HTM
Номер журнала «Новая Литература» за январь 2025 г.

Михаил Ковсан

Пятикистие

Обсудить

Рассказ

  Поделиться:     
 

 

 

 

Этот текст в полном объёме в журнале за октябрь 2024:
Номер журнала «Новая Литература» за октябрь 2024 года

 

На чтение потребуется 1 час | Цитата | Скачать файл | Подписаться на журнал

 

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 18.10.2024
Иллюстрация. Автор: Василий Кандинский. Название: «Два всадника и лежащая фигура». Источник: https://www.wikiart.org/ru/vasiliy-kandinskiy/dva-vsadnika-i-lezhashchaya-figura-1910

 

 

 

Ув. г-н редактор!

 

Высылаемая тетрадочка была найдена несколько лет назад иностранными рабочими, которыми я руководил, при реставрационных работах в Ф-овом монастыре. Они её передавали из рук в руки, пока не поняли, что им с ней делать ничего не приходиться. После того как её отдали мне, я пришёл к такому же выводу, хотя русским языком владею куда лучше их. Короче, решил я потратиться на бандероль. Мало ли.

 

С почтением инженер-строитель Илья Снисаренко

 

Художник есть рука, которая посредством того или иного клавиша целесообразно приводит в вибрацию человеческую душу

(В. Кандинский. О духовном в искусстве).

 

Багряна ветчина, зелены щи с желтком,

Румяно-жёлт пирог, сыр белый, раки красны,

Что смоль, янтарь – икра, и с голубым пером

Там щука пёстрая: прекрасны!

Иль стоя внемлем шум зелёных, чёрных волн,

Как дёрн бугрит соха, злак трав падёт косами,

Серпами злато нив, – и, ароматов полн,

Порхает ветр меж нимф рядами.

 

Иль смотрим, как бежит под чёрной тучей тень

По копнам, по снопам, коврам жёлто-зелёным,

И сходит солнышко на нижнюю степень

К холмам и рощам сине-тёмным

(Гавриил Державин. Евгению. Жизнь Званская).

 

Ничего в природе не могло быть лучше: вся поверхность земли представлялась зелёно-золотым океаном, по которому брызнули миллионы разных цветов. Сквозь тонкие, высокие стебли травы сквозили голубые, синие и лиловые волошки; жёлтый дрок выскакивал вверх своею пирамидальною верхушкою; белая кашка зонтикообразными шапками пестрела на поверхности; занесённый Бог знает откуда колос пшеницы наливался гуще.

Вечером вся степь совершенно переменялась: всё пестрое пространство её охватывалось последним ярким отблеском солнца и постепенно темнело, так что видно было, как тень перебегала по нём, и она становилась тёмно-зелёною; испарения подымались гуще; каждый цветок, каждая травка испускала амбру, и вся степь курилась благовонием. По небу, изголуба-тёмному, как будто исполинскою кистью наляпаны были широкие полосы из розового золота; изредка белели клоками лёгкие и прозрачные облака, и самый свежий, обольстительный, как морские волны, ветерок едва колыхался по верхушкам травы и чуть дотрогивался до щёк.

(Н. Гоголь. Тарас Бульба).

 

Художник нам изобразил

Глубокий обморок сирени

И красок звучные ступени

На холст как струпья положил.

 

Он понял масла густоту, –

Его запёкшееся лето

Лиловым мозгом разогрето,

Расширенное в духоту.

 

А тень-то, тень всё лиловей,

Свисток иль хлыст как спичка тухнет.

Ты скажешь: повара на кухне

Готовят жирных голубей.

 

Угадывается качель,

Недомалёваны вуали,

И в этом сумрачном развале

Уже хозяйничает шмель

(Осип Мандельштам. Импрессионизм).

 

Каждый охотник желает знать, где сидит фазан

(на полях варианты:

Крот овце, жирафу, зайке голубые сшил фуфайки;

Как однажды Жак-звонарь головой (городской) сломал фонарь;

Каждый оформитель желает знать, где скачать фотошоп;

Кем ощущается жестокий звон гонга сопротивления фатальности?

Кварк окружает жаркий занавес глюонов создающих флюиды;

Как обычной женщине заинтересовать голубоглазого симпатичного фантазёра;

Крот один живёт зимой, грызёт сладкую фасоль).

 

Красный – кровь.

Оранжевый – закат.

Жёлтый – поле.

Зелёный – трава.

Голубой – небо.

Синий – море.

Фиолетовый – ужас

(на полях: то ли ещё эпиграф, то ли уже текста начало).

 

Лето красное. Осень жёлтая. Зима белая. Весна? Ясно, что бледная, блёклая, тусклая. Синяя? Зелёная? Фиолетовая? Пожалуй, что всякая. Бледно-обморочно-сиреневая – это наверняка.

 

Вне их жилища, вне их пещеры в непроницаемой черноте бушевал ветер, потоп с небес извергался, а их обиталище оранжево-красный огонь с синими сполохами согревал, косматые тени по стенам швыряя. Так длилось день, так длилось два, еда, вода, топливо подходили к концу, и некто, всё это творящий, сжалился: ослепительно бесцветный, может, белёсый, может, слегка желтоватый зигзаг оглушительно взрезал невозможную черноту, огонь в пещере, вздрогнув, в одночасье погас, тень по стене проскользнула, даже показалось: прошелестела, исчезнув, оставив после себя крошечное пятнышко, которое к рассвету расширилось, приняло форму ладони с растопыренными пальцами, которые расцветились чудесными красками, оставляющими следы везде, к чему прикоснуться.

В многочисленных поколениях этот рассказ повторялся, обрастая одними, утрачивая другие детали, пока оставшаяся от великой тени малая малость, красками расцветившаяся, не обрела своё имя, которое определило сущность этой пустячности мизерной.

Так слово это явилось. Очень многим показалось оно неуклюжим. Но другого придумать, хотя очень пытались, никто не сумел. Может быть, не посмел? Может, и так.

Неуклюже, с трудом порой с другими словами поддерживая отношения, одиноким волком себя ощущая, оно и существует.

Изначально крошечный остаток тени великой (на полях: с прописной или заглавной писать?) – пятикистие.

 

Как хлеб, преломляясь, солнечные лучи одаривали мир многоцветьем, исторгая восторг у всего способного восторгаться.

 

Колокольно-малиново, прозрачно-призрачно до горизонта – свет невиданной силы, все цвета мира в своём невидимом теле таящий, чтобы в ему одному ведомый миг взорваться и всем спектром проснувшихся тварей обрызгать, восторженное таинство Творения мазками виртуозными повторив, породив цветные слова, единственные способные многокрасочный мир сотворить (зачёркнуто, вставлено над строкой: описать; на полях: «сотворить» слишком дерзостно). Например, так:

 

Забудь отчаянье, всяк в этот день входящий!

Отныне мир будет открыт и щедр

И одарит из самых скрытых недр

Вошедшего: он мир цветной обрящет.

 

Но!

 

Белеет – нет, не парус, кособоко

Блажная хижина на солнечной скале

Слоисто чёрно-белой, а во мгле –

Лишь контуры: бесцветно и убого.

 

Однако!

 

Идиллия! Пир красок на холсте

На фоне зябкой зыбкости ненужной,

Зато пастельно нежно не натужной:

И нет нигде, и есть везде.

 

Цветных слов очень немного. Точней, мало. По правде, их почти нет. Цветные слова до ужаса прихотливы. Не во всяком соседстве цвет сохраняют и не под каждым пером. Ждёшь с нетерпением (на полях, вычеркнуто: как любовник молодой минуту верного свиданья): сейчас, вот-вот, как сверкнёт, оттенком необыкновенности поражая – ан, нет, мелькнуло и тихо булькнуло в чавканье, хлюп – коричневато-зелёной тиной покрылось.

Может, кто намеренно булькнул его? Цветных слов ненавистник?

 

Слово цветное за слово тоже цветное – как мазок за мазком: одно на другое во времени, как один на другой в пространстве холста-или-листа, одно вбирает другое, как один вбирает другого со всей рельефностью, контурами, чёткими или размытыми, пастозностями, прозрачностями и прочими цикадностями-цитатностями, и многим иным, что делает слово цветным, а мазок говорящим.

 

Подозреваю, человечество делится на две неравные части: чёрно-белое и цветное, не в общепринятом смысле, конечно, а с точки зрения восприятия света, который всех от темноты отделяет, но только для некоторых на цвета разделяется, поднимаясь радугой-коромыслом на влажном до акварельности горизонте.

В свою очередь, те, для которых свет разделяется на цвета, делятся на тех, кто способен собрать их в луч солнца, и тех, кому сделать это не удаётся или не хочется.

Дефиниции можно и далее множить, однако, не хочется.

 

Увы, даже самые яркие изначально слова тускнеют, сереют, блёкнут и меркнут, и этим грустный синонимический ряд не кончается (на полях: ряд слов, густо зачёркнутых, не разобрать). Нет, цветные слова не хоронят и даже из словаря не выбрасывают на помойку или собакам. Может быть, зря не хоронят? Не лучше ли при вселенском стечении слов их торжественно в последний путь, словно священный текст, проводить без салюта, но под аплодисменты и склонённые головы самых почитаемых словарей, забитых Бог знает чем. А чего в эпоху лексической демократии вы ожидали? Монархия, конечно, не лучше. Но всё-таки жаль.

 

Пахнет тонко и нежно угасающе лиловеющей тишиной, серебристой луной, блики света которой скользят по уже тёмно-зелёной воде, в которой вот-вот совершенно погаснет желтизна и белизна за долгий день утомлённых кувшинок, которым назавтра то ли доведётся, то ли нет вспыхнуть ярко, пронзительно: кому ведомы человечьи сроки, что уж тут толковать о цветах водяных, длинные стебли которых из бесцветно оглушающей бездны произрастают.

 

Сад облетел, опустел, обесцветился. Тёмные ветви деревьев прогнулись, стали на удавки похожи, из которых выскользнули в неведомо какое бессмертие повешенные герои. Птицы затихли, а затем улетели. Кроты в поисках лучшей доли эмигрировали без права рыть землю носом или чем другим они это делают. Трава потускнела. Выцвело небо. И между ними сад скукожился, пожелтел, почернел и вместе с садовником, плоды собрать не успевшим, в вечности беспамятной запропал, словно их и не было нигде никогда. И никто заупокойную по ним не прочёл, в поминание не включил, не удосужился.

 

В вороньекрылую впадая черноту,

В непроходимую проваливаясь бездну,

Сад…

 

И так далее с удручающими рифмами, угнетая со всем навсегда свыкшуюся опустошённую душу.

 

Падший ангел, к прозрачной шестикрылости возревновавший, был ультрамаринов, поверженно бескрыл, кубично мозаичен и, в отличие от бело-розового собрата бывшего своего, несчастен. Как хлеб, с творцом своим сущность свою преломив, представ наспех начертанным стремительным угольным взмахом на полотне, бывший ангел во всей открытости, в обнажённости откровенной предстал перед палитрой – на растерзание, на воплощение, на расправу.

И та, не замедлив, начинает падшую реальность дерзко лепить, не жалея вязкое масло, долго переливая-перекладывая из пустого в порожнее, пока не является на кончике кисти тяжёлая капля, сама собой находящая место, куда бы ей пасть, ангела в демона обращая, плотность красочной материи увеличивая до невозможных пределов, которых, как оказалось, вовсе не существует, ведь они выдумка неучей, долго и много учившихся всему тому, чему учиться вовсе не следует.

 

Мозаичины тёмно-коричневые, светлые блики – чтоб вытащить из ослепительной мглы, мелкая редкая бирюзовость, почернелость губ и глаз запавшая чёрная пустота – всё билось, словно в падучей, в ультрамарине, бешеном, словно штормовой океан, не щадящий ни моряков, ни дельфинов, спасающих тонущих, ни белые или алые паруса, ни ангелов, ни демонов – никого, кроме глубоководной стихии, способной всё переждать, всех пережить, не веселясь, не радуясь ничему, ни от чего не отчаиваясь. Никто этой тягостно отверженной глубоководности изобразить не способен: никто там не бывал, а бывший назад не вернулся, подобно тому, как, пав, ангел, в демона обратившись, в прежнюю белоснежнось с бирюзоватым подбоем не возвратится. Тем более – не станет жертвою пятикистия.

 

– Что за дикое слово в столь невинном тексте случилось? Откуда оно и зачем?

– В семье не без уродца!

– Какая семья – такое словечко?

– Какое словечко – такая семья.

– Зачем ей уродец?

– Чтобы быть семьёй настоящей, которой без уродца никак. Он ведь об экскаваторных выставках, не застав их, мечтает. Теперь никто в его сторону и не моргнёт.

– Бедный уродец!

– Почему – обязательно бедный? Может, он и богатый, только – уродец.

– Одинокий изгой.

– Это ещё почему?

– Раз уродец, значит…

– Ничего ровным счётом это не значит.

– Что же из этого следует?

– Уродцы всех стран, соединяйтесь!

 

Это дикое слово проступает из пустоты, из бессловесья, из несгорающего сиреневого куста, выросшего при его (уточнение на полях: уродца) откуда-то приближения, расцветшего при его возникновении неясным видением, чтобы, витая витально, на мёртвую неподвижность спустившись, впасть в сиреневость мрачную, в бездну лиловости, из которой не выбраться: к дикости этого слова никто привыкнуть никогда не посмеет, самой изжелта жёлтой охрой умершего не воскресит.

 

– Чем оплатите бесценный дар, мой господин?

– Простите… Вы кто?

– Не суть. Чем платить будете?

– Не понимаю.

– Всё прекрасно вы понимаете. Помните: жизнь ни в оплату, ни в залог не принимаю.

 

Раньше писал только с натуры. Теперь – только по памяти, натуру ушедшую, грустя, вспоминая. С натуры было ярко, громко, неистово. По памяти – мягче, тише, изящней. Яркость, громогласность, неистовство не исчезли – покрылись патиной, укрылись в подтексте, незатушёванно крича, сквозь любые смягчающие мазки продирались.

Не то чтобы сознательно продиравшееся старался новым красочным слоем жизни сокрыть – так само получалось. Когда писал, в голове было пусто: слишком много прежде, наверное, думал. Когда додумывалось до конца, тогда и писалось. Когда дописывалось – думанье начиналось. Вместе не получалось. Может, так это у всех? Получалось, думалось лишь для того, чтобы прекратилось движение мысли, освободив место там, где всем управлялось, движению руки, продолженной кистью, краски на холсте оставляющей.

Когда не писал, взыгравшие мысли новую натуру искали. Чем не пейзаж? Модель – великолепна: сама на кушетку ложится под кисть. Подобного натюрморта – никогда ни у кого. Искусствоведы, всё перерыв, слезами на такую сентиментальную блажь обольются. Разве можно им запретить обливаться?

Сжевав превосходные, много чего приятного сулящие мысли, поспав сном разума, порождающего, как известно, чудовищ, он писал то весёлых кентавров, то печальных грифонов, то ещё кого-то за давностью вымершего, но не совсем. Получалось похоже. Но – не всегда. Но – не во всём. Обезьяна – на человека. Человек – на обезьяну. Прошлое – на настоящее. Настоящее? Чёрт знает на что.

Но этот эпилог был потом, когда серию в несколько недель отмахал. Рука устала. Кисть надо менять. Краски кончились. Срок вышел. И пока не вернулся. Как это сказано? Или вовсе не сказано? Не важно. Не было сказано – будет. Не будет – значит, не надо.

 

Срок – думать,

И срок – писать.

Срок – о написанном думать,

И срок – от дум избавляться.

 

Из мастерской, она же жильё, вместе слагается: дом, когда писалось, выходил из него исключительно по ночам. Новые лица редкостны, как алмазы. Пейзаж тот же. Ничего не соблазняет прошлое ворошить, воскрешая.

Луна отчётливо прежняя. Золото куполов ночью, отбесившись (на полях вопросительный знак недоумение настойчиво изображает) на солнце, не отвлекает. Мыслишки? Пусть их побегают мышатами неприкаянными, корку сухую жуя на ходу. Рука пусть от кисти маненько отвыкнет, подчиняясь движению, бездумно-безоглядно попрыгает. Глаза от цвета пусть хоть немножечко отрешатся, темнотой насыщаясь.

Будет день – будет пища. Будут краски и линии. Если мысли их не затопчут. Потому – никаких новостей, ни глобальных, ни местных, ни плохих, ни хороших, иначе цвета пропадут, краски протухнут, рука уставшая не поднимется, кисть от неё отрешится.

Когда было ярко, громко, неистово, надо было пренебречь страусинно, голову в песок – пусть туда мысли стекают, рука – к кисти, та – к краскам, те – прыг-скок на холст, а тот, лукаво подмигивая – на всеобщее обозрение.

Оборзение – как тогда они говорили. Некоторые выжившие – их очень немного – так до сих пор говорят, тогдашние словечки ему, подзабывшему, напоминая. Он и тогда больше молчал, потому, наверно, словечки эти не очень к нему прицепились.

Чем меньше слов – тем спокойней, тем меньше мыслей, особенно каверзных, мешающих жить, то есть: рука – кисть – краска – прыг-скок, а всеобщее или даже не очень обозрение-оборзение – Бог с ним, не так уж и важно, вовсе не обязательно.

Хотя, конечно, жить на что-то ведь надо: краски, холст, всё на свете дорожает – инфляция, нечто из разряда мыслительного, некий фантом, словно Господь, мир творящий, над человеком покупающе-продающем неистово, неистребимо витающе насмехается.

Дух творящий витал неприкаянно. А фантом – окаянно. И никакая самоновейшая vita ничего не изменит.

Дух и фантом.

На одном полотне совместить.

Несовместимое – совместить.

Понятно и предсказуемо, хотя и это не просто: труд адовый детали мыслей выписывать, словно виноградины, чтобы, светом играя, блеском мистическим ослепляли.

Думать об этом, соображать, как это сделать, одно с другим тесно сцепить, лучше – сопрячь: запрягай! – ещё лучше: совокупить, размышлять об этом, понятно, можно всю жизнь – для бюджета отнюдь не опасно. Но – мысли не исчезают, ни в солнечном свете, ни в лунном не растворяются. Значит? Болезненно они бесполезны. Ну их. Лучше пусть не приходят. Лучше пусть под забором валяются в блестящей подлунной грязи, светящейся, словно в лунном свете река, куда-то текущая. Как это – куда? Все реки от истока к устью текут. Река жизни – не исключение. Только когда мысли надолго и напрочь вместилище своё покидают, тогда…

 

Надо мучительство прекратить. Тем паче – голодное. Как и дух, витающе притомившийся, плоть устало голодную надо кормить, чтобы не брюзжала обрюзгло, брезгливо, а брызгала безграничностью бирюзово (как это? – на полях).

Лучшее усмирение – брызги: шампанского, чего-либо ещё, главное – в потолок духом брызжущим, извиваясь, пробка летит, след, точно шрам, на потолке оставляя.

Шрам на полотне – изысканность, великолепие, шарм. Если кто на тобой сотворённую плоть розовато-живую набросился – уничтожить, значит, не зря над тобой дух ненасытно жадно, отнюдь не травоядно кружился, время от времени камнепадно летел вниз – когти вонзить, и, крови попив, обессиленно в ненасытно тёмную запредельную высь возвращался.

А вентилятор на потолке – лето, жара – вращается безостановочно, неуёмно, свежие надежды разбрызгивая, иллюзиями воздух мастерской насыщая.

Без надежд, без иллюзий? От обилия мыслей распухнуть: вначале голова, руки-ноги за ней, затем и всё остальное, раздутым шаром – в окно еле-еле, с трудом великим протиснуться: воспарить, жертву мыслей высматривая, то есть себя самого с рукой-кистью, от жизни уставшей, предсмертно отчаянно удлинённой.

Что будет с законченным полотном? Уединённое или всеобщее обозрение?

Что с раздувшимся шаром? Будет витать или, на мелкие куски разлетевшись, упадёт в ту самую, прекрасно блестящую подзаборную грязь, её сияние усмиряя?

Смирная лошадь – замечательно, мечтательно-безопасно. Не понесёт, не вздёрнется на дыбы, с ног на голову прежний пейзаж напрочь переменяя.

Перемен? Разумеется, перемен. Хорошо бы ещё без подмен. Но это – как уж получится. Точней сказать, пожалуй, случится.

А вот ещё случай был. Или не был? Только привиделся? Разница совсем не большая, пожалуй, и не существенная. Захлебнувшийся лавой вулкан? Можно и так. Только это, конечно, не обо мне. И вулканом не был и лавой не захлебнулся, живу себе в центре мира, на краю ойкумены, свесив ноги над бездной, зябко зябликом, птичкой певчею, песни прежние перепевающей, в тихой тени прозаичненько прозябая.

 

Чтобы взяться за кисть, надо от мыслей освободиться – словно рыбий скелет обнажить: тут хороша весёлая мелочь акулья, некогда огромную рыбу нобелевского кубинца сожравшая. Только где её взять в пустынном безрыбье? На всех акульей мелочи не напасёшься.

Зачем дожидаться пока плоть пожирающие до скелета рыбину обглодают? Не лучше ли со скелета начать? Что наворотишь на скелет – твоё, никто не откусит, никакая акула не посмеет позариться.

Конечно, не только кисть может служить руки продолжением, но много чего. Удочка, например. Стоишь под мостом, на крючок насаживаешь червяка, забрасываешь и ждёшь, когда клюнет. Час стоишь-ждёшь, два, месяц, всю жизнь – не клюёт, а тем временем жизнь завершилась, хорошо, что успел завещать кремировать себя и прах с моста над этим местом развеять.

 

Если раньше лишь временами только казалось, туманно брезжило, то теперь уверился совершенно: когда в голове расцветает прекрасным цветком, который и представить себе невозможно, желанная пустота, кисть, руку вытягивая из ключицы, словно весло из уключины, обретает свободу и власть – от художника и над ним. В этом окончательно уверился после сна, в котором кисть передвигалась не только в пространстве, но и во времени, создавая картины, никому не известные: никогда не видел ни живыми – своими глазами, ни в репродукциях – глазами чужими.

Эта вольная, лучше сказать, своевольная кисть редко серьёзна, чудаковата, саркастична и очень игрива, то есть совсем не такая, каков сам он художник. Более всего пиры обожает, полные веселья, вина, танцев и, конечно, любви – самой что ни на есть разнообразной, даже старикам и старухам дарующей наслаждения, которых не знали и в самой юности.

Пиры разных времён и народов, по большей части тех, о которых художник ни слухом, ни духом. Бог знает как своевольная их сочиняла, откуда что и бралось, но вышедшее из-под кисти было удивительно гармонично, будто везде и всюду ей довелось побывать.

Сон свой пытался осмыслить, старался истолковать, но понять, как такое возможно, было не по плечу, которое, несомненно, с рукой связано прочно, та – с кистью, несомненным её продолжением, но вот тебе на – отвязалась, своеволие проявила, словно начитавшись одного ужасного русского, у которого герои – сплошь ненормальные. А вокруг – художника ни одного. Ни единого. Чего же ожидать, если кисть в руку не брали. В кисти кисть не держали.

Разве это случайно? Разве в мире что-то бывает случайным? Поэтому кисть есть продолжение кисти. Неудивительно, что однажды вместо пальцев на кисти художника появилось пять кистей: мал мала меньше или больше, одним словом, разнокалиберных, словно пальцы. Такая вот художническая эволюция. Наверно, по Дарвину. Возможно, по кому-то ещё.

Представьте себе пятицветную распальцовку. Жаль, конечно, не семь, что прославляет фазана, локация которого каждому охотнику прекрасно известна. Да не каждый ухватит, и не каждый посмеет для натюрморта художнику поднести. А ведь как он обворожительно замечателен – из тёмного нежное – оперённый: не для утробы, для спасительной красоты поднесённый, среди фруктов, изобильно по-голландски, по-фламандски, даже по-кустодиевски щедро единственно тонко точно уложенный.

Жаль, горестно жаль, ловец этих слов, словно эхом, от натюрмортов с фазаном, отбившихся, не охотник, поэтому фазана художнику не поднёс, не записал имени своего в великие святцы подносчиков дичи для пиршественных натюрмортов. А что ловец не художник, на то воля Господня, нечего о том толковать-горевать.

Но вот, пока мы о ловитве слов неприкаянно рассуждаем, взлетел мёртвый фазан, в окно открытое вылетел – лови его пятикистие ещё пару столетий. Что вы подумали? Конечно, словили, вернули, на место прежнее водворили – на центральное место в центральном зале музея центрального, натюрморт с фазаном которого – экспонат совершенно центральный: пуленепробиваемость лучше папских энциклик жизнь вечную – куда там не тускнеющая живая скоротечность фазанья – натюрморту, где центральный персонаж среди фруктов, словно Адам и Ева в райском саду, гарантирует.

 

– А если?

– А реставраторы?

 

Не любого к фазану подпустят. Фазан – птица особая, нежности переливчатой в каждом пере преисполненная. Сравнения не убоясь: с самим художником эта птица нежно ранимая схожа.

Поэтому пусть летит себе с миром. Опустить ружья, охотники! Фазана мы по памяти нарисуем. Мы – то есть художник, с которым панибратствовать не позволено никому. А желающих много. Их – метлой, не поганой, обычной, но всё же. На что не преминут возразить: все мётлы поганые. По определению. Раз метла, значит поганая. Даже та, на которой ясной ночью ведьма над горою Лысой кружит, пятачок приземления помягче да поуютней тщательно избирая.

Но фазан – это что. Птица мёртвая – как живая. Шевелит художник пальцами-кистями – перья мёртвые шевелит. Но сожмёт – свет уловит, на птицу направит, выстраивая композицию, фигуры по местам расставляя, и встрепенулся фазан, мёртвую природу оставил – крыльями захлопал, в живую жизнь назад возвращаясь. И на картине – место пустое. Пальцы-кисти тем временем вновь врастопырку, каждому цвету на картине своё пребывание возвещая, увы, бесфазанье. На картине дыра. Надо чем-то заполнить. Делать нечего – на базар, бездонную фазанью дыру фруктами завалить.

Вскипает базар, за границы отведенного ему бытия выкипает, по близлежащему пространству города растекается булочными, лавками рыбьими и мясными, серебром чешуйчато и красным рубиново за порог вытекающими, под кисть напрашиваясь отдаться навзничь или ничком совершенно бесстыдно.

 

Словно в подвале. В подполье. Где жизнь без тени. Свет порождает тень из тьмы, из тесноты. Рождается тень – в сдавленном пространстве являются люди, звери, предметы. Фон – теснящая тьма, тесная темнота, мёртвую материю плотно скрывающая. Но – свет, дарующий оживающей материи возможность, вырвавшись из тьмы, самоопределиться вплоть до того, что позволят ей обстоятельства теперешне-тогдашнего бытия.

 

Художник задрожал – пять разноцветных светящихся кистей от остального него отделились, всем оставшимся за ними он потянулся, но сколько и как ни стремился вернуть беглецов, не получалось: расстояние между ними не увеличивалось, не сокращаясь, не сокращалось, не увеличиваясь.

Обретя физическую независимость от плоти художника, кисть с пятью пальцами-кисточками стала совершенно необыкновенно послушна не воле его, а тайным, от собственного сознания затаённым желаниям. Когда в предобеденное время желание сытно поесть только-только пробивалось через дневную сутолоку разнообразнейших мыслей и назойливо постоянных и почти оскорбительно мимолётных порывов, пятикистевое сообщество, содружество, точней сказать, братство стремительно бросалось к мольберту – набрасывать фон желанию, легко, летуче обретавшему форму тарелки, с золотисто-красной поверхности которой струился причудливыми формами нежный парок, в нём слышался аромат густого борща, мясного, с нежными кусочками сала, предварительно поджаренного чуть-чуть, немножко, слегка. Нарисовав желанное ожидание удивительного сочетания всех элементов борща, кисти бросались вдохновенно рисовать чёрный хлеб с немалым ломтём, отрезанно ожидавшим завершения натюрморта: белой скатерти, матово-серебряной ложки, тёмной вазы с чуть-чуть переспелыми фруктами: яблоками и сливами, над сверкающими синими поверхностями которых с особой тщательностью кисти трудились.

Таким образом, едва успело подуматься, как натюрморт уже был готов и висел на стене в формате, желаниям соответствующем. Художник фламандцем ведь не был, ни к огромным жареным птицам, ни к огромным голым женщинам не привык. Жаль, конечно, что натюрморт на стене не сопровождался двойником своим на столе, но тут ничего не поделаешь: он был ведь художником, а не поваром-кулинаром, чьи пальцы способны творить разные блюда, что там какой-то борщ, хотя для его приготовления требуется много чего, талант в первую очередь. Как бы догоняя уже готовую вещь, желание и жажда художника пальцам-кистям передавались, они мелькали, на паркете под натюрмортом оставляя капельки краски, а на холсте, ароматом в воздухе задрожав, являлось несколько долек серебристого чеснока, рюмочка водки с дрожащими бликами на изысканно-хрустальной поверхности.

Всё. Объёмная плоскость натюрморта до отказа заполнена: новым желаниям доступ закрыт, пальцы разминают настойчиво воздух, близлежащее пространство сжимая в комки, словно к будущим желаниям его готовя-приспособляя, ведь будущая стремительность действий сама по себе не возникает, требуя предварительной тщательной подготовки.

 

Уставшее пятикистие, воздух бескрасочно разминая, безжалостной бабочкой трепетало, требуя ясности формы, цвета, золотого сечения, перспективы – всего того, что само не могло, не смело возникнуть, но без чего явиться явление не могло, пусть даже бесполо, в никому не нужном третьем лице, которого во многих языках вовсе не существует.

Или – или. Словно существуешь на переходе из мальчика в девочку или наоборот, а на самом деле его-или-её вовсе нет, из пункта А отправился, в пункт Б не добрался, между ними железный занавес и ни семафора, ни метрономного перестука на стыках.

Одним словом, бескрасочно безработное пятикистие есть сплошная иллюзия, этакий реализм беспредметный, самоё себя отрицающий. Ну, какой, скажите на милость, какой реализм, когда точки-кружочки, буйство цвета и никакой девушки, пусть даже дамы в цвету, озарённой светом, одурманенной любовью, освящённой священником или, на крайний случай, раввином, которого писать так тяжело и докучно: из чёрного, чёрного этого по-над шеей и под ермолкой проступает во всём тысячелетнем неблагополучии скорбь не упокоенно.

Что ж, пора наконец решиться сказать: пятикистие сродни Пятикнижию. Дерзость, конечно. И – не вполне безобидная. Однако подобно тому как пятикистие от направляющей и обременяющей его телесности отделилось, так и Пятикнижие – от создателя своего, писать ли это слово с заглавной или же прописной: как ни напишешь, кому-то всё едино не угодишь.

Вот тут-то она, то есть собака, зарыта. Ни пятикистие, ни Пятикнижие никому никогда не угождают. Конечно, то, от чего кисть отделилась, может такой импульс послать, что святых выноси. Ну и? От такой пачкотни даже стрекозы, в негодовании крыльями стрекозя, отлетают. О Пятикнижии и вовсе нет речи. Кто только не смел его толковать. И – что? Ни единого словечка, ни единой буковки, о смысле вовсе не говоря, ничего в нём не изменилось. Сколько там тысячелетий? Вопреки всем толкованиям – неизменно.

Пятикнижие – сокровенная мечта пятикистия. Не говоря об Адаме и Еве или Потопе, с каким вожделением жадным бросилось бы пятикистие Каина и Авеля в красках-линиях воплощать. Так бы увлеклось, что каждый брата имеющий, насмотревшись-вглядевшись, бросился бы его убивать.

Нож. Кровь. Братская доверчивая обнажённость. И братский оскал нож в шею втыкающего. Впрочем, здесь многовариантность бесстыжей реальности. Не только в шею – в любое место, смертельного удара достойного. Главное, нож, кровь из обнажённо мужественной юной телесности извлекающий.

Хотите иную, не братскую кровь – тоже, пожалуйста. Авраам, как известно, сына своего Исаака, запасшись ножом, шёл убивать: в жертву принести, то есть на подходящем камне, связав предварительно, чтобы на сыновьем теле чего не испортить, если дёрнется ненароком, аккуратно на камне зарезать. Но не сложилось. Ангел, Божий посланец, руку остановил. Однако без крови, яркого цветового пятна, картина не заиграет. Потому – овчинка выделки стоит! – не рояль в кустах, но – ягнёнок. Чик – море крови, яркий цвет вожделеющий.

 

Пятикистие! Имя долго искалось, однако, нашлось. Отыскалось. Выплыло из илистых глубин языка, где водоросли игриво колышутся в макабрическом танце сен-сансном, медленном, как умирание старца ли, старицы, елизаветински угасая ещё при жизни посмертно, аристократически изысканно и благородно на глазах у подданного, данного Богом при жизни и в посмертье не злое.

Вот это бы пятикистию написать: три на четыре, зеленовато-синеющая глубина – сущее предсмертие, из которого жизни и к жизни не вырваться, в ярко зеленеющую синь не прорваться: силы кончились, жизнь выветрилась на расхожем ветру, дыхание иссякало и прерывисто глухо и хрипловато в незаметный миг пресеклось, а с ним и душа, одолев последние муки душевные, поддерживаемая чутким ангелом смерти в неведомость зряшную отлетела.

На что это похоже? Да ни на что. Разве чему-то на что-то обязательно похожему быть? Или всё-таки: глаза улитки, выползшей в дождь на мокрую землю, сочащейся по ней в направлении благостной влаги: ненасытной всё мало и мало; не дай себе засохнуть – точно уж про неё, если избавиться от гнусной пошлости лозунга, в миллионах вонючих ртов побывавшего, слюной перегарной пропитанного.

Плоть улитки, выползшей из глубин, беззащитна: панцирь слаб и непрочен, вроде бронежилета, слишком много плоти беззащитной перед огнём врага оставляющего. Вот и посыл пятикистию: воин в бронежилете и прочем уставом предписанном снаряжении шагает по зелёному лугу под огромно синеющим безоблачным небом среди мириадов улиток, глаза навстречу дождю устремивших и видящих здесь же, на дне макабрический танец подводных растений, словно лианы, вьющихся в сине-зелёной илистой мути, в которой только благородное пятикистие способно высмотреть и написать бородатого купчишку Садко, самодержца земного-подводного, который в обстоятельствах души от тела несколько отделенной в руках себя держит величественно и очень пристойно, за что вольным новгородцам, покорности татарщине не познавшим, дано в тягостную награду прозванье: великие, потому имя Господин Великий Новгород с непременно заглавных букв пятикистию должно обязательно изображать.

 

С чем пятикистие схоже, кроме Пятикнижия, что совершенно изначально понятно? Ясно, что с пентаграммой, пятиугольной звездой, символом древним, как само пятикистие. Кто только свою пятипалость, чистую или грязную, не накладывал на пентаграмму. В первую очередь, ясно, пифагорейцы, считавшие её знаком собственной избранности. И тёмные силы вплоть до сатанистов разных мастей и разливов на пентаграмму лапу накладывали. Но мы не о них. Мы о пятикистии, значит, о светлом.

Однако пять – дело внешнее. Случайное сходство. Важнее другое: дрожь осознания сотворяемого и разноцветие. Сходство с цветами и бабочками сомнению не подлежит. То есть, охота – сомневайтесь, но – бесполезно. Не сомневайтесь – всмотритесь: бабочка, переливаясь, на лёгком ветру крылышкует; цветы, разноцветно на лёгком ветру лепесткуют. Разве не так же пятикистие радужно дрожит над холстом – не мёд добывая, капли краски на нём оставляя? Так что вот он, истинный ряд: бабочки – цветы – пятикистие. А когда пятикистие на бумаге или холсте красочный след в виде бабочки или цветка оставляет, то связь столь очевидна, что цифровая ангажированность и вовсе из виду пропадает, растворяясь в воздухе, пропитанном цветами дрожащими, отражающимися дрожью оттенков синего и зелёного в ещё по-весеннему прохладной воде какого-нибудь из морей или каких-нибудь рек, а растворившись, уже дрожит желтовато-светло-коричнево с золотинками, которые ветер срывает с ослеплённых солнечной яркостью куполов, нависших над берегом речным, кривоватой линией тянущимся от горизонта до поворота, который река делает, чтоб не споткнуться, в гору упёршись, и дикоревущим многоцветно искрящимся водопадом лететь, мокрою пылью окрестности насыщая.

Тут пятикистию, конечно, раздолье – угадывать в искрящемся грохоте фигуры людей и животных. Где как не в абстрактном бешенстве водном скрываться им от суровых пророчеств? Только ли угадывать их? Не должно ли пятикистию в контуры плотно заковывать их, сросшихся с водопадным безумием, а его – с пейзажем, игнорирующим перспективу? Что может быть за водной могучестью? Другой мир? Пустота? Нет ответа. До тех пор, пока пятикистие туда не проникнет, горными тропами не проберётся – уловить разбухший вечностью миг, ухватить, на холст бережно – не расплескать – перенести.

А пока пятикистие, надышавшееся паров водяных, долг свой – остановить мгновение, каким бы оно ни случилось – исполнив, тяжело, измученно разминает воздух, словно судьбу, от которой не деться никуда никому, тем более ему, пятикистию, в минуты усталости впадающему в воспоминания-воскрешения светлых цветов, лёгких, тонких, и тёмных, тяжёлых.

Воспоминаний великое множество разных форм, цветов и оттенков. И – чёрно-белые, самые пятикистием нелюбимые. Какие нахлынут, от пятикистия совсем не зависит. Не вольно принять или отмахнуться от них, исходящих из могуче огромного, от чего отделилось, полной независимости не обретя.

Воспоминания – импульс, получив который пятикистие не может оставаться равнодушным, почивая на лаврах или ещё каких листьях засушенно хрупких и ломких: поёрзай-поёрзай – вмиг в пыль сотрутся и разлетятся, с водной пылью в гремучую смесь соединятся.

Наравне с животекущим воспоминания требуют воплощения. Лёгкая разминка – и пятикистие с головой бросается в горный пейзаж или портрет – никто на пути не стоит. Кто попробовал бы – не послушало, появился бы на пути – обогнуло.

Конечно, не всегда воспоминания чётко ложились в формат. Тогда и возникали водоросли, колышущиеся на дне, или лесные шорохи серого мышиного цвета, пробегающие по тёмно-зелёным, даже чернеющим верхушкам деревьев, всё больше сосен, которые пятикистие любило за стройность и универсальность выражения разнообразных импульсов, сиюминутных и воспоминаниями порождённых.

 

Джазовый натюрморт по завершении творения мёртвой натуры щедро солнечным светом облить.

Только-только этот рецепт, или рекомендация, или ремарка, или Бог знает что в тишине прозвучал, прозвучала, в конце концов, прозвучало, вдруг ни с того, ни с сего загремело, загрохотало, и всё смешалось: обрывки слов, отдельные звуки, куски мыслей, всё задрожало, затрепетало, требуя от пятикистия немедленного высвобождающего действия, адекватного выражения, все пять кистей дёрнулись, ринулись, стремясь понять свою роль в общем движении, глобальном процессе, и, вращаясь вокруг себя, это понимание в нечто зримое воплотить.

И раньше нелегко было свою роль осознать. И раньше отношения между собой, внутри пятипалости, пятизвучия, отвечая дёрганым, нервным посылам, установить было не просто. Но раньше как-то, пусть не сразу, найти общий язык удавалось, получалось, пусть после нервной паузы, ощутить себя пятикистием. А тут всё было врозь, и несопряжённость раздражала, бесила и мучила.

Дёргаясь на усобицу, порознь на холсте оставляли следы неприкаянности, выдёрнутости из полнозвучности бытия, линии ломались, до конца не доведенные, пятна расплывались хаотично в разные стороны, цвета упирались один в другой, отталкиваясь, словно впервые друг друга увидели и признать не желали.

Нервная пляска утомляла ужасно. Минута, другая – мечталось упасть обессиленно, посылам никаким не внимать, к движению не прислушиваться: от мельтешения в макабрическом танце силы покидают мгновенно, мир становится бесформенным и бесцветным, каким был, когда его не было, до сотворения, безликой массой, лишь одной Божественной мысли творящей униженно и оскорблённо покорной.

Бесследно такие эксцессы не проходили, напоминая даже в спокойные времена о себе то онемелостью, то несгибаемостью, то просто болью и отвращением к цвету и свету: хотелось темноты и в ней спокойного пребывания, словно в нирване, которой можно достичь лишь долгим упорным воздержанием от всего того, что веселит душу и радует плоть.

Прожитое и вроде бы одолённое безумие никуда не девалось, оставаясь в памяти, никуда не выветриваясь. Вот так. Всё опять и снова упирается в память. Она мерило всему?

Хорошо, когда из корявой измученности умиротворяюще выплывала лесная поляна, одарённая светом, или жёлтая бесконечность поля, перерезанная глянцевитой голубизной, или бескрайность морская, от нежной зеленоватости синей переходящая в тяжёлую густо-синюю черноту, или пустынность в желтовато-коричневых тонах, оживляемых утренним, вечерним солнцем, но никак не дневным умертвляющим. Однако, далеко не всегда пейзаж, умиротворяя, являлся.

Страшней всего – ярко-красное, оранжево-жуткое пламя, уничтожающее, как бывало пару веков назад, целые города. Молния – вспышка – пламя – пожар – пепелище: хочешь, пару фигур, от горя согбенных, к этому пририсуй, но можно без них – и так всё до боли сердечной понятно.

 

Пятикистие цветами своими ломало пространство, разноцветные куски которого разлетались в разные стороны, но взаимное притяжение друг к другу их возвращало, они единились, совокупляясь в новую единую плоть, на прежнюю изначально материнскую совсем не похожую. Можно размышлять о том, кто прародитель нового разноцветья, прежнее, от прикосновения пятикистия разлетевшееся, или само пятикистие, или оба, но можно эти рассуждения проигнорировать: ну, их, от мыслей этих рукой или чем иным отмахнуться по возможности энергично.

Выбрав вариант «отмахнуться», последуем за новым пространством времени бытия своего, за брызжущим разноцветием, от прежнего совершенно отличным. Последовав, обнаружим: и новое под напором пятикистия устоять не способно. Стоит пятикистию вздрогнуть и встрепенуться, ощутив красок прилив, над новым пространством взлетев, его поразить, как прежде бывшее повторится: преломление, смешенье цветов, новое совокупление и так далее, как уже было, что неизбежно к мысли приводит: процесс этот вечный, а степень непрерывности зависит от пятикистия, о котором ведомо достоверно, что не бессмертно, того боле, кратко, с точки зрения умозрительной вечности даже мгновенным назвать его затруднительно.

Что ж получается? Пятикистие всему причина, всему голова, всему начало начал. А оно, как бы помягче сказать, совершеннейший вжик – улетело: никто не погонится, не удивительно, что не догонит. Но за вжик этот неисчислимый пятикистие способно множество великое дров наломать, то есть пространств сломать и цветом насытить, иными словами: пересоздать, сотворить.

Вот так. Есть над чем голову поломать. Что делать надо бы осторожно: вылетит – не поймаешь, поломав – не починишь.

 

Однажды тому, от чего пятикистие отделилось, на глаза текст случайно попался. Так начинался.

 

Кто и когда определил в ангелы пухлотелых крылатых младенцев? Посмотрите на этих мускулистых парней, вошедших в возраст мужественного дерзания. Впечатлились? Над глупой наивностью ангелов, младенцами почитавшимися, всласть посмеялись? Крылья? Это, конечно. Пространства огромные. Исполнение воли пославшего отлагательства ведь не терпит. Были бы младенцами, на что были б способны, входя к земным женщинам? А те их ещё как привечали.

 

Это бы ещё ничего. Но дальше следовал целый трактат, его начитавшись, то, от чего пятикистие отделилось, стало сигналы слать, противоречивостью которых вводя не только в заблуждение – это бы ладно, не первый раз, не последний – но в дикую невероятную дрожь, страшную свистопляску форм и цветов на холсте порождающую.

 

Однажды, в некий час, как написано в тайных книгах священных, хранители пограничья между небом, местом обитания духов бесплотных, и землёй, населённой многообразной телесностью, от служения своего на миг отвлеклись, на мгновение пала преграда, и с земли ввысь смельчаки устремились и – упали, разбились, а духи, вниз полетевшие, обрели форму и вес, ангелами их люди назвали. Но сперва, как водится, поползли странные слухи с базара, смешавшись со смрадом горелой щетины.

Случилось. Лопнуло. Оборвалось. Появились. В верхнем городе, в нижнем, по базару расхаживают, от людей не отличаясь ничем. А всё-таки понятно: не люди.

– Женщины? Мужчины? Юноши? Девы? Мальчики? Девочки?

– Сказано: ангелы.

– Входят в дома?

– Сказано: входят.

– Творят дела добрые?

– Об этом не сказано.

Были у них имена, которыми, перекликаясь, друг друга они называли. Земные слышали, но понять имён не могли. Только концовку – у всех была одинакова – различали. Слышалось: эль, не знали, что это Бог на святом языке, думалось: пиво на земном, им доступном. Предшествующее не различали, но именно в нём заключалось призвание, род службы небесной, искорёженной бытием пыльным земным.

– Чему служили они?

– Врачеванию, познанию, много чему.

– Даже пивоварению?

– Почему бы и нет? Такое важное дело безрассудству человеческому на откуп нельзя оставлять.

– Даже войне?

– Ну, конечно, за ней совершенно обязателен надзор угрюмо небесный.

А далее? Дальше… Земные на языке ангелов заговорили, это бы ладно, но ангелы земных речь освоили, что ужасно, и, расправляя белоснежные крылья, обнажали потную чёрную волосатость подмышек и прочее, земных соблазняя.

Так земные и ангелы сосуществовали обескураженно, отчаянно светозависимо, кончиками указательных пальцев друг до друга дотянуться пытаясь.

Робинзонами, выброшенными на остров, ангелы обустраивались, заводили хозяйство, жён, детей: ангельский облик обязывал и на земле хранить свой ангельский чин, что не у всех получалось.

Однажды объявился ангел, прозванный падшим. Кто только не жаждал усыновить его златокудрого, падшего из вдовствующей столицы в серебряную, овеваемую северо-западным ветром. Каждая попытка была вовсе не пытка: во всех ипостасях был падший ангел прекрасен. И когда пел, в шёлк наряженный, и когда в галстуке стихи выпевал, и когда орал всякое, любви предаваясь. Ангел был явно не промах, себе на уме: девок-баб – он, мужики-парни – его. И те и другие от златокудрости сходили с ума – вороша её, ворожили.

 

– Вот, поди подобное изобрази, златокудростью не соблазнившись.

– А почему бы и не соблазниться?

 

Образ, возникший там, в отделившейся отчуждённости, воплощаясь, в каждой клетке пятикистия затрепетал, рванулся, расправив крылья, ещё не прописанные, даже и не намеченные, увлёк, потянул за собой – и не было сил сопротивляться напору, силе и вожделению, которое, изливаясь красками, брызнуло на полотно, образ зародившийся оплодотворяя. И – понеслось, полетело, закружило, замучило: образ явился, ангельской плотью наполнился, взлетел, приземлился, возник и предстал, после чего движение пятикистия замедлилось, высматривая огрехи и несуществующие исправляя, чтобы последние линии провести, красками изойти, в обессиливающем движении изнемогая.

Когда восторженное буйство сменилось пристальностью измождённой, оказалось: ангел случился в профиль, искромётной голубизной огромных глаз поражая, набухшие юностью красные губы выпячено стремились от лица оторваться и собственной, отверженной, совсем не ангельской, но до ужаса плотской жизнью зажить, ангельское тело под взоры любопытные развернуть, анфасностью огорошив: розоватой плотью мужественно крепконогой и сильнорукой, что ангелам вроде не слишком пристало; золотистые волосы развевались ажурно, изысканно, словно ветер в спину неведомо куда подгонял; белоснежные крылья оказались с едва ощутимым голубоватым подбоем, наверняка во время полёта темнеющим, насыщаясь до бирюзовости, но от возможного ультрамарина, как от прокажённости, нервно шарахаясь; лишь на кончиках крыльев не различимые в теле едином колыхались пушистые перья, чьи нежные стеснительные – как их назвать? – волосинки трепетали смущённо, опасаясь чужого глаза и сглаза, которым даже святые, явление ангелов встречающие непременно коленопреклонённо, грешат.

На миг над златокудростью нимб лёгким размытым пятном появился, голова ангела под ним встрепенулась, будто сбрасывая с себя, и он исчез в серовато-зелёной туманности фона, будто жемчужина в уксусе, растаял, исчез, растворился.

Сотворив, пятикистие отпрянуло, впилось в случившееся и, устало поникнув, стало смывать с себя остаток ангельских красок, пока не засохли, покрывая пятикистие сперва липкой коркой, а затем скручивая в жгут мёртвый, ни к какому творению не пригодный.

 

Из ночной угнетающей чёрно-белости – цветные весёлые утренние пастельные голоса, постепенно наливающиеся масляной яркостью, грубеюще очерченные контуром, чтобы, буйно взыграв, всей гаммой взорвавшись, потускнеть, угаснуть и упокоенно после вечернего чая впасть в безлико чёрно-белую тишину без мучительных сновидений.

 

Нельзя не признать: жизнь по большей части есть явление угнетающе чёрно-белое. Конечно, подслащая пилюлю, тут же можно и даже должно вклинить ремарку: без чёрно-белости не было бы и многоцветности подобно тому, как без зла добра бы не было вовсе. Но – клин клином пробкою из бутылки: чёрно-белости не было бы без многоцветности. Кто-кто, а пятикистие с этим утверждением согласится тотчас же без раздумий. Из этого следует, добро предшествует злу, тем самым никакого дихотомического равноправия между чёрно-белостью и многоцветием, и зла с добром быть не может никак. Право первородства, однако! Вернитесь к державинскому эпиграфу и всё поймёте. Разве чёрно-белой едой (на полях: щи да каша – пример для наглядности) можно восторженно упиваться?

От цветной еды – к оазису, пусть не во время чумы, но среди серости чёрно-белой. Что есть оазис? Ну, да, это, конечно. Но суть не в этом – в другом! Пустыня бывает изжелта-жёлтой только на полотнах озверевших от коричневато-размытых тонов несчастных художников, который день питавшихся тем, что в Званке не подают и собакам. То же – о море пронзительно-синем.

Так вот, об оазисах в двухстах приблизительно метрах один от другого. Один – среда водного многоцветного живых существ обитания, второй – среда воздушно-земная, назначенная исключительно порханию и ничего другого, кроме созерцания, не допускающая.

Водная стихия умиротворённо волнуется, всему многоцветно-прозрачному спектру плавниковости поражаясь. Воздушно-земная, жаркая, влажная, многоцветью крылышкующему мирволит.

Чёрно-белость? Вы, простите, о чём? Может, где-то там, где борьба света и тьмы, добра со злом, где Праведный царь силы тёмного зла и злой тьмы поражает. Но – оазис. Он о многоцветности не размышляет. Красные, зелёные, голубые, полосато-горизонтально цветные и то же, но вертикально. Бесконечное разнообразие цветов и оттенков – и в воздухе, и в воде.

Кто плеснул краску? Кто удачно точно попал? И капли попусту не пролилось, чёрно-белой расточительности гибельной не досталось. Всё – оазису, всё – жизни Званской, туго сбитой в строку, где ни единой щели для пустоты, ни единой – для высасывающей цвет чёрно-белости.

 

(На полях:

– Если высасывает цвет, то не чёрно-белость уже, хоть слабо, хоть невпопад, не в тон, но окрашена!

– Заблуждение! Как бы не так! В том-то и дело, что чёрно-белость не принимает цвет – губит!

– Подобно тому, как пустота – материю!

– Точно так.

– А потому…

– А потому возводите оазисы, от пустоты чёрно-белой их охраняйте!

– Не слишком ли пафосно?

– Хоть бы и так. Не есть же всю жизнь щи да кашу.

– Однако, диета! К тому же щи да кашу можно…

– Не можно! Не податливы.

– Но до оазиса ещё надо добраться по выжженной земле, по пустыне.

– Доберётесь, если будете представлять её яркой-жёлтой, как на полотнах добравшихся).

 

В те стародавние времена пятикистие творило тела во всей чувственной вожделенности форм, и созданное ревновало к сотворённому Богом. Но эти времена с их наивной жадной желанностью канули туда, где рано-ли-поздно всё навсегда исчезает. От тех времён форм не осталось. Остался цвет, мёртвых воскресающее многоцветие. Оно и есть слепок вечности, остальное – прекраснодушная ложь, которая, даже радужно вспыхнув, провисает чёрно-белой серостью на ушах, которые, вытягиваясь, всё более с каждым днём становятся похожими на ослиные, чутко улавливающие настроение хозяина, помогающего плетью себе и ему передвигаться по блёклой коричневатой пустыне, надеясь хоть перед смертью на оазис наткнуться и насладиться красно-брызжущим соком граната, фиолетовой сизостью винограда, жёлто-зелёной прелестью яблока, синевой слив и ещё неисчислимой множественностью цветов и оттенков, которую не поглотит никогда серо-мутная чёрно-белость.

Так что, выходя из пещеры, где вашего взора лишь изредка краешек тени касался, поднимите глаза, руки и произнесите, зажмурясь от яркости дня: «Верно! Аминь!»

Да, это правда, только там, в пещере, в невозможной для жизни её чёрно-белости можно отрезать край плаща врага, ищущего вас погубить. Капли красные, не виноградные, с не обтёртого меча воображаемо капали подле вашего ложа, в пустой чёрно-белости растворяясь.

Вы отрезали край. Для чего? Если там оставаться, край плаща не стоит вашего страха. Иное дело отрезать – выйти на волю – край плаща врагу и вместе с ним граду и миру красочно предъявить – после чего прошептать, провозгласить, прокричать: «Верно! Аминь!»

И никто не спросит, что верно и почему, потому как всем всё будет понятно.

 

Комната: окна – в сад, под окном в саду – розовый куст: из жёсткой лаковой зелени – ярко-красные розы, тугие, едва распускающиеся светлеющие бутоны, и полноцветно распахнутые навстречу солнечной оранжевости золотой, давая жизнь, губящей: кончики лепестков коричнево загибаются, чтобы назавтра опасть, став сором, глубокую зелень травы беззастенчиво замусоривая.

 

Всё в мире, времени не исключая, бывает чёрно-белым, бывает цветным. Какова изначальность? Монохромная или цветная? Каким создан был мир? Оставим эти вопросы философам света, определённо заметив, что человеку тускло и тягостно пребывать в монохромности, а если страдает он дальтонизмом, надо к несчастному относиться с полным сочувствием, повышенной эмпатией, пытаясь хоть как-нибудь беду ему компенсировать…

Это понятно. Но вот что в свете сказанного сделать необходимо. Учредить службу, подобно предсказывающей погоду, которая бы занималась определением ближайшего дня, недели, чем дальше, тем лучше: каким будут чёрно-белыми или цветными. Скажете, такой прогноз субъективен. Ответ: субъективное возникает из факторов объективных, должный анализ сведёт к минимуму субъективизм. Чем точней будет развивающаяся наука определения цветности-монохромности, тем менее будет она субъективной.

Со временем прогностика продвинется, появится возможность предсказывать, каким будет век: цветным или же монохромным. Соответственно будет развиваться и история цвета прошедших времён, что найдёт отражение в педагогике. Учебники истории будут состоять из страниц чёрно-белых и страниц ярких, цветных. Едва взглянув, ученик будет знать, куда он попал и чего ему ждать, скажем, от Александра Македонского или Наполеона, и – продвинемся с наукой вперёд – дело пойдёт не только о цвете, но и яркости, интенсивности.

Скажете: предстоит работа громадная, невиданная по размаху. Ответим: и что? Разве свеч не стоит игра? Тем более что будет вестись под ярким могучим светом современных приборов, с которыми свечи сравнивать просто смешно.

Конечно, даже самое монохромное бытие заслуживает уважительного внимания как в настоящем, так и в прошлом и, конечно же, в будущем. Внимания, включающего в себя понимание: чёрно-белость – весьма и весьма чувствительный как для индивида, так и для общества недостаток, который необходимо преодолевать.

Как? Подобно службам медицинской и ментальной помощи индивиду, следует создать службу помощи в одолении монохромных представлений о мире. Не унижать дальтоников своим врождённым многоцветным восприятием мира, но помогать им одолевать монохромность. Такие посыл и призыв: посыл при разворачивании соответствующей службы, призыв ко всем, кто будет в неё рекрутирован.

 

Мы верим: настанут времена, когда для всех и вся мир будет ослепительно великолепно цветным.

Да поплывут алые паруса над лесами зелёными.

Да засияет бело-синее небо над жёлтыми полями с фиолетовыми цветами.

И каждый охотник узнает, где сидит его фазан, которого он не убьёт – нарисует.

 

А тем временем цветные толпы весело ломающихся голосов буйно кочевали по желтовато-песчаному берегу моря, прибрежно мутно-зеленоватому с белыми вспученными клоками, моря, чем дальше от кромки, тем сильней переходящего в тёмную глубокую синеву, чтобы, почернев, упереться всей застывшей мощью своей в грозно очерченный горизонт.

 

Разве можно заурядного чёрта не по заслугам одаривать цветом? Если с чёртом понятно, то с дьяволом нет. Как хотите, но здесь цвет может быть и уместен. Не яркий, понятно, приглушённый, нечто в коричневато, грязно-жёлтых тонах, не более, но если явится публике вовсе графически чёрно-бело, и то не беда: выбор художника, на то он и мастер, чтобы решать.

Сатан-Сатана, похоже, тоже продукт переходный, так сказать, полураспада, не чёрно-белый, дьявола поживей, посветлей, поцветастей, больше бликов, игры света и прочих уловок, заставляющих глаз всмотреться, вглядеться, а то и впериться неотрывно: образ не столь однозначен, как вы полагали, кое-что от ангельской падшести сохранилось, особенно в интимных местах, художником от не отцензуренного ока убережённых.

Зато демон – однозначно-рельефный, скальный ультрамарин, чётко очерченный темнеющей угловатостью черт и в изгибах композиции ярко светлеющий на фоне тьмы бездны пещерной, куда самая отважная тень заглянуть не решится. Ультрамарин ведь бездонен, чёрным-чёрным подбит: далеко не заглянешь, не впустит взгляд в подсознание, даже, едва мелькнув, проблеснуть не позволит.

 

Изгнанные, отверженные, поруганные, униженные и оскорблённые назначенной им чёрно-белостью, они долго брели по миру, пока от усталости не упали на зелёную траву под синим небом, озаряемым оранжевыми сполохами рассвета и затухающими розовыми заката. Ослеплённые цветами, они долго приходили в себя, потирая глаза и привыкая к новой радужности бытия.

Мать стала шить лоскутное одеяло, тщательно подбирая цвета, избегая красного в память о сыне, ревнивцем-братом убитом, постепенно меру розоватости увеличивая: время лечит, а лоскутное одеяло должно радовать глаз, иначе никто им укрываться не станет, вся работа будет насмарку.

А он дикими невозможно растрёпанными цветами изображал то, что видел когда-то, но забыл, ныне лишь представляя. Всё представляемое было зелёным с бесчисленным множеством разнообразных оттенков. И небо, и вода были голубовато-зелёными и зелёно-голубоватыми. Все животные были исключительно многоцветными, полосато-вертикально и горизонтально-полосато цветными, даже мыши не были серыми, но радостно-радужными. Цвет воздуха поминутно менялся: от времени суток, от ветра, от туч-облаков, по голубизне разноцветными пятнами проплывающими.

Если бы хоть раз не увидел подобное, никогда бы не смог изобразить. Представляя, рисуя в воображении, струной натянутой дерзко вытягивался, звону зелёному подражая, синим озером в утренней оранжевости по судьбе своей растекался, дрожал – и, брызгая радужно, порождал травяное и древесное многоцветье, животное многоцветье, красочные птицы из брызг вылетали, выползали невиданных цветов земноводные, а лягушки квакали не только зеленовато.

И надо всем вставал, распахивая окно в своде небесном, в золотом сиянии город, о котором пели ещё живые и уже умершие разноцветные голоса.

 

Над небом голубым –

Есть город золотой,

С прозрачными воротами

И с яркою стеной.

 

А в городе том – сад:

Всё травы да цветы.

Гуляют там Животные

Невиданной красы.

 

Так он рисовал, будучи уверенным: представляемое видел когда-то, но изгнание из памяти стёрло, выбросило, уничтожило, и единственный путь вернуться, не забыв взять с собой лоскутное одеяло, это изобразить.

 

Подними голову, ренессансной гривой встряхнув, подними пятикистие – в памяти навечно изобрази темнеющую римскую дорогу буйно-цветной эпохи, дорогу, петляющую среди бесконечного пространства зелёного под ослепительной голубизной, вдохновенной оранжевым восторгом, дорогу, к морю ведущую, чтобы пропасть в бесчисленности оттенков синего, зелёного и фиолетового, и всё это лишь для того, чтобы унести этот существующий только в памяти холст туда, откуда не возвращаются.

 

Пресытившись будничной чёрно-белостью, сбившись в стаю, картаво вороньё цветную праздничность призывает, не молитвенно, но дерзостным криком круговое камлание освящая.

Отблески чаек отбеливают голубизну неба, оставляя белые блики на гребнях взъерошенных волн.

 

(На полях. Из жизнеописания художника К., ушедшего одиноко в жёлто-коричневое холмистое пустынное безмолвие, составленное свидетелем его подвигов во славу искусства.)

 

Фонтаны празднично, многоцветно версальски, петергофски брызнули в небо, взвились радужно, буквы ямбически струями начертили, дали знак, явили пророчество и обессиленно чёрно-бело опали, не в силах более струями-струнами своими поддерживать кренящийся обесцвеченный небосвод (на полях: пахнет апокалипсисом, типун на язык, лучше вычеркнуть и забыть).

 

О Италия! Мекка света и цвета! Бесчисленно вылито дорогого ультрамарина на её небесную бесконечность.

О Италия! Весёлый климат, жизнерадостная природа, доброе море, не заносчиво к небу устремлённые горы – рай для человека, если, конечно, не портить.

О Италия! Дух захватывающая иллюзия многоцветная, на единый миг в жирной ночной темноте грозовой зегзицей сверкнувшая, мир от края до края на мгновенную вечность вспышкою благословившая.

О Италия! После субботнего отдохновения Творец самолично написал итальянские пейзажи горные, лесные, морские, чтобы, вдохновляясь ими, люди забывали о болезнях, тяготах и неудачах.

 

Самый бешеный из всех художников всех времён и народов. Отталкивал благополучие и деньги, беды притягивал. Любвеобилен был неистово и бессчётно.

Самый загадочный художник на свете. Притягивал видения и диковинные образы, реальность отталкивал. В любвеобилии современниками и потомками не замечен.

Третий художник в великой триаде, самый из них гармоничный, отдохнуть и успокоиться от двух других глазу дающий. Отталкивал несчастья, притягивал деньги и благополучие. Несдержанно любвеобилен. Сладкозвучный певец, сирена, соблазнявший гармонией, завлекавший изяществом, красотой искушавший: всё действительное неразумно, всё неразумное безумно действительно.

Неразумная действительность есть замкнутый круг, из которого вырваться невозможно. Будь осторожен, входящий! Разве можно из райского завершённо замкнутого круга, художника закружившего, мирно уйти, силою вырваться? Куда? В этот адский на куски разорванный мир? Чтобы от его дисгармонии страдать, мыслями жуткими смертно терзаться, страшась смерти и только о ней размышляя? Нет, уж, увольте. Лучше гармонией соблазниться, поддаться слепящему искушению красотой.

Соблазнившись, поддавшись, окружим себя множеством лиц и тел, которым смертным художником даровано было бессмертие.

 

В серой мутности предрассветной мелькнуло, просквозило, блеснуло: некто невидимый неслышно неведомо откуда извлёк рог цветочного изобилия – пахнуло, дохнуло и заискрилось, рог качнулся на ветру справа налево и слева направо, вверх-вниз и обратно, вспух, задрожал – и понеслись разноцветные шары, кубы и прочие трёхмерно геометрические разнообразности, из них изливались голубоватые реки в жёлто-коричневых берегах, зелёные рощи, из которых вылетели тысячи разноцветных пернато-порхающих, всё взорвалось бушующим разноцветьем, порождением света Творения.

И – пятикистие возжаждало чистого цвета, за неспособностью объяснять не растолковав, что это такое. Самый красный из красных? Если так, то кто цвету незапятнанный судия? Пятикистие и есть судия? Тогда пусть не требует, но само добывает. Круг замкнут. Отмычки нет. А существует ли, вообще, чистый цвет, т.е. безо всяких индивидуальных оттенков? Может, понимание этого доступно художнику?

Или чистота цвета есть его изначальность? В миг творения света – в зареве взрыва красный мелькнувший: красный прах, земля красная, красная глина, из которой вылеплен будет главный оценщик чистого цвета.

Или – всё это пустое? Уж этот вариант ответа на все вопросы во все времена во всех случаях самый надёжный – вещун абсурда и безнадёжности. Беда лишь в том, что этот ответ пятикистие не удовлетворит: то ли в гневе красками брызнет прямо в лицо, то ли смиренно пять кистей опустит, и капли краски потянутся вниз на красную землю (на полях: глина, прах), ещё не востребованную для творения, удивительно чисто красным цветом её отмечая-пятная.

Вот и с этой стороны круг замыкается. Теперь он весь в красных пятнах, то ли крови, то ли румянца, что, пожалуй, не слишком существенно.

Хотя. Стихи кровью, бывало, писались. Надо думать, алость мгновенно рыжестью ржавой сменялась. А вот художники до этого кощунства над плотью вроде бы не додумались. Представляете, крови нацедил пузырёк и давай закат рисовать. Что прежде случится, закат поспеет или краска закончится? Да и согласится ли пятикистие признать этот закат чистым цветом написанным?

Похоже, кто-то над кем-то просто-напросто издевается. Отсюда – вопросы: пятикистие над чистым цветом, цвет над гипотетической своей чистотой, чистота над миром, сотворённым в недостижимой полноты чистоте?

Увы, прозой ответы на эти вопросы дать невозможно: чистый цвет требует чистой прозы, которой не существует. Осознавая свою не полную чистоту, самая чистая из возможных проза не дерзнёт на ответ – иное дело поэзия: схватит рифму за хвост, на спасительного дельфина взлезет, оскальзываясь, к тугой гладкой спине дельфиньей прильнёт, забудет, что дело происходит не в море, а в дельфинарии, и понесётся, лёгкие раздувая, чистые ответы на чистые вопросы об абсолютности чистого цвета катренисто, терцинисто извергая: давно и тихо спящий вулкан проснулся, задрожал, взорвался, взбесился, красно-оранжевой лавой понёсся, чистейшим цветом холмы и равнины в цветовое безумие обращая, чтобы всё улеглось, успокоилось, посерело и почернело, и стали добывать камень и прочий базальт на строительство жилья, обитателям которого никакого дела не будет до чистого цвета, что очень понятно: рождения, свадьбы, похороны – не до него.

Как и не до того, какого цвета был Великий порождающий взрыв. Основная гипотеза: белого, но кто его знает. Разве что пятикистие возжелает его изобразить и согласно собственным представлениям соответствующую палитру затребует. Кто прихоти пятикистия может предвидеть? А если затребует, не исключено, некое хвостатое призовёт, пусть оно, креативничая, Великий порождающий взрыв изображает. Во-первых, за результат ответственности никакой. Во-вторых, так будет вернее.

 

Слово не поспевает за цветом, который изменяется беспрерывно от ветра, от солнца, от времени дня, от собственного желания прихотливого. По сравнению с цветом, рождаемым пятикистием, слово, даже самое гибкое, кажется заскорузлым, неповоротливым, словно увалень, вместо слона колотящий в посудной лавке всё от дешёвых тарелок до дорогостоящего фарфора. Из этого следует безусловное превосходство цвета и пятикистия над словом и его изрекающим. Ничего не поделаешь. С этим надо смириться.

Как и с тем, что цвета, божественно от света рождённые, и они ускользают, в чёрно-белости исчезают, и только слово из этой бездны способно их вызволить, воскресить, в рамку памяти вставить: любуйтесь при случае.

 

Время смыло с античных статуй разноцветный покров, оно их до мраморно-мертвенной белизны оголило. Новому времени скульптурная античность уже мёртвой досталась. Цвет белоснежная мраморность победила, призвав в союзники время.

Иное дело – мрамор голубоватый, с прожилками. На скульптуры он не годится, а зря: представьте голубоватую жилку на шее богини, только вряд ли возможно соответствующий кусок подобрать. Потому идёт на надгробные плиты: мраморная голубоватость небесную синеву на земле отражает.

 

Самое обнадёживающее, самое радостное, самое щебечущее, самое живое сочетание – жёлто-зелёная лужайка: трава, инкрустированная одуванчиками, раскачивающими лепестками: словно жёлтые бабочки перед тем, как взлететь, но день-другой – побелело, пожухло и разлетелось во все стороны, глазом не уследить. И кажется, что в этой солнечной жёлто-зелёной гамме сокрыты все цвета мира во всех бесчисленных оттенках, которые были явлены и ещё не открыто таятся. Но миг настанет, случится: бабочками разлетятся, фейерверком взлетят – пыльцой цветовою на землю осесть, на деревья, случайных прохожих, подвернувшихся под цветовое вулканическое извержение.

Самый безнадёжный, самый безрадостный, самый глухо-молчащий, самый мёртвый цвет – исчерна-синий: жёсткий, сковывающий душу и тело мундир первоклассника, к которому прилагается ручка с чернильницей, из которой надо согласно правилам глупой игры в тетрадь извлекать всяческие червячки-закорючки, прописями именуемые.

Самый страшный цвет – красный, орущий перекошенным ртом, не благородный тёмно-бордовый, но – брызгами алый из-под гильотины лживый, обманный, соблазняющий надеждой и швыряющий в пропасть, вызывающий устойчиво-пожизненную аллергию.

Самый ненавистный цвет – серый, шепелявый, шур-шур тараканье мышиный.

Самый соблазнительный, взвизгивающе-зовущий, ввергающий в блаженную дрожь – бирюзовый.

Самый одуряющий – сиреневый охающе-нашёптывающий, предвечерний на исходе жаркого летнего дня, настоянного на удушливом аромате проснувшихся маттиол.

Самый державный – перезвонно, купольно золотой, оглушающий, отделяющий сакральное от профанного, жизнь от смерти, мгновенность от вечности.

С гулом, грохотом врывается скалистая сверкающая сгустившаяся синева, всюду-везде проникая, всё-везде до каменной плотности собой заполняя, из любых закупоренных собою пустот выползая, словно коричневатые черепахи на берег в яркий солнечный день. В посмертности хороша, в витражах, втиснутых в камень, прекрасна: струится тягуче и тяжело, в любые закоулки пространства тягостно проникая. К ней бы припасть, с нею бы слиться, не ведая: назад нет и быть не может возврата в живую весёлую многоцветность радужным дождём орошённого сада.

 

Как под влиянием контекста слова меняют значение, так цвета изменяются под влиянием окружения, а те, и другие, наедине с собою оставшись, теряя способность к общению и изменению, с радостью и ужасом обретают себя. Так король, играет которого окружение, оставшись один, перестаёт ощущать себя королём. Впрочем, для уверенности в справедливости последнего утверждения надо бы справиться у какого-никакого, однако, правящего монарха.

– Ваше Порфироносное Величество, Вы ощущаете себя королём, в одиночестве оставаясь?

– А вы кто такой, чтобы подобные вопросы мне задавать?

 

Тайна красна обжигающе, маково чернея внутри, в скрытой от досужести глубине, где до желтизны, до оранжевости раскалена, вскрыть – горячими вулканическими брызгами, в чернеющей синеве блестя, разлетится, осколки в тишь-благодать светлых тонов больно вопьются, словно чёрные оспинки, метины взорвавшейся неразгаданной тайны.

 

(Здесь в рукописи то ли трактата о цвете, то ли просто случайных заметок жирная черта, подводящая сказанному как бы итог, однако за ней следует ещё несколько абзацев, совершенно разрозненных.)

 

Яростно разноцветно сверкая, взмывая ввысь и вниз опадая, словно лава вулкана, разбрызгивая краски, из своего настоящего, от будущего не слишком отличного, пятикистие, в глубину веков пристально вглядываясь, иронично скукоживаясь, различало лица мудрецов, загадку цветов пытавшихся разгадать: Ньютона, Гёте, Витгенштейна, мол, что имеете ещё граду и миру сообщить, господа? Те в прошлом своём, далёком или не очень, отмалчивались, вечные свои штудии продолжая, пытаясь сущность цветов уловить в паучью сеть сплетённой ими систематической паутины, или накинуть дырявый сачок не всегда крепко связанных между собой рассуждений.

 

Фиолетовым фазаном заканчиваются человеческие цвета, дальше только невидимое, пятикистию неподвластное.

 

И когда заклубится закат, по углам залетая,

Пусть опять и опять предо мной проплывут наяву,

Синий буйвол и белый орёл, и форель золотая.

А иначе зачем на земле этой вечной живу?

(Б. Окуджава. Грузинская песня)

 

Аристотель: тьма вовсе не цвет, но отсутствие света; все цвета – смешение света и чёрного, красный – смесь чёрного и света солнца и света огня.

Редкая, но случающаяся чёрно-белая пасмурность делает эту многоцветную страну непригодной для созерцания, будто кто-то её святотатственно опорочил.

Закрывая перспективу мелкими цветовыми подробностями бытия, нарисованными солнечной кистью.

В. Кандинский слышал цветную музыку. А. Скрябин видел музыку в цвете.

Вечнозелёное бессмертие.

Лиловая вечность.

По ту сторону неба земля голубая.

Жарко-жгучее оранжевое вожделение.

Горьковато-полынный цвет запустения.

Господь изгнал Адама и Еву из многоцветного сада в бесцветный мир многокрасочность принести.

Видели Моисей и Аарон Бога, «и под ногами Его – как подобие кирпича из сапфира, как само небо по чистоте».

 

 

 

Конец

 

 

 

Чтобы прочитать в полном объёме все тексты,
опубликованные в журнале «Новая Литература» октябре 2024 года,
оформите подписку или купите номер:

 

Номер журнала «Новая Литература» за октябрь 2024 года

 

 

 

  Поделиться:     
 
474 читателя получили ссылку для скачивания номера журнала «Новая Литература» за 2025.01 на 17.02.2025, 21:25 мск.

 

Подписаться на журнал!
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru

Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!

 

Канал 'Новая Литература' на yandex.ru Канал 'Новая Литература' на telegram.org Канал 'Новая Литература 2' на telegram.org Клуб 'Новая Литература' на facebook.com (соцсеть Facebook запрещена в России, принадлежит корпорации Meta, признанной в РФ экстремистской организацией) Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru Клуб 'Новая Литература' на twitter.com (в РФ доступ к ресурсу twitter.com ограничен на основании требования Генпрокуратуры от 24.02.2022) Клуб 'Новая Литература' на vk.com Клуб 'Новая Литература 2' на vk.com
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы.



Литературные конкурсы




Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:

Герман Греф — биография председателя правления Сбербанка

Только для статусных персон




Отзывы о журнале «Новая Литература»:

16.02.2025
Очаровывает поэзия Маргариты Графовой, особенно "Девятый день" и "О леснике Теодоре". Даже странно видеть автора столь мудрых стихов живой, яркой красавицей. (Видимо, казанский климат вдохновляет.)
Анна-Нина Коваленко

14.02.2025
Сознаюсь, я искренне рад, что мой рассказ опубликован в журнале «Новая Литература». Перед этим он, и не раз, прошел строгий отбор, критику рецензентов. Спасибо всем, в том числе главному редактору. Переписка с редакцией всегда деликатна, уважительна, сотрудничество с Вами оставляет приятное впечатление. Так держать!
Владимир Локтев

27.12.2024
Мне дорого знакомство и общение с Вами. Высоко ценю возможность публикаций в журнале «Новая Литература», которому желаю становиться всё более заметным и ярким явлением нашей культурной жизни. Получил одиннадцатый номер журнала, просмотрел, наметил к прочтению ряд материалов. Спасибо.
Геннадий Литвинцев



Номер журнала «Новая Литература» за январь 2025 года

 


Поддержите журнал «Новая Литература»!
© 2001—2025 журнал «Новая Литература», Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021, 18+
📧 newlit@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000
Согласие на обработку персональных данных
Вакансии | Отзывы | Опубликовать

Карго перевозки из индии ru.iskema.com. . Гипнотерапевт обучение дистанционно лучших онлаи школ обучения. . Комплексная химчистка авто полная химчистка авто.
Поддержите «Новую Литературу»!