода. Я попытался смягчить его – мол, каждая собака меня тут знает, что я на этом заводе несколько раз трудился. Он ответил, что это не имеет значения. И тут у меня мелькнула мысль, что завод утыкан камерами наблюдения, и поэтому немудрено, что я засветился. Однако допрос на этом не завершился, и полицейский потребовал, чтобы я открыл свой рюкзак. Я расстегнул молнию рюкзака – на его дне лежала горсть таблеток. – Что это? – спросил он меня. – Наркотики, – ответил я с вызовом и заулыбался собственной шутке. Я увидел, что мой ответ его рассердил. – Если будешь умничать, – сказал он раздражённо, – я тебя арестую и отправлю на три дня в кутузку. Место, где ты находишься – частная собственность. В конце концов мне пришлось покинуть территорию завода. Я не перестал посещать Серёжу, просто теперь приходил в то время, когда все трудящиеся уже стекались вниз с этажей, и я становился частью толпы. В такой ситуации никакая полиция была мне не страшна. За перекуром я рассказал Серёже про досадный случай с полицией и посетовал ему, что завод превратили в концлагерь.
Я пребывал в том возрасте, когда человек может целыми сутками не спать, не чувствуя при этом никакой усталости. Серёжу влекла моя юность: «Ты молод, полон сил, я – жизнью научен». Общаясь со мной, Серёжа, возможно, чувствовал себя моложе сам. Я взял за манеру являться к Серёже в любое время, без предупрежденья. Он очень долго терпел это, но однажды взорвался: «Приходит нежданно-негаданно, а мне – весели его, после рабочего дня». После этого я стал приходить к Серёже только по договорённости: «Видишь, я уважаю твоё время».
Через несколько месяцев я снова попал в больницу, из-за перебора с алкоголем и другими экстремальными вещами, которым я подвергал своё тело. В ходе этой госпитализации я прошёл упомянутую уже «шоковую терапию». При выписке врачи убедили моих родителей, что для меня будет полезно проживать отдельно от семьи. Таким образом, я перешёл под опеку и присмотр социальных служб, которые руководили нашими жизнями и бытом. От этих служб зависело буквально всё: от съёма жилья и приёма на работу до получения субсидий на покупку мебели и электротоваров. Социальные работники посещали нас каждую неделю на наших коммунальных квартирах. Организация, которая мягко, но крепко держала больных в своих объятиях, называлась «Защищённое жильё», и по трезвому размышлению, не столько заботилась о психических, сколько давало обществу защиту от них.
Когда после госпитализации я вернулся в Хайфу и въехал в свою новую квартиру, то оказалось, что Серёга Власов живёт всего лишь этажом выше. Что их старый хостел давно уже расселили. И теперь мы жили ну просто бок о бок. Мы стали раз, а то и два раза в неделю встречаться. Серёжа стал для меня единственным другом, с которым мне всегда было хорошо. Я не совсем понимал, что «уют», создаваемый Серёжей, имеет искусственное происхождение. Что он знает все мои болевые точки, и поэтому никогда их не касается. Серёжа подстраивался под меня, и этот «тепличный комфорт» хорошо сказывался на мне. В разговоре Серёжа всегда давал мне высказаться. Поэтому общение с ним было приятным и желанным. Наши встречи с течением времени делали нас ближе, а беседы становились увлечённее, глубже и азартнее. Когда мы не встречались, то тосковали друг по другу. Появлялось чувство, что в жизни чего-то не хватает. И это было ощущением нехватки «смысла и сути». Насколько бы глубоко я ни погружался в своего друга, я никогда не доставал до дна, всегда оставалось то, что можно было продолжать познавать.
C Мишей Ликманом я познакомился сразу после того, как социальные службы отделили меня от родителей и организовали мне самостоятельное проживание в одном из больничных хостелов.
Весь подвох заключался в том, что сначала мне дали заполнить и подписать документы, подтверждающие моё право на въезд в коммунальное жильё, и лишь потом познакомили меня с его обитателями. Для этого меня провели в специальную комнату для знакомств. В небольшом светлом помещении на узкой скамье сидели двое мужчин и одна женщина, мои будущие соседи по коммуналке. Один из них, Миша Ликман, при моём появлении стал подавать мне дружелюбные знаки: вытянул руки вперёд, сжал кулаки и поднял вверх большие пальцы, изображая «ништяки». При виде этого человека я понял, что пропал: в моём мозгу сразу загорелись все красные лампочки и поднялись красные флажки. Миша находился в эйфории от забрезжившей на горизонте возможности проживания со мной. Для меня было ясно, как белый день, что этот мужчина отметил меня как свою потенциальную жертву, и что я натерплюсь с ним горя. Первой панической реакцией моих нервов было желание ринуться назад в кабинет соцработника, где я только что подписал злополучные документы, и требовать определения в другую коммуналку. Но такой поступок продлил бы моё нахождение в больнице, которая успела мне осточертеть, к тому же я знал, что деньги за мою комнату в коммуналке внесены хозяйке хостела заранее. Мне оставалось только наступить на горло своему страху и согласиться на отношения, которые не сулили мне ничего хорошего.
Мои предчувствия нисколько меня не обманули. Миша был старше меня, и он решил, что имеет право на назидательное, нравоучительное на меня воздействие. Его опека была покровительственно-навязчивой, и Миша действительно доставил мне немало неприятных минут. Психологи назвали бы такие отношения несовместимостью характеров, но я терпел Мишино нахальство, скрежеща душой, но не доводя наши словесные стычки до настоящих конфликтов. При всём этом Миша мне симпатизировал, в какой-то мере уважал, и мы водили своеобразную колючую дружбу.
Миша увлекался восточной поэзией и пописывал стихи, пребывая в приятном заблуждении, и в хамской заносчивости своей считая, что он ровня если не Омар Хайяму, то, как минимум, Ли Бо. Мы с Серёжей грубо высмеивали графоманские замашки Миши, причиняя этим ему, как я потом понял, безмолвное сердечное страдание. Человек был настолько лишён языкового чутья, что при написании стиха высчитывал количество слогов и ударений в словах каждой строки и сверял эти строки на соответствие. Это было забавно, и мы поднимали на смех Мишину слабость не только между собой, но и в компаниях.
Миша познакомился и трагически влюбился в девчонку по имени Алеся. Она стала часто появляться в нашей квартире и была готова отвечать на Мишины чувства дружбой, искренне сочувствовать его проблемам и вникать в них. Она была в том возрасте, когда девочка-подросток переходит в ипостась зрелой девушки. Тонкокостность, худоба и высокий рост делали Алесю похожей на большую водомерку. Однако внешность этой девочки обещала превратить её вскоре в молодую грациозную львицу. А пока в ней сквозила нелепица переходного периода взросления. Алеся не была женщиной из жанра «вамп» или «снежной королевой», а оказалась очень милой и доброжелательной по отношению к людям и к Мише в частности. Она была открытой для мира. А их роман развивался на глазах у всего населения нашей коммуналки. Когда в квартире раздавался долгожданный звонок, Миша, как встревоженная лань, срывался с места и, спотыкаясь, бежал к двери. Дверь распахивалась, и Алеся, с громким возгласом «Мишка!», широко разбрасывала руки, смыкала их на его шее, а голову свою прижимала к Мишкиной груди. Казалось бы, чего ещё желать влюблённому, но Мише этого было мало. Наступил день рождения Миши. Я участвовал в подготовке вечера: делал покупки, помогал готовить, накрывал стол. Миша ходил по квартире с улыбкой на лице, было видно по нему, что он счастлив. Пришли гости и среди них – Алеся. После недолгих разговоров на кухне и небольшого количества вина, все прошли в Мишину комнату, где была включена музыка. Начались танцы. Пространства комнаты хватало, чтобы несколько танцующих могли не задевать друг друга. Музыка была ритмичной. Миша, подойдя вплотную к Алесе, начал проделывать своим тазом резкие вращательные движения абсолютно грубого сексуального характера. Алеся сконфузилась, смутились и все увидевшие Мишин танец.
На следующее утро на коммунальной кухне у меня произошёл разговор с Мишей. Понуро и севшим от разочарования голосом он говорил: «Вчера, когда все начали расходиться, я подошёл к Алесе и попросил у неё подарить мне одну ночь. Сказал, что это – лучший подарок, который она может мне сделать, но Алеся ответила, что моя просьба для неё унизительна». «И как ты встретил её отказ?» – полюбопытствовал я. «Я перед ней извинился. Соврал, что плохо представлял себе её внутренний мир, думал, что девчонки просто мечтают попасть в мужскую постель».
Но Миша не остановился на этом. Прошло время, и он предложил Алесе стать его женой.
«Если ты хочешь быть со мной, – сказала Алеся, – ты должен выполнить одно моё условие. Я хочу, чтобы ты прекратил пить свои таблетки. Я понимаю, что это непросто. Но можно сделать это постепенно. Я готова жить с тобой всё то время, пока ты будешь медленно, по капле отвыкать от своих лекарств». Миша сделался мрачным и опустил голову. «Алеся, ты требуешь от меня невозможного. Если я откажусь от лечения, это кончится тем, что я убью или себя, или кого-нибудь из окружающих. Может, это звучит дико, но это – не шутка».
Вскоре произошло странное событие. Алеся прошла «гиур» – то есть приняла иудаизм. Окончила религиозные курсы, в конце которых сдала сложные экзамены. Курсы проводили под надзором авторитетных раввинов, посвящавших новичков в обрядовую часть еврейской жизни и следящих за усвоением материала. Алеся стала носить строгую длинную юбку, покрывавшую её ноги до ступней, и собирать свои волосы в большой пучок на затылке, повязывая на голову тёмный платок. Миша одобрил поступок Алеси: «Я понимаю, – сказал он, – она хочет, чтобы её принимало местное общество».
Тем временем Алеся начала от Миши отдаляться, реже появляться у нас, сокращать количество встреч. Скрывала от Миши место своего проживания. Она устала от Мишиной нахрапистой страсти, не знала, куда от неё деваться и прятаться. Любовь её друга становилась обсессивной, Миша начал Алесю выслеживать и преследовать. Он дошёл до маниакального состояния, заговаривался и клялся, что не отпустит свою девушку, отомстит за измену и применит к ней насильственные действия.
В те же дни я давал приют и крышу одному своему англоязычному другу, у которого не было своего жилья. На дворе была зима, и я спасал его от холодных бездомных ночей. Делать это я права не имел, но Миша на меня не доносил. Друга моего звали Ави и, до определённого момента, он и Миша неплохо ладили. Ави был очень высок и обладал бешеной физической силой. Когда Ави узнал, что Миша вынашивает планы мести по отношению к отвергшей его девушке, он вызвал Мишу на короткий разговор. – Если ты тронешь эту девочку хотя бы пальцем, – сказал он, – то будешь иметь дело лично со мной.
А потом Алеся совсем исчезла с нашего горизонта. Прошло два месяца, и мы узнали, что она лежит в психиатрической больнице, что у неё развилась душевная болезнь. Миша злорадствовал и ликовал: «Это Бог её наказал»! – выкрикивал он и потирал руки. И тогда я вспомнил чей-то меткий афоризм: «Беда с этими романтиками! То признаются в любви, то бросаются убивать».
Мише надоело быть подконтрольным, и он отказался от услуг нашей социальной службы. Снял себе отдельную комнату в другом районе города и съехал из коммуналки. Я глубоко и с облегчением вздохнул. Дальнейшая его судьба мне не известна.
Моё общение и дружба с Серёжей продолжились. Вот израильская часть Серёжиной истории. По приезде в страну он познакомился с Рами, мужчиной, который был его значительно старше. Рами эмигрировал из Вильнюса. Так же, как и Серёжа, в Израиле развёлся со своей женой. У него было два ребёнка, две девочки подросткового возраста. Дети Рами жили в Израиле и находились в хороших отношениях с отцом. Имя «Рами» не было подлинным, а было принято уже в Израиле, чтобы меньше выделяться. А первоначальное имя было труднопроизносимым и редким.
Рами и Серёжа жили с женщиной по имени Наташа. Насколько я успел понять – ровесницей Серёжи и тоже с Украины. Наташа была огромной Серёжиной любовью. Они так и жили пять лет втроём, нестандартной семьёй. Серёжа трудился санитаром в доме для престарелых, Рами был сварщиком высокого разряда. Наташа не имела определённого образования и не брезговала никакой работой. Ко всему прочему, она зарабатывала проституцией. Не знаю, одобряли ли Серёжа и Рами её занятие, во всяком случае – они ему не препятствовали. Заработок Наташи оказывался в результате больше, чем у двух мужиков, взятых вместе. Она была их кормилицей и остовом этой семьи. Рами, в отличие от Серёжи, не был творческим, но в нём чувствовалась какая-то житейская сила, какая-то внутренняя прочность. Он не был больным. За два года до моего знакомства с Серёжей Наташа повесилась. Эта смерть стала полной неожиданностью для всех. Наташа не страдала от депрессий и вообще никогда, как и Рами, не проходила по психиатрическому профилю. Рядом со свисающим из петли телом, на столе осталась записка: «Ушла за покупками». То, что произошло с Наташей, как и истории других самоубийц с их нелепыми предсмертными записками, наводило на мысль, что существует некая внезапная эмоция, приступ всемирного, космического ужаса, который живое существо не способно вынести – в момент, когда он его посещает. Когда за считанные секунды человек сдаёт все свои позиции, какими бы крепкими они ни были и какими бы прочными ни казались. Огромное количество людей проживают свою жизнь, так и не столкнувшись ни разу с этим переживанием. Для Серёжи смерть Наташи осталась кровоточащей раной, только разрастающейся со временем. На эту тему он не собирался ни с кем говорить. Однажды я пришёл к нему и похвастался, что читаю «Розу Мира» Даниила Андреева. Серёжа на секунду сник: «"Роза Мира" была последней книгой, которую прочла Наташа. Теперь ты можешь представить на секунду, что это была за женщина?».
Когда я сделался соседом Серёжи по лестничной клетке, мой друг стал устраивать в конце недели пивные вечеринки для всех желающих. Сначала состав собиравшихся компаний был переменчивым и пёстрым. На вечеринки приходило много случайных, ненужных людей. Но по ходу дела произошёл отсев, и у компании наметилось ядро из друзей, чьи личности были хорошо совместимы. Но, если и бывали залётные гости, вносившие разнобой в общение, то алкоголь сглаживал острые углы. В ядро входили: я, Серёжа, Рами и Майя. Приблудные нам не мешали. На наших встречах звучало много русского мата и сленга всех видов и уровней. Но мы не были быдлом, нас нельзя было назвать даже быдловатыми. Мы забавлялись созданием скабрёзных шуток и афоризмов, всяческой игрой слов. Мужчины демонстрировали Майе свою эрудированность и интеллект, я и Серёжа считали Майю своей «интеллектуальной собственностью». Между нами шла непровозглашённая борьба за внимание Майи. Майя жила в трёх километрах от нас. Поздно ночью, когда мы расходились, то выбирали того из нас, кто оставался меньше всего пьян, и возлагали на него обязанность проводить Майю до её дома. Таким человеком чаще всего оказывался я. Надо признаться, я намеренно сохранял трезвость, чтобы отсечь других возможных «провожателей». Майя попеременно спала с каждым из нашей троицы. Все об этом догадывались, но не произносили вслух и не обсуждали, эти близости происходили по умолчанию. Тема была запрещена к упоминанию по обоюдному негласному согласию.
Однажды, когда я её провожал, Майя сказала: – Я прожжённая б**дь. – Ну что ты? Что ты?! – запротестовал я, – ты – «жрица любви». – И начал рассуждение о том, что «ответственная женщина» должна отдаваться каждому мужчине, который её возжаждал. Такое поведение женщин понижало бы градус агрессии в обществе. Мужчины с оскорблённым и неудовлетворённым эго не стали бы самоутверждаться через развязывание войн и насилие. И тут же подумал, уже про себя: «Боже мой! Что я несу?! Майя – несчастная, больная девчонка. Она ищет у нас любви и внимания. Каждый из нас пользуется и эксплуатирует её тело, не думая даже предлагать и давать ей что-то взамен». – Я не требую от мужчин любви, – говорила Майя. – Но мне хотелось бы, чтобы они со мной хотя бы считались. Но даже это не происходит. Мужчины вытирают о меня ноги, как о замызганную тряпку. Если бы я не была так легко и быстро доступна, мужики уважали бы меня больше.
Майя немного преувеличивала: она не была «лёгкой добычей». В этом мог убедиться любой, кто вступал с ней в близкие отношения. Да и сама она неоднократно об этом заявляла.
Тем временем меня разбирало мучительное любопытство и терзала неподтверждённая догадка, и, в очередной раз провожая Майю, я спросил у неё: – Майя, скажи, Серёжа тоже ухлёстывает за тобой? Майя отвернула лицо, и я заметил, что она не находит нужных слов, затрудняется с ответом. – Не стесняйся, я ведь знаю правду, – продолжал я. Майя вышла из замешательства: – Если это то, что тебе так важно знать, то – да, он тоже за мной увивается. В ту ночь, как и во многие другие, после провожания я остался у Майи на ночь.
В следующий вечер, когда мы все общались и когда речь снова зашла об отношениях полов, Серёжа влез в разговор с грубым, непристойным выпадом, который звучал так: «Когда мужчина ласкает половой орган любимой женщины, он должен задуматься в тот же момент, не целует ли он член своего самого близкого друга». Слова эти никто из нас не стал комментировать, хотя все и поняли, на что был сделан намёк. Серёжа впервые нарушил табу и тут же поймал на себе три осуждающих, возмущённых взгляда.
У Серёжи было нарочито крепкое рукопожатие. Он пожимал чужие руки так, что у людей хрустели и болели пальцы. Эта поведенческая деталь, наверное, компенсировала недостаток большой физической силы. Серёжа был компактен и миниатюрен и, возможно, комплексовал по поводу своего малого масштаба. Я был на голову его выше. Как-то во время квартирника мной овладело игривое настроение и, в ответ на какую-то Серёжину колкость, я при всех с размаху ударил его щёчкой ступни по ягодицам. Мой друг тут же повернулся ко мне лицом и, резко распрямив свою руку, выбросил кулак в мою сторону. Кулак остановился в сантиметре от моего горла. Видя, что удар не удался, оскорблённый Серёжа, от досады и из-за смеха присутствующих, громко выкрикнул: «Сосунок!».
Майя не уступала нам в виртуозности, когда создавала грубые, остроумные анекдоты.
Однажды Майя позволила себе сальность, в которой было немного женского сексуального перчика. – Вчера ночью, перед сном, – говорила она, – я очень мило и приятно промастурбировала своими пальчиками. Между прочим, я получила массу острого удовольствия – гораздо большего, чем от любого реального мужчины.
Всё это было куда ни шло, но иногда Майя начинала манерничать. Как-то она пришла на нашу встречу «расфуфыренной». Медленно и высоко приподняла во время разговора бокал с шампанским, словно готовясь произнести тост, держа сигарету на отлёте, у виска, как если бы пыталась потеребить мочку уха, немного откинувшись на стуле назад, Майя назвала Серёжу «Сержем», а потом несколько раз повторила это нелепое обращение: «Серж, подай то, сделай это». Когда она в очередной раз окрестила моего друга новым именем, по моему телу прошла судорога отвращения. Майя смаковала это манерное слово – новое имя собственное, которое никак не шло к ситуации. Не знаю, в каких женских романах или великосветских буржуазных салонах и клубах Парижа она подцепила это словечко, но это манерничанье Майю в моих глазах опускало. Это могло быть цирком, если бы она в тот момент не вкладывала в свои слова серьёзность. Серёга Власов был кем угодно, только не Сержем, а мы – не были «дамами» и «господами».
Как-то, во время одного из провожаний, Майя дёрнула меня за руку: – Даня, вот ты говоришь, что нам не хватает порыва и страсти. Что между нами нет любви. Может быть, ты говоришь о любви книжной? Но я ведь не только делю с тобой постель – я за тобой попутно наблюдаю. Тебя нисколько не смущает и не отвращает моя физиология: запах моего пота, женские выделения, слюна. Тебе нравится моё тело, да и за дурочку ты меня не держишь. Как же так?
Мне запомнился этот разговор. Но то, что я её люблю, я понял только после того, как мы через пятнадцать лет окончательно расстались.
Ко мне пришёл соцработник – Аркадий Черепов. Мы уселись на стулья друг против друга, и он начал: – Даник, я хочу, чтобы ты перестал посещать по пятницам Серёжины попойки. Это не для тебя. Я сделаю всё, чтобы разбить эту порочную традицию. Пойми, я и наша организация – заботимся о вашем здоровье. – Ой, сейчас я описаюсь от умиления, – ответил я. – Во-первых, не вижу причины наши встречи прекращать. А, во-вторых, не надо мне заливать насчёт вашей «заботы», со мной такие вещи не проходят. Ты печёшься о своей заднице и своей профессиональной репутации. – Ну, хорошо, хорошо, – продолжал Аркадий. – Но ведь есть же определённые законы. Разве нет? – С этого и нужно было начинать: нет никакого закона, который запрещал бы нам раз в неделю встречаться и немного выпивать. Слава богу, мы – не в тюрьме. Спроси любого психиатра, и он скажет тебе, что небольшое количество алкоголя действует на больных только благотворно, – ответил я полушутя-полусерьёзно. И Аркадию пришлось уйти от меня ни с чем.
На следующий день раздался звонок в дверь. На пороге, припадая на покалеченную ногу, мялся Тельман. Рядом с ним стоял юноша, который мне сразу не понравился тем, что с первых секунд разговора был как-то по-глупому весел. Мы прошли в салон, сели, и незнакомый пацан начал рассказывать о себе. О том, что хочет стать директором магазина музыкальных инструментов. А когда мы заговорили о поэзии, мальчишка начал хвастаться тем, что может накатать трёхстраничное стихотворение за две минуты на спор. Я посмотрел на Тельмана с недоумением, он с такой же неловкостью посмотрел на меня и потянулся губами к моему уху: – Даник, не обращай внимания, – зашептал Тельман. – Он ещё молодой и глупый. Когда они уходили, я тихонечко попросил Тельмана, чтобы он больше не приводил этого мальчишку в мой дом. Я не любил это новое поколение, которое свою любовь к деньгам переживало физически, имело только одну мечту – заработать свой миллион, и писало свои стихи за две минуты, на спор, по секундомеру.
В перерывах между вечеринками мы с Серёжей заседали в одном из трёх кабаков, расположенных недалеко от нашего дома. Но чаще всего мы останавливались в одной давно облюбованной нами пивнушке. Хозяином был старый религиозный еврей, имевший немногочисленную, но постоянную клиентуру. Все посетители кабака знали друг друга в лицо. Здесь нас никто не задирал, в этом месте не происходили по пьяной лавочке конфликты и драки. Я просил хозяина заведения приглушить музыку, и он всегда выполнял мою просьбу, так что ничто не мешало нашему разговору. Внутри был полумрак, пиво было холодное и свежее. Серёжа заказывал себе ещё и водку, от которой я воздерживался. Подспудно я понимал, что мой друг подпаивает меня, так же, как когда-то он приложил руку к тому, чтобы я привык к сигаретам. Зато, думал я, у меня есть прекрасный собутыльник и очень чуткий и интересный собеседник.
Однажды, в середине нашего заседания, я взглянул на свои часы и увидел, что пришло время приёма лекарств. Я прервал разговор, потянулся за пластиковым пеналом и вынул из него необходимую дозу. Положил её на ладонь, закинул на язык и запил тремя глотками холодного пива. Серёжа наблюдал за мной с удивлением и восторгом. – Мне это дико нравится, – сказал он. Я объяснил ему, что никакого героизма в моих действиях нет. Что смешивание лекарств с пивом не вызывает во мне опасных реакций. И это проверено опытом. – И всё равно, мне это жутко нравится, – повторил Серёжа.
Однажды мы пришли в эту пивную и приготовили всё для небольшого кутежа-междусобойчика. Заказ был сделан, и на столе уже поблёскивали большие кружки с пивом. Серёжа опрокинул стопку водки. Через минуту стало происходить что-то непонятное. Серёжа встал из-за стола и пошёл к стойке, вынимая по дороге деньги, чтобы расплатиться за пиво и водку. Хозяин протянул Серёже мелкую сдачу, которая монетками стала просыпаться между пальцев Серёжи и со звоном падать на пол. Я не понимал, что происходит. Вместо того чтобы поднять монеты с пола, Серёжа повернулся ко мне: – Мне нужно на свежий воздух. Он развернулся и пошатываясь двинулся наружу. Я побежал за ним, сразу забыв о деньгах. Когда мы вышли, я взял Серёгу под локоть. Мой друг еле-еле держался на заплетающихся ногах. Через секунду он споткнулся и упал вниз лицом. Я быстро наклонился к нему, пытаясь его поднять, но тело Серёжи оказалось неподъёмным. С грехом пополам, при помощи одного из прохожих, я всё-таки поставил Серёжу на ноги и довёл до ближайшей скамейки. Серёжины кулаки были разбиты, кожа на лбу лопнула и кровоточила. Его ноги, руки и пальцы мелко тряслись, дыхание было сбивчивым, всё его тело била мелкая дрожь. Я был страшно напуган. На моих глазах умирал человек. Наконец, в какую-то неожиданную секунду, Серёжа стал приходить в себя. Он восстановил дыхание, и дрожь постепенно прекратилась. Теперь он мог говорить. – За полчаса до пивнушки, – сказал он через непослушные губы, – я принял Leponex. Его нельзя смешивать с водкой. Я – сглупил. – Ты с ума сошёл?! – закричал я. – Ты что творишь?! – Ты, вообще, понимаешь, что твоё падение могло оказаться последним?! – Жаль, – сказал Серёжа. – Чего – жаль? – не понял я. – Жаль, что падение – не окончательное, – произнёс он.
«Слишком много водителей автомобилей, Слишком много потерянных душ, Пьющих пиво по засранным барам. Слишком много «меня», опалённого жизни пожаром. Смерть ободранной кошки слишком долго считалась кошмаром…»
На наших вечеринках Рами держался всегда обособленно и вёл себя сдержанно. Он не стремился говорить. Ему было достаточно нашего присутствия. Однако если он вступал в разговор, у меня сразу выпадали мозги. Независимо от того, произносил ли он что-то значительное или простое и случайное, моему воображению слышались в его словах дополнительные, подспудные смыслы. Во время одного из наших разговоров я посетовал, что у меня «накрылась» музыкальная система. Рами отвёл руку с сигаретой в сторону, посмотрел на меня серьёзно и после паузы сказал: – Парень, что ты такое несёшь? Как «система» могла накрыться? Слова Рами вызвали перед моим умом бездны. Я вскочил со своего места, рванулся и поспешно покинул квартиру Серёжи.
Дело в том, что на протяжении моего взросления я по большей части не руководствовался системными законами социума и грубо их нарушал. Я попросту не понимал их, а иногда не замечал. Что не могло не вылиться для меня в неизбежные проблемы и беды. Вот почему слова Рами так меня уязвили, и мне показался в них нехороший «намёк».
– Бросайте свои дурацкие таблетки, – говорил Рами. – Вы же нормальные люди. Вы ходите, как зачарованные, и всё время поглядываете на часы: не пора ли принять таблетку. Отказывайтесь от этой дряни и идите работать.
Я не стал вступать с Рами в спор и объяснять ему, что существует «синдром отмены». Что лекарства, которые мы пьём, в основе своей – наркотики. И если есть средства, ускоряющие мышление, то мы используем ингибиторы, то есть препараты замедляющего и тормозящего действия. И всё равно – это наркотики, отказ от которых гарантирует тяжелейшую ломку и возврат к галлюцинациям и психозу.
Наши с Серёжей попойки продолжались. Мы снова сидели в затемнённом баре, и я рассказывал Серёже, что сомневаюсь в реальности, в психиатрии и в нашем диагнозе. – Будь внимателен, – говорил я ему, – и всё, что я скажу, прими в качестве притчи или в порядке бреда. Вот я беру и поднимаю со стола кружку, полную пива, подношу её к губам, делаю глоток и ставлю кружку на место. Всё это плавно протекло перед тобой, не покоробив твоё сознание. Тогда как каждое из сделанных мной действий занимает-урывает для себя отдельное место в пространстве и времени. А то, что ты воспринял как единое, на самом деле состоит из фрагментов. Можно пойти по обратному пути, и тогда обнаружится, что вещи, которые мы воспринимаем как разрозненные – на самом деле – части и продолжение одной «картинки». Это два противоположно направленных вектора восприятия, которые сменяют друг друга и этим «меняют реальность», порождая «миг» – или то, что мы называем словом «сейчас».
Как и почему я пришёл к этой проблеме. Попробую объяснить. Толчком к размышлению послужили так называемые моменты выпадения из времени, или миги-состояния, которые можно назвать «точками остановки мира». Теперь мне придётся описать эти состояния.
Я иду бриться, беру станок и склоняюсь над раковиной. Моё сознание проделывает следующее упражнение: я концентрирую всё своё внимание на руках, конкретно – на зримом их положении в каждую данную секунду; чем дальше я углубляюсь в это, тем менее понятным для меня становится, где находится сам «процесс» бритья как «целое». Затем я проделываю обратное, то есть полностью концентрируюсь на «процессе». Как только я достигаю осознания «процесса», тут я перестаю понимать, где находятся мои руки.
– Чтобы начать воспринимать вещи изменённым образом, нужно отстраниться от их «информационной» нагрузки. Меня поражает мысль о том, что вещи-предметы, освобождённые от информационного налёта, который мы на них налагаем – не имеют никакого смысла и пребывают «сами по себе». То есть камень остаётся камнем только до тех пор, пока мы не подумали: «КАМЕНЬ».
– Так однажды мне приходилось наблюдать разговор двух людей, говоривших на совершенно незнакомом мне языке. Было ощущение отсутствия смысла в том, чем они занимались, так как весь смысл – «вдуман» в слова.
– Представь себе, – продолжал я, обращаясь к Серёже, – что перед тобой СТЕНА, выкрашенная однородной краской. Можно взять фломастер и покрыть её любыми узорами и фигурами. Эти узоры всегда будут частью и продолжением того общего «пятна», на которое они нанесены.
– Всё это я говорю к тому, что «абсолютное пространство» существует. Оно должно существовать. И если все физики мира поднимут меня на смех, сами они не смогут сформулировать чёткие критерии «существования». Какими конкретными качествами должна обладать материя, чтобы мы могли зафиксировать её бытие? Или бытие начинается там, где объект попадает в поле зрения нашего сознания, в той точке, где сознание касается его? Точно таким же образом психиатры не могут вывести чёткие параметры душевного здоровья.
– Можно усложнить. Прошлое, настоящее и будущее сталкиваются и сливаются между собой так же, как и миры сталкиваются и сплетаются один с другим, в общем-то, уживаясь друг с другом, хотя и несут в себе разное смысловое и эмоциональное содержание. Так же, вечно и незаметно, перетекают ночи в дни, не нарушая общего вселенского порядка и строя, а напротив – поддерживая его. Хотя у каждого дня и у каждой ночи своё собственное неповторимое «existence».
– По моему ощущению, несколько миров могут делить одну физическую подкладку-тело, через которую «миры» просвечивают, проступают. Сознание больного блуждает по этому телу, опознавая его внутренние стыки. От наведения и фокусировки сознания, от его направленности зависит то, как и на что оно ложится. Безумный живёт на стыках миров, хотя только для него это и очевидно. Перепрыгивание из мира в мир, скачкообразное движение по реальности без всяких правил делает сознание какофоничным. Сознание «здорового» человека движется по реальности по более чётким маршрутам и путям. Оно закреплено на определённой действительности, и оно к ней приковано.
– Когда я думаю о психиатрии, обо всех этих больницах и деньгах, которые вбухиваются в эти таблетки, мне начинает казаться, что кому-то выгодно скрыть тот факт, что параллельная реальность существует и что есть люди с невольным или намеренным доступом к ней. Может быть, мы – шизофреники – правы, и весь мир действительно поставлен на «прослушку». Может, Господь потому и бережёт меня, что я знаю некоторые его тайны.
Круг
Дни – не летят – и не сгорают, Поверь мне, друг! Они – собою замыкают Великий круг!
Движенья вписаны в мгновенья, И иногда – Мы чуем мига повторенье, И – навсегда!
Сознанье проникает в темя Не первый раз! И останавливает время Бездонный Глаз!
Мне кажется, что вещи – вечны. А – за окном – Застывшим сказочным серпом Наш неподвижный путь отмечен…
Серёжа выслушал меня внимательно. Потом скорчил скептическую рожу: – Даник, ты занимаешься ерундой. Это всё равно что выяснять, с какой ноги начинает своё движение сороконожка.
Серёжина откровенность со мной была пугающей и обескураживающей. Однажды он признался мне, что когда-то давно, в своём бандитском прошлом, по чужому приказу и из любопытства убил человека. После этого убийства, по прошествии времени, он пришёл в христианство сознательно. Христианское миропонимание, казалось, давало избавление от ужаса собственной вины. Серёжа часто повторял, что высокоорганизованный разум – великое начало жизни – будучи разумно исключительно, не может быть аморально, неэтично, негуманно. Он был христианином не поверхностно и знал текст всего Евангелия наизусть, и ко всем историям о Христе относился вполне серьёзно. Для того, что он над собой совершил, необходимо было не только полное отчаяние от жизни, но и вера, жажда запредельного, экстаз и исступление. Он проникся мыслью о смерти и о Боге настолько, что земное потеряло для него значение.
Серёжа любил называть себя артистом, но для меня он был в первую очередь писателем и поэтом. Он виртуозно играл на гитаре, пел свои авторские тексты под музыку, создавал пародийно-сатирическую прозу великолепного качества. Парадокс жизни в том и состоит, что убийца способен писать гениальные лирические стихи. Правда, Серёжа не был «хладнокровным убийцей», а это и составляло существенную разницу. Своё творчество Серёжа называл «духовным развратом». Вопрос, можно ли считать его творчество «духовным» – остаётся открытым. Потому что никакое раскаяние, в конечном счёте, не снимает с убийцы его вины. Видимо, так чувствовал и понимал сам Серёжа. В его оправдание и как человек, знавший его близко, хочу только сказать, что покаяние Серёжи было таким искренним и глубоким, что изменило его внутреннюю суть.
После Серёжиного признания я полтора месяца не звонил ему и не назначал никаких встреч. Наконец я позвонил ему и сказал, что он может появиться. Когда он пришёл, я посмотрел ему в глаза и спросил: – Зачем ты рассказал мне всё это? – Ты мой самый близкий друг, и у меня от тебя нет никаких секретов, – ответил Серёжа и хихикнул «мелким бесом». Я помолчал и сказал после тяжёлой паузы: – Я прощаю тебя только по одной причине, а именно потому, что сам я ничуть не лучше тебя. Разница только в том, что своё покушение на человеческую жизнь я совершил не на трезвую голову, а на фоне ярчайшего безумия. И я не стал «карателем» только по счастливой случайности, потому что Господь миловал.
Мне казалось, что, прощая Серёжу, я должен взять часть его вины на себя.
По средам Серёжа посещал евангелическое общество, названия которого я уже не помню. Помещение, где собирались для проповеди и коллективной молитвы верующие, находилось так же неподалёку от нашего дома. Это был огромный зал, все стены которого были уставлены книжными стеллажами. Однажды Серёжа привёл меня туда. На полках покоились сотни книг Старого и Нового завета, переведённые чуть ли не на все языки мира. Мой друг взял с одной из полок Евангелие на иврите, открыл его на случайном месте и попросил меня перевести один отрывок на русский язык, что я и сделал. В главе, которую я переводил, описывался эпизод из жизни Христа. В ней говорилось, что Христос во время одного из своих путешествий зашёл в дорожную таверну, желая остаться инкогнито, но был узнан, и его обступила толпа из любопытствующих людей. Серёжа забрал у меня книгу и похвалил меня: – Ты хорошо знаешь иврит. Ты перевёл эту главу почти дословно. Мне всё это показалось нелепостью, потому что, если Господь хочет быть неузнанным, то он им становится.
Как-то, в ответ на одну из моих нападок на его набожность, Серёжа сказал: – Я не собрал сокровищ на земле. У меня нет ничего своего в этом мире, но мне хочется верить, что у меня есть много братьев и сестёр. Мне казалось, что вера делает Серёжу кротким и жалким.
Выпивая в одном из кабаков вино и попутно обсуждая творчество Блока, мы вспомнили расхожее «Истина – в вине». Но, когда я заметил Серёже, что русский язык – это единственный язык, в котором слово «вино» приобретает дополнительный смысл, по лицу Серёжи прошла быстрая, мучительная гримаса. И хотя через секунду он пришёл в себя, я понял, что делаю ему больно.
Частой темой наших разговоров становился вопрос существования Бога. Этот вопрос Серёжа мог обдумывать и обсуждать в отрыве от религии, абстрактно. Я к тому времени уже был сложившимся деистом. Вот отношение Серёжи к этому предмету в его стихах:
Взгляните на движение молекул, Неупорядоченный, хаотичный бег: Бунт вещества законы все отвергнул, И он бушует так за веком век. Но, оторвав свой взор от микроскопа, Взгляните в небо на созвездий ход, И взгляд ваш без любого телескопа Гармонию вселенскую поймёт. Планеты эллипс чертят по орбитам Вокруг звезды, а звёзды держат путь По траекториям галактик монолитных И не пытаются свернуть.
Подобно часовому механизму, Материя, не замедляя ход, Живёт столь упорядоченной жизнью, Что, глядя в небо, и дурак поймёт: Есть Властелин порядка мирового, Смиривший хаос сильною рукой, И по его божественному слову Царит меж звёзд порядок и покой.
Раз в месяц Серёжа посещал вечера авторской песни, которые организовывал у себя на квартире мужчина в летах, по фамилии Гангаев. Сюда приходили люди, хорошо владевшие гитарой и перекладывающие на музыку собственные авторские тексты. Серёжа пригласил меня на один из таких вечеров, и, свыкаясь с новой обстановкой, я удивился обилию антикварной мебели в квартире, а слушая песни, поразился одарённости собравшихся здесь исполнителей. Сам Гангаев был центром притяжения для многих талантливых людей. Здесь Серёжа впервые публично исполнил свою песню «Иерусалим». С поэтической точки зрения – это мастерский текст, который сам по себе мог бы стать русскоязычным гимном Израиля.
Иерусалим
Среди камней, холмов и ветров южных, Как царь меж челяди – суров и нелюдим, Стоит, сияньем озарён жемчужным, Небесный город – Иерусалим.
По-разному вступали в этот город: Кто – с посохом, а кто – с мечом в руке. И жители его знавали голод, Видали смерть и трупы на песке.
Бывал разрушен и отстроен снова, Но, как и встарь, паломников манил, Он, даровавший миру Божье Слово, Священный город – Иерусалим.
Готовятся к набегу сарацины, И крестоносцев подступает рать, Прольётся кровь виновных и невинных, И ворон чёрный будет пировать.
А после боя, у костра ночного, Устав от звона сабель и мечей, Прозревший воин взор поднимет снова К сиянью звёзд – божественных свечей.
Исполнившись небесной благодатью, Отбросит он клинок свой в темноту И лбом горячим припадёт к распятью, Вдруг поняв ратных подвигов тщету.
Потом поднимется, исполнен скорби, Виною за прошедшее казним, И шаг направит, совести покорный, В великий город Иерусалим.
И стены древние очам его предстанут, Пройдёт он по булыжным мостовым, Тот, кто, вождями алчными обманут, Крушил и грабил Иерусалим.
Застынет у подножия Голгофы Тот, чей клинок звенел, непобедим, И вдруг заплачет рыцарь из Европы И с ним заплачет Иерусалим...
А пред Всевидящим небесным оком, Стоят, стерев с людей слащавый грим, Позором человечества – Голгофа, И с нею рядом – Иерусалим.
В конце действа гости высыпали наружу, для перекура и чтобы переброситься парой слов перед тем, как расстаться. Ко мне и к Серёже подошёл незнакомый парень, и между нами завязался небольшой разговор. – Все бабы – б**ди, – говорил парень, – все, как одна. Им не нужно ничего, кроме секса и денег. Ну, и скажите мне, что это не так, – продолжил он вызывающе. Серёжа устало вздохнул и посмотрел парню в лицо: – С этим я не могу согласиться. Я смею полагать, что отношения между мужчиной и женщиной могут быть чистыми, глубокими и нежными.
Серёжа встал со ступенек лестницы, на которой сидел, и поспешно зачехлил свою гитару, не желая больше видеть и слышать собеседника. Да, Серёжа бывал иногда груб, а в своих шутках заходил слишком далеко. Но слово «любовь» было для него священным.
«Но я не вижу дивного лица Любимой в райском саде…»
«Мой брат в тоске по юности огню, Чьё сердце зажигалось в честь любимой, Мечтой живём и тем воспоминаньем, Что нас преследует в чужом краю, И жжёт в груди огнём неугасимым, И стало вечным, радостным страданьем. Его не променяем мы на тлен Земного бытия и счастие людское, На золото, алмазы, царства мира. Любовь нас подняла давно с колен И подарила счастье неземное, В руках у нас с тех пор – Божественная Лира!»
На одну из наших пятничных вечеринок явилась Нина, соседка Серёжи по этажу. В разгар веселья она вдруг взяла слово: – Серёжа, Даня, объясните мне, что вы пытаетесь тут всем нам доказать своими стихами, пародиями, книгами, песнями? Разве нельзя быть немножечко попроще? Серёжа посмотрел на Нину, потом на меня и покрутил пальцем у виска, давая всем понять, что держит простоту за глупость.
«А после буду в гости ждать тебя, Чтоб поделиться дерзким тем весельем И за границы быта выйти вон».
Серёжа действительно писал великолепные пародии на общеизвестные поэтические тексты. В обойму его юмора попадали и Гумилёв, и Блок, и Веничка. Однажды он написал пародийную прозу на книги Лукьяненко. Я от Серёжи не отставал и пародировал Мандельштама и Пушкина. Я решил не приводить здесь эти пародии. Во-первых, потому что они не служат целям этой книги, а во-вторых, они настолько смешны, насколько и неудобоваримы, и неприятны для неподготовленного слуха. Иногда Серёжа коверкал до смехотворности тексты советских шлягеров, и я не знал, берёт ли он эти шутки из своих загашников или из закромов «народной мудрости».
Однажды Серёжа пришёл ко мне в расстроенных чувствах: – Даник, я потерпел фиаско! – сказал он. – Я пытался спародировать песни Галича. Бился несколько часов, и у меня ничего не получилось. Со мной такое происходит впервые, ни одной песни, ни одной строчки я не смог «перепеть». На что я ответил Серёже прямым текстом: – Чтобы пародировать Галича, нужно быть полным идиотом. Глупо даже пытаться ставить перед собой такую задачу. Ты не понимаешь, к чему ты подступился. Все песни Галича настолько завязаны на общечеловеческую этику и на такие тонкие чувства, что не терпят никакого насмехательства и шуток. Они – слишком серьёзны, чтобы выискивать в них слабые места. Слабых мест в стихах Галича – нет. То, что ты делаешь, это всё равно что испражняться на «Рождение Венеры». Лучше иди и пародируй своё Евангелие. Кстати, Галич был христианин, он крестился у Александра Меня накануне своей вынужденной эмиграции.
Вскоре Серёжа явился ко мне с новой историей. – Даник, я начитался эзотерических книг, в которых говорится о йогах высокой ступени. О том, что они способны уйти из жизни, силой мысли и воли остановив своё сердце. Я попробовал сделать что-то похожее, уткнулся лицом в подушку и перестал пропускать воздух в лёгкие. Через минуту я уже осознал, насколько хочется человеку дышать.
Через две недели после этого разговорчика Серёжа предпринял свою вторую попытку. Он опять смешал Leponex с водкой, но его нашли, когда после отравления он потерял сознание. Его отвезли в больницу Рамбам и промыли. Серёжа часто жаловался на тоску. Душа его билась «в горячечной рубашке плоти» и не находила выхода.
Моя тоска, её не утолить В объятьях девы юной и прекрасной. Её нельзя в шампанском утопить, Забыть в бою кровавом и ужасном.
Она гнетёт меня уж много лет, Неутолима, словно пламя ада. Пред ней ничтожен радостей и бед Поток. Она в пути моём – преграда.
И даже на балу у сатаны Или в раю под древом жизни Мне от неё не убежать – увы! Она для сердца – вечной укоризной.
За то, что удержать её не смог, Ту женщину, что всех милей на свете. Окутал сердце жизни серый смог, И я один на мерзкой сей планете.
…И я расстанусь с этою тоскою, Когда тебя узрит усталый взор…
Серёжа на моих глазах стал разочаровываться в жизни, в людях и в искусстве.
…и снова, моя постель пустынно-одинока, а слёзы высохли, крушатся все основы того, что было свято и высоко…
… В Нём было и страданье неземное, Тоска по позабытым небесам. И я увидел, как течёт слезою Смесь гордости и грусти по щекам.
Одно из наших утр началось с возлияния. Мы сидели напротив уличного кафетерия и беседовали. Внезапно Серёжа посмотрел на меня исподлобья и взял меня на прицел неожиданным вопросом: – Ну, что, Даник, а ночь-то ещё – далеко? Вопрос был ехидным, я почувствовал, что Серёжа хочет меня застать врасплох и уесть. Я и впрямь осёкся, но тут же нашёлся, что ответить и парировал: – Серёжа, мы с тобой находимся в равной исходной позиции, а также и в одинаковом или очень похожем положении. Так что твой упрёк и юмор – неуместны: ночь отстоит от каждого из нас на одном и том же расстоянии. И я процитировал ему Мандельштама: «На рынке возятся собаки, менялы щёлкает замок, у вечности ворует всякий, а вечность – как морской песок».
Однажды мы с Серёжей случайно пересеклись в больнице в очереди на рутинную проверку у психиатра. Больные, а их было человек десять, все были как на подбор. Кто-то жевал щеку, другой грыз ногти, у третьего тряслись руки. Сам я чувствовал себя не в своей тарелке. Если бы я встретил каждого ожидающего приёма врача вне больницы и по отдельности, то сразу бы и безошибочно определил у них степень перекоса крыши. Все хотели поскорее покончить с проверкой и норовили влезть в кабинет, нарушив очевидную последовательность. Отчего у двери к дежурному врачу возникала колготня и перебранка. Серёжа на этом фоне казался самым спокойным. В выражении его лица был вызов и насмешка. Мне захотелось вывести его из равновесия и успокоиться самому. – Ну, что, Серёжа, вот и наступил конец света, а никто этого даже не заметил. Он криво усмехнулся и поднял глаза к потолку: – Даник, если я не сошёл с ума, то надо мной находятся четыре неоновые лампы, и я вижу их свет. Аргумент был неопровержимым, и я решил не продолжать.
Довольно часто мы с Майей встречались в городе в дневное время и совершали прогулки, содержание которых мне было заранее известно. Моя подруга шла в торговые центры, где продавали женскую одежду, обувь и оптику. Неспешно померяв десяток шмоток или дюжину очков, она выходила из магазинов, так ничего и не купив. Всё это время я стоял в стороне, нетерпеливо ожидая конца процедуры, которая наводила на меня неимоверную скуку. Посещение магазинов растягивалось на несколько часов. Когда я начинал терять терпение, раздражался и спрашивал, для чего она всё это проделывает, Майя смотрела на меня с неподдельным удивлением. – Разве ты не понимаешь, что это ещё одна возможность поговорить и пообщаться с людьми?
У современного человека, как правило, на запястье находятся часы. Серёжа часы никогда не носил. На вопрос, почему, Серёжа отвечал: «Часы – это наручники…». А на безымянном пальце он носил отполированное кольцо, изображавшее человеческий череп с пустыми глазницами. «Таким я стану, не пройдёт и век». Он начал носить его сразу после того, как написал цикл стихов «Обручённый со смертью». Кольцо было подарком Рами, который носил такое же на своём пальце.
Как я уже говорил, я приютил в моей квартире одного гениального бомжа, которого звали Ави. Поздно вечером, в одиннадцатом часу, мы с Ави возвращались из города. На входе в дом, у самого подъезда, лежал Серёжа. Он был пьян в стельку, и от него за несколько метров разило водкой. Ави подошёл к нему и по-товарищески попытался помочь Серёже встать. Но тот отстранился и грубо на иврите послал Ави на х*р. Тогда к Серёже подошёл я, и тоже был послан, но теперь уже по-русски. Я схватил Серёжу за шкирку, втащил на лестничную клетку и прислонил спиной к стене. Поизучав несколько секунд пьяную Серёжину физиономию, я сказал ему: «Некрасиво это, друзей на х*р посылать». После этих слов я отпустил его рубашку, и он сполз по стене на корточки. Когда я поднимался по лестнице в свою квартиру, то услышал пущенный мне вдогонку Серёжин крик: «Прости!».
Мне хотелось растормошить Серёжу для жизни, и я как-то сказал, что ему было бы полезно иногда менять обстановку. Что всегда есть возможность отложить небольшие деньги и позволить себе поездку за границу, в ту же Европу. – Ты не меняешь картинку, – говорил я, – ты приковал и приговорил себя к заводу, света белого не видишь, устаёшь от однообразия, это видно без очков. Поездки и вылазки в большой мир могут действовать на человека благотворно. Но слова мои, кажется, не достигали Серёжиного ума. – Я Европы навидался, когда служил в армии, в Берлине. К тому же есть у меня чувство, что ничего нового в этой жизни я не увижу. А занимать себя можно по-разному. Хочешь убить время – пойди на работу, – отвечал он. Сам я нигде не работал и был перелётной бабочкой, порхающей от человека к человеку.
В один из выходных я посетил день рождения одного своего младшего товарища, репатрианта с Украины, которого я обучал ивриту. В большой квартире собрались около десятка молодых людей. Кто-то из них уже служил, а кто-то только приближался к призывному возрасту. Здесь я дал себе волю и накачался разными видами крепкой выпивки, которая была почти единственным угощением. Я пил до тех пор, пока меня не настигла алкогольная эйфория и вместе с ней идея одного дикого поступка. Торопливо попрощавшись с присутствующими, я вышел в город и отправился за цветами.
Через полчаса на такси я добрался до квартиры Майи и требовательно позвонил в дверь. На часах было десять вечера, а наш с Майей роман находился на одном из своих пиков. Майя сразу открыла дверь. Каждая комната квартиры, в которой я не раз бывал, была освещена всеми световыми средствами. С цветами в руке я прошёл в зал, встал перед Майей на одно колено, поднял высоко над собой букет и пробормотал что-то сумбурное. Майя заулыбалась и приняла моё «предложение», когда из соседней комнаты неожиданно вышел не знакомый мне парень – новый любовник Майи. Звали его Денис, был он иудей, и одет в религиозное одеяние. Я бы не дал ему девятнадцати лет. Его присутствие немного меня смутило, но я быстро понял, что он входит в «целевую группу» Майи. Она любила совращать и растлевать юных мальчиков. Вместо знакомства между мной и Денисом произошла короткая словесная перепалка. Когда пришло время отходить ко сну, я и Майя легли на большой кровати в зале, а Дениса отправили спать в маленькую смежную комнату. В зале играла музыка. По пьяной дури я выставлял магнитофон на максимальную громкость. Денис несколько раз вышел из своей комнаты, чтобы убавить звук. Наконец все утихомирились, и в квартире был погашен свет. Я обнял Майю и спросил: – Ну, как он тебе? – Да не знаю, придурочный какой-то. Встаёт ни свет ни заря, напяливает полосатую тряпку и начинает вслух молиться. Да ещё раскачивается при этом, как китайский болванчик. Потом мы занялись сексом. Майя вскрикнула: – Даник, мне больно! – Что случилось? – спросил я. – Ты опять перепутал дырки!
Утром, пока Майя спала, я вышел на кухню и наткнулся там на Дениса. Я отпустил в его сторону какую-то едкую шутку по поводу его религиозности. Денис ответил, что, видимо, я плохо понимаю, что такое Бог. Я уверил его, что представляю себе это достаточно хорошо и вскоре, не попрощавшись с Майей, покинул квартиру.
На улице я вспомнил вчерашний вечер как сатанинский морок или кошмар. Я стыдился себя.
Вскоре Майя позвонила и назначила мне встречу. Мы сидели в зале огромного книжного магазина «Исрадон», в закутке, отведённом под кофейню. Нам принесли горячий кофе, когда Майя спросила: – Ну, как мы будем отмечать это событие? Последовало моё неловкое молчание. Наконец я сказал: – Майя, Майя, прости! Вчера я был слишком пьян, чтобы принимать трезвые решения. Теперь, в полном изумлении от происходящего, молчала Майя. Потом она заговорила, глядя мне прямо в глаза: – Даник, я ничего не понимаю: если ты совершил такой поступок, значит, у тебя было какое-то «чувство», которое тебя вело?! – Было… Но – слишком «мимолётное», – залепетал я, понимая, что выгляжу полным идиотом. В следующую секунду Майя вскинулась всем телом и бешено ринулась прочь из помещения. Лямка её женской сумки зацепилась за стул. Стул с грохотом упал, потянул за собой и опрокинул стол, а кофейные чашки разлетелись на куски. К месту «крушения» подошла хозяйка заведения: – Молодой человек, не волнуйтесь, я поняла, что тут произошло. Я сама здесь приберу. Только вам придётся заплатить за разбитые чашки.
Майя позвонила мне через две недели. – Даник, я тебя прощаю. Мы настолько близки, что я не могу даже как следует на тебя, дурака такого, обидеться.
Я и Серёжа решили опробовать новый, незнакомый кабак. Мы сделали заказ, и когда его принесли, беседа наша потекла. Мы делились друг с другом содержанием наших галлюцинаций.
– Обычно я людей в такое не посвящаю, – говорил Серёжа, – но тебе расскажу. Представь, иду я после работы домой, и мне начинает казаться, что в кустах и за деревьями прячутся десантники, держа автоматы наперевес. Я оцепенел. – А потом на меня навалился такой ужас, что я перешёл с шага на бег, чтобы уйти от «засады», в которую я попал. Короче – буйняк, – заключил Серёжа.
Я стал рассказывать ему, что у меня было похожее переживание. Когда я находился в квартире своего деда, из окна мне на майку упал маленький солнечный зайчик. Я решил, что на меня наведён оптический прицел снайперской винтовки засевшего в соседнем доме наёмного киллера и что через секунду я схвачу пулю. Чтобы обнулить горячее напряжение страха, я бросился на кухню, вынул из ящика острый азиатский нож и его лезвием несколько раз полоснул себя по запястью. Когда мне перевязывали рану, мой дед, ошарашенный моим поступком, подошёл ко мне и сказал с укоризной: «Люди борются за жизнь! А ты?..». – Тоже – буйняк, – одобрительно закивал Серёжа. – Всё это ерунда, – сказал я, – сейчас я расскажу тебе историю, которая является моей вершиной.
Меня определили в открытое отделение. Ни я, ни врачи не знали, на каком я свете. Это был чистой воды эксперимент. В первый же день свободы я вышел из открытого отделения на улицу. Я увидел, что под самым солнцем на горячем асфальте припаркована машина одного из врачей. Через лобовое стекло машины просматривались передние сиденья с прямоугольными подголовниками наверху. Меня охватил ужас: я был полностью уверен, что это – прямоугольные головы марсиан, застывшие неподвижно, безмолвно наблюдающие и сканирующие мой мозг и всё моё тело какими-то невидимыми лучами.
Потом мы заговорили об израильской политике и стали обсуждать заявление Арафата о том, что «матка арабской женщины – сильнее, чем всё атомное оружие США», когда к нам подошла хозяйка пивной: «Молодые люди, покиньте, пожалуйста, помещение. В моём заведении нет места разговорам о политике. Мне не нужны здесь пьяные драки и потасовки». Тут я увидел за стойкой мужчину восточной внешности. Возможно, это был её муж-араб. Мы вышли, не расплатившись за пиво. На выходе Серёжа повернулся лицом к женщине, которая нас прогнала, и показал ей кулак с оттопыренным средним пальцем.
В закрытом отделении больницы я познакомился с женщиной по имени Рута. Она была старше меня, но всё ещё молода и похожа на щуплого подростка. Белобрысая, с голубыми глазами. Совершенно непохожая на больную и очень добрая. Она не была красавицей, но из тех, кого часто называют милыми. Мы оба страдали от мучительной нехватки впечатлений и внешних раздражителей. Наша свобода ограничивалась коротким узким коридором. Я стал гостем её женской палаты, и чтобы как-то облегчить нашу общую участь, принялся зачитывать вслух для Руты отрывки классической русской прозы. Я был неплохим чтецом, читал спокойно, неспешно и негромко, с выражением. Рута в такие моменты затихала и слушала меня внимательно, я видел, что от моего чтения ей делалось легче. Из больницы меня выписали раньше, чем её, но я продолжал думать о ней и вспоминать нашу дружбу.
Через две недели после моей выписки я решил навестить её в больнице, купил фрукты, конфеты, шоколад и напитки, предполагая застать её в открытом отделении. Я встретил её сразу, на подходе к больничному корпусу. Рута, увидев меня, побежала навстречу, очень нежно меня обняла и прильнула ко мне всем телом. – Ты меня помнишь? – спросил я у Руты. – Конечно! Как я могла забыть человека, который помогал мне справиться с кошмаром закрытого отделения?
Вернувшись в Хайфу, я рассказал о своём новом знакомстве Серёже. Тот посмотрел на меня с сожалением и спросил: – Ты знаешь, что Рута – это бывшая жена Рами? – Нет, – ответил я, а про себя подивился тому, насколько тесен мир. – Поговаривают, что она сумасшедшая, – сказал Серёжа, как бы предостерегая меня.
Когда я снова навестил Руту, то заметил, что она не очень внимательно следит за чистотой своего тела. Маечка, которую она надела, была несвежей, а пальцы ног и ступни покрыты дорожной пылью. Я что-то рассказывал, когда она меня вдруг остановила: – Даник, я знаю, что тебя это может обидеть, но ты должен знать: я больше не ищу мужчину. – Рута, – ответил я, – мне достаточно дружбы и общения. Рута опустила глаза, и мне показалось, что она подавлена какой-то невесёлой мыслью.
Летом 2006 года началась вторая ливанская война. Арабские ракеты падали и доставали до Хайфы. Вся наша семья временно эвакуировалась на юг Израиля, в город Арад, в котором проживал мой отец и вся моя родня по отцовской линии. Недели через две после начала войны я подумал: а не позвонить ли мне Руте, может быть, мой звонок в Хайфу её порадует.
Но потом я вспомнил, что корпус, в котором лечат Руту, состоит из двух этажей. И что телефонный аппарат находится на первом, который служит прихожей и проходным двором по дороге на второй этаж. То есть, чтобы заполучить кого-нибудь к телефону, нужно было прибегать к помощи совершенно посторонних людей и просить у них произвести поиск нужного человека на втором этаже, где и находились все палаты. В конце концов, повертев идею звонка в голове, я её отложил и решил, что позвоню и навещу Руту, когда вернусь назад в Хайфу.
Когда я вернулся в Хайфу, меня настиг звонок Майи: – Даник, ты крепко сидишь? – А что случилось? – спросил я, ничего не понимая. – Ты знаешь, что Рута повесилась?
Я не пошёл на похороны Руты, решил, что не смогу смотреть на её мёртвое тело. Мой сосед по квартире, Миша Ликман, назвал мой поступок предательским. На похоронах, кроме других людей, присутствовали Рами, Серёжа и Майя. Майя рассказала потом, что во время погребения поднялся сильный ветер, отвернувший край савана, и все увидели вздувшуюся от петли шею.
Я корил себя за несделанный звонок. «Если бы я ей позвонил, то, возможно, реальность пошла бы по другому пути, и Рута была бы сейчас жива». Эта мысль неотвязно посещала меня.
В 2013 году мы с Майей на семь дней вырвались в Прагу. Эта поездка стала для нас временем свободы, раздолья, грусти и размышлений. С первого же дня нас посетило ощущение несоразмерности внешнего и внутреннего: как будто мы привезли с собой что-то тягостное. И вживание в новые вехи проходило как сбрасывание змеиной кожи. Только если змеиная кожа легка, то наша налипала и облегала нас тяжестью и жаром бетонных плит, которые сваливались и сползали неохотно.
Вспоминаются самые разрозненные вещи. Сначала меня потряс аэропорт Бен Гурион. Огромные колонны главного зала, неограниченность внутреннего пространства. Какой бы плотной ни была человеческая толпа, её шум, недовольный ропот и выкрики, лязганье проносимого багажа, – все звуки, поднимаясь по колоннам высоко вверх, рассеивались и, теряя свою силу, превращались в лёгкий невесомый шелест.
Когда самолёт начал свой разбег, неожиданная, резкая тяга мощных двигателей и инерция собственной массы вдавили меня в спинку кресла. Краткость и мощь этого разбега развеяли все мои опасения и страхи, и, в момент взлёта я уже доверялся этой фантастической технике, восхищался мастерством ребят, сидевших в рубке за штурвалом.
Потом была посадка. За иллюминатором пробежала гладкая травяная поверхность. Выходя на первую ступеньку трапа, я сразу почувствовал приятный запах свежей влажной зелени.
Первое утро в незнакомом городе. За окном гостиничного номера оживлённая улица, но без лишней сутолоки, приятный и лёгкий звон ярко выкрашенных и аккуратных трамваев. На противоположной стороне – два высоких чисто европейских современных здания, оформленных под старину. А над улицей – необъятное, глубокое северное небо, по которому гуляет такой же необъятный и живой прохладный ветер.
В первую ночь я не видел снов. Сознание моё как будто не успевало перестраиваться. Но на вторую ночь я уже летал меж башен пламенной готики.
Мы ходили по изумительным, красивым улицам, высоко задирая голову, чтобы увидеть необыкновенно высокие шпили замков и купола соборов. И от этого появлялось ощущение головокружения. Казалось, вся эта гигантская красота вот-вот рухнет на тебя сверху. И приходило осознание грандиозности этой архитектуры. Первой мыслью было – какое безумное количество труда вложено в этот город. Возведя глаза кверху, я увидел бронзовую конную тройку, застывшую над уступом здания в остановленном порыве бега. Возникала иллюзия, что кони сейчас обретут жизнь и, вырвавшись из оцепенения остановленного мига, рванутся за уступ и опрокинутся вниз.
Потом был Карлов мост и прогулки по центральной Праге, где фасад каждого здания уникален. Старые синагоги, Парижская улица, множество кафетериев и престижных магазинов. Свободные блуждания вывели нас к реке. Мы долго сидели на скамейке, прислушиваясь к плеску воды и наблюдая игру бликов на мелкой ряби волн. Казалось, что можно сидеть так часами, не ощущая насильственности времени и забыв о его существовании.
Я настоял на том, чтобы мы погуляли по какому-нибудь лесному массиву или городскому парку. Лиственные деревья аллей над Страховым монастырём плодоносили. Аллеи были просторны. Но самое большое наслаждение доставляло то, что они были пустынны. Я оставил Майю отдыхать на скамейке, а сам углубился в тенистую сень парка. Я почувствовал непроизвольное желание заблудиться, навсегда заблудиться в этом таинственном лесу, забыть дорогу назад.
Мы купили билеты на полуторачасовой концерт органной музыки в одном из главных соборов центральной Праги. Придя заранее, попали на литургию. Палаты собора, все его скамьи были заполнены людьми. Даже современно одетые прихожане опускались на одно колено при входе, при выходе и осеняли себя крестом. Зазвучала мерная и вдохновенная речь пастора. И хотя она была на другом языке, я понял, что он приветствовал гостей. А одну произнесённую им фразу понял полностью: «Иисус – добрый пастырь». Приход громко, вслух произносил молитвы, а в перерывах звучала органная музыка. В какой-то момент начало происходить что-то непонятное: люди стали протягивать друг другу руки, обниматься и, улыбаясь, произносить приветствия и добрые пожелания. Я очень быстро сообразил, что этот обычай – часть обряда, и, может быть, самая красивая и важная часть. Я тоже стал протягивать и пожимать руки незнакомых людей, интуитивно произнося первое, что приходило в ум: «Всего хорошего. Всего доброго». Я почувствовал обыкновенную и естественную человеческую теплоту.
Когда приход полностью разошёлся, где-то наверху появился человек в церковной тоге, и его представили как профессора музыки. То, что последовало дальше, повергло меня в полное изумление. Акустику, создаваемую куполом и стенами собора, практически невозможно воссоздать в других условиях. В сочетании с мастерской игрой органиста всё это представление оказывало на меня пронизывающее, неповторимое действие. Музыка медленно и уверенно распахивала передо мной «пламенные бездны былого». Казалось, что воздух накаляется и электризуется от каждого звука. Почему-то возникала мысль, что такую музыку нужно слушать, припав головой к паперти. Это была музыка о жизни и любви, но – в своём высшем значении. Звуковые образы обращались прямо к душе, к её самым далёким и тайным закуткам. Пространство сотрясалось от этой нежности и могущественности, будто хотело выйти за пределы храмовых стен. Уверенные, властные раскаты органа вырывали из реальности и переносили чувства куда-то в космос мира, в космос воспоминаний. Сначала органист продемонстрировал две-три известные вещи, но – как бы подводя и подготавливая к вещи более серьёзной, которая застала всех врасплох. Она накатила и навалилась из ниоткуда. Каждый аккорд олицетворял собой отдельный поток времени, который боролся и бился с другими потоками, творящими водоворот пространства, водоворот времени, которое в свою очередь жило само по себе – вне образов. Музыка была с дьявольщиной. Да, это был настоящий, огромный и бесконечно страдающий дьявол. Но, к ужасу своему, он не мог властвовать над собственной мукой.
Я закрыл глаза и положил свою голову на деревянную парту. Наверное, я вспомнил добрую половину, давно забытую половину своего прошлого. Может быть, наиболее прекрасную его часть. Самое непостижимое заключалось в том, что ты не просто вспоминал, а сам становился воспоминаньем, и даже (о, как?) самим временем. Память прикасалась ко времени, и оно обретало новую жизнь. Я видел протоптанную в весеннем снегу узкую тропинку, бесконечные глади закатных морей, дышащие целомудренным покоем леса, и в глазах проступали слёзы…
В городе Майя вела себя развязно, разговаривая в голос в общественных местах. Мне приходилось стыдиться её, если она наполняла своей речью всё пространство вагона метро. Другие пассажиры подземной электрички удивлённо озирались на неё. Я делал ей замечания, пытаясь объяснить, что – это Европа, а не Азия, и что здесь не принято привлекать к себе внимание. Я называл Майю «базарной бабой». Иногда мы ссорились при разработке и выборе маршрута путешествий. Майя была взбудоражена, и её ажиотаж сопровождался бурной жестикуляцией и громким звучанием речи. Мы как будто боролись за какое-то первенство в сложившейся ситуации и в наших отношениях. Ближе к ночи мы возвращались в гостиничный номер уставшие, измотанные от впечатлений, склок и перебранок, принимали горячий душ и любили друг друга.
По возвращении в Израиль я изучил наши общие фотографии. На снимках первых дней в Праге лицо Майи передавало состояние угнетённости. Словно она проглотила горький ком, который жжёт её изнутри и который она не может исторгнуть или растопить. Лицо казалось восковым и бледным, как будто Майя смотрела на мир сквозь картонную маску и глубокую, неисцелимую тоску. Чем дальше я продвигался в просмотре снимков, тем отчётливей видел, что Майя к концу поездки оттаяла, помолодела и посвежела. Что душа её надышалась и насмотрелась, а лёгкая и нежная улыбка осеняет какой-то новый, не знакомый мне образ. А из её глаз ушли, покинув на время, напряжение и боль.
– Это правда, – спрашивала Майя, – что во мне есть что-то тёмное? Такое, что отталкивает от меня людей? Рами говорит, что от меня исходит что-то мрачное, тяжёлое. – Да нет, Майя, – всё в порядке, – успокаивал её я, – мы же все не большие оптимисты, а то, что мы излучаем негативные эмоции – это очевидное проявление болезни и нашей невесёлой внутренней жизни.
После поездки Майя попала в больницу. В нашей расширенной компании, состоявшей приблизительно из десятка людей, существовал обычай – навещать в больнице тех из нас, кто в неё загремел и чьё здоровье пошатнулось. В иудейской традиции такие визиты дело богоугодное и одна из её не прописных заповедей. Такая взаимовыручка значила, что если мы не поймём себя сами, то вряд ли это сделает кто-то за нас. Мы знали, что поддержка, которую мы оказываем друг другу, не всегда может прийти от здоровых. Они относились к нам с опаской и подозрительностью, и если были дружелюбны, в них всё равно не было «понимания».
Я созвонился с Майей и рано утром выехал в Тиру. Когда я делал свои первые шаги по территории больницы, Майя уже шла мне навстречу. Она была в чистой пижаме и без макияжа. Мы приобнялись и без определённой цели начали блуждать по пустынным в это время дорожкам лечебницы. Майя была немногословна, что было на неё совсем не похоже, и даже – молчалива. Я тоже старался молчать, чтобы не утруждать свою подругу разговором, который сейчас, судя по всему, был ей не нужен. Пытался дать ей почувствовать, что те редкие реплики, которые она произносила, важны для меня и искренне интересны. Вот такая странная и почти безмолвная пара… Внезапно Майя оторвалась от меня, прошла несколько шагов вперёд, потом резко повернулась ко мне лицом и несколько секунд испытующе смотрела мне в глаза. – Думаешь, это так трудно? – сказала она негромким голосом и плавно провела двумя пальцами по своему запястью. Я подошёл к ней и взял за руку. – Майя, пожалуйста, не совершай ничего над собой. Если ты покончишь с жизнью, то я ведь свихнусь окончательно. Майя подошла ко мне, придвинулась ко мне вплотную, обняла руками мою шею. – Даня, спасибо тебе. Знаешь, у меня нет суицидальных мыслей, а уж до поступков и совсем далеко. Всё это – просто дешёвые понты. Она проводила меня до входа в больницу. Я запомнил, как горько и пронзительно она улыбнулась мне вслед…
ПОД ОЛИВАМИ
Чтобы писать о ней – душа должна быть пьяна. Чтобы говорить о ней – душа должна быть свежа. Чтобы писать о ней и говорить о ней, нужно оставить в стороне всё рациональное. Я совсем не изощрён в литературе, не знаю её точных правил, догм и схем, но надеюсь, что чувство поведёт меня верным путём. Нужно только вызвать в памяти её образ и дать ему ненавязчиво обрасти словами… Увидеть её лицо в лучах весеннего солнца, её волосы, взбитые ветром, погрузиться в дождь её взгляда. Взгляда, говорящего всегда: «А это правда?», «Тебе можно верить?». Но – нет, не с той подозрительностью или напряжённостью… но – с беспомощностью и неуверенностью перед миром и перед собой.
Когда мы знакомились, я не знал, не понимал, что это станет частью моей жизни и обретёт свою полную ценность только со временем. Я играл ею, точнее, она позволяла мне собой играть. С моей стороны в этом не было ничего от злобы, скорее – от бездумного невнимания, что только отяжеляет мою перед ней вину. Было чувство, что она меня ведёт. Но тогда я не знал, как, куда и почему. И вот тут, в самом деле, можно задуматься о судьбе. Нашей общей судьбе, ибо судьба не бывает единолична. Или так мне теперь это кажется. О, сколько поводов и причин было между нами, чтобы расстаться! И тем не менее, мы остались вдвоём, как будто совершили побег из судьбы в судьбу, вышли из кадра и остались наедине…
Говорят, что любовь начинается с жалости. Нет, неправда: любовь начинается с безумия. Но я не способен на безумие и, значит, недостоин любви. Я говорю не о безумии как потере контроля, но как высшей степени верности, перед которой пожертвование жизнью – всего лишь смешной мизер.
Больше всего я люблю целовать уголок её губ. Потому что он нестерпимо красив и нестерпимо горек. Любовь начинается со страха. Если когда-то её суждения были для меня безразличны, то теперь малейшая её колкость превращается во мне в землетрясение. Знает ли она об этом? Я никогда не говорил об этом раньше, и здесь пишу впервые. Раньше я не боялся… И, расстилая перед ней небрежно очередную постель, говорил о любви. Пошло и кощунственно это звучало. А теперь я избегаю этого слова, потому что когда оно наполняется истинным содержанием, то становится страшнее огня. Становится страшно, что в какой-то момент оно станет правдой. Правдой, которую нельзя не только отрицать, но за которую нужно изо всех сил бороться… Я научился чувствовать её тело. Несколько чудесных секунд воспринимать лёгкую ответную дрожь её дыхания. Тонкий трепет её выдоха. Конвульсию вздрагивающих мускулов. И этот взгляд, молящий всегда о правде, которую она так же боится обнажать…
Я приходил к ней и говорил слова, но проводником первых слов и объятий был испуг. Мы спускались вниз по лестнице больничного отделения и шли гулять в самое сердце солнечных газонов и тропинок. То обнявшись, то расцепив руки. Я слушал её и смотрел на неё с восторженностью, которой не поверил бы её любимый поэт. Иногда мы так увлекались разговором, что, не отдавая себе отчёта, забредали в места, о которых и не думали. Её слова баюкали меня, а я уже вёл её в свой любимый закуток. Конечно, там было много солнца и травы, и ещё – одинокие и счастливые своим одиночеством оливы. На этом островке природы, там, сидели мы лицом к лицу, обнявшись. Здесь кончались все мои землетрясения, все волнения. Островок этот был так далёк и неповторим, что выпадал из очертаний общечеловеческой карты. Волнения и землетрясения сменялись покоем. Благодатью двух понимающих друг друга душ.
В забытьи этом, в этом «Limbo» времени, понимаешь вдруг мимолётность, бренность и летучесть всего самого ценного. И тогда тем более хочется запомнить навсегда: усилием воли, разума и памяти придать настоящему обратное качество. Закрепить в судьбе его последнюю, высшую ипостась. Да – запомнить всё! Только так, наверное, и можно обрести Вечность… Мы снова идём по тропинкам. Она провожает меня. Мы знаем, что должны расстаться. Майя говорит и знает, что слова становятся мучительными для нас обоих. Прощаемся долго, неловко, беспомощно… я обнимаю её, и никак не хочу отпустить. Она убегает, а я остаюсь один. Но мы также знаем, что остались навсегда на этом острове, среди олив…
Моя мама жила в пригороде Хайфы. Однажды в выходной день я поехал её навестить. Когда она начала возиться у газовой плиты, я подошёл к ней: – Послушай, мам, у меня для тебя две новости, обе хорошие, но одна из них может тебя напугать. С какой мне начать? Мама напряглась: – Ну, хорошо, сначала рассказывай о страшном. – Первая новость – то, что Майя беременна. У мамы расширились зрачки и задрожали коленки. – Вторая – что не от меня, – спешно добавил я, видя, что мама на грани, и заулыбался своей жестокой шутке. – Ничего себе! Как можно так шутить?! У меня чуть ноги не подкосились от неожиданности! Только ребёнка нам сейчас ещё не хватало! Даня, я не потяну твои алименты! Прошли несколько месяцев. Майя и я колобродили поздно ночью в большой кровати при включённом свете, на квартире, которую Майя снимала специально для встреч со своими любовниками. Квартира её родителей находилась этажом выше. Живот Майи к тому времени был большим, выпуклым, покатым и упругим. Кожа её живота казалась натянутой, как на колене. По дороге к Майе я сделал звонок маме и спросил, можно ли заниматься сексом с беременной женщиной, и получил утвердительный ответ. Накувыркавшись и отлюбив друг друга, мы быстро заснули, не погасив свет. Через пятнадцать минут, когда я почти уснул, раздался крик Майи, она толкала меня руками в плечо. – Даня, у меня отходят воды! Надо срочно ехать в больницу! Какого чёрта мы этим занимались? Я же знала, что секс провоцирует преждевременные схватки! Я наконец полностью проснулся. Простыня под нами была влажной. Мы наскоро собрали рюкзак, оделись и выбежали на ночную улицу. Уже через три минуты возле нас притормозило такси. Больница находилась в пяти минутах езды. Нас быстро приняли, заполнив короткие медицинские бланки, с обычными для такой ситуации вопросами. Майя сказала, что схватки происходят у неё каждые тринадцать минут и насмешила своей точностью медсестёр. В три часа ночи я полностью сдал Майю в их руки, оставив свой номер телефона, чтобы мне могли сообщить об окончании родов. Я обнял Майю, в её лице была тревога. Наконец, под успокоительные речи принимающих, она удалилась во внутренние палаты больницы. Одна из медсестёр придерживала Майю под локоток, а вторая посмеивалась и говорила, что родить это раз плюнуть. Я проводил Майю взглядом и подумал, что мне не мешало бы этой ночью немного поспать. Майя успела передать мне ключи от своей квартиры, и я добрался до неё пешком. Скоро я уже спал.
Звонок разбудил меня в одиннадцать утра, и я снова отправился в больницу. Майя ждала меня возле регистратуры, в руках она держала что-то маленькое и спелёнатое со всех сторон. Тут же рядом стояла медсестра. – Это твой муж? – спросила она у Майи. – Нет – это мой друг, – ответила она. – Хорошие у тебя друзья! – воскликнула женщина в голубом халате и посмотрела на меня искоса и лукаво. Первое, что спросила Майя, когда мы остались одни: – Почему ты явился без цветов?! Я промолчал. Такой поступок просто не пришёл мне в голову. – Ты что, не знаешь, что рожениц принято встречать с цветами?! Я продолжал молчать, всё это казалось мне каким-то мороком, к тому же я чувствовал себя невыспавшимся. Майя вспыхнула: – Думай, что хочешь, но знай, я тебе этого никогда не прощу! Мы вышли из больницы и снова взяли такси.
Дома я спросил у Майи, как всё прошло, не было ли ей слишком больно. – Ты ещё спрашиваешь? – сказала она. Представь себе, что тебе вовнутрь вогнали огромный зонт, открыли его и с силой выдернули наружу. Я пережила такую боль, что теперь точно знаю, что рожать повторно я никогда не буду.
Все заботы о ребёнке легли на престарелых родителей Майи. И хотя эта миссия тяжело ложилась на их плечи, они выполняли её с желанием, высвободив Майе огромное количество личного времени. Майя назвала сына в честь меня – Данькой. Малыша с первых дней окружили таким теплом и любовью, что он очень рано стал отвечать взаимностью ближним. А это, как я знаю по себе, не всегда разумеется само собой. Это был резвый и нежный ребёнок, очень понимающий и чувствующий людей. Я навещал Майю так часто, что Данька не воспринимал меня как постороннего или чужого человека. Когда я переступал порог, он бежал ко мне с объятием, ползал по мне, дурачился, взгромождался мне на плечи, и мы фотографировались на память. Однажды, когда Даньке было уже семь лет, я пришёл к Майе пообщаться и провести с ней время. Я и Майя стояли у окна и тихо о чём-то беседовали. В ту же минуту к нам незаметно приблизился Данька, взял нас обоих за руки, просительно посмотрел нам в глаза и медленно сблизил наши руки между собой. Потом прильнул и проникновенно обнял наши тела. Ребёнок рос, исходил энергией, требовал всё больших внимания и эмоциональных затрат. Родители Майи с ним уже почти не справлялись. И когда встал вопрос, что делать дальше, то социальная служба сначала порекомендовала, а потом и потребовала определить мальчишку в интернат. Майя давно стояла в этой службе на учёте как неблагополучная мать, Данькой почти не занималась – не хотела и не могла. Соцработники не только появлялись с визитами в квартире, они навязывали своё сопровождение и жёсткие правила. Оставалось только как-то объяснить всё это ранимому домашнему ребёнку. – Даня, – говорил дед Авраам, – мы отдаём тебя в интернат, ты будешь расти и воспитываться вместе с другими детьми, у тебя появятся друзья. Это не значит, что мы не будем тебя любить. Мы любим тебя и всегда будем делать для тебя всё, что возможно. Ты будешь приезжать домой и видеть нас каждую неделю. Даня выслушал всё это с мрачным выражением лица и ответил севшим голосом: «Если бы любили, – то не отдали бы».
Данька снова вёл себя и высказывался не по-детски, хотя его малый возраст требовал от него быть несмышлёным. Его трагическая фраза осела в наших сердцах и мыслях навсегда.
Майя была на меня в страшном гневе за то, что я не хотел стать отцом для её ребёнка. Майя любила меня, но не понимала, что социальные роли даются мне с большим трудом или оказываются вообще невозможны. Пришлось объяснять ей, что я тоже не совсем здоров. И в какой-то момент она всё это осознала и даже, кажется, простила меня.
В 2014 году я встретил ласковую и кроткую девушку, которая меня полюбила. Мы сняли для нас новое жильё, и теперь я жил в двадцати пяти километрах от старого дома. Но мои встречи с Серёжей продолжились. Он приезжал в конце недели с двумя бутылками «Советского игристого», и мы колобродили до наступления ночи. Серёжа уходил в одиннадцатом часу.
Я понимал, что Серёжа исподволь и потихоньку меня спаивает, и однажды сказал ему: «Тебя оправдывает только то, что ты покупаешь эту дрянь на свои деньги». «Не вижу ничего плохого в том, чтобы в конце недели немножечко расслабиться», – отвечал он. В тот период нашего общения мы просмотрели весь «Бандитский Петербург», сериалы «Меч» и «Отрыв». Серёжа решил позаботиться о своём поэтическом наследии и обратился ко мне за помощью. Сначала он убедился и тщательно проверил, что все его тексты набраны и сохранены на моём компьютере, а потом попросил создать музыкальные файлы с записями его авторских песен и разместить их в интернете. Я приехал к нему на квартиру, и он в моём присутствии часа полтора оттачивал исполнение своих песен. Когда он закончил репетицию, мы прихватили гитару, вышли в город и отправились ко мне. Пока мы стояли на автобусной остановке, я заметил, что Серёжа немного нервничает. Наконец он произнёс: «Главное – не волноваться. Надо сосредоточиться, прокрутить всё в голове и как следует "забыть"». Серёжина оговорка была такой смешной, что мы обхохотались, прежде чем сели в подошедший автобус. Диктофон, находящийся в моём распоряжении, на моём переносном компьютерном ключе, был дешёвкой и записывал с помехами. Но, когда мы производили запись, нам повезло, и все дефекты и неровности звука выпали на промежутки между словами текстов, а сама игра оказалась качественной. В самом начале, для разогрева рук, Серёжа исполнил одну незнакомую песню, которая мне сразу понравилась. Я сказал об этом Серёже и предложил ему эту вещь «перезаписать». – Дурак, – ответил он, – это песня «Алисы». Она не могла тебе не понравиться. До их уровня мне никогда не дотянуться.
Серёжа был русским по духу и, к тому же, носителем «имперского сознания», что мне не очень нравилось, хотя я ему это прощал. В 2014 году Крым стал русским, и началась война на Донбассе. Однажды Серёжа появился у меня и подошёл к карте мира, которая висела у меня на стене. Он указал пальцем на Крым и сказал с нескрываемым удовольствием: «Путин заберёт Украину, а Крым будет только одним флангом военного наступления». Так он предсказал российско-украинскую войну за семь лет до её перехода в горячую, крупномасштабную фазу.
Через полгода у Серёжи начался психоз. Он приходил ко мне и устраивал выходки, которым у меня не было объяснения. Кроме того, я не знал, что с ними делать. Он танцевал, орал во весь голос песни, подпрыгивал на месте, отпускал в сторону моей подруги женоненавистнические шутки. А главное, он совершенно перестал со мной считаться и церемониться. В его паясничании было много хамского вызова. Серёжино поведение нельзя было назвать уважительным. Я смотрел на него и не узнавал, это уже не был тот Серёжа, которого я знал: деликатного, тактичного, обходительного. Теперь передо мной был дикий зверь. Через две-три недели такого общения я почувствовал, что нервы мои сдают, и сказал Серёже: – Обратись к врачам. Тебе нужно лечение. На что он расхохотался: – Не боюсь я ни тебя, ни твоих врачей. А даже если меня и положат, то меня уже не смогут «заземлить». На этот раз у них ничего не получится. Теперь я могу от всех «отгавкаться».
Годы измывательств над собственным организмом сказались на Серёжином физическом здоровье. У него начался страшный упадок сил, который сменялся редкими и кратковременными приливами бодрости. Серёжа метался между эйфорией и унынием, между надеждой и отчаянием.
Однажды он почувствовал себя плохо прямо на улице, на пустынной автостраде, в жару и без возможности ориентироваться в пространстве. Он поймал такси и добрался до больницы. Но его там не приняли. А когда его всё-таки положили, то было поздно. Кажется, к тому моменту Серёжа уже принял своё решение.
В больнице его навещала Майя. Серёжа жаловался на усталость, на нежелание жить и просил принести для него в больницу яду.
Когда его отпустили в отпуск, я поехал к нему навестить его в моём старом доме. Серёжа принял меня на удивление радушно. Он был в хорошем настроении и пребывал в состоянии мимолётной эйфории и легковесного веселья. Через минуту после моего прихода он начал передо мной куражиться. – Майя – прекрасная девчонка! – говорил он. – А у меня ещё куча неизрасходованных сил. Я думаю, мы с ней ещё сможем поднять двух хороших, нормальных пацанов, если она меня не отринет.
На следующий день он, действительно, отправился к Майе, как и я когда-то – с цветами. Но, если меня и моё предложение Майя приняла, то Серёжа пришёлся ей не ко двору, и она его отвергла. А потом у меня состоялся разговор с отцом Майи Аврамом: «Ну, куда нам такое? – сказал он. – Русский мужик, выпивоха, к тому же ещё и нездоровый». Я видел, что Майин отказ Серёжу подкосил.
Дальше Серёжа начал совершать поступки, которые окружающим были непонятны и приводили всех в изумление, и которые любой психолог назвал бы «некрофильскими». Серёжа купил красный фломастер и нанёс им яркую точку на свой лоб, после чего уселся в кресло, обмяк всем телом и попросил соседа по квартире сфотографировать себя в этой позе. Проявленные фотографии он всем показывал, посмеиваясь, думая, вероятно, что это может быть смешно. На снимках он действительно был похож на мертвеца с прострелянным черепом.
Затем из Серёжиной квартиры съехал один жилец, и одна из комнат пустовала. Серёжа вынес из неё всю мебель и оборудовал эту комнату под молельню. Он отправился в типографию и заказал фотографию Наташи огромного, увеличенного размера. Фотографию он поместил в середину голой стены напротив входа в комнату. Когда кто-нибудь хотел в эту комнату войти, Серёжа требовал, чтобы гость снял уличную обувь и вошёл вовнутрь или босиком, или в домашних тапочках. Серёжа также позаботился о хорошем освещении. По центру пола он постелил небольшой коврик, который просматривался из коридора, так как в комнате не было входной двери. Все могли видеть, как Серёжа садится на коврик, принимает коленопреклонённую позу, потом осеняет себя крестным знамением и вслух исступлённо молится.
Я тоже баловался написанием стихов, многие из которых были качественными и прошли проверку временем. Периодически я производил смотр и чистку своего поэтического архива, рано или поздно удаляя из него стихи о смерти. Во время моей последней встречи с Серёжей он подарил мне подборку из таких моих стихов. Не знаю, как ему удалось их сохранить, я считал их давно уничтоженными и утраченными. Сам Серёжа, в тот день, мне понравился: он был спокоен и умиротворён, как беременная женщина. И я решил, что худшее миновало.
Дня через два Серёжа позвонил мне. Его голос был ровным, а интонации чуточку сентиментальными и возвышенными. Мы поговорили несколько минут на незначащие темы, а когда стали прощаться, Серёжа произнёс в каком-то странном отрыве от общего разговора и после какой-то странной паузы: – Счастливо, брат! После чего Серёжа отключил свой мобильный телефон.
Я почувствовал что-то неладное, интуиция подсказывала мне, что в воздухе пахнет «палёным», что Серёжа что-то задумал, и я не знал, что мне делать. Можно было бежать к психиатрам и врачам, ставить их на головы и умолять сделать хоть что-то. А можно было понадеяться на авось и ждать, чем это всё разрешится. Я выбрал последнее, рассуждая так: Серёжа тоже человек, и ничто человеческое ему не чуждо, что в последнюю секунду он испугается и струсит. Да и никто не сможет остановить того, кто «возжаждал знаний о глубинах, посмертных спусков в мир Его светил…» В этой Серёжиной строке речь шла не о Боге, а о Дьяволе. Серёжа имел в виду «Пашню Люцифера», которая «медленно вскипала под его ногами».
Через день мне позвонил Аркадий, я вздрогнул от этого звонка и нехотя нажал на кнопку приёма разговора. – Даник, у меня плохие новости, – сказал он. – Серёжа умер. Я помолчал, а потом спросил: – Аркадий, я имею право знать подробности? Соцработник не различил мою интонацию и ответил на мой вопрос так, будто это было утверждение: – Дело тёмное. Утром он не вышел на работу, дождался, пока все его сожители покинут квартиру, а потом его нашли холодным. Врачи говорят, что он упал, потерял сознание, и у него остановилось сердце. Точной причины и последовательности событий никто не знает. Мне кажется, что тут физическое и психическое недомогание наложились друг на друга, и результат ты уже знаешь. Серёжу мы с тобой проморгали. У меня к тебе просьба – позвони Майе. – Хорошо, – ответил я и прервал разговор. Через минуту я уже говорил с Майей. – Серёжи больше нет, – сказал я без каких-либо преамбул. – Что ты такое говоришь? – удивилась она. – Я видела его вчера и общалась с ним. Я ничего не заметила, он был абсолютно нормальным. Этого не может быть! – Представь себе, что это так, – ответил я.
В этой печальной ситуации только я и Майя догадывались, что смерть Серёжи – не случайность и не стечение зловещих обстоятельств. Что это суицид. Майя сохраняла спокойствие и хладнокровно заявила: – Ну, что ж, он давно и долго к этому шёл. Сорок девять лет – это тоже немалый срок. Зато – пожил, людей посмотрел, себя показал.
Для меня Серёжина смерть не была неожиданностью. Моя реакция не была экстремальной. Его последний звонок и его высказывания меня к ней подготовили. Апостериори, я вспомнил сказанное им:
«Я думаю, состариться не выйдет». «Мне нечего больше терять». «И я устал от слёз и страшной мысли, что я пойду один в миру безлюдном…» «Умрёшь – узнаешь тайны бытия».
Я склонялся к тому, что смерть Серёжи – сознательное действие. Однако я не могу сказать, что я с ней сразу смирился. Серёжин поступок я не понимал, хотя и сам не был большим жизнелюбом. Но при любом страхе, любой панике или психозе, я никогда не желал себе смерти. В отличие от меня, Серёжа презирал жизнь и считал её унизительной.
На рубеже земной тревоги, На грани полночи и дня Войдём в небесные чертоги На остриях огня!
И пусть Создатель наш невинный Найдёт на нас вину.
Мы наши согнутые спины Не отдадим ему!
Мы знаем то, что нашей боли Он позавидовал. И Он, Спустившись в мрак земной юдоли, За это был распят крестом.
И нам не страшно пламя Ада! Мы не боимся вечных мук. Любовь – невинная отрада, Душа – как муха, Бог – паук!
Кроме непонимания, была у меня на него страшная обида. В течение трёх лет после его смерти я не прикасался к его стихам, просто не находил сил их читать.
День Серёжиных похорон совпал с днём моего вылета в Петербург. Похороны были назначены на раннее утро. В душе и в мыслях был у меня полный раздрай, и я понял, что если попытаюсь объединить два этих события, то Петербурга я не увижу как своих ушей. Что у меня произойдёт нервный срыв. Билеты были куплены, багаж собран. Я позвонил Аркадию и объяснил ситуацию. Он меня успокоил и сказал, что попытается объяснить людям на похоронах причину моего отсутствия. – Хорошо, – сказал он, – я просто упомяну, что ты находишься за границей. Для себя я решил, что будет достаточно, если я появлюсь на поминках, через сорок дней после погребения, что было принято в православной традиции.
И вот наступил сороковой день. Народ стал собираться на одной из автобусных остановок центра города. Пришли двадцать людей, поэтому, чтобы доставить всех до кладбища, пришлось заказывать два микроавтобуса. Уже через час разреженной вереницей мы пробирались между безмолвных тропинок к могиле Серёжи. Пока мы ждали человека, который должен был пропеть кадиш, я ловил на себе неодобрительные, косые взгляды. Я знал, что среди моих друзей и знакомых ползёт пущенный Мишей Ликманом слух о том, что я «предатель», оттого что я не явился на похороны друга. Впрочем, до этих слухов мне не было никакого дела. Перед Серёжей я чувствовал себя чистым, никакие угрызения совести меня не терзали.
Поминки продолжились в шесть часов вечера, в огромном ресторанном зале. Все спокойно прошли внутрь помещения и медленно заняли свои места за длинным, покрытым белой скатертью столом, во главе которого сидел Серёжин отец. Это были первые поминки в моей жизни, поэтому, когда все бокалы были наполнены вином, и люди начали выпивать, я по глупости чуть не полез чокаться со своими соседями. Но вовремя спохватился. Каждый выпивал сам, и я подумал: «Да, – так хорошо. Так и должно быть».
Для этого ужина я подготовил и принёс музыкальный диск с песнями Серёжи. Оказалось, что в ресторане есть музыкальная система. Она заглотила диск, и через позвякивание ножей и вилок можно было слышать Серёжино пение.
Так случилось, что Аркадий стал моим соседом по столу, и между нами затеялся разговор. – Я – в полном замешательстве, – говорил я ему. – Я считал, что Серёжа – человек-скала. Что все мы держимся за него. А теперь я понимаю, что, напротив, всё это время он держался за нас. То, что виделось мне в нём как сила, оказалось слабостью. Теперь для меня весь мир перевернулся с ног на голову.
Вместо ответа Аркадий протянул мне свою массивную руку: – Пожми её, – сказал он. Я пожал его руку, и он, не прерывая рукопожатия, спросил: – Ну и скажи теперь, кто за кого сейчас держится?
– По моему ощущению и опыту, – продолжал он, – то, что произошло с Серёжей, это паралич сердца или какой-то другой системный сбой. Я решил не продолжать разговор и не посвящать Аркадия в мои собственные догадки. А потом к столу были поданы пельмени.
Я вынул из своего дипломата «некролог», написанный мной специально для этого вечера. У меня было ровно двадцать экземпляров. Я раздал их собравшимся и взял слово. После чего зачитал этот некролог – моё прощальное слово, адресованное скорее Серёже, чем кому-либо другому.
«Спасибо всем, кто пришёл проводить Серёжу. Многие из вас знают, что Серёжа и я были друзьями и хорошо друг друга знали. Наша дружба насчитывает 16 лет. Серёжа был во всех смыслах человеком красивым, открытым, не злым и великодушным. Все мы имели доступ к его времени. Он умел выслушать человека, даже если общение с собеседником было для него в тягость. Проявлял большое участие к людям. Теперь, когда он умер, я вдруг осознал, что Серёжа оказался большой частью не только моей жизни, но и судьбы. Понял, с каким удивительным человеком я общался, как он был талантлив! Великодушие, сочувствие, талант – вот слова, которые его характеризуют.
Правда, люди, находящиеся на грани гениальности, уходят парадоксально рано, не вынося самой жизни и собственного большого дара. Я говорю вещи общеизвестные: но поэты, музыканты, люди театра действительно видят реальность иной, поэтому у них и другие судьбы. Но больше всего их объединяет большая мечта, надежда, увидеть жизнь более справедливой, а мир – более нежным… Где нет ни пошлой золотой лихорадки за окном, ни людей, потерявших своё лицо и достоинство перед притеснениями злых сердцем.
Стих, который я даю вам сегодня на память о Серёже – это его последний стих. И в нём полностью отражены его ум и душа.
Стих посвящён женщине, которую любил Сергей… и которая тоже погибла трагически. Но, вопреки всему, в творчестве Серёжи есть много и светлой лирики, ибо он бывал светел, я хочу сказать, что душа его была светла… Слог его выверен, мысль всегда ясна, костяк каждого стиха прочен и основателен. Серёжа называл себя артистом, Артистом он и был. А ещё – любил он нас всех… Поэтому любите, помните и вы – его искусство, его образ. То, что сохранило для нас Время… не в виде тела, а в форме более чистой и высшей. Так как мысль его была чиста. Да, он всем существом стремился к светлому, а когда к его башмакам прилипала грязь, он просто улыбался на неё и стряхивал вниз…»
Бездарно пропавший мальчик
Я мечтаю об ангелах, что качаются в небе на нимбах. Опои их дурманом, запачкай их грязью. Вырви хрупкие зубки (чтоб они не кусались игриво). Также крылья подрежь им, которыми машут столь праздно. Чтоб они не летали туда и сюда понапрасну.
Всё, что ты говоришь, – может против тебя обернуться. Оттого я кричу – «Не забудь в суете моё имя!». Обвиняя других, очень просто в себе обмануться, И к корове, что «Ложью» зовут, припадёшь пососать её вымя.
Коль печали небес – это повод к дождям в преисподней. Променяй своё «завтра» – на это «вчера», но – навеки. И нелеп был урок, что не выучен мною сегодня. Я меняю все «завтра» На это «вчера», человеки!
Будоражить людей, – это, детка, любимое дело для меня, ну а ты подурачься с весёлым дураком. Охвати этот город всем телом. Общепринятый взгляд не привык отрываться от пола.
Коль печали небес – Проливают дожди в преисподней. Я готов свои «завтра» сменять лишь на это «сегодня».
Карты падают вниз, (Дама смотрит игриво, как прежде, и – твоими глазами, что ранили душу жестоко), Вижу снова лицо… У тебя, потерявшей надежду, Заберу твоё сердце далёко… далёко… далёко…
После меня свои прощальные речи произнесли ещё несколько человек. И тогда со своего места встал Серёжин отец. Все замолчали, и он начал говорить скорбным, глухим голосом: «Сегодня я услышал о Серёже много добрых отзывов и не просто хороших слов, а слов высоких и даже восторженных. Для меня это значит, что Серёжа прожил свою жизнь не впустую. Это меня немного утешает».
Я слушал, и меня посещали печальные мысли: «Серёжа, Серёжа, – думал я, – что же ты натворил? Теперь ты уже никогда не отведаешь эти пельмешки, никогда не насладишься обыкновенным человеческим теплом».
Отец Серёжи умер через полгода после Серёжиных похорон от кровоизлияния в мозг.
Прошёл год. Мы с Майей тряслись в автобусе по дороге к Серёжиной могилке. Это была его первая годовщина. Хайфу от кладбища отделяли полтора часа езды. – Интересно, где он сейчас? – спросила Майя. – Думаю, что он сейчас на небе. Смотрит свысока на наши с тобой потуги и умирает от смеха.
Через два года мы с Майей расстались, перестали созваниваться и встречаться. У меня была своя жизнь и своя семья.
Однажды мне приснился странный сон:
Приснилось мне, будто я где-то в Галилее – в доме призрения. И даже не дом это, а ничем не огороженное пространство, усыпанное множеством одноэтажных белых коттеджей, с комнатами, населёнными слабенькими старушками и старичками, одетыми в белое, находящимися под присмотром молодых санитаров в таких же белых халатах. Место было заколдованным: куда бы я ни шёл от этого скорбного зрелища, у этой богадельни нигде не было границ: всюду были белокаменные дорожки, по которым санитары водили под ручки старичков с последней сединой и со счастливыми улыбками. Где-нибудь недалеко обязательно успокоительно плескалась вода какого-нибудь озера или моря. На всех дорожках и в палатах население богадельни зачитывало молитвы из маленьких молитвенных книжечек на иврите. Всё было залито солнцем. На дорожках ко мне то и дело подходили незнакомые старушки и, улыбаясь улыбками счастливых младенцев, просили: «Давайте я за вас помолюсь, а вы зароете мой прах…» Это «светлое предсмертье» было мне непонятно и угнетало меня. Куда бы я ни ринулся, куда бы ни побежал – вокруг оказывалось всё то же.
Я вспомнил Майю. Где она сейчас? Она ещё не так стара. Нужно обязательно найти её и окружить заботой, пока она не попала в такое же заведение…
опубликованные в журнале «Новая Литература» в апреле 2025 года, оформите подписку или купите номер:
![]()
|
![]() Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!
![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы. Литературные конкурсыБиографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:![]() Только для статусных персонОтзывы о журнале «Новая Литература»: 20.04.2025 Должна отметить высокий уровень Вашего журнала, в том числе и вступительные статьи редактора. Читаю с удовольствием) Дина Дронфорт 24.02.2025 С каждым разом подбор текстов становится всё лучше и лучше. У вас хороший вкус в выборе материала. Ваш журнал интеллигентен, вызывает желание продолжить дружбу с журналом, чтобы черпать всё новые и новые повести, рассказы и стихи от рядовых россиян, непрофессиональных литераторов. Вот это и есть то, что называется «Народным изданием». Так держать! Алмас Коптлеуов 16.02.2025 Очаровывает поэзия Маргариты Графовой, особенно "Девятый день" и "О леснике Теодоре". Даже странно видеть автора столь мудрых стихов живой, яркой красавицей. (Видимо, казанский климат вдохновляет.) Анна-Нина Коваленко ![]()
![]() |
|||||||||||
© 2001—2025 журнал «Новая Литература», Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021, 18+ Редакция: 📧 newlit@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 Реклама и PR: 📧 pr@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 992 235 3387 Согласие на обработку персональных данных |
Вакансии | Отзывы | Опубликовать
Трубы бу 426. |