Александр Левковский
Рассказ
«То берег, то море, то солнце, то вьюга, То ласточки, то вороньё... Две вечных дороги, любовь и разлука, Проходят сквозь сердце моё... Две вечных дороги, любовь и разлука, Проходят сквозь сердце моё...» Булат Окуджава, «Любовь и разлука».
В культурных семьях где-нибудь раз в неделю происходит такая сцена. Сын подходит к маме и говорит: – Мама, я хочу в кино. Мама с понимающей улыбкой интересуется: – Какое кино, сынок? – «Подвиг разведчика». – О чём это? – Ох, мама, ты себе не представляешь! – с восторгом восклицает сынок. – Мне Костя рассказывал – там Кадочников под видом немца пробирается в тыл фашистской армии, знакомится с семьёй немецкого офицера и сам становится оберштурмфюрером СС... Мама с гордостью смотрит на своего начитанного сына-отличника, знающего такие мудрёные слова как оберштурмфюрер, и говорит папе, сидящему в кресле под торшером и читающему «Правду»: – Миша, ты на фронте видел когда-нибудь пленного фашиста с таким званием? Может, и нам с тобой стоит пойти на эту картину и посмотреть на оберштурмфюрера Кадочникова? Он ведь артист просто замечательный! Папа смотрит поверх очков на маму и говорит: – Конечно, Кларочка! Пойдём и посмотрим на подвиги наших славных разведчиков. И папа лезет в карман, и достаёт оттуда бумажник, и протягивает сыну деньги, и говорит: – Вот, возьми на билет, Лёва. И вот тебе на трамвай и на мороженое. И хорошо воспитанный мальчик Лёва целует маму и папу, кладёт деньги в карман и отправляется в кино, где он, сидя в удобном кресле, поглощает вкуснейший пломбир в шоколаде и восторженно смотрит, как прекрасный артист Павел Кадочников (который известен каждому советскому человеку в роли Максима Горького в фильме «Яков Свердлов») берёт в плен немецкого генерала и доставляет его прямо в Москву...
...Но такая замечательная сцена может произойти только в культурных семьях! А семья, в которой жил в 1948 году тринадцатилетний мальчик Лёва – то есть я – была, я бы сказал, не слишком культурной, и ничего, описанного выше, там, увы, не происходило. Начнём с того, что жили мы не в большом городе, вроде Винницы или Житомира, а в бедном еврейско-украинском местечке под названием Ракитно, в ста двадцати километрах от Киева. Улицы в этом районном центре были немощёные, и коровье стадо, возвращаясь вечером с пастбища, оставляло на этих улицах бесчисленное количество «блинов», в которые мы, хлопчики, играя в футбол, часто попадали нашими босыми ногами. (Я и сейчас, много лет спустя, явственно ощущаю это противное чувство, когда твоя босая ступня прорывает верхнюю засохшую корку «блина» и скользит по гадкой жиже...). И кинотеатра, в полном смысле этого слова, у нас в Ракитно не было и в помине. Ну какой может быть кинотеатр, когда наша хилая электростанция давала электричество только вечером – и только с семи до двенадцати? Вместо комфортабельного кинотеатра у нас был полуразрушенный немцами клуб. Так вот, раз в неделю местечковые парубки и дивчата собирались у входа в этот клуб и толклись у кассы в ожидании грузовичка, который привезёт из Белой Церкви киномеханика с девятью коробками кинолент. И обойти эту кассу я никак не мог, а для покупки билета мне надо было достать пять рублей. А у моей мамы получить даже рубль было просто невозможно. Я лучше подошёл бы к папе с такой просьбой, но папа, как обычно, пропадал на работе. Поэтому я с неохотой приближался к маме и, фальшиво улыбаясь, говорил ей примерно следующее: – Мама, – просительно произносил я, – я уже месяц как не был в кино... – Не был и не надо, – привычно отвечала мама, не отрываясь от глажки белья, которую она искусно совершала при помощи чугунного утюга, набитого раскалёнными углями. Тут было б очень кстати, если бы в дело вмешался добряк-папа, но папы, как я сказал, дома не было, и я должен был бороться с мамой один на один. – Мама, – настаивал я, рискуя заработать подзатыльник, – это кино о наших разведчиках... – Мне твои разведчики вот где сидят! – раздражённо восклицала мама, вытирая пот со лба и ударяя себя по шее ребром ладони. – У меня на них денег нет! Иди делай уроки и не морочь мне голову своими разведчиками... И я покорно поворачивался и в слезах плёлся к выходу из кухни...
Вот так вылетела в трубу моя мечта насладиться «Подвигом разведчика». И вместе с этой мечтой рухнули все мои надежды посмотреть «Синдбада-морехода» и «Золушку». А тут как назло киномеханик стал привозить так называемые «трофейные фильмы», которые мы захватили в Германии у побеждённых немцев. Там были картины не только немецкие, но и американские, и английские, и всякие другие... Хлопцы, у которых мамы были не такие жмотины, как моя, с восторгом рассказывали мне, какие это были великолепные фильмы! Во-первых, они были цветными. Во-вторых, они почти все были музыкальными. В-третьих, там была такая любовь с настоящими поцелуями, что закачаешься. «Сто мужчин и одна женщина»... «Джордж из Динки-джаза»... «Ураган»... «Большой вальс»… «Флория Тоска»… Это были, по словам моих друзей, изумительные картины, а я не мог их посмотреть из-за скупердяйки-мамы! Можно было просто подохнуть от злости! Надо было что-то предпринять. Но что!?
В известной песенке из кинофильма «Дети капитана Гранта» поётся: «Кто весел, тот смеётся, Кто хочет, тот добьётся, Кто ищет, тот всегда найдёт!» И я в конце концов – как это и предсказывалось песней! – после длительных поисков нашёл решение этой, казалось бы, неразрешимой проблемы! Это решение было в высшей степени необычным! (Мне с тех пор приходилось в жизни и по работе искать выходы и выбираться из всевозможных непреодолимых ситуаций, но, клянусь вам, ни один выход не был таким изобретательным, как тот, что я применил для проникновения на киносеанс без билета, когда мне было тринадцать лет!). Весь фокус заключался в том, чтобы обдурить директора клуба, старого еврея, которого звали дядя Яша, и билетёршу, пышнотелую молодуху по имени Галя. За час до начала сеанса они вдвоём обходили весь клуб, ища спрятавшихся безбилетников. К концу обхода они поднимались на сцену, забитую полусломанной мебелью, и заглядывали под каждый стол и за каждый угол. Вдоль сцены было натянуто полотнище экрана, а прямо позади экрана лежал огромный, во всю ширину сцены, изношенный ковёр, свёрнутый в трубку. Этот ковёр расстилали, когда в клубе шли торжественные заседания по случаю празднования Первого Мая и годовщины Октябрьской Революции. Вот в этот-то ковёр я и решил завернуться за два часа до начала сеанса – и таким образом обдурить клубных сыщиков – дядю Яшу и билетёршу Галю!
...Я вот печатаю сейчас на компьютере эти строки, а у меня в носу просто свербит от воспоминания о мерзком запахе застарелой пыли, что пропитала тот клубный ковёр, в который я когда-то с готовностью завернулся. Я лежал в ковре тихо, боясь пошевельнуться и моля Бога, чтобы меня не потянуло чихнуть. Я слышал, как через час на сцену поднялись наши клубные сыщики и как старый козёл, дядя Яша, стал приставать к нашей билетёрше, пытаясь, как я догадывался, потискать её очень завлекательные выпирающие места. – Якив Абрамыч, як вам нэ соромно! – хохотала смешливая Галя, отбиваясь от директора клуба. – Нэ чипайтэ мэнэ, бо я вашэй жинци скажу... Вы побачытэ, як вона вам зробыть дужэ тяжкэ жыття! («Не трогайте меня, а то я вашей жене скажу... Вы увидите, как она вам устроит очень тяжёлую жизнь!»). В общем, им было не до тщательной проверки сцены, и вскоре они ушли, так и не обнаружив меня. Я пролежал в ковре ещё полчаса, прислушиваясь к шуму в зале, где зрители, в ожидании начала сеанса, громко перекликались, хохотали и беспрерывно щёлкали семечки подсолнуха и тыквы. Затем я тихонько выбрался из ковра и отполз к задней стенке сцены. Сидя на грязном полу, я прислонился к кирпичной стене, вынул из кармана горбушку хлеба с куском сала и приготовился смотреть фильм с обратной стороны экрана. Наконец парубки и дивчата затихли (но щёлканье семечек, конечно, продолжалось), заиграла музыка – и картина началась. Это был немецкий трофейный фильм «Девушка моей мечты».
С тех пор прошло несколько десятилетий; я побывал в кинотеатрах Москвы, Нью-Йорка, Монреаля и Лондона, я перевидал сотни картин на разных языках – и были среди этих фильмов истинные шедевры! – но ни одна картина не запомнилась мне так подробно, не врезалась в мою детскую память так глубоко, как эта простенькая, наивная, глуповатая кинодребедень, повествующая о дурацких приключениях некоей певички (её играла немецкая кинозвезда Марика Рёкк) и двух её поклонников, оказавшихся волей судьбы в заснеженных то ли немецких, то ли австрийских Альпах...
...Когда фильм закончился и в зале зажёгся свет, я продолжал сидеть на замусоренном полу позади экрана, совершенно ошеломлённый и подавленный. Как же так? Мы ведь победили фашистов, а они, судя по этой картине, жили так роскошно, как нам и не снилось!? Мой папа-сапёр потерял на фронте ступню и ходит, хромая, в уродливом инвалидном ботинке; моя десятилетняя сестричка Ленка погибла от немецкой бомбы под Полтавой, когда мы с мамой ехали в эвакуацию; мы живём в старой хате, где в дождь протекает крыша, – а эти хорошо одетые и откормленные гитлеровцы жили себе в шикарных гостиницах, развлекались, хохотали, катались с гор на лыжах, выпивали, обжирались в ресторанах и ухаживали за бабами... Где же справедливость? Я осторожно спустился со сцены, стараясь побыстрее слиться с толпою зрителей, выбрался из клуба и побрёл домой, ожидая нагоняя от мамы за долгое отсутствие. Я шёл и думал о том, что мы, наверное, живём хуже всех на свете. У мамы есть младший брат, который ещё до войны женился на польке из Варшавы и умудрился уехать с ней сначала в Польшу, а потом в Канаду. Несколько раз в год он шлёт маме посылки с шикарными кофточками и туфлями, которые мама сдаёт за хорошие деньги в комиссионный магазин в Белой Церкви. Таких кофточек, говорит мама, даже в Киеве не сыскать, а в Канаде они стоят гроши... И ещё этот мамин братан присылает открытки с потрясающими фотографиями канадских городов, Оттавы, Торонто и Монреаля, и с изумительными видами заснеженных канадских Кордильеров, по склонам которых лихо съезжают счастливые смеющиеся лыжники. Почему же они в какой-то задрипанной Канаде живут лучше, чем живём мы в нашей самой передовой в мире стране!? И ещё я думал о том, что в последнее время к нам, в нашу хату, всё чаще стали стучаться нищие из соседних сёл. Буквально по нескольку раз за день. В местечке все знают, что в нашем Ракитянском и в соседнем Уманьском районах – страшный неурожай, и колхозники просто голодают. На прошлой неделе к нам на своём стареньком, довоенном, видавшим виды «газике» приехал дядь-Вася, то есть, Василь Васильич, зам председателя райисполкома, папин фронтовой командир и друг. Они вдвоём закрылись на кухне, откупорили бутылку самогона и долго о чём-то беседовали. Папа работает фотографом в районной газете под названием «За Радянську Батькивщину» (то есть, «За Советскую Родину»), и, таким образом, Василь Васильич – это папин начальник. Когда дядь-Вася с трудом завёл свой вечно барахлящий «газик» и уехал, папа вышел из кухни и сказал маме, что он уезжает с Василь Васильичем в командировку по сёлам Ракитянщины и Уманщины. – Я должен сделать снимки голодающих колхозников, – объяснил он маме. – Вася говорит, что высокое партийное начальство в Киеве хочет убедиться, что в нашем районе на самом деле ужасный голод и мы нуждаемся в срочной помощи. – Он повернулся ко мне. – Лёва, ты уже большой хлопец и, конечно, понимаешь, что об этом никто из твоих дружков не должен знать. – Никто из моих дружков не должен знать!? – почти закричал я, чувствуя, как слёзы сдавили мне горло. – Ты что думаешь – они идиоты, что ли? Думаешь, Коля Блажко, мой лучший друг, который приходит в школу из Синявы аж посиневший от недоедания, без куска хлеба, и которому я отдаю каждый день половину своего бутерброда – он ничего не знает о голоде!? Я должен от него это скрывать!? Папа молча взглянул на маму, безнадёжно махнул рукой и вышел на крыльцо покурить и подумать. И он, и мама, и я, и все наши соседи знают, по какой причине в сёлах голод. Весной ЦК партии запретил колхозникам содержать личные огороды – чтобы они уделяли больше времени колхозным посевам – и вот результат... Голод... А тем, кто не вкалывает в нищих колхозах, а получает зарплату в районных центрах – вот, как мой папа, например, или дядя Вася, – тем разрешено иметь огороды. И мы, худо-бедно, не голодаем... Мама говорит, что это преступление – запрещать людям иметь огороды. Но папа у нас – член партии и работает в редакции партийной газеты. И он, конечно, возражает маме, хотя я чувствую, что возражения его – какие-то вялые и неуверенные...
...– Папа приехал? – первым делом спросил я маму, едва переступив порог. – Он-то приехал, а ты где шатался допоздна? – В футбол играл, – соврал я. Не говорить же ей, что я лежал почти два часа завёрнутый в грязный ковёр, а потом полтора часа смотрел фашистский фильм, испортивший мне всё настроение? Я осторожно постучал в запертую дверь каморки, которую папа оборудовал для проявления негативов и фотографий. – Заходи, – услышал я приглушённый голос. Папа возился с приготовлением химических составов для проявления, и я стал ему помогать. (Я вообще всё время помогаю папе с его фотографическими заботами и уже научился и ставить свет, и фотографировать, и смешивать химикалии для растворов, и даже ретушировать негативы). Потом мы сунули в раствор негативы, которые он привёз из своей командировки по несчастным колхозам, охваченным голодом. Затем мы развесили негативы сушить на верёвках с прищепками, как мама сушит бельё, и вышли на кухню поужинать.
На следующий день я прибежал из школы, с нетерпением ожидая увидеть готовые фотографии и гадая, что же там изображено такое ужасное, что папа назвал жестокими словами «страшный голод». Ни мамы, ни папы дома не было. Наверное, мама возилась на нашем огороде, а папа ещё не вернулся из редакции. Я зашёл в каморку, где сушились готовые фотографии, снял их с верёвок, прошёл на кухню и разложил снимки на столе. Их было штук пятьдесят.
...В жизни человека бывает момент (день, месяц, год), переворачивающий его жизнь, сотрясающий её, резко меняющий её направление – возносящий человека в небеса, либо низвергающий его в пропасть... Момент, влияние которого он ощущает всю свою жизнь. Таким моментом для меня, тринадцатилетнего хлопчика, жившего на разорённой послевоенной Украине, был тот пасмурный осенний день, когда, вернувшись из школы, я взглянул на папины фотографии. Они были просто страшными! – эти за душу берущие снимки чудовищно исхудавших крестьянок, скелетов умерших стариков и старух, тощей коровы с выпирающим хребтом, бессильно лежащей на соломе, распластав по земле плоское безмолочное вымя, костлявых оборванных детей, смотрящих папе в объектив фотоаппарата огромными печальными глазами, глубоко сидящими на истощённых от голода лицах... Я уже просмотрел, всхлипывая от непереносимой жалости и вытирая слёзы, больше половины фотографий, как вдруг, взяв в руки очередной снимок, я буквально остолбенел... Я просто не поверил своим глазам! С фотографии на меня смотрела моя десятилетняя сестра Ленка, убитая осколком немецкой бомбы, когда мы спасались с ней под железнодорожным мостом около Полтавы в сорок первом году. Нет никакого сомнения – это она! Только очень исхудавшая. Те же светлые вьющиеся волосы, те же продолговатые глаза, те же густые изогнутые ресницы, те же дугообразные брови... Неужели какая-то незнакомая дивчинка, снятая папой в каком-то колхозе, так неотличимо похожа на Ленку! Разве так бывает!? Разве это возможно!? Вот только коричневой родинки слева, под нижней губой, как у Ленки, у неё не было. Трясущимися руками я перевернул снимок. На обороте было написано расплывающимся карандашным грифелем:
Очень похожа на нашу Лену. Христина Корниенко, 10 лет. Круглая сирота. Колхоз им. Котовского, Уманьский район.
Значит, мои глаза меня не обманули – папа тоже заметил это потрясающее сходство! Открылась дверь, и в комнату вошёл папа. Я медленно, как во сне, двинулся к нему, держа снимок девочки Христины прямо перед собой и тыча в него дрожащим пальцем. – Папа, это Ленка? – хрипло прошептал я, хотя я отлично знал, что дивчинка на фотографии была какой-то незнакомой Христиной, а не моей сестрой. Папа быстро шагнул ко мне, осторожно вынул снимок из моей руки и тихо сказал: – Лёва, мы должны подумать, как сказать об этом маме...
...Тут я прервусь и расскажу, чем была для нашей мамы память о погибшей Лене. Со дня её смерти прошло больше семи лет. Ей было десять, мне – шесть, когда в сорок первом началась война, и мы с мамой, в страшной панике, схватив кое-какие вещи, всё, что попалось нам под руку, ринулись в эвакуацию – в кошмарную неизвестность... На четвёртый день наш поезд, набитый под завязку эвакуированными – поезд, состоявший из теплушек, в которых перевозят скот – попал под налёт немецких Мессершмиттов. Мы все, крича и плача, давя друг друга, под вой сирен и грохот разрывов рванулись из теплушек и кинулись кто куда. Ленка схватила меня за руку и поволокла под мост. Мама с трудом, падая и вставая, перебралась через рельсы и побежала вниз по откосу, к мосту. Она едва поспевала за нами и кричала, не переставая: «Лена!.. Лёва!.. Я здесь!..» Раздался взрыв! – и меня отшвырнуло на несколько метров! Я потерял сознание, а когда я пришёл в себя, то первое, что я увидел, была мама, стоящая на коленях, рвущая на себе волосы и плачущая над трупом Лены, убитой осколком, попавшим ей прямо в горло. Мы уложили в один ряд, в наскоро выкопанном братском захоронении, всех погибших и поехали дальше на восток, оставив нашу Лену лежать в могиле у полтавского моста. И с тех пор не было ни одного дня, чтобы мама не брала с комода увеличенную фотографию моей сестры и долго глядела на неё и еле слышно шептала: «Доченька... Леночка...» И вытирала слёзы... Иногда мне казалось, что она не может думать ни о чём другом, а только о мёртвой дочери...
И вот теперь мы должны показать маме фотографию десятилетней девочки Христины, которая каким-то чудом родилась точной копией моей погибшей сестры.
Мама взяла меня с собой и пошла к местечковому извозчику, которого звали дядя Беньямин или, по-уличному, Беня-балагула или Беня-орденоносец. (Почему орденоносец? Да потому, что он ни на минуту не расставался с орденом «Красной Звезды» и медалью «За взятие Будапешта», украшавшими его потрёпанный залатанный пиджачок). И ещё один вопрос: а зачем в полунищем местечке такая роскошь, как извозчик? Ответ на этот вопрос несложен. Дело в том, что железнодорожная станция находилась в четырёх километрах от Ракитно, и старая колымага дяди Беньямина, с запряжённой тощей кобылой Холерой (так от души ругал её наш извозчик, когда она отказывалась двинуться с места или тащилась слишком медленно) была единственным «общественным транспортом» между станцией и местечком. Все в Ракитно уже знали с маминых слов, что где-то под Уманью живёт какая-то колхозная дивчинка, неотличимо похожая на мою погибшую сестру. Соседки непрерывно судачили об этом и в один голос советовали маме съездить в Белую Церковь и спросить у тамошнего раввина, может ли она принять в семью какую-то неизвестную гойку (то есть не-еврейку) только потому, что Бог сделал её точной копией Ленки. Мама у нас еврейка (а папа, кстати, русский, сибиряк родом из Омска, где живёт вся его родня), и хоть она не слишком верующая, но слово уважаемого белоцерковского раввина будет для неё решающим. – Клара, – говорил Беня-балагула по дороге на станцию, нахлёстывая Холеру, – не бери ты себе в голову. Спи себе спокойно. Возьми себе эту сироту, и сделай её дочерью, и люби её, и тетёшкайся с ней, как ты тетёшкалась с Леной – и дело с концом! Бог послал её тебе за твои страдания. Не отвергай, Клара, руки Бога нашего! Это грех! И эти же наставления, почти слово в слово, повторил маме почтенный раввин в Белой Церкви: – Дочь моя, – сказал он, – Элохим вспомнит о тебе и простит тебе многое, если ты сотворишь эту мицву и спасёшь душу и тело ребёнка. И не думай о том, что ребёнок этот родился украинкой, а не еврейкой. Такова была воля Всевышнего. Мы все, живущие на земле, дети Элохима и его возлюбленные... Элохим на древнееврейском языке иврит означает Бог, а мицва – это благодеяние.
«Газик» Василь Васильича остановился перед нашей хатой, и папа выбрался с заднего сиденья. Вдвоём с дядей Васей они осторожно на руках вынесли наружу худую – нет, не худую, а прямо тощую – белокурую дивчинку и поставили её на ноги. Я прямо вздрогнул, когда глянул ей в лицо. Это было лицо нашей Ленки – точь-в-точь! Мама стояла рядом со мной, прижав ко рту обе руки и не вытирая слёз, обильно текущих по её щекам. Позади неё стояла толпа замерших в священном трепете соседей. – Леночка... – зашептала мама и сделала шаг вперёд, и упала на колени перед девочкой, и обняла её, и прижала к себе, сотрясаясь в рыданиях. – Я – Христина, – тихо возразила дивчинка и оглянулась на папу. – Дядь-Миша, чому вона говорыть – Лэночка? – Нэ звэртай уваги («Не обращай внимания»). Ты – Христина, – успокоил её папа. – Клара, давай зайдём в дом. Ребёнок хочет есть. Верно, Христина? – Я хочу йисты, – еле слышно подтвердила дивчинка, и вскоре мы убедились, что эти три слова стали отныне самыми главными словами, наиболее часто произносимыми ею. «Я ХОЧУ ЙИСТЫ...»
Всю последующую осень и зиму она повторяла эти слова по нескольку раз в день и ела с такой жадностью, что мама не могла сдержать слёз, глядя на неё. – Не подкладывай ей куски, – увещевал маму папа. – Она лопнет... Христина, цэ достатньо. Нэ трэба бильше. («Христина, этого достаточно. Не надо больше.»). Христина неохотно вставала из-за стола, вежливо говорила «Дякую!» (то есть «Спасибо!») и тут же тянула меня за рукав. – Лёва, – шептала она, – йдемо до Машкы... Мама уже знала, в чём дело, и говорила: – Не забудьте промыть ей вымя и вытереть... Мы с Христинкой выбегали из хаты и неслись на дальний конец огорода, в наш сарайчик, где у нас обитали куры и жила до зимы коза по прозвищу Машка. (На зиму её переселяли в наши тёплые сени). Эта коза была известна на всё местечко своим огромным выменем и, следовательно, отличным удоем. Мои дружки любили сравнивать вымя Машки с объёмистой грудью клубной билетёрши Гали. Ну вы помните, конечно – это та самая хохотунья Галка, к которой приставал старый козёл дядя Яша, пока я мытарился, завёрнутый в клубный ковёр. Мой одноклассник Костя, которому почти исполнилось семнадцать (он при немцах не учился три года и поэтому был в одном классе с нами, тринадцатилетними) хвастался, что он однажды, под пьяную лавочку, умудрился на какой-то вечеринке основательно пощупать и помять Галкин бюст. – Цэ щось такэ нэможлывэ! («Это что-то такое невозможное!») – восклицал он с восторгом. – Лёва, ця Галка мае такэ ж вымъя, як твоя коза Машка – такый же розмир! Вот к этой-то козе мы и бежали с Христиной. Мы обмывали Машке соски, вытирали их, сцеживали первую молочную струю, а дальше Христинка ухватывалась кулачками за два торчащих соска и искусно – так, как я ни за что не мог научиться – выдаивала из понуро стоящей и медленно жующей Машки чуть ли не треть ведра. Мы опять обмывали нашу козу и выпускали её наружу. Разливали по кружкам дымящееся паром густое, сладко пахнущее козье молоко, приваливались к стенке сарайчика и пили, пили, пили... Я смотрел искоса на нежный профиль моей чудом воскресшей сестры Христинки-Ленки, и волна непередаваемой нежности и трудно объяснимого счастья подымалась в моей груди. До её появления мне казалось, что истинное счастье для человека – это чтение. Что настоящим счастьем можно назвать только несущие меня по незримым волнам минуты, когда я переворачиваю страницы «Двух капитанов», «Тихого Дона», романов Мопассана и Диккенса, «Вешних вод» и чеховских рассказов, взятых в нашей клубной библиотеке... Что слёзы, пролитые мною над сценами гибели Анны Карениной, шолоховской Аксиньи и Роберты из «Американской трагедии» возносят меня ввысь – туда, где нет места другим людям – тем несчастным, кто не облагородил себя прекрасным таинством и страстью чтения! Но вот откуда-то – из ничего! – возникла эта изумительная дивчинка (она казалась мне просто красавицей – красивее, чем Марика Рёкк из немецкого фильма!) – и полностью перевернула моё представление о счастье!
Она окончила три класса сельской школы, никаких книжек никогда не читала и понятия не имела о русском языке. В моём рвении сделать её полноценной сестрой – такой, какой была Ленка – я начал с того, что стал учить её говорить по-русски. К моему удивлению, она не стала возражать, и вскоре я заметил, что она, разговаривая с нами, вставляет одно-два русских слова в свою певучую украинскую речь. – Лёва, – сказала однажды Христинка, – чому вы говорытэ по-российски «как»? «Как» – значыть «какать». – Она расхохоталась, показав два ряда великолепных белых зубов – таких же ослепительно белых, какие были у Ленки. – На украиньський мови мы говорымо «як». Мэни здаеться, що цэ слово краще, ниж «как». А як ты вважаешь? («На украинском языке мы говорим «як». Мне кажется, что это слово красивее, чем «как». А как ты думаешь?»). Ну не умница ли? Она казалась мне самой умной, самой красивой, самой нежной девочкой на свете – эта сотканная из страданий и бессонных маминых ночей, спустившаяся к нам с небес, волей Бога вернувшаяся из небытия моя сестра Лена, которая просто по недоразумению была кем-то когда-то названа Христиной...
И вскоре я начал читать ей книжки – и по-русски, и по-украински. Мы забирались с ней на просторную тёплую печь, где мама раз в неделю пекла хлеб (хлебного магазина в Ракитно, ясное дело, не было), и, поставив сбоку керосиновую лампу, читали «Остров сокровищ» и «Дети капитана Гранта». А начитавшись, я расстилал по поверхности печки потрёпанную папину географическую карту, и мы играли с ней в «путешествия». – Смотри, – говорил я, – это Советский Союз. – Я широко раскидывал руки над картой, над огромным красным массивом нашей страны. – Якый вэлычэзный! («Какой огромный!») – поражалась Христинка. – А вот здесь есть маленький остров – может быть, вот этот! – (я тыкал наудачу в какой-нибудь малюсенький островок в Карибском море). – Тут пираты закопали сокровища... – Острив скарбив («Остров сокровищ»)? – воскликнула она в восторге. – Правда, Лёва? Я кивнул и повёл её, зачарованно слушавшую меня, по следам экспедиции лорда Гленарвана из «Детей капитана Гранта» – по Южной Америке, Австралии и Новой Зеландии. Вот точно так же когда-то – много лет тому назад – десятилетняя Ленка читала мне, шестилетнему, сказки братьев Гримм...
А потом в жизни моей Христинки появилось кино, которое она не видела до этого ни разу за все свои десять лет. Нам вовсе не требовалось заворачиваться с ней в старый клубный ковёр и обдуривать дядю Яшу. Мама и папа, полностью помешанные на чудом появившейся у них дочери и буквально боготворившие её, давали нам деньги на билеты беспрекословно, не возражая и не пререкаясь. И первой же картиной, которую смотрели мы с Христинкой, была всё та же «Девушка моей мечты», вернувшаяся, наверное, в третий раз в наш клуб.
Картина её потрясла! Несколько дней она не могла говорить ни о чём другом. – Як воны гарно жылы – ци кляти нимци! («Как они хорошо жили – эти проклятые немцы!) – повторяла она, когда мы лежали с ней на нашей тёплой печке. – Лёва, дэ знаходыться цэй рай, що мы бачылы у кино? («Лёва, где находится этот рай, что мы видели в кино?») Я развернул папину карту. – Смотри, – говорю, – это как раз те райские места. Это горы, которые называются Альпами... – Я помолчал и вдруг, неожиданно для самого себя, сказал мечтательно: – Когда-нибудь, когда я вырасту, я обязательно окажусь в этих прекрасных снежных горах и увижу девушку моей мечты. Она посмотрела на меня с удивлением. – Девушку твоей мечты? – переспросила она, и я заметил, что она довольно свободно произнесла эти русские слова. – Кто она? И тут на меня накатило вдохновение. Я повернулся к ней и промолвил, чувствуя, как неистово забилось моё сердце: – Ты!.. Ты и есть девушка моей мечты! Она с минуту лежала на спине, закрыв глаза. А затем, не размыкая век, запинаясь на каждом слове произнесла: – Лёва, мэни здаеться, що ты мэнэ кохаешь... – Да, – ответил я полушёпотом, – я тебя люблю...
И на этом моё первое в жизни признание в любви закончилось. Мы не сказали друг другу ни слова. Она повернулась спиной ко мне и отодвинулась к самому краю печки, а я лежал с тяжело бьющимся сердцем и думал, что нет на свете человека счастливее меня...
Моё счастье рухнуло пасмурным мартовским днём, когда папа объявил, что они с мамой едут на барахолку в Синяву, чтобы купить мне и Христинке велосипед. – Миша, – уговаривала его мама, – зачем нам ехать на барахолку? Сын Бени-балагулы уехал учиться в Киев и оставил велосипед. Беня продаст нам его дёшево. Папа отмахнулся. – Бенин велосипед – это старое барахло. Христиночке нужен хороший женский велосипед. Она не может закидывать ногу, когда садится. Я пойду к Васе и возьму у него «газик».
Папа сел за руль, мама уселась рядом – и это был последний раз, когда мы с Христиной видели их живыми. В милицейском протоколе было записано со слов очевидцев, что на подходе к Синяве, перед въездом на мост, на скользкой дороге старый потрёпанный «газик» с негодными тормозами сошёл с колеи, не удержался на кромке дороги, покатился, переворачиваясь, вниз по обрыву и врезался в тающий лёд, покрывавший речку Рось. Папа с мамой погибли.
Мы стояли на деревянной платформе станции Ракитно в ожидании поезда. Мы – это Христина, я, поседевший от горя Василь Васильич и тётя Оля, младшая папина сестра, которую дядя Вася вызвал телеграммой из Омска. Позади нас, за оградой, стояла колымага дяди Беньямина с запряжённой в неё тощей кобылой. Дядя Беня качал горестно головой и беспрерывно вытирал слёзы рукавом своего залатанного пиджачка. Мы с Христиной прощались. Её оставлял у себя дядя Вася, а меня забирала с собой в Омск папина сестра. Я, трясясь как в ознобе, держал Христинку за плечи и говорил: – Я буду тебе писать, Христиночка... Пиши мне... Не забывай! Она кивала, не в силах произнести ни слова. И только перед самой посадкой в вагон она приблизила свои губы к моему уху и прошептала: – Лёвушка, я тэбэ кохаю...
Я опять увидел Христину только через двадцать четыре года, весной семьдесят третьего, на вокзале белорусского города Брест. Это была станция «Брест-международный», откуда поезда отправлялись в Варшаву – и далее, на Запад. Простым пассажирам вход в это ограждённое высоким забором святилище был, конечно, воспрещён. Только пассажиры-международники и их провожающие могли выйти на опрятный, украшенный цветами перрон и насладиться отличным выбором спиртного и закусок в уютном баре.
Я увидел Христину за два часа до посадки на поезд, идущий по маршруту Брест-Варшава-Братислава-Вена. Выйдя из бара на платформу, я закурил и огляделся. Перрон был заполнен взволнованно гомонящей толпой. В глазах просто мельтешило от людского изобилия. В этом столпотворении я свободно мог бы не наткнуться на неё, но, видно, судьба была в тот день на моей стороне – и я её увидел!!! Я узнал её сразу, хотя ничто в её облике, одежде и манерах не напоминало ту сельскую дивчинку, с которой я расстался – и, кстати, тоже на железнодорожном перроне – четверть века тому назад. Она стояла лицом ко мне и смеялась, слегка запрокинув голову и обнажая ряд безукоризненных белых зубов – таких же красивых, какие были, я помню, у моей сестрички Лены. Она скользнула по моему лицу равнодушным взглядом и повернулась ко мне боком, что-то продолжая говорить своим собеседникам. – Христина... – сказал я хрипло. Она обернулась и вгляделась, сощурив глаза, в моё лицо. Всплеснула руками, бросилась ко мне и повисла на мне, крича на весь перрон: «Лё-о-о-вушка-а-а!!»....
...Мы сидели с ней в баре, с двумя рюмками коньяку на столике перед нами. Но ни она, ни я не прикоснулись к этим рюмкам – нам было не до коньяка. Мы не могли наговориться! Я смотрел на неё, молодую женщину в модном красном свитере с весёлыми белыми разводами поперёк груди, и вспоминал, что недаром когда-то, когда ей было десять, я считал её самой красивой дивчинкой на свете. Она и осталась красавицей – эта высокая стройная женщина тридцати четырёх лет, «мать двоих детей», как она мне тут же с гордостью объявила. – Как их зовут, твоих ребят? – спросил я, внезапно почувствовав острый укол в сердце. Она помолчала, крутя в пальцах рюмку. – Лена и Лёва, – ответила она наконец, грустно улыбнувшись. Лена и Лёва!? Она перегнулась через столик и взяла мои руки в свои тёплые ладони. – Я не могла назвать их иначе, – прошептала она, и я вспомнил, как она шептала мне, прощаясь со мной на платформе станции Ракитно. «Я тэбэ кохаю...» – тихо промолвила она тогда, в нашей прошлой далёкой жизни. Так почему же наше кохання не привело, в конечном счёте, к рождению этих двух детей, имена которых она произносит сейчас с такой гордостью!? Виной этому был, конечно же, я...
Нет, не только я, но и она! Мы оба были виноваты в том, что потеряли друг друга и что у неё растут сейчас дочь и сын с именем моей сестры и моим именем – рождённые не от меня! Но если вдуматься, то не только – и даже не столько! – виноваты были мы, а виновны были две вездесущие, жестокие и равнодушные физические реальности, имя которым – ВРЕМЯ и РАССТОЯНИЕ!
...После расставания мы писали друг другу чуть ли не каждые два-три дня. Потом – каждую неделю... Через год – каждый месяц... А затем письма стали приходить и уходить всё реже и реже... И через четыре года, когда я поступил на операторский факультет ВГИКа, и переехал в Москву, и стал с упоением учиться снимать кино, и моими учителями оказались знаменитые киношники, и моими друзьями и подругами стали блестящие столичные юноши и девушки – воспоминания о десятилетней колхозной девочке Христине удалились на задний план, померкли, поблёкли и, наконец, почти полностью испарились... И единственным воспоминанием осталось то неловкое чувство, с которым я несколько раз выслушивал и сам произносил эти три слова: «Я тебя люблю!». Я всегда при этом непременно вспоминал то щемящее сладкое чувство, те толчки моего взволнованного детского сердца, с которыми я выслушивал её тихие слова: «Лёва, мэни здаеться, що я тэбэ кохаю...». Никогда потом, во всей моей взрослой жизни, я не испытал этого сладкого чувства и этих тревожных сердечных толчков...
...А Христина прожила в дружной любящей семье Василь Васильича восемь лет, уехала в Киев и поступила на юридический факультет университета. Стала адвокатом, вышла замуж и переехала в Минск. И родила двух ребят – сначала Лену, а через четыре года Лёву. И вот теперь провожает семью близких минских друзей, уезжающих в Израиль.
...– Так куда же ты едешь и почему один? – В Канаду... Мне мамин брат прислал вызов год тому назад. А почему один?.. – Я помолчал, закуривая. – Жена целый год отказывалась ехать, а потом дала мне развод, забрала сына и улетела к маме в Ростов... – Что ты будешь делать в Канаде? Разве ты сможешь работать там кинооператором? Я смотрел, не отвечая, в окно, за которым колыхалась на перроне густая толпа... Смогу ли я работать в Канаде оператором? Наверное, нет – во всяком случае, не сразу. Но и здесь я уже не был в состоянии снимать картины. Я припомнил все мои документальные фильмы, зарубленные цензурой. Я снимал их по собственным сценариям и был одновременно оператором и режиссёром: Двадцатиминутка о полузабытых запущенных Курильских островах... Пять частей фильма о Новочеркасском восстании при Хрущёве... Полнометражная лента под кратким названием «Барахолки»... И, наконец, сценарий фильма о голоде сорок восьмого года в Ракитно и Умани...
– Христиночка, – промолвил я, – у меня нет выхода. В позапрошлом году я поехал в Ракитно для встречи с очевидцами голода сорок восьмого. Я, кстати, расспрашивал о тебе – ведь кто мог бы дать мне лучшие воспоминания об этом, чем ты? Но Василь Васильич умер, и никто не знал, где тебя искать... За этот сценарий меня исключили из Союза кинематографистов, и я вот уже два года работаю осветителем на телестудии... Она вытерла набежавшие слёзы, встала, обошла столик, нагнулась надо мной и поцеловала меня в щёку. Я посмотрел на неё, плачущую над моей искорёженной судьбой, и вдруг, неожиданно для самого себя, произнёс: – Христина, голубушка, поедем со мной!.. Она медленно вернулась на своё место, отхлебнула коньяку и, помолчав, промолвила в раздумье: – А что? – может, и поеду! Вот поставлю на ноги Лёвушку с Леной – и поеду... Лет через пятнадцать-двадцать. – Через пятнадцать-двадцать нам будет за пятьдесят. Она взглянула на меня, вытерла слёзы и печально улыбнулась. – Ну и что? Лёвушка, дорогой мой, разве это так много для того, чтобы нам с тобой начать новую жизнь?..
В Варшаве я обменял на вокзале несколько пачек наших сигарет на польские злотые и купил бутылку сливовицы. Я вернулся в купе, где у меня был только один попутчик, беспробудно спавший на верхней полке. За окном проносилась Польша; поезд нёсся по направлению к Братиславе, после которой, за Дунаем, меня ждёт встреча с Веной. Христина на прощанье сказала: «Так ты будешь в Вене? Оттуда до Альп рукой подать. Помнишь, ты показывал мне Альпы на карте? Хочешь съездить в Альпы и найти девушку своей мечты?» И она рассмеялась. Ритмично и убаюкивающе стучали колёса, а я сидел, отхлёбывая густое вино из бутылки, не закусывая и не думая ни о чём. Я задремал. И в этой убаюкивающей дрёме мне на самом деле привиделась та картина, о которой говорила мне на прощанье моя Христина.
...Я сидел на открытой террасе альпийского отеля, перед которым вздымалась невысокая заснеженная гора. Лыжники в ярких разноцветных костюмах летели вниз с этой горы прямо на меня. Но, не доезжая до террасы, они лихо тормозили, вздымая тучи снежной пыли, и тут же отъезжали в сторону. Бередящая душу музыка неслась откуда-то сверху – кажется, это был фортепьянный концерт Шопена... Но вот белая поверхность горы очистилась от толп лыжников, и на самой вершине показалась одинокая женская фигура в ярком красном свитере с белыми разводами на груди. Неужели это Христина!? Как же она спустится вниз? Ведь она никогда не стояла на лыжах! Впрочем, я не видел её двадцать четыре года, и за это время она, видно, научилась отлично кататься. Она летела прямиком на меня, стремительно увеличиваясь в размерах. Остановилась в двух шагах от террасы, широко улыбнулась, показав ряд сверкающих белизной зубов, и сказала: – Ну, здравствуй, Лёвушка! Давно мы с тобой не виделись. Я не отвечал. Я глядел в недоумении на её лицо, где слева, под нижней губой, виднелась коричневая родинка. У Христины такой родинки не было... – Ты не Христина, – сказал я. – Я жду Христину. Она засмеялась и отогнула воротник своего красного свитера. – Смотри, – произнесла она. – Видишь этот шрам? Я шагнул ближе и вгляделся. Поперёк её горла шёл длинный, уродливый, налитый багряной кровью шрам. И тут меня осенило! Конечно, это не Христина! Конечно, это моя сестра Лена, убитая осколком немецкой бомбы, перерезавшей ей горло летом сорок первого года! Она поцеловала меня, сбросила лыжи, села на скамью и вытянула ноги. Я смотрел на неё, и сердце моё бешено колотилось, и слёзы застилали мне глаза. – Лёва, – вдруг услышал я, – я тэбэ кохаю! Я протёр слезящиеся веки. На скамейке вместо Лены сидела десятилетняя Христинка, истощённая, одетая в отрепья и тянущая ко мне свои тонкие исхудавшие руки. Я шагнул к ней и упал на колени, как когда-то упала перед ней на колени моя мама. – Христиночка, – прошептал я прерывающимся голосом, – скажи мне, что я могу для тебя сделать. Я сделаю всё, что ты захочешь! Что ты хочешь? Она слабо улыбнулась и тихо произнесла: – Я хочу йисты...
Купить доступ ко всем публикациям журнала «Новая Литература» за апрель 2017 года в полном объёме за 197 руб.:
|
Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы. Литературные конкурсыБиографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:Только для статусных персонОтзывы о журнале «Новая Литература»: 01.10.2024 Журнал НЛ отличается фундаментальным подходом к Слову. Екатерина Сердюкова 28.09.2024 Всё у вас замечательно. Думаю, многим бы польстило появление на страницах НОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ. Александр Жиляков 12.09.2024 Честно, говоря, я не надеялась увидеть в современном журнале что-то стоящее. Но Вы меня удивили. Ольга Севостьянова, член Союза журналистов РФ, писатель, публицист
|
|||||||||||
Copyright © 2001—2024 журнал «Новая Литература», newlit@newlit.ru 18+. Свидетельство о регистрации СМИ: Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021 Телефон, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 (с 8.00 до 18.00 мск.) |
Вакансии | Отзывы | Опубликовать
Автокредит на новый автомобиль. Как получить автокредит. |