HTM
Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2024 г.

Лачин

Евангелие от Иуды

Обсудить

Философское эссе

 

из романа «Бог крадется незаметно»

 

18+
Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 25.08.2010
Иллюстрация. Название: "Гранит". Автор: Михаил Н. Источник: http://www.photosight.ru/photos/3083709/

 

 

 

Подростки-девушки и жёны молодые,

войдёмте в тёмный зал, где восхищённо

взор человечества вонзён в ядро земли.

 

Прекрасных двадцать рук и двадцать ног

у юноши, с которым я танцую.

 

………………………………

Не превращайте в камень этот образ,

всего на сутки над землёй оставьте

висеть, как плод, на привязях незримых.

А после – с ловчей сетью пусть придут,

поодиночке руки упадут,

поодиночке ноги упадут

и длинноствольные, счастливейшие кости

последнего движенья моего.

 

перевод Юнны Мориц (автора подлинника мне установить не удалось).

 

 

1

 

И недавно одна женщина отдёрнула своего ребёнка, тянувшегося ко мне. «Унесите детей! – кричала она. – Такие глаза опаляют детские души».

 

Ф. Ницше. «Так говорил Заратустра»

 

Мама всё поняла сразу – и отчаянно пыталась меня спасти, остановить, повторяя, что ни к чему читать трагедии десятилетнему мальчику, «вывихнешь – кричала – ребёнку мозги», но отчим, лениво лузгая семечки, возражал благодушно, что всё лучше, чем шляться ему по дворам: опрометью я кинулся к шкафу, где за стеклом поджидали тома вожделенные, и числом их было четыре – предвестие четырёх источников, питающих мой мозг, четырёх идеологий, проевших меня навсегда, четырёх евангелий, предвестивших мне пятое; одного не пойму до сих пор: почему ринулся именно к ним, как случиться могло, что именно он, оказавшийся мукой и счастьем всей жизни, стал первым из прочитанного – пару тысяч книг хранил шкаф, но двухтысячеголосый хор и впоследствии не мог перекрыть зова этой сирены – и какие матросы смогли б привязать меня к мачте? Ничего не помню до десяти лет, а дальше помню всё, каждую мысль и движенье, жизнь распалась на две половины – и ведь всё могло быть иначе! Сколько задатков к жизни счастливой: общительность, приятный нрав, благодушие, великолепное умение врать – эти качества не заглохли, но уже ничего не меняли, ничего не могли остановить.

Ибо тем и отличается безумие, коим властен ты наделять – оно не ослабляет рассудка, талантов, к самоанализу способности: напротив, лишь обостряет все достоинства, и на фоне их – ярче просвечивает. Они, достоинства, лишь оттеняют безумие. Здравый смысл служит тому, чтоб подвластный тебе острее почувствовал – с иными людьми роковую несхожесть свою.

Ничего этого мать знать не могла: ни чахотки, ни голода, ни одиночества, ни карамазовских мук, но предвидела всё – и попыталась меня удержать, переиграть ситуацию. И главный безумия признак разве не в том, что я только рад её поражению?

 

 

2

 

«Первое, что я узнала о Пушкине, это – что его убили. Потом я узнала, что Пушкин – поэт, а Дантес – француз. Дантес возненавидел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи, и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там убил его из пистолета в живот. […] Пушкин был мой первый поэт, и моего первого поэта – убили».

Марина Ивановна, по вашим словам, так вам думалось в малолетстве, но к чему лукавить: вы и взрослой придерживались той же картины, описав Пушкина так, как он описал Пугачёва в «Капитанской дочке» – тьмы низких истин вам дороже вас возвышающий обман. «О Гончаровой […] я узнала только взрослой. […] Мещанская трагедия обретала величие мифа. Да, по существу, третьего в этой дуэли не было. Было двое: любой и один. То есть вечно действующие лица пушкинской лирики: поэт – и чернь. Чернь […] убила – поэта». Итак, вы окончательно сделали выбор, легенду предпочтя реальности – и это ваше право.

Но поразительно, как точно повествуют ваши слова о моём поэте. Дантес не ценил литературы, и не стал бы убивать из зависти к чужому гению, да и не он дуэль устроил, а Пушкин, вызвавший его приемного отца – но все это мелочи, ведь дело даже не в том, что величавую трагедию вы (и иже с вами) создали из банального любовного треугольника, снабдив персонажи котурнами, гораздо хуже то, что за красивой сказкой вы проглядели миф реальный – а реальность порою взлетает до мифа – умолчали живую сказку о поэте, убитом из зависти графоманом бездарным, вызванном на дуэль, а не вызвавшем. Не могу я похвастаться, что жизнь претворяю в миф, но тем горжусь, что углядел кусок реальности, не уступающий любому мифу, и сейчас я повторю ваши слова, и они будут моими, и не будет в них котурнов, косметики, будет правда нагих документов – правда, воспарившая до мифа, но прекрасней и страшней любого мифа.

 

 

3

 

Главное, что я понял десятилетним ребёнком, это – что Лермонтова убили. Тогда же я понял, что Лермонтов – гений, а Мартынов – ничтожество. Мартынов завидовал Лермонтову, потому что сам не мог писать столь хорошо, драться столь храбро и шутить столь весело, и вызвал его на дуэль, зная, что вызванный стрелять не будет, переступил барьер, нарушив правила, и застрелил его почти в упор.

Лермонтов был для меня – и остался – первым на земле человеком, и моего первого человека – убили.

И ещё я запомнил крепко, что мой первый человек никого на бой не вызывал, хотя драться умел отменно, и был готов извиниться, виновным или малодушным не будучи; не стрелял в противника с криком «браво!» и не ходил пред поединком мрачнее тучи, а шутил и смеялся до последней минуты – и всё равно его убили, и не подняли под руки, отводя к карете, а оставили лежать на дороге под проливным дождём, он был остроумен и веселил друзей до упаду, и никто не отнёс тело в карету, никто не отомстил убийце, и его не вынудили покинуть страну, как Дантеса, он мирно опочил в одной земле с убитым. И не было тут ни тупой Гончаровой, ни анонимок дурацких. Ничего мелкого в этой дуэли не было. Были двое: любой и один. Две главных фигуры истории: герой – и чернь. Чернь – убила героя.

Не правда ли, Марина Ивановна, здесь уж действительно – по фактам голым – нет мещанской трагедии. Но есть величие мифа.

 

 

4

 

Отбиваясь от фактов реальных наплыва, Цветаева крепко держалась за миф – я ж напротив: повзрослевши не верилось, что сказки бывают реальны, я изъяна, я бреши в мифе искал, изучая первоисточники ­– и не мог найти изъяна, каждая деталь биографии его и творчества, в поле зренья попав, только крепче сцепляла детали трагедии. Но это не вся еще правда – мне было б легче, окажись это сказкой, не под силу казалось снести этот крест, и придирчиво к идеалу присматривался, прорехи пытаясь найти, но каждый раз представал взору миф – краткий, отточенный, неправдоподобный и реальный. Как монета заир, сей миф меня преследует всечасно. И если все дороги древних вели в Рим, то все мои пути вели к дуэли и от дуэли.

Все высокие мифы, самые красивые сказки – из реального мира, но людьми принципиально отторгаются, заменяясь вымыслом. Когда после развала Советского Союза глумились над красотой реальных подвигов, самые очевидные факты встречая со смехом, и возрождали библейские сказки, приняв на веру беспочвенные вымыслы – это было все то же.

Десятилетним мальчиком, ничего не понимавшим, я остро ощутил – и смею думать сейчас, что не ошибся – есть белые и черные классики. Белые – как Пушкин, Гете, Низами. Их сравнивают с солнцем. Это солнца человечества. Люди дня – ясного полдня. Бодряки. Их идеализируют без меры, к ним с лакейским восторгом относятся, обращая их в миф. И черные, как Лермонтов и Насими: ну да, они знамениты (трудно не заметить их мощь), но слава их двойственна, перемежаема с насмешкой, нападками, их жизнь – готовый миф, их гибель – античная трагедия, сама судьба обувает их в котурны – но котурнов не видят, миф замалчивают – он неудобен, он дерзок, потому что не выдуман, а рожден самой жизнью. И тогда же я осознал, что и мозгом и сердцем – за чёрных.

Позже наткнулся на слова Мережковского: «Пушкин – дневное, Лермонтов – ночное светило русской поэзии». В детстве, думая то же, ночное светило представлял себе в темноту, в черноту загнанным.

Тогда я выбрал черный цвет. Тягостно мне это вспоминать: разве чёрный присущ гонимым? Хотя десятилетнего ребёнка можно понять. Чёрный – цвет ночи. А Демон – он приходит по ночам.

 

 

5

 

Тамарой предстает читатель – той, что Демон является, отрывая от счастья земного и пошлого. Царство его – не от мира сего, ничего тебе не будет на земле: денег, власти, безопасности, сытости, будет радость иная, неразрывная с болью, будут только иные миры. Все его сочиненья – единый монолог к Тамаре Демона, каждый читатель делает выбор – пойти ли на соглашение, бросить ли вызов здравому смыслу – тут не надобно клятв и печати скреплений, можно вовсе не думать о выборе: он свершается вне твоей воли, самого естества повеленьем, понадежней скреплений и клятв.

Первая мысль, что настигает – о неправедности мира. Хотя в детстве не мысль еще – ощущение. И эта неправедность не сводится к социальным недугам и конфликтам политики, вне связи с неурядицей личной: изъян в самом мироустройстве. Мне мирозданье не по нраву говорит отдавшийся Демону, и те же слова повторяет армада негодяев и глупцов, но есть коренное отличие: помеченный Демоном не привержен к какой-либо узкой доктрине, в нем нет эпатажа, жеманной брезгливости, и легковесной игры. «На твой безумный мир ответ один – отказ» (та же Цветаева).

Magna est veritas et prevalebit[1] – это кредо простодушных идиотов мы встречаем печальной улыбкой, афоризмы подобные: стропила шаткие над бездной зла, и хотя не чураемся смеха и шуток, но глаза – вперяем в бездну, веселье наше – танец отчаянья над пропастью. На шатких мостиках танцует лермонтист.

«Блаженны устоявшие против соблазна. Ибо воздастся им…»: перспектива сытной жвачки, заключенная в последних словах, опошляет слова предыдущие. Не надо жвачек.

Блаженны поборовшие соблазн. Но им не воздастся.

 

 

6

 

Завистливый Сальери губит Моцарта – сюжет популярный и воспетый, хотя бедняга Сальери никого не убивал. Особо постарался Пушкин – ему сам бог велел, как автору строк о «нас возвышающем обмане». И сам стал мифом – Пушкин и Дантес часто выдвигаются на роль новых Моцарта и Сальери, не реальных, а выдуманных Пушкиным. Теперь у нас два мифа вместо одного. За ними, как водится, мы проглядели миф реальный. Когда же эта история произошла в действительности, ее никто не приметил. Трагедия Пушкина «Моцарт и Сальери» с кошмарной точностью претворилась в жизнь лет через десять после ее написания. Это именно тот случай, когда жизнь, по словам Уайльда, подражает искусству. Мартынов, человек пишущий (от Дантеса в отличии), и действительно бесталанный (от реального Сальери в отличии), убивает гения (правила дуэли попраны, то есть чистое убийство – то, что приписывается Сальери). И главное – в реальном мире трагедия вышла романтичней, неправдоподобней. Мартынов – сочинитель несравненно ничтожней Сальери, даже пушкинского; Лермонтов еще моложе Моцарта и Пушкина, обрыв его жизни: обидней, трагичней – пьеса Пушкина воплотилась в жизнь, но контрасты стали резче, характеры ярче, трагизм: надрывней – но этого реального, кричащего мифа никто не приметил.

Так во всем и всегда. Творческий рост Лермонтова – некий взрыв по нарастающей, в возрасте авторов «Бахчисарайского фонтана» и «Бедных людей» пишутся «Демон» и «Герой нашего времени», «Руслана и Людмилы» – «Маскарад», тут единственный случай рекордно раннего развития единовременно в прозе, поэзии и драматургии, и ослепительной звезде вундеркиндов, Рембо, удалось с ним сравняться в одной только области – лирической поэзии; к девятнадцати годам он продвигается уже во всех жанрах, родах и видах литературы с одинаковой скоростью, к двадцати шести с лишним годам имея в своем фонде 41 вид стихотворных размеров (у Пушкина – 33 вида, Жуковского – 31), 158 моделей строфы (Жуковский – 113, Некрасов – 102, Пушкин – 91), будучи изобретателем 54 новых строф (Жуковский – 37, Некрасов – 30, Пушкин – 20, Боратынский – 7), войдя в литературу не учеником, а экспериментатором («Пушкин начинает как ученик с подражания образцам, а Лермонтов – как реформатор с ломки канонов» – Б. Ярхо[2]). Казалось бы, напрашивается аналогия с тем же Моцартом, ранним развитием выделившимся даже на музыкальном небосклоне, столь вундеркиндами богатом. Ничего подобного. С Моцартом сравнивают лишь Пушкина.

Ведь это же курьез в квадрате: Лермонтов повторил Моцарта с его взрывным развитием и вдобавок повторил пушкинский миф о Моцарте, пьесу «Моцарт и Сальери» – с ним это происходит в реальности, и рядом предусмотрительно возникает Мартынов, слепок с пушкинского Сальери – чтобы все было по пьесе Пушкина, по мифу, как в сказке. То есть Лермонтов повторил обоих Моцартов ­– и реального, и пушкинского. Но самое потрясающее в том, что всего этого никто не приметил.

В фильме Формана «Амадей», ставшем на Западе столь же каноническим портретом Моцарта, как в русской культуре – пушкинская пьеса, есть сцена: Моцарт высмеивает Сальери на публике, и тот замышляет месть. Это плод воображения сценариста. Но этот эпизод буквально воспроизводит многочисленные случаи из жизни Лермонтова, постоянно вышучивавшего Мартынова – его стихи и манеру держаться – на дружеских вечеринках. Результатом очередной шутки и стала дуэль. Даже кинообразы Моцарта и Сальери больше напоминают Лермонтова и Мартынова, чем реальных прототипов. Еще удивительней то, что этого никто не приметил.

 

 

7

 

Для более ясного представления о степени вундеркиндства Лермонтова приведу список имен ни одно из них мы бы никогда не услышали, проживи они неполных двадцать семь лет.

 

писатели

1. Шекспир

2. Сервантес

3. Бернард Шоу

4. Воннел

5. Гончаров

6. Мильтон

7. Свифт

8. Пруст

9. Бальзак

10. Борхес

11. Грибоедов

12. Теккерей

13. Гофман

14. Семюэл Беккет

15. Голсуорси

16. Фолкнер

17. Набоков

18. Петрарка

19. Державин

20. Стендаль

21. Мопассан

22. Рабле

23. Франс

24. А. де Виньи

25. Драйзер

26. Кафка

27. Диккенс

28. Цвейг

29. Дидро

30. Саади

31. Л. де Лиль

32. Анненский

33. Лесков

34. Унамуно

35. Валье-Инклан

36. Эллис

37. Саша Черный

38. Вячеслав Иванов

39. Сологуб

40. Мольер

41. Марк Твен

42. Генри Миллер

43. Сарамаго

 

художники

1. Эль Греко

2. Ван Гог

3. Гоген

4. Матисс

5. Врубель

6. Рубенс

7. Сезанн

8. Суриков

9. Тициан

10. Пуссен

11. Майоль

12. Буше

13. Дюрер

14. Ривера

15. Ороско

16. Фра Анджелико

17. Мендес

18. Хокусай

19. Тернер

20. Милле

21. Гойя

22. Питер Брейгель Старший

23. Антуан Ленен

24. Добиньи

25. Тинторетто

26. Джованни Беллини

27. Эрнст Неизвестный

 

композиторы

1. Мусоргский

2. Шютц

3. Хачатурян

4. Бородин

5. Дебюсси

6. Верди

7. Глинка

8. Даргомыжский

9. Мясковский

10. Балакирев

 

 

8

 

Ради большей точности требуется несколько примечаний.

Во-первых, многие из вышеназванных ничего не сделали и к тридцати пяти, и к сорока, и к пятидесяти годам.

Второе. Многие из неназванных после двадцати семи лет жизни были бы известны пяти-шести узким специалистам (Крылов, Расин, Джойс, Мережковский, Тютчев, Фет, Жуковский, Чехов, А. Доде, Бизе, Чайковский, Брукнер, Шёнберг, Хиндемит, Курбе, Климт, Шарден etc.) Если назвать всех, придется удвоить список.

Больше всего среди названных – представителей русской и французской культур. Это потому, что их биографии известны мне несколько лучше, чем, скажем, дальневосточной интеллигенции. Подозреваю, что иначе пришлось бы увеличить список раза в полтора.

Детали биографий античных и средневековых классиков малоизвестны. Лишь потому никто из них не пополнил данный ряд имен.

Многие таланты, яркие, но di minores, опущены, иначе список был бы многостраничным.

Философы и архитекторы не названы – пришлось бы перечислить всех, за вычетом трех-четырех человек.

Большинство крупных литераторов и художников XX века не названы – их много, а назвать пришлось бы почти всех.

Почти все классики (да хоть Пушкин) в зрелом возрасте правили свои юношеские сочинения. В глазах большинства читателей Пушкин, Гоголь etc. выглядят «вундеркинистей», чем были. Лермонтов того не делал, потому что отказывался публиковать ранние вещи, и даже наоборот – переносил лучшие строки из детских писаний в зрелые сочинения.

Для должной оценки перечисленных учтем еще два обстоятельства. Большинство образованных хорошо знают лишь отечественную культуру – тут потребно умственное усилие, чтобы понять: чужие имена из списка ничем не хуже родных вам мастеров. Второе: большинство мнящих себя интеллигентами смыслят лишь в одном-двух видах искусств, об остальных имея понятие смутное. Сделав второе умственное усилие, мы поймем: малознакомые имена не менее блестящи, чем знакомые. Теперь мы можем по достоинству оценить все имена.

Остались две детали. Каждый второй из вышеперечисленных, если не больше, свободно располагал своим временем – Лермонтов не относился к этим счастливцам. Еще: по количеству и силе «побочных талантов» с ним сравнится лишь десятая доля из названных.

Теперь, с учетом всего сказанного, можно понять, кем был Лермонтов на фоне остальной «творческой элиты» человечества.

 

 

9

 

Степень одарённости Лермонтова в изобразительном искусстве позволяла ему стать настоящим художником, посвяти он этому больше времени; впрочем, краткость жизни и недостаток досуга не помешали оставить графическое наследие богаче и профессиональнее пушкинского (говорю как искусствовед), плюс картины маслом, акварели и литографии; он играет на фортепиано, флейте и скрипке, репетирует как певец оперные арии «до потери дыхания», удивляя слушателей «необыкновенной музыкальной памятью», пишет музыку на свои стихи, отличается незаурядными актерскими данными, изумляет пожилого профессора[3] эрудицией относительно Ф. Бэкона и английской экономики, быстро овладевает языками, живыми и мёртвыми, силен в шахматах, легко решает сложные математические задачи, он блестящий офицер, и командование восторженно рапортует о высоком его профессионализме, он один из лучших на фронте наездников, прекрасно владеет холодным и огнестрельным оружием, и отличается недюжинной физической силой. Личности универсально одаренные почти перевелись со времен Возрождения, и людей подобного (почти подобного) типа называют ренессансными. Но именно относительно к Лермонтову мы нигде не найдем подобного эпитета. В самой же России русским Леонардо да Винчи многократно именовали Флоренского, хотя примечателен он не столько творческой деятельностью, сколько голыми знаниями, и только умственным развитием, без телесного. Но чистый тип ренессансной личности, человека гармонично развитого (и духом, и физикой), остался непримеченным.

 

 

10

 

Тягостное чувство недоумения только усиливается, если от творчества Лермонтова перейти к оценке – современниками и последующими поколениями – его личности, именитыми мужами культуры: особливо. При всей молниеносности лермонтовского развития – он не рвётся на публику, в печать, более: стыдится юношеской незрелости, гневается на приятеля, без разрешения опубликовавшего его раннюю поэму, и самый первый сборник входит в золотой фонд поэзии; то есть по его принципу входить в литературу надо классиком, или вовсе не входить – более сурового условия и не придумать. Никакого юношеского озорства и бездумного веселья, никакого упоения собственной одаренностью, как у лицеиста Пушкина. Искусство – храм, творчество – священнодействие. И вот Гоголь, вспоминая погибшего, попрекает его – тем попрекает, что Лермонтов вошел в храм искусства без почтения должного, за то что небрежен, по сравнению… с Пушкиным. Сосланному на военную службу, неимоверным усилием воли за четыре с половиной оставшихся года жизни поэту удается стать полноправным классиком. В разъездах, в перерывах между боями пишет где придется, порою на дне ящика из-под провизии, будто зная, что жить осталось всего ничего, страстно желая успеть – и успевая – многое сделать. Тяжелое – и высокое – зрелище на фоне того же Пушкина, просиживавшего ночи за картами, Тургенева, скучавшего в уютной усадьбе и говорившего со смехом, что русский писатель любит, когда его отвлекают от работы, А. Н. Толстого, с тем же смехом повторявшего те же слова, Гёте, на склоне долгой жизни безмятежно признававшего, что большая часть его времени уходила всегда на совершенно ничтожные мысли, и Бунина, с той же безмятежностью соглашавшегося с Гёте.

И Гоголь заключает, что Лермонтов не исполнил священного долга поэта и потому заслужил свою гибель.

Что это – личная вражда, материальная заинтересованность, плохая осведомленность? Всё мимо.

Ключевский, из почтенных историков дореволюционной России, пишет: «Редко платят такую тяжелую дань предрассудкам и порокам своей среды, какую заплатил Лермонтов. Он был блестящей иллюстрацией и печальным оправданием пушкинского Поэта, в минуты безделья, пока божественный глагол не касался его слуха, умел быть ничтожней всех ничтожных детей мира или по крайней мере любил таким казаться». И ученый ничем не поясняет этих слов, мнение свое поднося общепризнанным фактом. Между тем в биографии Лермонтова не найти случаев подлости или жестокости – ничего выделяющего его на фоне остальных известных деятелей культуры, русской и мировой.

Только невежде придется объяснять: не приписывай автору пороки его персонажей. Достоевский, с его-то культурой, уж конечно не нуждается в разъясненьях подобных. Но обобщите его высказывания о Лермонтове: последний полностью отождествляется с Печориным. Характеризуя Ставрогина, желая показать всю глубину его падения, Достоевский говорит, что у его героя «в злобе выходил прогресс даже против Лермонтова». Даже Лермонтова – Достоевскому он видится мерилом злобы. Напрасно искать объяснений: как и у Ключевского, низость Лермонтова – аксиома.

Достоевскому, как пацифисту, миролюбцу, должно бы импонировать поведение Лермонтова, «отъявленного врага дуэли» (выражение Ф. Боденштедта, его знакомого), жаждущего примириться с недругом, стреляющего в воздух, нежели дуэлянта со стажем, драться готового по ничтожному поводу, при виде пошатнувшегося противника кричащего «браво!»; ведь для Достоевского христианские ценности превыше всего – нет, это ничего не меняет. В конце жизни собирается он писать разгромную статью о дуэли Лермонтова, проецируя ситуацию из «Героя нашего времени» на жизнь поэта, и виновником дуэли предстает… Лермонтов. Человек, отказавшийся стрелять и спокойно принявший смерть, видится Достоевскому злобным бесом. В планируемом романе «Житие великого грешника» предполагается анализ отрицательного воздействия лермонтовского романа на восприимчивые чувства и юный мозг. И здесь Достоевский удивительным образом сходится с… Николаем I, с Бурачком – дурачком критиком времен Лермонтова…

Хотя все это меркнет по сравнению с В. С. Соловьевым. Тот увидел в сочинениях Лермонтова «обыкновенную человеческую пошлость».

В наши дни вышла двухтомная книга ректора Литературного института Б. Тарасова, обеляющая Николая I. Рецензент А. Турков пишет разгромную статью. Доказывая, что венценосец был самодуром, приводит примером Пушкина, убеждая – царь плохо к нему относился. Вспоминает также: монарх не оценил «Мертвых душ». Царь, откомментировавший убийство Лермонтова словами: «Собаке – собачья смерть»: прекрасный повод обличить Николая, развалить аргументацию Тарасова – но Турков не упоминает этого. То ли для него сживание Лермонтова со свету и глумление над мертвым – мелочь, то ли он не надеется впечатлить этим читателей. Я не читал Тарасова, только рецензента. Тут два варианта: Тарасов также не упоминает Лермонтова (Пушкина упомянул), то есть не считает его травлю особым проступком, или он выгораживает Николая относительно Лермонтова – но рецензента это не больно возмущает (и это при том, что Николая он не любит). Пусть ответит кто хочет, какой вариант предпочтительней – а я не буду отвечать.

 

 

11

 

Примеры, подобные вышеописанным, неисчислимы, и множатся с каждым годом. Когда разваливался Союз и стало возможным оплевывание классиков, удар был нанесен именно по Лермонтову. Телеведущий, слишком ничтожный для начертания его фамилии, объявил голословно, что Лермонтов был мерзким человеком и получил по заслугам. Журналист точно знал, из-за кого не будет скандала, кого можно безнаказанно бить – юношу, со словами: «У меня на тебя рука не поднимется» пистолет разрядившего в воздух, тут же убитого и оставленного под дождем. Тогда, девятнадцатилетним, я недоумевал: ведь есть же другие объекты для критики, гораздо больше повода дающие для поношений – зачем взялись именно за него? А ведь все просто: чернь не любит реальных мифов.

(Не по той же причине, когда оплевали героев Великой Отечественной войны, наибольшим издевательствам подверглась Зоя Космодемьянская? Не крепкие мужчины, неприятеля бившие, а девушка восемнадцати лет, даже убить никого не успевшая, только крикнуть на плахе, что бояться врага не след, и тут же повешенная. Слишком красивой, мифоподобной вышла история – и срочно нуждалась в плевке.)

 

 

12

 

«Глухая ненависть» – так, очень точно, определил Мережковский отношение к Лермонтову. Сказано лет сто назад, и не утеряло актуальности. Именно «глухая»: в ней редко признаются. Порой она неосознанна. Это выражается и в постоянной готовности оправдать, хотя бы частично, Мартынова. Ни одного из убийц и гонителей выдающихся людей нельзя выгораживать с такой легкостью, и особенно среди интеллигенции.

(Так ли уж неосознанна ненависть к убитому? Так ли уж подсознательно стремление обелить убийцу? Или это моя дурацкая вера в человека – мол, не ведают, что творят? Только изредка окатит мысль – может, и ведают.)

В детстве перед глазами Цветаевой висела картина «Дуэль». «С тех пор, да, с тех пор, как Пушкина на моих глазах на картине Наумова – убили, ежедневно, ежечасно убивали все мое младенчество, детство, юность – я поделила мир на поэта – и всех, и выбрала – поэта, в подзащитные выбрала поэта: защищать – поэта – от всех, как бы эти все ни одевались и не назывались». Цветаева – и иже с нею – выбирает в подзащитные самого защищенного, забронзовевшего, самого охраняемого из поэтов. Рвётся его защищать – помилуйте, Марина Ивановна, от кого?! Мир его охраняет: от мира – какая ирония!

«…поделила мир на поэта – и всех». Разделение бессмысленно – Пушкин сам от мира сего. Он полномочный представитель этого мира (перед кем, спросите? пред подобными мне, что откликнулись Демону). Пушкин, Гёте, Низами, Сервантес, Физули – знамена мира. Насильственной смертью умирают они редко, по частным причинам (да и то Пушкин здесь исключение), быстро возносясь в ранг небожителей, «замбогов»; попытка бесстрастной оценки пресекается окриком грозным, и не от кого их защищать. Белые классики – убить такого можно лишь случайно. Власть предержащие, спохватившись, что классик-то – белый, от мира сего, спешно берут его на вооружение. Если убивают, то только один раз, при жизни, и веками о том сокрушается мир.

Что могло спасти Пушкина? Дантес промахнулся. Не приехал в Россию. Пушкин не женился на эффектной и ветреной дуре. Измените любую деталь, и трагедия не состоится. Промахнись Мартынов – не было бы кардинальных перемен в жизни Лермонтова. Его держали на передовой, смерть должна была нагрянуть со дня на день. При любом развороте событий он выигрывает не более одного-двух лет жизни. То же с Насими. И Цветаевой – по иронии судьбы и она лермонтистка, из черных (сама того не видя, вся в безоглядном Пушкину служеньи). Самоубийство было ее спасением. Самый мир охотится на подобных людей. Не в жестокосердных правителях дело, не в дуэлянте бесчестном – изъян в самом мироустройстве. Чтобы спасти пушкиниста, надо в нужный момент схватить конкретного убийцу. Чтоб долго жили лермонтисты, нужно облагородить человечество.

Пушкина убил Дантес, Лермонтова – мир.

 

13

 

Пушкинисты особенно любят вспоминать следующие слова своего кумира (я их тоже люблю вспоминать, их нельзя забывать): «я могу быть подданным, даже рабом, но шутом и холопом не буду и у царя небесного». Очень гордые слова для пушкиниста – надо же, готов быть подданным, «даже рабом», а вот холопом и шутом стать не хочет. Пушкин довольно строптив на фоне пушкинистов.

Чем отличаются лермонтисты и почему мир охотится именно на них, уточнять будет излишним.

 

 

14

 

Никакого сочувствия не вызывает у меня цветаевский пассаж. Клеймя Николая I, говорит поэтесса: «Автора (Пушкина – Л.) – хаял, рукопись – стриг». Монарх не посылал Пушкина под пули, не встречал его гибель словами: «собаке – собачья смерть», но именно то, наиболее очевидное и бездушное преступление не упоминается. Не забыто и истребление поляков: «польского края – зверский мясник» – умолчано лишь о том. Не оттого, что «в строку пришлось» – Цветаева порой переделывала отдельную строфу десятки раз, добиваясь точной передачи мысли. Нет в цветаевском пассаже гуманности, если злодеяния более откровенные интересны ей менее. Урожденная черная, не желает того осознать, и принимает сторону мира. «…защищать – поэта – от всех, как бы эти все ни одевались и не назывались» – ах как красиво, романтично, бунтарски – но стоит вспомнить, что защищается: Пушкин, как от бунтарства не остается и следа. Цветаева – с миром. И поэт, мирозданью не по нраву пришедшийся, не упоминается – даже при перечислении подлостей ненавистного ей человека. Но для меня поэт дороже мира.

Выше говорилось, что белых классиков убивают лишь раз, при жизни – не оговорка, а факт. «Мы убиваем гения стократно,/ Его убив при жизни только раз», говорит Бальмонт о Лермонтове, возможно, не подозревая даже, сколь точная мысль здесь высказана. С тех пор, как Лермонтова убили – в книгах, в досужих беседах, газетных статьях и телепередачах продолжали убивать моего поэта, не на картине Наумова, а в жизни. Нелюдимым подростком, без знаний, без терминологии, я поделил мир на черных поэтов – и мир, и в подзащитные выбрал – черных, душою и мозгом прикипел – к черным, положив защищать их – от белых, мирских, как бы те не назывались и с какой бы высоты пьедесталов на меня не взирали.

 

 

15

 

Такова была терминология нелюдимого подростка. Но разве черный цвет присущ отверженным?

Самый мир, говорю я, охотится на подобных людей, они раздражают его – так бесит быка красный плащ тореадора. Но если щеголь-тореадор красуется при одобрительном реве публики, и обречен на гибель одинокий бык, то на арене истории бык есть мир, и ревущая публика – тот же бык, и на смерть обречен – тореадор, сиречь лермонтист. И если тореадор дразнит быка, лермонтисту того не требуется, он – тореадор поневоле, он дразнит мир – своим существованьем.

Анненский, блестяще изобличивший всю мелкотравчатость Чехова, пишет в частности: «Господи, и чьим только не был он другом: и Маркса, и Короленки, и Максима Горького, и Щеглова, и Гнедича, и Елпатьевского, и актрис, и архиереев, и Батюшкова… Всем угодил – ласковое теля… И все это теперь об нем чирикает, вспоминает и плачет…» Лермонтист – не ласковое теля.

«Вы никого не оскорбляете, и вас все ненавидят; вы смотрите всем ровней, и вас все боятся…», говорит Верховенский Ставрогину. Достоевский рисует Ставрогина злодеем, только в том-то и дело, что Ставрогин вызывал бы страх и ненависть, будь он даже ни в чем не повинен. Автор мыслит его наследником Лермонтова и Печорина. Но устами Верховенского проговаривается: «Вы никого не оскорбляете… вы смотрите всем ровней…». Ставрогин (Лермонтов, Печорин) виноват априори. Лермонтов виноват, потому что Достоевскому так хочется.

«…взгляд его – непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если б не был столь равнодушно спокоен». Печорин раздражает людей. Вот чем объясняются выпады Гоголя, Ключевского, Достоевского, Соловьева и других. Тревожную, беспокойную ноту вносит в мир лермонтист, и мир – разъяренный бык – атакует тореадора-поэта. Не черный, а красный цвет пристал Лермонтову – от него стервенеет мир-бык.

Это образ. Ведь бык не различает цветов. Но только ли образ? Конкретизируем слово «красный».

 

 

16

 

– Видите! Все-таки ангел ее спас. Как это хорошо!

– Нет! – сказала Уля, […] – Нет!.. Я бы улетела с Демоном… Подумайте, он восстал против самого бога!

 

А. Фадеев, «Молодая гвардия»

 

В тюрьме, в ожидании пыток и казни, героиня Фадеева читает сокамерникам «Демона». И вся она – внешностью, характером, поведением – удивительно спаяна с Демоном. Мы могли бы сказать: пусть сцена в застенках лишь художественный вымысел – страсть к лермонтовскому герою наиболее соответствует образу прототипа Ули, реальной Ульяны Громовой. Могли бы сказать – хотя это прозвучало бы субъективно. Но ознакомимся с тетрадью Громовой: «Голубой книжкой», куда выписывались цитаты из любимых книг, с воспоминаниями ее матери. Любимым поэтом оказывается Лермонтов. Художественная правда совпадает с реальностью. Об этом можно было б рассказать в пятом параграфе, подтверждая: отдавшийся Демону презирает земное счастье, и недоступен страданьям земным. «Я бы улетела с Демоном…» Но Громова уже отдалась ему – когда впервые прочла. С этого момента все было предрешено: вступление в подполье, бесстрашие, мученическая смерть, и равнодушие к библейской жвачке. В той же «Голубой книжке» она записывает из Помяловского[4]: «В жизни человека бывает период времени, от которого зависит моральная судьба его, когда совершается перелом его нравственного развития. Говорят, что этот перелом наступает только в юности. Это неправда: для многих он наступает в самом розовом детстве». О том и говорится в первом параграфе. Но сейчас речь о другом.

Не множа примеров до бесконечности, процитируем одно из солдатских писем Великой Отечественной: «Дорогая маманя! Передо мной томик избранных произведений Лермонтова – им я и спасаюсь последнее время!».[5] Беру именно это письмо из всех возможных, потому что далее в нем следует: «…ни на минуту не забываешь, что ты – лишь частица гигантской пружины, сжатой до крайности и готовой развернуться во всю свою мощь, чтобы нанести решающий удар». Та же пружина заложена в каждом лермонтисте.

Образцы советской молодежи – в жизни, как реальная Громова, в литературе и кино – втянуты в лермонтовскую орбиту. С тем же успехом они читают Маяковского, но тот открыто пропагандирует большевизм, в Лермонтове этого нет. Лермонтов не был казнен за попытку переворота, как Рылеев, не воспевал революцию, как Шенье или тот же Маяковский, не заклеймил крепостное право, подобно Радищеву, и не посвятил все свое творчество жизни простого народа, как Некрасов, что особо ценилось в Союзе. Почему Ленин в 1918 году в списке людей, заслуживающих памятников как «великие деятели социализма, революции» в разделе «писатели и поэты» первым после Толстого и Достоевского называет Лермонтова – первым из поэтов? Чем объяснить, что наряду с Пушкиным советская власть первоочередно тиражировала певца Печорина и Демона? Пушкин дело иное – канонизирован как основоположник литературной классики. И еще, как подметил Вересаев, «Пушкин такой писатель, что с помощью цитат из него можно доказать все что угодно». Про Лермонтова того не скажешь. Дело в другом.

Советский Союз по сути своей был государством лермонтистским. Бунтарским, презревшим «законы божьи», библейскую и кораническую жвачку. Богобоязненным и меркантильным мещанам Советская власть всегда представала началом демоническим. Д. Андреев выставляет Сталина посланцем дьявола (буквально), и это не предел. В одной антисоветской книжке я вычитал утверждение некой ученой дамы: дьявол вошел в Ленина, а когда тот умер, тут же перешел в Сталина. Положительные герои Солженицына не страшатся перспективы ядерной войны, если есть надежда на гибель Союза. Эта апокалипсическая ненависть несоизмерима с реальными проступками коммунистов. Тот же Андреев выгораживает Гитлера в пику Сталину. Бесполезно искать здесь логики – красный стяг коммунистов был плащом тореадора для мира-быка.

Это та же «глухая ненависть». (Кстати – Мережковский, упоминавший о ней в связи с Лермонтовым, радовался нападению Гитлера на Советский Союз, в порыве теплых чувств сравнив его с Жанной Д’Арк. Как-кая ирония! Человек, понявший, что в отношении к Лермонтову что-то неладно, сам же влился в ряды обывателей по отношению к лермонтистскому государству.) Истоки этой ненависти столь глубинны, что сам ненавидящий их не сознает, не хочет сознавать. Речь сейчас не о политической и классовой борьбе, оно понятно – буржуазия, радея о выгоде, клевещет на чуждый порядок. Речь о подсознательном неприятии и страхе. Нет и не было государства, вызывавшего столь несправедливое к себе отношение, подчеркну – несправедливое со стороны людей, в этом незаинтересованных. Весь мир целеустремленно травил Советский Союз, загонял в угол, пребывая в искренней уверенности, что Союз агрессивен, и думает так и поныне. Лермонтова дважды вызывают на дуэль, стреляя на поражение, оба раза он стреляет в воздух, и платит за это жизнью, но именно он приобретает репутацию человека опасного и злобного, не Пушкин, готовый вызвать кого ни попадя, и в юности, и в последний год жизни, и добросовестно пытающийся убить соперника, не Л. Толстой, не раз порывавшийся застрелить Тургенева из-за расхождения во взглядах (да, по молодости, но ведь и Лермонтов был молодым), не Грибоедов, стравливавший дуэлянтов, не Куприн, спьяну калечивший прохожих (да, в молодости, в возрасте Лермонтова) – но именно Лермонтов. С момента возникновения Советской власти четырнадцать государств попытались его удушить, введя свои войска на чужую территорию и залив ее кровью – и мир пришел к выводу, что СССР несет смертельную опасность всему окружающему, и нужно готовиться к новой войне. Едва отдышавшись, в сорок первом году Союз подвергся нападению новой группы стран, убивших каждого шестого советского гражданина и продемонстрировавших просто-таки людоедскую жестокость, неслыханную со времен Бусирида и Фаларида[6] – в результате мир ужаснулся опасности, исходящей от Союза, и принялся душить его экономическими методами.

Бред, абсурд? Но разве мы уже не проходили это – в другом сорок первом? Разве отношение к Лермонтову за прошедшие полтора столетия не есть тот же бред? Жизнь Лермонтова – эмбрион истории Советского Союза. Его предвестие.

 

 

17

 

Жестокий, агрессивный человек сильнее «добряка», жалостливого – такова гнусная закономерность жизни. Для активной борьбы, пусть за правое дело, нужны жесткость, напористость, нужна… злость – качества, более присущие подлецам. Подлецы напористее. По той же причине страстные патриоты легко сползают в национализм, а воинские доблести, «упоение в бою» органично спаяны с садизмом. Для борьбы за справедливость более пригодны люди, равнодушные к ней.

Вот Волошин, человек редкой отзывчивости, безупречно порядочный. Идет гражданская война, четырнадцать стран помогают белогвардейцам расчленить его родину. И Волошин готов помогать всем без разбора – и красным, и белым, не задумываясь о последствиях. Советская власть обучила народ грамоте, как честный интеллигент (интеллигенты бывают разные) Волошин ее принял. Но бороться за нее был не способен, и даже укрывал ее врагов – по доброте.

То же с Блоком. Он принял революцию, не убоявшись крови и грязи, во имя социальной справедливости, но знающий облик Блока подтвердит – он непредставим в роли активного борца. Он может быть жертвой, немым упреком, моральным примером, но не способен убить (только не говорите сейчас, что, борясь за справедливость, можно обойтись без убийства. Не надо, хорошо?).

Волошин, Блок – люди, созданные для царства справедливости, кое мечтал построить Ленин, менее всего готовы за это царство – бороться. Борются другие. Чаемое царство выходит несколько иным. (Будь весь Союз к моменту его создания населен одними Волошиными, Блоками и Вересаевыми, мечта Ленина была бы в наличии. Беда в том, что такое государство было бы тут же уничтожено иностранцами.)

Драться умеют такие, как Клейст, Хемингуэй – вот уж полезные люди в качестве борцов с оккупантами и всяческой подлостью. Но у Клейста ненависть к французским захватчикам постепенно переходит в ненависть к брюнетам, воспевание патриотических доблестей – в садистически упоенное описание убийств и избиений. Позже нацистам потребовалось лишь подретушировать портрет Клейста, дабы ввести в пантеон своих классиков. (Клейст не фашист. Я лишь о том, что ретушировка прошла успешно.) Хемингуэй с фашистами храбро воюет – а еще он с жаром охотится на диких животных. Он любит стрелять. Не только в фашистов, а вообще. Умеющие драться, как правило, драться любят. Вроде Киплинга и Гумилева, охочих попалить в любой войне, в захватнической, как оккупация Британией Индии, или буржуазной, как первая мировая. В них сидит милитаристский дух. Считайте слова Фейхтвангера оправданием трусости, но во многом он прав, говоря, что смелость (цитирую по памяти) является смесью агрессивности, жестокости и глупости. Но для борьбы с подлостью киплинги и гумилевы гораздо пригоднее Волошина и Блока, а Фейхтвангер бесполезен вовсе. Мир устроен подло.

Лермонтов бесшабашно смел на войне, демонстрирует «отменное мужество и хладнокровие», как восторженно докладывает его начальство в Петербург. Командует отрядом головорезов, вступающим в рукопашные бои с воинственным и безжалостным противником. Отряд по приказу Лермонтова пользуется только холодным оружием, то есть убивает исключительно при личном контакте. Налицо не только смелость, но и умение драться. Странно, что при этом он человек мирный, постоянно просится в отставку. Этот храбрец, свободно владеющий саблей, шпагой, пистолетом и своими нервами, не испытывает никакого «упоения в бою», вдохновенно описанного никогда не воевавшим Пушкиным. Нет «упоения» и в стихах о войне («Валерик»), только горечь и грусть. Ни грана милитаристского духа, национализма, даже юношеской задиристости – готов извиниться перед дуэлью и стреляет в воздух. Как сочеталась незлобивость с ярым натиском, необходимым для убийства вооруженного и жестокого врага?

Агрессивность, безжалостность к поверженному, глупость – по Фейхтвангеру, три составные для успешного нападения – были гипертрофированы в нацистской Германии. Но в первые же недели Великой Отечественной гитлеровцев ошеломили именно яростные контратаки Красной армии. Как выразился генерал Типпельскирх, «противник продемонстрировал совершенно невероятную способность к сопротивлению». Может, фашисты встретились с еще большей воинственностью, как Ксеркс – с Леонидом? (Спартанцы оказали достойное сопротивление персам не в последнюю очередь потому, что степенью жестокости и национализма не уступали противнику, скорее превосходили его. Прекрасный аргумент для Фейхтвангера!) Но вот красноармейцы в Берлине. Не рассказывайте мне, как злой Ваня тискал несчастную Гретхен. Каждый второй советский солдат имел личный счет к немцам, замученных друзей и родственников – но количество насилия с их стороны оказалось просто ничтожным сравнительно со зверствами фашистов на советской территории. Из двенадцати тысяч советских узников Освенцима через два-три года заключения выжили шестьдесят человек – один из двухсот, а из немецких военнопленных в Союзе за десять лет плена погиб только каждый третий. Поразительно, но Красная армия, наводившая ужас на тех, кто наводил ужас на весь мир, была мирной. Невоинственной. Но как же ожесточение, помогающее идти в контратаки, где озлобленность, что должна была подпитывать ту самую «совершенно невероятную способность к сопротивлению»? Возможно ли такое? Но подобное уже было в военной карьере Лермонтова. Красная армия была лермонтистской.

В песне «Война священная», своего рода советском гимне времен войны, говорится: «Пусть ярость благородная вскипает как волна». Благородство и ярость – сочетать их оказалось возможным. Фейхтвангер ошибся – смелость бывает не только спартанской. Ярость – опора не одних подлецов. Слова Фейхтвангера, хорошо оправдывающие малодушие, ничего не значат при учете биографии Лермонтова и тактики Красной армии. И если Симонов, по признанию собственному, «как поэт целиком вышел из ˝Валерика˝», так и советская военная тактика покоится на стиле поведения Лермонтова.

 

 

 

18

 

Удивительно точно повторилась в Союзе каждая отдельная черта характера Лермонтова, его манеры поведения. Много написано о высокомерности Лермонтова, даже заносчивости (любопытно: именно заносчивость никогда не ставится в вину записному дуэлянту-кудрявцу). При этом речь всегда идет о людях влиятельных, знатных – именно они негодуют в воспоминаниях. Однако в обращении с простыми людьми, в частности с крепостными, официально признанными домашним скотом, надменный гений кардинально меняется. Простые военнослужащие плачут на его похоронах, слуга А. Соколов через десятилетия после смерти хозяина со слезами указывает на его портрет. Рабам его бабки привольно, когда гостит у нее внук – при нем никто не смеет их пороть. Почему-то эти факты озвучиваются гораздо реже.

Почти ни в одной биографии Лермонтова (до начала 1950-х – ни в одной) не упоминается, что он отпускал крестьян на волю. Дважды становясь рабовладельцем – в 1831 году, после смерти отца (стал хозяином родового имения Кропотово), и при достижении совершеннолетия (восемь крепостных семейств в Тарханах) – он тут же освобождал крестьян.

Стиль поведения старой гвардии большевиков – это лермонтовский стиль.

 

 

19

 

Декабрист М. А. Назимов, вспоминая беседы с Лермонтовым (обсуждали правительственные реформы), недоумевает: почему тот смеется над воскресшими надеждами революционеров. «Он являлся подчас каким-то реалистом, прилепленным к земле, без полета, тогда как в поэзии он реял высоко на могучих своих крылах. Над некоторыми распоряжениями правительства, коим мы от души сочувствовали и о коих мы мечтали в нашей несчастной молодости, он глумился. Статьи журналов, особенно критические, которые являлись будто наследием лучших умов Европы и заживо задевали нас и вызывали восторги, что в России можно так писать, не возбуждали в нем удивления».

Уточним, что обсуждалось. В 1837-38 годах были созданы министерство по делам государственных крестьян и особый секретный комитет по крестьянским делам – вследствие этого декабристы надеялись на ликвидацию рабства. (Да еще в провинции вышла впервые газета, «Губернские ведомости».) Но секретный комитет не пошел дальше общих разговоров, проектов, а «Губернские ведомости» формировали общественное мнение в духе верноподданничества. Молодой литератор-романтик оказался более «реалистом, прилепленным к земле», чем люди поколением старше его. Этому не помешало то обстоятельство, что «в поэзии он реял высоко на могучих своих крылах».

Вплоть до века двадцатого не только обыватели, но и каждый второй «левый» продолжали верить, что от власть предержащих можно дождаться хорошего. Отмечал Ленин, что декабристы были «страшно далеки» от народа; добавлю: столь же далеки были они от правительства – далеки от понимания всей подлости правительства.

Добавим еще одно воспоминание о Лермонтове, другого декабриста, Н. И. Лорера: «Я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил мое душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных». Для Лермонтова неприемлемо «забвение зол».

Четыре качества отличали большевиков, устроителей Союза: ненависть к эксплуатации человека человеком, незабвение зол, абсолютное недоверие к благим начинаниям власть имущих, умение находить общий язык с народом и добиваться его доверия. Все эти признаки наличествуют в Лермонтове, и только первый роднит с ним дворянских революционеров.

Лермонтов вышучивал их мечтания как советский человек.

 

 

20

 

Лермонтов – первый интернационалист из русских классиков, избавившийся от комплекса превосходства над «инородцами», и над своим простым народом тоже (что среди дворян и вовсе аномальный случай). У Достоевского все нерусские персонажи – дурачки или негодяи, поляки – «полячишки», евреи – «жиды», то же и с немцами. Гоголевские богатыри из «Тараса Бульбы» сжигают заживо польских детей, испражняются в мечетях и весело наблюдают за тонущими евреями («жидами»). Автор героев своих не порицает – он доволен.

Гончарову японцы видятся смешными недоумками: всё лопочут что-то и кланяются. Что вы, бедолаги, делать будете, коль мы с пушками пожалуем, риторически и с насмешкой спрашивает автор «Фрегата «Паллады»».

(Другие литературы в данном аспекте ничем не лучше русской. Лично меня иные поляки и японцы раздражают больше. Но, опуская киплингов и мисим, ограничусь Россией как родиной Лермонтова.)

«Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением», отмечает Пушкин о кавказцах благодушно снисходительным тоном белого человека среди туземцев. Он возмущен польским народно-освободительным движением, и негодует на Мицкевича, желающего свободы своему народу. Николай I как «польского края зверский мясник» больше возмущает адепта Пушкина Цветаеву, чем самого Пушкина. Ода «Вольность», изобличающая рабство, написана в горячке юности – зрелый Пушкин недоволен книгой Радищева, против крепостного права особо ничего не имеет, но занят доказыванием – в стихах и прозе – своей дворянской родословной, попутно делая «отеческие внушения» своим крепостным рабам.

Но нигде не встретить упоминания о Лермонтове, как о первом гуманисте и демократе (в изначальном смысле беру это слово, не в поганом современном). В миролюбцы пробился Пушкин. Доказательство этого мы видим в его же словах: «Восславил я свободу и милость к падшим призывал». Любопытно вспомнить, что восславитель свободы не сочувствовал не только католической Польше, захваченной Россией, но и православным грекам, вырезаемым турками (непредставим Пушкин в роли Байрона в Греции) – но мы того не любим вспоминать. Милость он призывал к декабристам, но то его друзья. Среди польских революционеров, греческих патриотов и русских крепостных друзей у него не водилось – не водилось и милости к ним.

Советский Союз был первым – и остается единственным в истории – интернациональным государством. Запад не достиг этого и поныне, к концу двадцатого века. В Штатах чернокожих убийц казнят в три-четыре раза чаще белых, в Бразилии индейцы лишены избирательных прав, в Прибалтике – русские. Если же вспомнить уровень национализма в мире двадцатых – сороковых годов, то политика коммунистов предстает образцом евангельского милосердия: к своим нацменьшинствам и иностранцам. «Нет эллина, и нет иудея», провозгласили христиане две тысячи лет назад, но не удосужились сделать это на практике. Завет Христа претворили в жизнь большевики, враги церкви, едва придя к власти.

Стоит вспомнить политику всех стран того времени, и Советская власть выглядит просто золотой мечтой утописта. Нацисты нападают на Союз, измываются над мирным населением, и Гитлер, всенародно избранный немцами, открыто заявляет, что цель Германии: истребление восточных славян посредством голода и бомбежек в интересах немцев, и десятки тысяч немецких домохозяек готовятся покупать рабов из числа советских «нелюдей» (иные уже прикупили), и немецкие юнцы посылают родным свои фото на фоне трупов советских граждан, и родные вешают эти фото на стенку – и вот Сталин говорит по радио, что наша цель: уничтожение не Германии, а гитлеровского государства. И после войны в советских школах продолжают преподавать немецкий язык – ведь язык ни в чем не виноват!, и большевики не запрещают любимого композитора нацистов Вагнера – как можно, он же классик! (хотя в Израиле он был запрещён лет пятьдесят), и мне, советскому школьнику, объясняют на уроках истории, что немецкая нация не очень виновна в избрании Гитлера – это просто кучка нацистов оболванила несчастный народ.

Но все это ничего не изменило в восприятии Союза миром-быком. Ничего не изменило и то, что СССР был единственным крупным государством в истории, где не погибла ни одна малая культура или язык (по милости либерал-демократов, из ста тысяч языков начала двадцатого века на пороге двадцать первого выжили только шесть тысяч). Союз изначально был определен на роль козла отпущения, или, если угодно, жертвенного агнца. Лермонтов как первый демократ и интернационалист никем не почитаем, потому как нет заинтересованных в этом. Мир-бык уготовил ему иную роль.

Лермонтов не писал ничего подобного «Гавриилиаде», где Пушкин уложил богоматерь в постель к дьяволу, не писал и эпиграмм на царя, как Пушкин на Александра I. Но именно к Лермонтову духовенство и дворянство испытывало не неприязнь, не нелюбовь, а ненависть. Со стороны священников она оказалась столь жгучей, что не утихала многие десятилетия. Когда гроб с телом Лермонтова был установлен в церкви Михаила Архистратига в Тарханах, священники Теплов и Троицкий вообще не вели службу, даже несмотря на то, что шла Пасхальная неделя. Им пришлось получить по выговору за «неслужение» благодарных молебствий на Пасху – и богослужители пошли на порчу своей карьеры, лишь бы не находиться рядом с Лермонтовым, пусть даже мёртвым.[7] Храм с телом Лермонтова для них не был храмом. (В Пятигорске погибшего также не отпевали.) Эрастов, священник пятигорской Скорбященской церкви, пишет в вышестоящие инстанции, предлагая Лермонтова «палачу привязать веревкою за ноги и оттащить в бесчестное место и там закопать». Он же говорит через несколько десятилетий: «Видел, как его везли возле окон моих. Арба короткая… ноги вперед висят, голова сзади болтается. Никто ему не сочувствовал». Говорит с откровенным злорадством, как о вчерашнем событии. И через сорок лет после убийства потребовалось вмешательство общественности, чтобы была проведена торжественная панихида в связи с круглой датой. Кавказская духовная консистория оштрафовала протоиерея Александровского за нахождение рядом с гробом Лермонтова в церковном облачении (!), хотя он и не отправлял христианские обряды при захоронении. Дуэль в те времена приравнивалась к самоубийству, но это пустое – Пушкина хоронили как полагается. Здесь нет ничего удивительного. Чтобы взбесить аристократию и духовенство, Лермонтову не требовалось писать «Гавриилиаду» или «Путешествие из Петербурга в Москву», достаточно было просто жить.

Неприятие Советской власти дворянами и духовенством вызывалось не одними лишь практическими соображениями. И дело не в том, что большевики стреляли попов и дворян (кстати, большевиков стреляли тоже). При Сталине церкви обращали в сельские клубы, библиотеки и коровники, но в католической Испании в бывших церквах открыты бары для сексменьшинств – и это гораздо меньше возмущает служителей церкви. Гитлер основал людоедский режим, более антиевангельский, чем какой-либо другой в мировой истории, и Гиммлер грозился публично повесить понтифика – но Ватикан заключает конкордат с нацистской Германией, а Пий XI и Пий XII ни разу не осудили фашистский режим, призывая к крестовому походу… против красных. Ненависть к последним оказывается сильнее верности евангельским принципам, более – она важнее соображений личной безопасности, личной выгоды. За первые десять лет власти демократы поизгалялись над нормами христианской морали (в России) и мусульманской (в Азербайджане) больше, чем коммунисты за семьдесят лет, но попы и муллы не скажут никогда, что Союз был лучше «демократии» – говорят обратное. Коммунисты, как и Лермонтов, бесили дворян и священников не конкретными провинностями, а самим своим существованьем. Тем, что осмелились жить, смеяться, временами быть счастливыми, будучи при этом не от мира сего. Будучи чем-то – чем-то трудноуловимым – не такими, как все.

 

 

21

 

Каждая несправедливость, терзавшая Лермонтова, повторилась веком позже в грандиозном масштабе, объяв сотни миллионов людей, повторилась с удручающей точностью. Дело известное – Лермонтов высмеивал Мартынова, бедняга не выдержал и в сердцах поэта пристрелил. Романов, надо полагать, сей акт возмездия мудро курировал. Непостижимым образом из этой истории выпадает тот факт, что Лермонтов лишь парировал удары. Сам Мартынов постоянно писал на него эпиграммы и пародии, но об этом знает раз в двадцать меньше людей, чем знающих об ответных остротах Лермонтова – как такое могло случиться?

Десятки книг и лавина статей написаны об анонимном пасквиле, взбесившем Пушкина, но об издевательской анонимке Лермонтову, «Mon cher Michel», писанной окружением Мартынова, знают единицы – единицы, воды набравшие в рот – как такое могло сложиться? (Примечательно, что Лермонтов не полез в драку без точного определения автора, как Пушкин.)

Подставьте на место Лермонтова некое государство вкупе с его идеологией. Лишь одна страна годится на это – СССР и связанная с ним «холодная война». И закончились эти истории одинаково: открытым убийством лучшего человека в стране и лучшей в мире страны, с благословения Николая I – США. Самое тягостное, что на роль Мартынова другой страны не понадобилось. Он нашелся внутри страны.

 

 

22

 

Приведу один случай относительно Лермонтова – подобных наберется добрая сотня, но этот наиболее вопиющ в своей схожести с постсоветской вакханалией безумия. Лермонтова не отпевали в церквах якобы как дуэлянта – ни в Пятигорске, ни на малой родине. Когда священников спрашивали, почему же отпевали Пушкина, те отвечали: тот скончался от ран, а не был сразу же убит, как Лермонтов. То есть Лермонтов вышел более виновным – оттого, что погиб на месте, без шансов на выздоровление. Здесь не поймешь чего больше: глумления или слепой ненависти, перешедшей в психопатию. Сотни раз, споря о Союзе (только об этой стране), я встречал аргументы подобные.

 

 

23

 

Поразительна эта предрасположенность к клевете, когда заходит речь о Лермонтове или СССР, причем со стороны людей, выгоды от того не имеющих. Назову один из доброй сотни примеров, виденных мною воочию. Знакомая, начитанная в классике, говорила о том, что любовь к чьему-то творчеству не означает уважения лично к автору, и большинство великих мастеров люди самые недостойные. Примером взяла Гогена, Рембо, и наконец Пушкина. И добавила в конце: «А Лермонтов – это вообще…» То есть он и вовсе первостатейный подлец. Я быстро переспросил: что значит «вообще»? Собеседница растерянно молчала. «Почему Лермонтов – это «вообще»?» – допытывался я. Почему именно он показался тебе непорядочнее других, того же Пушкина? Она молчала, задумавшись, пожала плечами и сменила тему. Видно было, что ее смутили собственные слова, не могла их пояснить, но слова эти были искренни. Я понял, что коснулся чего-то затаенного, чего она не осознает и осознавать не хочет. Это мир-бык поднял в ней голову.

Перечислить все подобные примеры не представляется возможным, и все они связаны с одним и тем же человеком. То же с Союзом. Самая абсурдная, неправдоподобная клевета безотказнее действует, разя Лермонтова или Союз. При этом клевета зачастую бескорыстна – ее распространитель ничего не имеет с этого (в случае с Лермонтовым клеветник бескорыстен всегда). Сколько раз, не выдерживая, я восклицал: «да что вам, деньги за это платят?!», и наступало молчание – того же рода, что в предыдущем абзаце. Это тот же мир-бык.

 

 

24

 

Многих ошеломило принятие Блоком Октябрьской революции, недоумевают и поныне. Стоит вспомнить Чуковского, называвшего Блока наиболее лермонтовским поэтом. Вспомним Павлович: «Он рассказывал мне, что с юности думал о том, что ему предназначен подвиг, что он должен продолжать дело именно Лермонтова, но долга этого не выполнил». Милее Маяковского, громогласа революции, и красного графа Толстого, мне мечтательный интель Блок, ни происхождением, ни воспитанием, ни кругом общения, ни литературной позицией к революции не подталкиваемый, и карьеру в ней не сделавший, а принявший ее лишь затем, что не мог не принять.

Лермонтов по хронологическим причинам не мог называться большевиком, не кричал: «вся власть Советам» и не носил майки с надписью «СССР». «Лермонтов – эмбрион Союза» никогда не будет аксиомой для обывателя. Но волей обстоятельств накануне революции явился поэт, наиболее лермонтовский по духу, и революцию принял, ошарашив Мережковского с Буниным. Лермонтов вызывал у них безграничный восторг (вспомним предсмертные слова Бунина о превосходстве Лермонтова над Пушкиным), а его наследник, оказавшийся современником революции – недоумение, быстро перешедшее в ненависть. Если вдуматься, противоречия здесь нет. Только всегдашняя скромность заставляла Блока думать, что он «долга не выполнил».

 

25

 

Еще в кое-что нужно вдуматься – мне самому. Разве лишь горечью преисполняюсь от всех вышеназванных фактов? Разве ненависть сволочи и презрение мещан не лучший комплимент идеалам? Сколько раз, сталкиваясь с клеветой, бескорыстной особливо, убеждался в кумиров своих превосходстве, и повторял с убеждением новым: мой любимый поэт – лучший в мире поэт. Страна, меня воспитавшая, была лучшею в мире страной.

 

 

26

 

Любовь к Лермонтову, сочетаемая с антисоветизмом, не стоит ломаного гроша. Я знавал человека, выхвалявшего Гитлера – убеждал меня, что он противник всяческой жестокости, просто обожает нацистские форму, парады и марши. И выбрасывая руку в фашистском приветствии, вкусно скандировал: «хайль Гитлер!». Поклонники Лермонтова, безмятежно – или радостно – взирающие на гибель Союза, на того антифашиста сильно смахивают. Самый известный представитель этой породы, пожалуй, Б. Ахмадулина, слезно воспевающая «высочайшего юношу» (Лермонтова). По образцу высочайшего юноши было создано государство, повторившее все его действия, во всех аспектах, от военной тактики до манеры отношения к нижестоящим, от интернационализма до противостояния окружающему миру, государство, воспетое поэтом-лермонтистом, мечтавшем продолжить дело Лермонтова, государство, чьи солдаты в бою «спасались» стихами того самого юноши, чьи девушки, выросшие на «Демоне», молчали под пытками, государство, сочинения этого юноши печатавшее тиражами, немыслимыми для любого классика любой страны мира, где этот юноша, как исключение, стал героем именной энциклопедии, государство, точно так же убитое и так же обливаемое клеветой. Ахмадулина с жеманно-брезгливою миной сей процесс одобряет. Высокого юношу по-прежнему любит и гибель его воспринимает «сегодняшней» утратой. Лермонтова похвалят – у меня душа поет, но я чхал на вот такую любовь. Скажут: ее любовь, возможно, сильна и искренна. Отвечу: приятно было слышать, когда мой старый знакомый клеймил национализм и садизм. Но впечатление несколько портилось, когда он выкидывал руку вверх и рявкал «хайль».

Я чхал на любовь ахмадулиных.

 

 

27

 

Жизнь Лермонтова – зародыш трагедии СССР, но и сама история Союза только часть более давней и столь же странной истории. Речь о той же «глухой ненависти», о которой говорил Мережковский относительно Лермонтова. Объектом сей ненависти служит всему миру Россия – родина Лермонтова и основа СССР. Сие известно многим – позвольте этот факт подробно не доказывать. Но причины ненависти – они загадочны.

«Россия приняла монотеизм для сопричастности к мировой цивилизации»: подобные фразы читаю с печальной улыбкой. Обращение в единобожие не изменило ничего – русские по-прежнему воспринимались инопланетянами. Для европейцев ничего не изменило и то, что Россия приняла именно христианство, пускай и православный вариант. Слышишь порой: зря не выбрали католицизма, сдружились бы с Западом. Напрасные надежды – ненависть к России не подлежит рассмотрению, она не связана с каким-либо конкретным различием между миром и русскими. Европейцы предрасположены к расизму, но русские: белые, даже блондины, те же европейцы – и это ничего не меняет. Ничего не изменило и то, что с XVIII века Россия лихорадочно европеизировалась – страх и ненависть к ней не подвластны обстоятельствам. И не имеет значения, что с XIX века русская культура все благосклонней воспринималась миром: русские в его глазах не становились людьми. Незлобивость, быстрая отходчивость русских, даже при столкновении с запредельной жестокостью (как в Великой Отечественной), самокритичность и склонность к идеализированию соседей – все это равным образом не изменило ничего.

Самое любопытное, что русские, будучи гонимым народом, лишены даже права считаться таковыми. Гонимыми признаны евреи. Неприязнь к евреям вызывалась всегда инаковостью нации, расы, религии. К индейцам и неграм европейцы относились не лучше (сейчас – хуже). Избиения евреев перемежались с иными периодами, когда их привечали, и жили они едва ли не лучше коренного населения. Так было в средневековой Испании, в Советском Союзе и Германии XX века. И если на Западе ругают Гитлера, то лишь за истребление евреев, русских не учитывают – они не считаются людьми.

Быть отверженным, парией – не самое худшее. Хуже, когда парию не признают таковым. Он теряет надежду даже на то, что перед ним кто-нибудь когда-нибудь хотя бы извинится.

Судьба России схожа с судьбой Лермонтова с той разницей, что для Лермонтова окружающим миром предстала сама Россия. Не мной замечено, что холодная война против России была начата миром в 1814 году. Добавлю только, что в четырнадцатом году родился Лермонтов, и в последующие без малого два столетия мир обходится с Россией (с Союзом особенно) так, как русское общество обошлось с Лермонтовым. (Сказанное не оправдывает войны с Россией – ведущие войну о Лермонтове мало что знают.) Остается надеяться, что Россия не повторит его судьбу до конца, до смертного часа (Союз повторил).

Жизнь Лермонтова – краткий эскиз всего происшедшего с Россией. И потому он не только самый советский, но и самый русский поэт. В России он вел себя так, как она ведет себя в мире. Естественно, большинство русских не согласятся с этим, так же, как мир никогда не признает свою неправоту в отношении русских (и тем паче Союза, как точного слепка с Лермонтова). На то он и Лермонтов. На то она и Россия.

А достойнейшим представителем русского духа признан Пушкин.

 

 

28

 

Как рассказывал Ходасевич, знакомая женщина сказала ему за два года до столетия Лермонтова: «Вот попомните моё слово, даже юбилея его не справят как следует: что-нибудь помешает. При жизни мучили, смерть оскорбили, после смерти семьдесят лет память его приносили в жертву памяти Пушкина – и уж как-нибудь да случится, что юбилея Лермонтова не будет…». Так и случилось.

«…память его приносили в жертву памяти Пушкина» – браво этой женщине, она всё поняла. Ну а в дальнейшем менять Пушкина с Лермонтовым местами, к выгоде первого, стали даже более рьяно. И тут невольно вспомнишь другую столетнюю годовщину, с гибели Лермонтова. Да нет, дело не только в начале Великой Отечественной (кстати, именно летом начавшейся). Ведь это не всё. Дело даже не в том – не только в том – что это стало водоразделом в мировой истории, не токмо русской-советской. В частности, в истории литературы, означая переворот в сюжетике и тематике.

Главного не заметил никто.

В истории мировой литературы, от древнеегипетских сказителей до нынешних беллетристов, не было более страшного года для литературы, учитывая количество ушедших из жизни крупных мастеров и потенциально крупных, юных больших дарований. Если взять отдельно литературу русскую, то результат будет тот же, ибо особенно много среди погибших – писателей русских.

И более того – нет в мировой истории года, отмеченного большим количеством писателей убитых, и в частности, убитых молодыми, и по количеству скончавшихся вундеркиндов, кои могли создать гораздо большего прежнего, проживи они ещё хотя бы лет десять.

Достаточно привести мартиролог. Список можно удвоить, приведя крайне малоизвестных. Ограничимся лишь упомянутыми в энциклопедиях и справочниках, да и то не всеми, опустив светских беллетристов (но добавим под конец Хармса, чьё творчество прервалось в сорок первом). И отметим, кто сколько прожил лет.

  1. Коков, Михаил – 27 лет 1 месяц (4 января), хакасский писатель, предположительно убит
  2. Джойс – 58 лет (13 января)
  3. Гаприндашвили, Валериан – 52 (31 января), русско-грузин. писатель, самоубийца
  4. Шлаф, Иоганнес – 78 (2 февраля)
  5. Патерсон Э. – 77 (5 февраля)
  6. Матвеев (Матвеев-Амурский) – 75 (8 февраля)
  7. Зегадлович Эмиль – 52 (24 февраля)
  8. Игнатьев Никон – 46 (4 или 6 марта)
  9. Андерсон, Шервуд – 64 (8 марта)
  10. Вульф, Вирджиния – 59 (28 марта), самоубийца
  11. Герман-Найсе, Макс – 55 (8 апреля)
  12. Бойе, Карин – 40 (24 апреля), самоубийца
  13. Дельта, Пенелопа – 67 (27 апреля), самоубийца
  14. Тукан, Ибрагим – 36 (2 мая)
  15. Гаврилюк Александр – 30 (22 июня), убит
  16. Скиталец С. Г. – 71 (25 июня)
  17. Аксельрод, Зелик – 36 (26 июня), убит
  18. Канторович, Лев – 30 (30 июня), убит
  19. Квициниа, Леварса – 29 (июнь), абхаз. писатель, убит
  20. Хулевич, Ежи – 55 (1 июля)
  21. Бой-Желенский, Тадеуш – 66 (4 июля), убит
  22. Рэндольф, Бэдфорд – 73 (7 июля)
  23. Монтвила, Витаутас – 39 (19 июля), убит
  24. Лепкий, Богдан – 68 (21 июля)
  25. Дафни, Эмилия – 60 (26 июля)
  26. Зибе, Йозефина – 70 (26 июля)
  27. Бабич, Михай – 57 (4 августа)
  28. Прудников, Алесь – 31 (5 августа), убит
  29. Тагор, Рабиндранат – 80 (7 августа)
  30. Барт, Соломон – 55 (13 августа), убит голодом
  31. Юсупов, Гайса – 36 (19 августа), убит
  32. Евдокимов Иван – 54 (28 августа); в процессе написания повести о Лермонтове
  33. Инге, Юрий – 35 (28 августа), (предрёк Войну в поэме «Война началась»), убит
  34. Цветаева М. – 49 (31 августа), самоубийца
  35. Робот, Александру – 25 (август), пропал без вести, предположительно убит
  36. Глебов, Борис – 30 (конец августа), убит
  37. Ортен, Иржи – 22 и 2 дня (1 сентября)
  38. Зельцер, Иоганн – 36 (16 сентября), убит
  39. Лапин, Борис – 36 (19 сентября), убит
  40. Хацревин, Захар – 38 (19 сентября), убит
  41. Крымов, Юрий – 33 (20 сентября), убит
  42. Липавский, Леонид – 37 (22 сентября), пропал без вести, предположительно убит
  43. Аврущенко, Владимир – 33 (сентябрь), убит
  44. Мумтаз, Салман – 57 (сентябрь), убит
  45. Гурштейн, Арон – 36 (2 октября), убит
  46. Трублаини, Николай – 34 (4 октября), убит
  47. Гридов, Григорий – 42 (8 октября), убит
  48. Штительман, Михаил – 30 (8 октября), убит
  49. Сёдерберг, Яльмар – 72 (14 октября)
  50. Холичер, Артур – 72 (14 октября)
  51. Петров Пётр – 49 (23 октября), убит
  52. Гайдар, Аркадий – 37 (26 октября), убит
  53. Афиногенов, Александр – 37 (29 октября), убит
  54. Вальден, Герварт – 62 или 63 (31 октября), убит голодом
  55. Кац, Григорий – 34 (октябрь)
  56. Винер, Меер – 47 (начало октября), убит
  57. Бусыгин, Александр – 41 (октябрь), убит
  58. Бядуля, Змитрок – 55 (3 ноября)
  59. Зозуля, Ефим – 50 (3 ноября), убит
  60. Гиппиус, Владимир – 65 (5 ноября), убит голодом
  61. Леблан, Морис – 77 (6 ноября)
  62. Лебедев, Алексей – 29 (15 ноября), убит
  63. Неллиган, Эмиль – 62 (18 ноября), франц. поэт, канадец
  64. Пан, Соломон (псевдоним И. Нечаев) – 35 (19 ноября), убит
  65. Шогенцуков, Али – 41 (29 ноября), убит
  66. Гольденберг, Мордехай (Мордхэ) – 48 (лето или осень), убит
  67. Щировский, Владимир – 32 (август или осень), убит
  68. Росин, Самуил – 49 (осень), еврейский писатель, убит
  69. Тригер, Марк – 45 (осень), убит
  70. Розенберг, Михаил – 27 (октябрь-декабрь), убит
  71. Джавид, Гусейн – 59 (5 декабря)
  72. Мережковский, Дмитрий – 76 (9 декабря)
  73. Крайский, Алексей – 51 (11 декабря), убит голодом
  74. Магр, Морис – 64 (11 декабря)
  75. Никифоров-Волгин, Василий – 41 (14 декабря), убит
  76. Левин, Дойвбер – 37 (17 декабря), убит
  77. Введенский, Александр – 37 (19 декабря)
  78. Северянин, Игорь – 54 (20 декабря)
  79. Гринс, Александрс – 46 (25 декабря), убит
  80. Керенчич, Йоже – 28 (27 декабря), убит
  81. Окснер, Яков (Жак Нуар) – 57 (декабрь), русский писатель, убит
  82. Ривин, Алик – 25-27, убит голодом
  83. Хармс Д. – конец творчества, псих. больница

Сорок семь убитых и пять самоубийц. Две трети от общего числа умерших. Даже опуская то обстоятельство, что на литературную жизнь влияет жизнь политическая, даже учитывая только количество умерших в данном году писателей (и отметив количество ушедших в ранние годы), можно сказать – литературная, и вся культурная жизнь человечества разделилась в 1941-м на до и после. Это, повторяем, даже без учёта начавшейся Войны.

 

 

29

 

Красными назвал я лермонтистов, сравнив с тореадором поневоле, и с тем же образом вышел на Союз. И от России неотрывен этот образ, лишь в русском языке «красный» – синоним всего наилучшего, из него проросли слова «красота» и «прекрасный». Но первыми красными были другие, что первыми подняли красный стяг – и это напрямую касается Лермонтова.

Содержание идеологии не всегда совпадает с этикеткой. Все знают свои этикетки, проверяют частенько – хорошо ли наклеена?, не всегда догадываясь о содержимом. Лев Толстой по сути дела больше буддист, чем христианин, но это не тот еще пример – он хоть знал о буддизме. Но вот Жанна Д`Арк – ее поведение, отношение к богу делают ее ересиархом, к протестантизму наклонным (о том писал ирландский долговяз),* но считала себя католичкою страстной, а протестантизм еще не зародился. Так же Цветаева образцовая лермонтистка, и в творчестве и в жизни, но не желая того, повторяющая заклинанием о любви своей к Пушкину.

(При всей любви к этикеткам, мало кто любит свое содержимое. Вышеназванным не понравилось бы сказанное о них.)

Над большинством довлеют традиции и окружение, в зависимости от них избираются идеология и стиль поведения. Большинство истовых христиан и мусульман защищали б иные идеи, родись они в другой обстановке. Но если человек живет по философии, о которой слышал вполуха или не слышал вовсе – воистину это его философия, он рожден для нее, а знать о ней нет ему надобности. Идеальным христианином был бы живущий по евангелию и учениям отцов церкви и ничего о них не знающий. Но христианином его мало кто признал бы – судят по этикеткам, не содержимому, более: он и сам бы себя таковым не признал – о себе так же судят по этикеткам. Самые истинные представители какой-либо идеологии почти никогда не воспринимаются как таковые. Лермонтова никто не назовет хуррамитом – а он хуррамит урожденный.

В данном случае не существенно, что хуррамитизм был народно-освободительным движением на территории Азербайджана и Персии IX века, антиисламским и антиарабским, что истощил арабский халифат, не дав изничтожить Византию (в случае чего не бывать России православной, а быть исламской), что первым в мире поднял красное знамя, что опирался на учение маздакитов, во многом социалистическое, и за все это вспомнили их большевики, и ввели в учебники истории Азербайджана. Мог бы сказать я: вот они – также красные, также отверженные, предвестие большевизма, и тем связать с Лермонтовым, а это натяжкою было бы – дело не в том.

Коммунисты подчеркивали, что хуррамиты были красные, краснознаменные. Воззрения хуррамитов большевизму действительно родственны, но красный цвет имел особое значение. Хуррам – «веселый», «радостный». Радость символизировалась красным. Что это значит – смех беспрестанный? Все сложнее значительно.

Счастье большинства зависит от благосклонности фортуны – все славно в личной жизни, карьере: доволен обыватель; болезнь, нищета, старость: грустно ему. Обычный вариант, нормальный. Модный, зажиточный Уайльд искрометно-весел, автор «Баллады о Редингтонской тюрьме» – уже другой человек. Этот другой достоин сочувствия и уважения, плохо одно: парадоксальный Оскар задумался о несчастии ближних, только став несчастным сам. «Чтобы человек задумался, его надо обидеть» – печальный афоризм Горького относится к девяти десятым человечества. Таков и Пушкин – в безоблачный лицейский период безмятежно и его творчество. Поэт стал задумываться, когда стали обижать. (Вообще любопытно, что при всей его одаренности Пушкин во всех аспектах жизни самый обычный, здоровый мужик. Все как у людей.) Печальный, печальный афоризм Горького относится к творческой интеллигенции не меньше, чем к обывателям.

Есть три иных варианта поведения. Неистощимый балагур утомителен и порой отдает пошляком, но в лихие времена, среди озлобленных и хнычущих, задает он высокую ноту. Столь же примечателен человек противоположного склада – перманентно серьезный, коему озорство не пристало, и не смеет счастие внешнее покушаться на мрачность его. Пример тому Буонаротти.

Остается вариант, диаметрально противоположный «нормальному»: смех в горе и – скорбь, горечь раздумий в обстановке благополучия. Хуррамитизм – не постоянная «веселость». Военно-политическое учение, чувство радости он мыслил оружием, нужным в дни невзгод. Радость уместна лишь в горькие дни. Если фортуна тебе улыбнулась, впору думать о серьезных вещах. Подобные Уайльду и Пушкину обыкновенны всегда, и в черные, и в светлые дни. Записной оптимист пошл в жизни обыденной – нужны каторга, голод, чтоб весельем своим выделялся бы он средь мещан. Человек микеланджело-бетховеновского склада временами также слит с окруженьем. Хуррамит несливаем с толпой никогда. И ликованье его, и унынье – равно неуместны в мещанских глазах. И счастье, и горе его – вызывающи.

(Манера поведения антифашистки Эрики фон Брокдорф до ареста мне пока неизвестна. Но на суде и эшафоте была она хуррамиткой, и упоминания здесь заслуживает.)

Мрачная трагедийность ранних произведений Лермонтова объясняется чисто романтической модой – иначе с чего бы холеному барчуку думать об ужасах? Жалкие рассуждения, Лермонтова укладывающие на прокрустово ложе. Следует вспомнить его в ссылке, в тяготах военных походов – тут он брызжет весельем, острит, но нет никакого различья меж ним и угрюмым мальчонкой, что в тиши апартáментов барских недоступен был чувствам мажорным: и тот, и другой – хуррамиты. (Пусть иные здесь видят игру на показ – по себе его искренность знаю, хуррамитом являясь.) Хуррамитизм не столько идеология, сколько состояние духа. Веселье рождается под ударами судьбы, горькие мысли – в благодатной тиши. Хуррамитом нельзя стать, им можно родиться или сыграть в него. Лермонтов не мог возыметь желания сыграть – он и не знал о хуррамитах. Он таковым уродился.

Когда начали четвертовать предводителя хуррамитов Бабека и отрубили руку, он обмакнул другую в рану и размазал кровь по лицу. На вопрос о причинах этого он ответил: «не хочу, чтобы враги видели, как я бледнею». «Страдать, ничем не выказав страдания» – девиз юного Лермонтова. Лучший девиз для Бабека – попробуй найти.

Ровно через тысячелетие с точностью воспроизвелись в Лермонтове все главные особенности хуррамитов – и вышеописанная, и предугадание советизма, и что был прекрасным воином, и что драться пришлось именно с мусульманами, и хождение в атаки «в рядах храбрейших»[8] в красной рубашке. И символично весьма, что убийца Лермонтова незадолго до дуэли начинает рядиться мусульманином – бреет голову «под горца» и одевается по восточному, получая кличку «горец». И завершающим штрихом – эта улыбка секунданту за секунду до гибели. Хотя нет, последний штрих – это поведение после смерти: «На кровати в красной шелковой рубашке лежал […] Лермонтов. […] С открытыми глазами, с улыбкой презрения…»[9]. Горю приличествует веселье. Хуррамита можно убить, но огорчить невозможно. Ребенку, живущему в холе и неге, было не до смеха. Улыбался загнанным, отверженным, под дулом пистолета. Даже убитым. И наилучшим из хуррамитов наряду с Бабеком называть полагается Лермонтова – первого: как вождя, второго: за то, что чрез тысячу лет, о предшественниках ничего не зная, без примеров и советов, по наитию, дал образец хуррамитского поведения, с раннего детства до последней – буквально – секунды.

 

 

30

 

Вячеслав Иванов считал сатану единством двух взаимоотрицающих начал: Люцифер (Денница) – «дух возмущения», и Ариман – «дух растленья». Люцифер – «фосфорически светящийся Денница, дух первомятежник, внушающий человеку гордую мечту богоравного бытия, «печальный демон», «сиявший» Лермонтову «волшебно сладкой красотою», «могучий, страшный и умный дух», по определению Великого Инквизитора». Врубель характеризует своего Демона, отпочковавшегося от лермонтовского образа: «дух не столько злобный, сколько страдающий и скорбный, но при всем этом… дух властный… и величавый». Демон – олицетворение бунтарства, а не зла. Последнее жаждет власти, Демон – свободы от всяческой власти. Быть господином не хочу, а рабом не могу, признается Печорин.

Говоря языком Иванова, дух Люцифера претворился в СССР, Аримана – в нацистскую Германию и США. Вера в бога была отринута Союзом из побуждений «люциферовских», «прометеевских»: человек не тварь дрожащая, рожден для счастья, не должно ставить препоны разуму. Лучшее из евангелий: интернационализм, ставка во главу угла интересов неимущих – было… нет, не сохранено, а возрождено. Нацизм исповедовал чувства антиевангельские, национализм и милитаризм в крайней степени, развязал инстинкты низменные, и даже видимость морали, поддерживаемая церковью, была ему тягостна – и рвался Гиммлер-Ариман подвесить понтифика за ноги. (Примечательно, что духовенство готово примириться с Ариманом – против Люцифера. Ватикан молчал о деяниях Гитлера, ярясь против власти советской, и просоветских атеистов верующие опасаются больше американской демократии, профанирующей любую религию.)

Религия ставит преграды вседозволенности, но – не говоря уже о доле лицемерия (ох, велика эта доля) – религия обращает человечество в стадо. «Пастырь», «паства», «овцы», – вот терминология служителей культа. Возмутители спокойствия впадают в иную крайность, отбросив мораль, предаваясь распущенности, таковы де Сад в литературе, Пьетро Аретино в жизни. Подобная сволочь играет на руку духовенству, доказывающему, что не ставший богобоязненной овцой непременно становится хищником. Меж двумя этими крайностями, между богом и Ариманом, колеблется обыватель. А поскольку толпа стадному чувству подвластна, то и вырвавшийся из отары поневоле к Ариману скатывается – к вящей духовников радости. Перестав быть тварью дрожащей, Родион зарубил Лизавету. Получив свободу, стадо обращается в стаю.

Посреди двух этих зол, между стадом и хищниками, меж волками и овцами, восстал Люцифер Иванова, в литературной традиции именуемый Демоном. Иванов не может не упомянуть Лермонтова, и Врубель, живописатель «канонического» образа Демона, также от него неотрывен, потому как явился Лермонтов не певцом, не адептом, но самим воплощением Демона.

Трудно быть – оставаться – Демоном, не опускаясь до низменных чувств. Клейст впадает в национализм, Ницше в сердцах отбрасывает всю мораль как болезнь, и фашистом не будучи, повод фашистом назвать себя – дал. Демонисты, не Демоны. Есть и демонизаторы, проводники демонического начала в попсовой форме (Штук, например, за что блестяще отхлестал его Волошин). Не в жизни, а только в творчестве, и только единожды, удалось Врубелю взять высшую ноту, в «Демоне сидящем». Декадентская изломанность нарастала в его демониаде (помимо живописной трилогии, разумею и графические работы), нарастала и в жизни (болезненность, психопатия – родовое демонистов проклятие!).

Уникальна чистота образа Демона, явленная Лермонтовым, без малейших отклонений в сторону Аримана или примирения с «богом», то есть миром. Ничего нарочито инфернального, скандалезного, что не мешало ему производить наибольшее впечатление отъединенности, особенности и неподвластности, сиречь демонизма. Мережковский говорит об особой «несмиренности», «несмиримости» Лермонтова, именно последний впечатляет его как человек, который никогда бы ничему не покорился. Ахматову он преследует как «наваждение» – а ведь пушкинистка она, положительная, у таких иммунитет к лермонтизму.

На одном литсобрании, где я присутствовал, был поэт (ну да, настоящий), агрессивно демонической ориентации, с самолюбием обостренно болезненным, заносчивый относительно знаменитостей. Он единственный ненамного уступал мне по литературной эрудиции, его мнение представляло для меня интерес. Обсуждали Насими, декламировавшего стихи, когда с него сдирали кожу – мог бы кто из известных творческих людей повторить подобное. И поэт, непочтительный к классикам, молчал со скепсисом мрачным, а потом отрезал с мрачно вызывающей уверенностью: «Был лишь один, на такое способный – Лермонтов». Его слова ничего не доказали, да и никто тут по фактам ничего доказать бы не мог. Я о другом.

Никто никого назвать не смог. Я вспомнил одного, но умолчал, не имея доказательств. Второй образованный человек в компании назвал именно это имя. И никто не возразил. Лермонтов под пытками не был, ничего в этом аспекте не демонстрировал. Мы оба, именно два наиболее эрудированных, вспомнили именно его – и никто из двадцати присутствующих в том не усомнился. Насими уверил нас в своем нечеловеческом мужестве, перенеся испытание. Лермонтов – тем, что он тот, кто есть. Вот оно – быть Демоном.

И при всем этом никакого «демонизма» в расхожем смысле, ничего аримановского. Он даже не вреден детям, да что вреден – и в царской России, и в Союзе охотно включался в учебники школьные. Дивился Ключевский: чувства и мысли недетские, скепсис, пессимизм, а как прижился в детских антологиях…

А чувства, наиболее часто выражаемые Лермонтовым, казалось бы, самые неподходящие для устрашающе демонического начала: это грусть, о которой говорил тот же Ключевский, и печаль. Ведь как начинается величайшая из романтических поэм? «Печальный Демон…» Печаль – антиаримановское чувство, возносящее Лермонтова над кучей демонистов и армией демонизаторов. Евгений Богат, из лучших советских эссеистов, писал, что Достоевский и Ницше заглянули в самые глубины человеческой души, и первый вынес из этого великую боль, второй: великое отвращение. Лермонтов преисполнился – великой печали.

 

 

31

 

Ильин, христианским философом будучи (насколько богослов вообще способен быть философом), в статье «К истории дьявола» честит культуру «демонизма». «Байрон, Гете, Шиллер, Шамиссо, Гофман, Франц Лист, а позднее Штук, Бодлер и другие развертывают целую галерею ˝демонов˝ или ˝демонических˝ людей и настроений, причем эти ˝демоны˝ – ˝умные˝, ˝остроумные˝, ˝образованные˝, ˝гениальные˝, ˝темпераментные˝, словом, ˝обаятельны˝ и вызывают сочувствие, а ˝демонические люди˝ являются воплощением ˝мировой скорби˝, ˝благородного протеста˝ и какой-то ˝высшей революционности˝». Лермонтов не упоминается, хотя любой образованный русский в этом аспекте его вспомнит. Но Лермонтов не вписывается в ильиновский список, потому что тот, говоря о «дьяволе», подразумевает именно аримановское начало, беспричинную жестокость, вульгарность, пошлость, прикрывающиеся масками мировой скорби, благородного протеста и высшей революционности (не зря Ильин берет в кавычки эти выражения). Но Лермонтов выражает скорбь, протест и революционность без кавычек – и не входит в ильиновский список.

Необъективность и подлость Ильина доходят до того, что он полностью замалчивает нацистов, возвеличивших Ницше – но, заклеймив певца сверхчеловека, объявляет его последователями, «сатанистами», советских людей. И это в сорок восьмом году, после Великой Отечественной. Но даже способный на подобные подтасовки Ильин не включает в список проклинаемых имя Лермонтова. Не вписывается.

 

 

32

 

Ларра – многое из вышесказанного позволяет так именовать Лермонтова. Грандиозен образ, сотворенный Горьким – он оторван от нас, он сам по себе, и в величавой его оторванности, отвсехотъединенности есть печальная, сладкая жуть. Обаяние – жуткое – есть. Лермонтов вполне соответствует этому образу – без натуги, натяжек. Впору назвать его ницшеанцем до Ницше (кто-то уже называл). Впору назвать его истинным сверхчеловеком. Хотя из уважения к хронологии будет точнее Ницше назвать лермонтистом – после Лермонтова. Можно добавить еще, что Лермонтов: советский человек до Союза. Но и это «вписывается» в демонизм – Союз был «белой вороной», вызовом свету. Но Лермонтов необъятен, достоинства его – взаимоисключающи, их сочетание – необъяснимо.

Байрон, Шопенгауэр, Ницше, Врубель – оторваны от всех. Антинародны (не в порицание сказано). Даже когда Байрон едет отстаивать свободу Греции, он неслияем с людьми. Певец Манфреда может стать романтическим борцом за справедливость, но непредставим в компании простых греков, устроивших привал в боевом походе. Шопенгауэр, скажем, вообще непредставим борющимся за чьи-то права.

И вот Лермонтов – «метеор», «бродячая комета», «узывный демон», «опальный ангел» etc. С ангелическим метеором происходят странные вещи.

Странно, что демоническую комету любят именно простые люди. Слуга Лермонтова Соколов, спустя десятилетия после смерти поэта в слезах выносящий его портрет; однополчане мятежного поручика, провожающие его тело в рыданиях; казаки на кавказском фронте, принявшие его как своего; Дорохов, бесшабашный рубака, пьянчуга и бретер, хранивший стихи Лермонтова на груди до смертного часа; старый угрюмый генерал-солдафон Потапов, терроризировавший своих подчиненных, но при знакомстве с Лермонтовым сразу ставший с ним запанибрата и сыгравший с ним в чехарду – всё люди простые, без затей. И тут на ум приходит не Люцифера образ, а… Василия Теркина, персонажа Твардовского, простого советского парня без затей, понятного людям. С ним не взлетишь в интеллектуальные эмпиреи, но с ним пойдешь в разведку.

П. Ф. Якубович, поэт-народоволец, рассказывая о годах ссылки («В мире отверженных»), отмечает, что каторжан больше стихов Пушкина захватил лермонтовский «Демон». Николай I раздраженно говорил об «извращенном уме» Лермонтова, но творчество извращенца-бунтаря оказалось на удивление близким народному сознанию.

Чего уж удивляться, что Симонов, от байронизма и «отъединенности» крайне далекий, по собственным словам, «целиком вышел из "Валерика"», что Громова, комсомолка сталинского образца, от ницшеанства астрономически далекая, «ницшеанца до Ницше» очень любит. Тот же Якубович вполне справедливо восставал против определения Лермонтова как «байрониста».

И дабы узреть Лермонтова во всей его мощи, мало сознавать, что явился он не певцом, не адептом, но самим воплощением Демона. Нужно еще осознать, что понятие «Демон» для него слишком узко.

 

 

33

 

Sors mea Jesus.

 

Девиз рода Лермонтовых

 

Итак, Лермонтов вышел врагом христианства – это так же не точно, как назвать его христианином. (Любое определение становится наивной ерундой относительно этого человека.)

Есть у Пушкина негромкий отрывок, блестяще иллюстрирующий ограниченность его апологетов. Большинство людей, говорит он, не понимают, что в других условиях иной обычный человек мог бы стать Наполеоном. (Об этом часто говорил и Бальзак). Миллионы считающих Пушкина несравненным читали это описание собственной дурости – и не поняли ничего. Комизм ситуации в том, что сам автор отрывка и стал новым «Наполеоном», более – обуреваемые любовью поклонники приписали ему все достоинства его современников. Но никто, например, не заметил, что Лермонтов погиб совершенно в стиле Христа, отказавшись от насилия даже в целях самообороны. Надпись на родовом гербе привел в исполнение последний и лучший представитель рода. Этому ничуть не помешало то обстоятельство, что смерть его вполне соответствует хуррамитизму, от христианства далекому. Интернационализм, предпочтение бедных богатым, незлобивость – все это неизменно демонстрируется им всегда и везде, и в довершении всего перед ранней, до невозможности обидной смертью предлагает извиниться перед неправым противником, и стреляет в воздух. Разница с Христом разве что в отсутствии всплесков национализма (есть оно в евангелиях, есть) и всемогущего батюшки за спиной. По той же причине поэт не плакался в Гефсиманском саду – некому плакаться, да оно и не пристало хуррамитам.

И никто ничего не заметил. Потому что Христа – без божественного папы и раздачи путевок в рай – никто не любит. Никому он не нужен. Евангелисты оказались предусмотрительны, снабдив своего героя небесной родней.

Но разве, спросит кто-то, человек не может удостоиться хотя бы сравнения с Иисусом? Может. Например, в пушкинской энциклопедии для детей записной дуэлянт-крепостник назван подобием Христа, повторившим подвиг последнего.

И нужно плохо знать психологию верующих, чтоб не догадаться, куда был отправлен представший Христом. Священники, о коих уже говорилось, ясно выразили своим поведением, куда хорошо бы выслать нежданного героя. Для недогадавшихся существует фреска, заказанная неким помещиком еще в XIX веке. Тема фрески: «Страшный суд». Среди грешников, ввергнутых в ад, изображен Лермонтов.

 

 

34

 

Когда роют клад, прежде разбирают смысл шифра, который укажет место клада. Лермонтовский клад стоит упорных трудов.

 

А. Блок

 

Пора подытожить эту историю; выяснить, о ком идет речь. Напоследок стоит выявить одну странность. Уважение, доходящее до пиетета, Лермонтов вызывает именно – и едва ли не только – у тех, от кого трепетного к себе отношения ждать бессмысленно. Тема «Лермонтов и Лев Толстой» заслуживает отдельного исследования – седовласый патриарх, громивший всё и вся, на протяжении долгой жизни менявший оценки на 180 градусов, чудесным образом сохраняет пиетет к одному только юноше. Столь же необъяснима ситуация с Маяковским, мужланом грубым, любившим рубануть с плеча по «барчукам» – и рубавшим, не рубанувшим лишь по одному. И для Хлебникова, разругавшего весь пантеон классиков, неприкосновенен только один. Логика простая: Лермонтов впечатляет немногих, а именно самых сильных. В этом коренное его отличие от Пушкина, Шекспира, Сервантеса и Низами. И если последних выдвигают в «замбоги», то кем назвать первого?

Аукаться именем Пушкина предлагал Ходасевич – но аукнется каждый второй, очень разные люди аукнутся. Другой нужен клич в наступающем мраке; нужен более строгий отбор.

 

 

35

 

Misera plebs судит в меру своего воображения, бога наделяя лишь одним из достоинств – он очень добрый, «понимающий», или гневливый, в ярости страшный. То он для всех, простонароден, а то элитарен до жути. И еще есть черта, что роднит все религии мира – бог везде поп-звезда, никогда не выходит из моды. Закономерно сие: люди любят попсу.

 

 

36

 

Неужели могли мы помыслить, что все заметят сошествие бога? Ведь это же только тупой попсовик может выдать такую идею. Бог сошел на землю и прославился; хоть ненароком распяли его, но всплакнули потом, и уверовали. Пошлость подобной картины еще не осознана нами.

У Цветаевой есть стихотворение столь высокого уровня, что дивлюсь я порой, как взяла такую высоту – при том что силы она немереной. Сомневаюсь, чтоб ей хватило интеллекта осознать свое свершение.

Лермонтистка по мироощущению, Цветаева всегда равнялась – пыталась равняться; считала, что равняется – на Пушкина. В этом произведении Пушкина нет. Автора охватывает мысль-ощущение: не лучше ли, не достойнее ли уйти незамеченным, непонятым. Задается вопросом об этом, и вдруг проникается убеждением: «Так: Лермонтовым по Кавказу / Прокрасться, не тревожа скал…». Все здесь внове у поэтессы: и появление Лермонтова, и интонация, без всегдашней ее экстатической взвинченности, без юродивой надсадности голоса, без всего того, в чем она несравненна – тем удивительней художественное совершенство этого сочинения, редкостное даже для Цветаевой. Голос опускается до шёпота, ей несвойственного – будто дивится тому, что пишется. В некоем озарении, единожды в жизни, вплотную приблизилась к великой тайне, главной тайне Лермонтова.

Бог прокрался незаметно.

 

 

37

 

Разве бог допустил бы в свой адрес тошнотворное славословие из уст многомиллиардной сволочи, как то случилось с Христом, Буддой, Кришной и прочими? Это версия людей, падких до лести. «И бог, видно, падок», мыслят они. Быть знаменитым некрасиво – даже Пастернак понимал это. Неужели не понял бы бог? Где еще могли мы поместить его на фреске «Страшный суд», как не в аду?

Разве бог допустил бы обратить его в священную корову, как Шекспира, Пушкина или Низами? Так могут думать лишь те, кто не прочь стать той самой коровой. (Ницше, между прочим, был не прочь.)

Разве бог опустился бы до сотворения чудес? Или до демонстрации всей своей силы? Бог: цирковой фокусник, чародей из сказки, впечатляющий толпу; бог: устрашитель быдла, чемпион по боксу, играющий мышцами – каких только жалких, поганых ролей не приписали ему «священные писания»!

 

 

38

 

Хеппи энд не высмеивает только слабоумный – но мы в упор не видим пошлости библейского воскрешения бога. Этакий Шерлок Холмс, упавший в пропасть, но чудесным образом выживший по просьбам читателей. Пришпилить хеппи энд к биографии бога – значит унизить его.

Ницше был прав – бог действительно умер. Потому что мы его убили. Только он не воскрес. Не надо принижать его этим. И жизнь не американское кино. Мы его убили основательно.

 

 

39

 

Примитивна и идея вознесения бога, даже если забыть о предшествовавшем этому голливудском воскресении. Толпа жаждет поклониться сильному. Способному вознестись и, глядучи сверху, размазать. Наиболее откровенно это выражено в исламе: там Аллах и не возносился никогда, потому как и не опускался – только давит, сверху глядучи. Христиане смирились-таки с мыслью, что бог спустился и был убит, но психология толпы победила: Христос воскрес, возлетел, и вскорости устроит Страшный суд своим врагам, отыграется сполна. Но идея бога, пришедшего к людям, убитого и за себя не отомстившего, предоставившего нам самим разобраться в случившемся – сия идея чрезмерно сложна для людского восприятия. Надо было взлететь в воздух на глазах толпы, накормить однополчан двумя хлебами и тремя рыбешками (или лучше одной) – а он не сделал ничего. Неосмотрительно, не правда ли?

Бог прошёл незамеченным.

 

 

40

 

Мережковский, подобно Цветаевой, также раз в жизни оказался вплотную к тайне. Его посетила мысль, что Лермонтов пришел сверху вниз. За этим стоит больше, чем думал сам Мережковский. И Христос слетал на землю, но ненадолго задержался, воспарил к вящей славе своей, и обомлела толпа. Лишь бог спускается бесповоротно. (Так же и Розанов стоял на пороге божественной тайны: «Лермонтов не только трогает небесные звезды, но имеет очевидное право это сделать».)

Выше отмечалось – Лермонтов впечатляет именно неукротимых, преклоняться не склонных. Но есть и обратная связь: впечатленные Лермонтовым возвышаются духом, у них иммунитет против смирения, присущего верующим. Лермонтов не воздвиг себе «памятник нерукотворный», но помогает другим воздвигать себе памятники. Обыватели думают: бог подчиняет себе, демонстрируя мышцу свою – мысль, достойная раба. Он возвышает. Не поднимается на пьедестал, но поднимает других. Это Христос мог позволить себе взлететь на глазах остолбеневших апостолов.

Бог спускается бесповоротно.

 

 

41

 

Психология верующих отразилась во всей красе в стихотворении Пушкина «Пророк» – дух тоталитаризма отражен здесь почти с коранической силой. Пророк (замбог) внушает читателю мысль о его, читателя, ничтожности. За спиной пророка незримо маячит фигура его начальника – едва помыслив о нем, обыватель чувствует себя размазанным. Это чувство собственной размазанности исполняет его душу восторгом. Ибо две страсти верховодят верующими – давить и быть раздавленным сверху. Лермонтовский пророк подобных чувств – и восторга – у плебса не вызывает: он несолиден, как несолиден был автор его. Дух потребен, потребны мозги, чтоб почувствовать силу такого пророка, и породившего его.

Бог изгой, а не идол.

 

 

42

 

Место и время рождения всех «пророков» удивительно удачны для их карьеры, и делает вывод глупец: это знак свыше, так и должно было быть. То же в сфере культуры: самые именитые из классиков родились удивительно вовремя и в нужном месте. Вышеприведенная мысль Пушкина еще уместней в данном параграфе, не удержусь, чтобы вновь не привести ее: люди не могут понять, что иной обычный человек при других обстоятельствах мог бы стать Наполеоном. Пушкин будто знал, кто за ним последует и что из этого выйдет.

Место и дата рождения Лермонтова как нельзя более неудачны. Он пришел вслед за Пушкиным – человеком, чьи дата рождения и адрес идеальны, человеком, ставшим национальной болезнью страны. Родиться пятнадцатью годами позже в той же стране, посвятив себя тому же виду творчества – это почти катастрофа.

Иисус (если он вообще существовал) и Мухаммад явились как нельзя более кстати и в нужных местах – это и доказывает, что они обычные люди. Им подфартило. Тупая привычка толпы – везение ставить в заслугу. Бог, подыгравший привычке толпы – жалкий бог!

 

 

43

 

Умнее было бы представить себе бога, явившегося в момент неудачный, в ситуации невыгодной, вослед знаменитости, и оставшегося в тени этой знаменитости. (Самый великолепный – и трагикомический – момент этой истории: когда Гончарова, красивая кукла, вдова человека, в чью тень загнали Лермонтова, целует его в лоб. Даже не сам Пушкин, даже не маститый пушкинист, а дебелая дура-жена покровительственно-ласково целует бога – как наследника, ученика Пушкина. Никогда Лермонтов не был так пронзительно высок, как в момент спокойного приятия этого поцелуя – разве что улыбаясь секунданту на дуэли.)

Наполеона в положении обычного человека оценить труднее, чем Наполеона-императора, известного каждому ослу. Но у первого есть одно преимущество: среди его поклонников нет ослов. Бог остался в тени, чтоб ослы его не приметили. И его не приметил никто.

 

 

44

 

Иисус, не сопротивляющийся палачам – спектакль, лицемерный едва не до гнусности. Он ласково улыбается, увещевает – но впереди судный день, где мукам будут преданы его хулители, и нельзя его будет оспорить. Современники Христа того не знают, знает он – сквозь благостный лик всепрощенца порой просвечивает нечто более жуткое (например, в изгнании торгующих из храма). Христос на земле смахивает на Гаруна-аль-Рашида из сказок, прикинувшегося простолюдином, дабы чуть позже, маску сорвав, вскочить на трон и раздать приговоры. Вероятно, шляясь по улицам в драном платье, халиф со смаком предвкушал сию метаморфозу. Это что, демократизм?

Лермонтов не Иисус. Бог не Гарун-аль-Рашид.

 

 

45

 

Дзен-буддизм делает признание (уникальное в истории религий): порядочный атеист выше верующего, поскольку добросовестно порядочен, без райского пряника с адским кнутом. Если это понимают дзен-буддисты, неужели не понял бы бог? Бог, упоенно вещающий людям о своем всемогуществе – картина, достойная воспаленного воображения обитателей Ближнего Востока первых веков нашей эры.

Кем, как не атеистом, мог явиться людям бог?

Кто, как не атеисты, могут оценить бога, не прельщающего, не стращающего ничем, чудеса не вытворяющего, о могуществе своем не талдычащего? Только мы, атеисты. Но нам-то бог и не нужен – и он прошел незамеченным.

 

 

46

 

Человек может стать Ларрой, отвсехотъединенно жутко обаятельным. Человек может быть Теркиным, идеальным сотоварищем в бою, самим воплощением коллективизма. Человек может все. Но прожить жизнь Ларрой и Теркиным единовременно мог только бог.

Человек может явить лучшие качества Христа, не озлобиться ни от чего, и не пасть духом в Гефсиманском саду, встав тем самым даже выше Христа. Человек может родиться хуррамитом, я даже готов предположить, что без единого совета, не зная о единомышленниках, явит он радость в горе и печаль на пирах. (Самое чудесное – полный сплав обеих философий в поведении на дуэли.) Но сочетать в себе ярый натиск краснознаменных с евангельским духом, органично, без разлада душевного, мог только бог.

Человек может предстать как Христом, так и Демоном. Но слить в себе оба начала, без противоречий, без зазоров, остаться в памяти всех знавших его святым или демонистом, и никем другим, мог только бог.

Об этих четырех источниках – христианстве, хуррамитизме, ницшеанстве и коммунизме – и говорилось в первом параграфе. Слить их в себе воедино за двадцать шесть лет девять месяцев жизни, ничего не зная о трех из них, человеку невозможно.

И только бог способен, будучи столь простым и доступным, восприниматься столь отъединенным и загадочным. Написав эту фразу – запнулся. А нельзя ли сказать наоборот? Только бог способен, будучи столь отъединенным и непознаваемым, восприниматься столь простым и доступным.

(Любое однозначное определение становится наивной ерундой относительно этого человека, говорилось выше. Для данного параграфа следует поменять одно лишь слово.)

Никому такой бог не нужен. Не настолько он пошл, чтобы в честь его была основана религия, или хотя бы секта. Насколько дико выглядело бы для толпы новое евангелие, видно из нижеследующего его наброска.

 

 

47

 

Пятница, утро, 25 или 26 сентября не знаю, а знаю, что год 1841… […]

 

...горе во мне, какое бы ни было, как-то худо облегчается временем, напротив, это все увеличивающаяся боль, которую я все сильнее, все мучительнее чувствую, покуда она не обхватит всю меня и я как будто потеряюсь в ней.

 

Из письма Т. А. Бакуниной к Н. А. Бакунину

 

…не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно…

 

М. Ю. Лермонтов. «Герой нашего времени»

 

Бог родился в стране, не являвшейся ни Европой, ни Азией, ни иным регионом. По непонятному наитию домашние изменили устоявшейся семейной традиции и назвали его Михаилом, что означает «кто как бог». Никто не мог толком описать его внешность, даже близкие – одни говорили о человеке большеглазом и благообразном, другие – об узких щелях глаз и уродливой, фыркающей физиономии. Сходились только в одном, отмечая незабвенную выразительность взгляда. Бог стал литератором, не потому, что это занятие почетней других, а оттого что люди привыкли считать: вначале было «Слово». Но все остальное давалось ему легко, будто рожден именно для этого, от фехтования до иностранных языков, от верховой езды до рисования, и было видно, что займись он этим всерьез, мало имел бы соперников. Поведение его так же не поддавалось определению, как и внешность. Был талантлив в драке, на войне, но стремился примириться с обидчиком; прекрасно овладев искусством убивать, питал к нему отвращение. Был исключительно остер на язык, потому наживал врагов, но ни разу не ответил на публичную бранную критику. Все ясно чувствовали в нем презрение к окружающим, вместе с тем он сочувствовал обездоленным и отпускал на волю рабов. Одних поражала его надменность, других: простота обращения и незлобивость – те и другие хорошо его знали и были уверены в своей правоте. Одних удивляла его угрюмость и какая-то мрачная озлобленность, другим запомнился весельчак-затейник, при котором все вдруг «начинали хохотать как сумасшедшие». В стихах его был налицо самый пламенный романтизм, а в беседах поражал собеседников донельзя холодным скептицизмом, лишенным даже отблеска иллюзий. В самых оранжерейных условиях для жизни его одолевала меланхолия, а на волоске от смерти обращался в шутника, брызжущего весельем. Каждого столкнувшегося с ним охватывала жгучая ненависть к нему или столь же страстная любовь, только равнодушным никто не оставался, никто даже не пытался изобразить равнодушие. Он не лез в политику и не набивался на руководящие посты, но все чувствовали, говорили и писали, что это человек, рожденный для власти. Чем влиятельнее, богаче были люди, тем острее ненавидели его, хотя он родился среди богатых и знатных, а люди обездоленные, бесправные тянулись к нему, распознав своего, хотя он не отпускал мужицкой бороды, не говорил по-простецки, как славянофилы иные, но простые любили его, а не их. Сочинения его были не только чýдны, но и чудны’: восхищали они только две категории людей – узкий круг проницательных критиков и самых простых, неграмотных людей, а обычных, полуобразованных обывателей оставляли равнодушными. Стихи его были сумрачны, порою мрачны, но непостижимым образом легко вписывались в детские антологии, хотя он не писал для детей и не заигрывал с ними. Бог не творил чудеса, дабы не походить на героя попсовых сказаний из священных писаний толпы, и чтобы перед ним не преклонялись в надежде на дармовщину, чтобы не плодить «рабов божьих». Бог ненавидел рабство. По той же причине он не назвал себя богом, поскольку это слово было затаскано и опошлено верующими. Бог ненавидел попсу. Он предстал пред людьми атеистом, больше некем ему было предстать, и атеисты тянулись к нему, безошибочно распознавая своего, потому что атеистам ненавистно быть рабами, а бог ненавидел быть господином, он хотел, чтоб его полюбили как человека, хотел показать, как должен жить человек, и как надо умирать по-человечески. За это его возненавидел мир-бык, потому что такой бог не прописан ни в одном из священных писаний толпы, а толпа не любит человека, а любит «боженьку», сукиного сына, тирана на небесах. Он не высмеивал священников и царя, но они невзлюбили его первее всех и как-то люто, он оскорблял их самим фактом своего существования, ибо цари и священники смешно выглядят в присутствии бога, и они нутром учуяли это, хотя не понимали, что это бог. В нем увидели Демона, тупому сознанию верующих было под силу только это, загнали его в тупик и убили. Бог дал себя убить, потому что решил быть человеком, а человека убить легко, и его убили очень быстро. Он не мог воскреснуть, потому что хотел, чтоб его оценили как человека, без иисусовой эквилибристики с вознесением, и честно пошел до конца – а человек умирает необратимо. А еще он понимал, что стыдно быть богом, бог в любом случае хоть немножечко да тиран, хоть немного да сукин сын, быть человеком достойнее, и богу претила в самом себе именно эта самая божественность, и он утратил ее, умер навсегда, перестал быть богом, и тем доказал, что он истинный бог, а не жирный дядька из религиозных книг. Доказал теоретически, обыватели ничего не поняли, и фактически он потерял шанс стать богом в глазах человечества или хотя бы одного из народов. Возможно, он этого хотел. А еще дело в том, что бог обладал тактом, невозможным у героев традиционных религий, и понимал, что проживи долгую жизнь, то и лучших конкурентов изничтожит своим творчеством, что при его скорости развития соседство с ним с каждым годом все уничижительней для любого творческого человека, но бог не монарх из религиозных книжек, он только дал понять, на что способен, дабы вдохновлять, а не внушать почтение. И в том еще дело, что оставь он тьму шедевров, это породило бы толпы тупиц, поклоняющихся ему потому, что силу его нельзя не приметить, а он предпочел признание немногих, кто понял своим умом, «что бы сделать он мог» 1 , и такие люди находились, и потому убийством дело закончиться не могло – все заслуги, именные достоинства убитого стали приписываться старшему его современнику, благо условия для это были идеальны: бог был младше, умер юным, меньше успел, не критиковал старшего, даже принял напутственный поцелуй дебелой вдовы старшего – мило дело обобрать такого, и его обобрали, и поразительны та жадность и тщательность, с которыми это проделано, ведь даже имя лучшего рисовальщика среди литераторов – казалось бы, дело десятое – досталось не ему, и нельзя тут не вспомнить Достоевского, заявившего, что именно Пушкин задал нам великую тайну, которую надлежит разгадать. И с его сочинениями продолжается та же странность: впечатляют они только образованных нигилистов, не склонных возлагать венки к памятникам, и невзыскательных детей и подростков, коим свежесть восприятия заменяет глубокие познания, а средненькие интеллигенты и полуинтеллигенты, кандидато-докторьё наук, называют его продолжателем Пушкина, а зачастую – подлецом, просто так, по привычке. И когда появилось государство, проводившее в жизнь тот же стиль, с ним поступили точно так же, и двадцать семь тысяч дней его жизни прошли наподобие тех двадцати семи лет, и для их описания достаточно перечитать данный параграф. Так, вторично, убили бога.

 

 

48

 

Никем не может быть воспринято подобное евангелие, хотя бы потому, что писано оно атеистом. Да и для кого весть о подобном боге может стать благовестием? Проклят миром-быком этот бог, и одарит адептов своих только горьким уделом. Не отврати гнева своего от лица моего. Гнев твой есть хлеб мой. И мое житие. Кто из верующих говорит такое своим богам? Какой обыватель примет бога, не пожелавшего рабов?

И еще – назвать такого бога богом означает… предать его, попытавшись поднять на пьедестал. Став предметом культа, он перестал бы быть тем, кто есть. Назвавший Лермонтова богом – Иуда.

Хотя, если взять те же библейские мифы, так без Иуды Христа не распяли бы – и какой прок христианам от нераспятого Христа? И потому правы еретики, каиниты второго столетья, говорившие, что подвиг Иуды выше подвига христова. Тем самым автор этих строк намекает прозрачно, что пытается встать выше того, в ком сам же увидел бога. Не значит ли это, что я достоин героя повествования? Бог не жирный тиран из священных писаний. Он не возносится, а возвышает. И я не из традиционных верующих, чтобы размазаться. И если я узрел бога, не следует ли именно мне изобличить дьявола? Сетовал Белинский, что лермонтовский лук уже не может никому послужить: никто не в силах натянуть его тетиву. Натянуть сможет знающий, кому принадлежал этот лук, и цель будет достойнее женихов Пенелопы. Тетива уже звенит: следующая книга будет стрелою во дьявола. Ты не ошибся во мне, мой бог!

 

 

год 185 от Р. Л.

Маир Хуррамитский

02 г.

 

 



 

[1] Истина велика, и она возьмёт верх (лат.)

 

[2] Журнал «Вопросы языкознания», 1966 г., №2, стр. 136.

 

[3] Дядьковский.

 

[4] Н. Г. Помяловский (1835–1863) – русский писатель.

 

[5] Дмитрий Кабанов. «Память писем, или Человек из «тридцатьчетверки».

 

[6] Бусирид – в греч. мифологии: египетский царь, приносивший человеческие жертвы, пока его не убил Геракл; Фаларид – тиран сицилийского Акраганта (VI в. до н.э.), будто бы сжигавший своих врагов в медном быке, – мифологический и исторический примеры предельной жестокости.

 

[7] До наших дней сохранилась выписка из клировой ведомости села Тарханы о наказании местных священников.

 

[8] Из представления Лермонтова к награде генералом Галафеевым.

 

[9] Рассказ Н. Н. Голицына, записанный со слов Н. И. Тарасенко-Отрешкова, петербургского знакомого Лермонтова.

 

 

 

442 читателя получили ссылку для скачивания номера журнала «Новая Литература» за 2024.06 на 21.07.2024, 17:24 мск.

 

Подписаться на журнал!
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru

Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!

 

Канал 'Новая Литература' на yandex.ru Канал 'Новая Литература' на telegram.org Канал 'Новая Литература 2' на telegram.org Клуб 'Новая Литература' на facebook.com (соцсеть Facebook запрещена в России, принадлежит корпорации Meta, признанной в РФ экстремистской организацией) Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru Клуб 'Новая Литература' на twitter.com (в РФ доступ к ресурсу twitter.com ограничен на основании требования Генпрокуратуры от 24.02.2022) Клуб 'Новая Литература' на vk.com Клуб 'Новая Литература 2' на vk.com
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы.



Литературные конкурсы


15 000 ₽ за Грязный реализм



Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:

Герман Греф — биография председателя правления Сбербанка

Только для статусных персон




Отзывы о журнале «Новая Литература»:

17.06.2024
Главное – замечательно в целом то, что Вы делаете. Это для очень многих людей – большая отдушина. И Ваш демократизм в плане работы с авторами – это очень важно.
Виталий Гавриков (@prof_garikov), автор блога о современной литературе «Профессор скажет»

10.06.2024
Знакома с «Новой Литературой» больше десяти лет. Уверена, это лучшая площадка для авторов, лучшее издательство в России. Что касается и корректуры, и редактуры, всегда грамотно, выверенно, иногда наотмашь, но всегда честно.
Ольга Майорова

08.06.2024
Мне понравился выпуск. Отметил для себя рассказ Виктора Парнева «Корабль храбрецов».
Особенно понравилась повесть «Узники надежды», там отличный взгляд на проблемы.
Евгений Клейменов



Номер журнала «Новая Литература» за июнь 2024 года

 


Поддержите журнал «Новая Литература»!
Copyright © 2001—2024 журнал «Новая Литература», newlit@newlit.ru
18+. Свидетельство о регистрации СМИ: Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021
Телефон, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 (с 8.00 до 18.00 мск.)
Вакансии | Отзывы | Опубликовать

Поддержите «Новую Литературу»!