HTM
Номер журнала «Новая Литература» за сентябрь 2024 г.

Никита Никитин

След, а в нём веточка

Обсудить

Рассказ

  Поделиться:     
 

 

 

 

Этот текст в полном объёме в журнале за январь 2024:
Номер журнала «Новая Литература» за январь 2024 года

 

На чтение потребуется 37 минут | Цитата | Подписаться на журнал

 

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 17.01.2024
Иллюстрация. Автор: Елена Кацевал. Название: «Звёздная зимняя ночь». Источник: https://katseval.com/

 

 

 

И приведите откормленного телёнка, и заколите (Лука 15:25)

 

 

Из-за холмов, где летом разбивали палатки бахчевики, раскладывая на шатких столиках арбузы и дыни, то и дело показывались бледные, занавешенные снегом огни. Снег шёл не переставая с каким-то детским упрямством вот уже три дня. Когда я звонил дяде перед отъездом, он смеялся и говорил, что оставил на ночь окно открытым, а утром чуть было не поскользнулся. Фиалку, что стояла на подоконнике, пряча за собой иконку Серафима Саровского, пришлось выбросить.

Вот и теперь, когда я топтался по обочине, чтобы не замёрзнуть, и, щурясь, вглядывался в поворот на Кондраши, снег запорашивал волосы, прятался в бровях и ресницах. Он хватал за уши и обнимал за шею. В горле было сухо и горячо. Я уже начинал жалеть, что не послушался дядю, и, как в детстве, как всегда, забыл надеть шарф.

Автобус давно уже скрылся за мостом, унося дальше на юг моих сонных попутчиков. Меня высадили на остановке, где когда-то с друзьями мы ловили машины до города. Стенок у остановки не было, а козырёк совсем не защищал от косого снега. Серая урна слегка раскачивалась, в ней наверняка всё ещё лежат те бутылки из-под лимонада, которые мы оставили в ней много лет назад. Я следовал её примеру и ходил взад-вперёд, пытаясь согреться.

По бахчам, чуть не до самого горизонта раскинувшихся по обе стороны от меня, точно запоздалый работник, расхаживал ветер. Он подхватывал снег и играл с ним, кружил, завивал, то вдруг, расстроенный чем-то, плакал, то, разозлившись, выл. Но укрытые до весны поля крепко спали и знать не хотели о горе и злости ветра. Они и сами измучились, мало их разве били мотыгами школьники на отработке, разве им мало досталось? Нет, они заслужили этот отдых, этот покой, эту тишину, нарушаемую одним только ветром и гулом редких автомобилей.

Между полей, как высохшая арбузная плеть, лежала железная дорога. Мост склонялся над ней и жалел её. Он тянулся к ней четырьмя серыми опорами, двумя лестницами и желобами для отвода воды. Под мостом жили горлицы, их размеренное, важное гугуканье и пугливое хлопанье крыльев порой оглашало своды, но потом затихало, успокаивалось, и тишина словно оборачивала в бархат все колокольчики мира.

Анна всё не приезжала, и я прыгал то на правой, то на левой ноге. Может быть, она забыла? Забегалась? Кто её знает.

 

Анна просыпается рано, приподнимается на локтях и бессмысленно смотрит в темноту, падает, жмурится, обнимает подушку, но вдруг карие с желтизной глаза Берты встают перед ней, и розовый язык, будто июльский день, гладит её по коже.

– Ладно, ладно, иду я, видишь, иду, – шепчет Анна, потягивается, зевает, ещё немного сидит, чуть сгорбившись, и её смуглые стопы, привыкшие за ночь к теплу, медленно привыкают к холоду. Но Берта, рыжий лопоухий спаниель, забрасывает лапы ей на колени, царапает свою хозяйку, жалобно скулит и крутится на месте от нетерпения.

– Да ведь сказала же, иду, подожди немного, – улыбается Анна ещё сквозь сон и берётся за ручку – медную, шероховатую.

Берта, точно какой-нибудь джинн, протискивается сквозь открывшуюся щёлку в коридор, и когда там появляется Анна, Берта уже, высунув язык, радостно виляет хвостом на противоположном конце коридора. Анна проходит мимо закрытых дверей, за одной из которых кладовка, где на деревянных, подгнивающих стеллажах рыболовные крючки и блёсны живут по соседству с новогодними украшениями, крупами и сушёными яблоками. Дальше – комната сестры, с фарфоровыми и стеклянными птицами на столе, забытыми в рассказах Куприна закладками и розовым, уснувшим на подушке ангелом. Сестра, может быть, вернётся на праздники, обещалась, по крайней мере. Впрочем, она и в прошлый раз обещалась, опять, наверное, останется у подруг в городе. С ними ей веселее, что же тут удивляться – молодость. За последней дверью посапывает отец. Когда вечером он пришёл с подстанции, Анна уже спала. В коридоре на крючке висел его синий с серебряными полосками комбинезон. На кухне у мойки стояла тарелка с недоеденной яичницей и кусочком чёрного хлеба.

Часы в виде лесной избушки настырно стрекочут, идёт секундная стрелка. От этого стрекотания и раннего часа у Анны болит голова, в которой ещё бродят взбаламученные сны, исчезающие, как только задумаешься о них, захочешь разглядеть поближе, – словно золотые плоды, к которым тянулся Тантал. Анна хмурится и бросает на часы недовольный взгляд, но они его не замечают и идут себе дальше, наполняя дом утомительным стрёкотом.

Берта скулит всё громче, совсем как маленькая. Анна шикает на неё:

– Папу разбудишь, глупая!

Будто поняв, о чём речь, Берта утихомиривается и ластится к Анне, которая тем временем натягивает на себя мягкие шерстяные штаны, напяливает чёрный полушубок с грязно-серым воротником, вскакивает в отцовские резиновые сапоги, и наконец вместе с Бертой они выходят во двор.

Во дворе уже засинивает, и рассвет за посадкой точит огненную косу. Снег. Снег. Снег кругом. В воздухе и на земле. Летняя кухня и прислонённый к ней старый велосипед Тонечки едва выступают из утренней зернистой синевы. Снег хрустит под ногами, как поджаренный на костре хлеб. В окнах соседей ещё темно, но петухи уже переговариваются, а где-то в отдалении лают рассерженные чем-то собаки. Звёзды не успели сойти с небес, но развалившийся на полнеба Дракон уже медленно тает, и обмылок Луны доживает свой век.

По заметённой, заледенелой садовой дорожке Берта убегает в зады, за ней аккуратно, держась за кирпичную стену, следует Анна. Ненадолго остановившись у одного из окон, она видит, как в полумраке ворочается отец – то выныривает из-под одеяла его седая голова, то снова погружается в сонную пучину. «Бедный отец, – думает Анна и сама удивляется этой внезапно пришедшей к ней мысли, – все следы замело, ни одного не осталось». Анна могла бы простоять у этого окна целую вечность, глядя, как ворочается её отец, но в отражении, где-то за грушами и яблонями, рассаженными вдоль дорожки, мечется Берта, ждёт её не дождётся. Анна вглядывается и в собственное отражение – не выспавшееся лицо сорокатрёхлетней женщины, сквозь которое проступают ветви, забор, калитка и заснеженное поле. Она отворачивается и бредёт, ругаясь про себя, к разлаявшейся Берте.

Вынув из калитки задвижку, Анна толкает её, но калитка не поддаётся – снега с другой стороны намело целый сугроб. Анна толкает ещё раз, напирает всем телом, бьёт сетку ногой, но калитка лишь слегка подвигается с насиженного места, впрочем, и этого истомившейся Берте достаточно, чтобы вырваться на свободу и полететь, а точнее поплыть, рассекая снежные волны, куда-то вперёд, в подёрнутую мглистой поволокой даль.

Зажжённой спичкой бросается Берта в зиму, только её приглушённый лай доносится ещё до хозяйки, которая так и осталась стоять на заднем дворе, замерев перед голубеющим предрассветным полем. Положив руку на забор и смежив ресницы, она всматривается в метель с таким видом, будто хочет отыскать кольцо, упавшее в колодец. Пустота. Белоснежная пустошь, надвигающаяся на Анну, скрип калитки и поскрипывание снега под резиновыми сапогами. Анна поплотнее запахивает полушубок, зевает. Зима, как медвежий сон, наваливается на Анну, подминает её под себя.

– Берта, Берта, – кричит, а может быть, шепчет Анна, – пора домой.

Но Берта, если и слышит, нескоро вернётся, она ещё не нагулялась, её можно понять. Ничего не видно в простуженном до немоты поле. Словно морская рябь, вздрагивают в воздухе смешанные, суматошные ряды снежинок, отступающие с неба в полном беспорядке. Вязы, разбросанные по полю и застывшие, точно половецкие бабы, протягивают к Анне чёрные крючковатые пальцы. Вырвавшийся из посадки ветер носится по полю на своём лёгком коне, будто богатырь, хвалится он удалью молодецкой, и, хоть разбежались враги его, он в одиночестве скачет по зиме в поисках супостата.

И чего-то ищет Анна в нашем чистом поле? Незваного гостя ли ждёт? Птицы-тройки различает уже бубенцы? Нет, нет. Анна думает об отце, о его волосах, которые так похожи на это поле, о его морщинах, что легли, как сугробы, на ещё недавно солнечную кожу. И пейзаж, открывшийся Анне, теряет свои подробности, как дерево – листья, и вот уже не ветер и снег перед ней, а старый, больной человек, ворочающийся в постели.

– Бе-е-ерта-а-а, – снова зовёт Анна, но всё кругом тихо и недвижно, словно и нет здесь Анны и её тревоги. Лишь отдалённый гудок поезда тоскливо откликается на её призыв, но потом всё смолкает, и снова ветер гонит по полю какой-нибудь чудом уцелевший каштановый лист…

 

Так, может, Анна и в самом деле забыла, забегалась? Я уже собирался идти пешком, представляя, как положу руки на батарею, буду без конца дуть на них и шевелить пальцами, как впервые увидевший их ребёнок. Так бы, оно, наверное, и было, если бы передо мной вдруг не остановилась ярко-зелёная «копейка», точно позднее яблоко, сверкала она на снегу.

– Эй, Алик, ты, что ли? Я так сразу и не узнал. Залезай, чего стоишь, – сказал Константин Васильевич, толкнув переднюю дверцу.

– Рюкзак с собой можно или в багажник кинуть?

– Бери, что ты, я не знаю, как неродной, ноги только трошки обстучи. Вот-вот, так. Молодец. Ну всё, поехали. Дверь закрыл?

– Вроде закрыл.

– Ага, закрыл он, давай ещё раз, хлопни посильнее. Господи, дует-то. Что ты, я не знаю, как девочка. Дай я сам. Вот так, теперь хорошо, можно ехать. Как сам-то?

– Да ничего. Ничего, дядя Костя, потихоньку. А вы как?

– А чёрт его знает, как я! Чего я тебе, городскому, могу сказать? В Витютнево вон опору повредило, ездил. Глаза уже ни хрена не видють, так вслепую вожу, а тут ещё пурга эта. Чего ещё? Сердце болит – страсть одна. Дочка говорит: в город надо, бать, к доктору, операцию, может, сделают. А ей говорю: «Дура, какая мне операция? Мне – в гроб, вот и вся со мной операция. Ха, операция, понимаешь ли! Вон у Фрунзе были операции. Хватит! Нетушки. А она, дура, плачет: «Батя, лечиться надо». В три ручья ревёт, ну разве не дура, а? Сегодня вон собаку потеряла. Берту-то помнишь нашу? Ходит теперь, ищет. А чего её искать? Ну, чего её искать, а? Жрать захочет, сама придёт, куда она денется?

– Мы с Анной договорились, что она меня встретит…

– Ну? Встретила? Меня вон, видишь, попросила. Жить не может без этой собаки. Кричала, кричала, меня аж разбудила. Я ей в окно: «Чего ты голосишь, дура?». А она плачет: «Берта, Берточка! Батя, – говорит, – брось косточку какую-нибудь на крыльцо, может, она учует, вернётся». А чего она учует, ну, чего она учует, а? Как с ними разговаривать-то можно, а? Ты, крыльцо наше новое видел?

– Не, дядя Костя, не видел.

– О, это ты, брат, зря. Я тебе покажу. У нас такое крыльцо, ох, крылечко-то капитальное. Летом вместе с Анькой красили. В августе, кажись, а может, и в сентябре… Или нет, нет, всё-таки в августе. Как сейчас помню, сидим с Анькой на траве, краской с ног до головы перепачканы: руки красные, ноги зелёные – мать родная не узнает. Кругом газеты с кистями валяются, и с газовой трубы, мы её тоже заодно покрасили, капает. Сидим, загораем – карасями на весь двор пахнет. Аня пожарила. Карасей-то ты её пробовал, а?..

И он принялся описывать карасей Анны. Я слушал вполуха, пытаясь разглядеть за снежной стеной знакомые места. По левую руку тянулись невысокие, точно присевшие на корточки холмы, у подножья которых в заброшенном школьном саду пастух на лошади пас коров. По вечерам, когда солнце, как переспевший помидор, готовый сорваться вниз, ещё висело над горизонтом, они возвращались в село через сад, ломая сухие ветки, опускались в полувысохший пруд, который у нас почему-то называли свиным, и наконец взбирались по круче на дорогу. Стадо растягивалось метров на пятьдесят, наполняя воздух позвякиванием колокольчиков. Рядом с коровами шли мальчики и девочки и легонько постукивали их хворостинами. Останавливались машины, водители раздражённо сигналили, но коровы не понимали их спешки, лениво оборачивались, смотрели на водителей огромными, смородинового цвета глазами, взмахивали хвостом и, как ни в чём не бывало, продолжали свой путь. Первыми в селе их встречали старушки в розовых платках, они выбирались на улицу, чтобы посидеть на чурбаках. Коровы разбредались по дворам, и, кажется, в ту самую минуту, когда последняя из них заходила в хлев, наступала ночь, село окутывала темнота, и на главных улицах, Кировской и Телеграфной, зажигались фонари.

Вот и кладбище на холмах, что над Цыганской слободкой, где вечно навалены горы сена, где пасутся рыжие лошади. Окружённое серым, разваливающимся забором, оно лежит там, наверху, точно терновый венец. Зимой кладбище словно бы расширяет свои пределы, и на что ни взглянешь: трактора у замёрзшей лужи, проволока, опутавшая загон для овец, водонапорные башни с висящими на них сосульками – всё напоминает мне никому не нужную кучу хвороста, венков и бутылок в углу нашего кладбища.

Константин Васильевич размахивает руками, оборачивается на меня, смеётся: «Караси», – говорит, – караси». И я благодарен ему за это. Я бы, наверное, совсем окочурился там, на обочине, если бы не он. А здесь тепло и спокойно, на заднем сиденье обёрнутая какими-то тряпками лежит зимняя удочка, а рядом – жестяная банка. По радио высокий мужской голос убеждает кого-то в своей любви, а самое главное, Аннины караси плавают по салону, озаряя нас блеском чешуек, в каждой из которых отражается по одному летнему дню.

 

Мой спаситель болтает без умолку. Кролики, которых он пытался разводить, косил люцерну у железной дороги, крольчатник построил, отравились чем-то, чуть ли не с ложечки их кормил, на животе грел, а всё равно почти все передохли. Беда, как известно, не приходит одна, тут ещё куры стали падать на ноги. Что, он их кормил разве плохо? Хорошо кормил. Мел стал в дроблёнку подмешивать, вроде не падают больше. Свинью тоже вот резал, так она, гадина, такая живучая выдалась. Оглушаешь её, оглушаешь, а ей что в лоб, что по лбу. Еле завалил. Зато мяса-то было, боже, мяса…

Вот и подстанция промелькнула. За бетонным забором – целый лес натянутых проводов, гудящих транзисторов, опор с цветными навершиями. В светящихся окнах двухэтажного, облицованного пластиком здания дежурят диспетчеры. Рядом давно заброшенный корпус, где когда-то была и баня, а теперь остался один ржавый костяк, продуваемый насквозь всеми ветрами. Тут же – гараж, где с недавнего времени стоят пожарные машины, которые охраняет злая, на самом деле злая собака, звенящая тяжёлой цепью, точно призрак какой.

 

– Вылезай, что ли, прибыли, – громовым голосом сообщает мне Константин Васильевич.

Я и не заметил, как мы остановились у его дома. Крыльцо и в самом деле было замечательное. Но, кроме него, всё здесь было по-прежнему: и каштановые деревца во дворе, и обваливающийся дымоход, прицелившийся в небо двустволкой труб.

– Дойдёшь сам? Я дальше боюсь ехать, завязну ещё. Помнишь, где дядя живёт-то, а? – усмехнувшись, спросил он.

– Помню, дядя Костя, помню.

– Тонька бы моя так помнила, – сказал он, хлопнув дверью, – не пишеть, не звонить – ничего. Ты бы хоть повлиял на неё как-нибудь. Может, тебя она бы ещё и послушала.

– Я…

– Чего ей там, мёдом намазано в этом городе? Город! Вот так город! – подначивал он сам себя. – Огурцы я для кого катаю, варенью варю, а? Мне оно, что ли, надо? Мне? Свинью забил, так в морозилке места уже не хватает, а она по подругам шастает! Вот так подруги! Ладно. Иди давай. Простудишься ещё. Здорово ночевали.

Пробубнив «дяде привет», он повернулся и зашкондыбал по садовой дорожке. В своей чёрной шапке, из-под которой торчали потные седые волосы, и потёртой кожаной куртке он напоминал того самого комиссара в пыльном шлеме. Растерянный, он словно и сам себя хотел спросить: «Что ты, я не знаю, как кто?».

 

Я ещё немного постоял, подумал о Тоне. Почему бы ей и вправду не приехать? Странное дело: с тех пор, как мы оба живём в городе, и нас разделяет несколько километров, мы почти не общаемся. Когда мы были младше, я приезжал из города на каникулы и, едва поздоровавшись с дядей, летел к Тоне. Я складывал руки в шалаш и подносил их к губам: «То-оня-я, выходи!». Из сада с ведром первых огурцов показывалась Анна. Как всегда чем-то обеспокоенная, она, может быть, считала огурцы в ведре, решая их дальнейшую судьбу, или, вспомнив об осином гнезде, которое она обнаружила в теплице, собиралась спросить у отца, где у них дихлофос – в сарае она уже искала, там только краски и розжиг, куда же он подевался? Заметив меня, она с секунду словно бы не понимала, кто перед ней, всё ещё погружённая в заботы о семьи и хозяйстве, поднимала руку, чтобы помахать мне, и тут у неё вырывалось удивлённое:

– Привет, Алик! Ты давно? Надолго к нам? Тоню позвать?

– Да я вот сегодня только, тётя Аня. На всё лето. Позовите, пожалуйста.

И Анна скрывалась в доме, начисто позабыв об огурцах. Я слышал, как открывались двери, потому что и окна из-за жары были открыты, и хотелось напроситься к кому-нибудь купаться в бассейн или на велосипедах махнуть на Липки. А ещё можно наполнить бутылки водой и устроить битву, пролежать весь день под вентилятором, купить на Пяточке мороженое с шоколадной крошкой, которое вечно падает на асфальт, как только дойдёшь до середины. Столько идей и столько времени впереди!

Когда же минут через пятнадцать появлялась Тоня, с кухни доносилось равномерное постукивание ножа о разделочную доску – Анна уже готовила ужин к возвращению отца. На Тоне был джинсовый комбинезон, сандалии с пчёлами и панама с застёжкой – внутрь можно было что-нибудь положить, например, конфеты и печенье «Топлёное молоко». Тоня выходила ко мне не спеша, словно бы мой приезд вовсе её не касался. Кажется, она даже напевала что-то, проходя по садовой дорожке. И почему это нам так важно, будто бы нет ничего важнее, чтобы наше волнение не было только нашим?

С Тоней не обязательно было делать что-нибудь особенное: ловить кузнечиков в спичечные коробки или искать в малиннике потерянный в прошлом году стеклянный шарик – с ней и самые обычные вещи были особенными. Иногда мы просто ходили кругами по трём улицам: Энергетиков, Заводской и Рабочей, которые мы называли нашими. Делились новостями. Тоня хвасталась новыми кассетами и резиночками, и я, конечно же, старался превзойти её в этом искусстве.

У меня были новые клетчатые шорты, барсетка, а ещё Куприн в серии «Комсомольская правда» (её уже много лет выписывал дядя, аккуратно расставляя синие томики на полке с лекарствами). Дома на тумбочке с тряпьём меня ждали сканворды в картинках, которые в конце мая дядя покупал на почте.

Само собой Тоня дула губы и просила делиться. И я делился. Мы усаживались где-нибудь в теньке: под абрикосом у Алпатовых или под вишней у Голубевых, а то и вовсе в бетонной котловине у водосточной трубы, где всегда было много колючек, с которыми Тоня приходила домой, и печальная Анна, качая головой, вынимала их и выбрасывала в форточку. Мы читали по очереди Куприна, споря из-за того, читать ли нам до конца страницы или до конца абзаца. Помню, был у него рассказ про мальчика из кадетского корпуса, которому весной захотелось перелезть через ограду, перескочить ручей и наломать сирени, что само собой было запрещено, но именно это мальчик и сделал. На обратном пути он попался сторожу, который собрался было вести его к коменданту, но потом узнал самого себя в этом мальчике, свою собственную весну в нём увидел. Возможно, у Куприна и не совсем так было, но запомнилось именно так, как и всё запоминается в детстве: уходят подробности, остаётся всеобщее, всеобъемлющее, необъяснимое счастье. Сирень вот эта остаётся, запах её в руках чувствуешь. И, кажется, даже в старости сохранится что-нибудь от этого запаха, от головокружения, от ручья и ограды.

 

Я шёл к дядиному дому, до него было рукой подать. Снег обсыпал меня с какой-то царской, неземной щедростью. Дорога, по которой ездят на весовую грузовики, оделась в снеговую шубу, так что не было большой разницы, идти ли по ней или напрямки. Сколько раз я, бывало, возвращался в дядин дом, и всегда что-то колотило внутри, словно заяц-топотун из моего давнишнего букваря. От нетерпения перед долгожданной встречей, от страха ли, что за время моего отсутствия всё успело измениться, забыть меня? Не знаю, только это что-то кололо и резало меня изнутри, будто бы я ненароком проглотил целый ящик инструментов. Иногда в такие минуты меня посещали разные причудливые фантазии: что если я не найду дядиного дома на его привычном месте? За метелью, что строила и разрушала передо мной свои невесомые города, я ничего не видел, кроме дядиного окошка, служившего мне маяком. Но что если (чего только не взбредёт в голову тому, кто возвращается в места своего детства в такое ненастье) это не окно, а глаз великана, проглотившего дом? И не ветер это вокруг меня, а его ледяное дыхание. И не снег, а пепел воспоминаний.

Вдалеке, на холмах, уже зажигались первые фонари, опоясывавшие село ниткой бледного жемчуга. Пройдёт полчаса, и он засияет во всей своей красоте. Но пока он просто любуется собой, пробует силу. Вот-вот он выйдет на ринг вместе с самими звёздами и затмит их. Среди фонарей понемногу расцветут не просто жёлтые, но словно бы леденцовые, лимонные фонари. Кое-где засияют оранжевые, будто календула, огоньки. Всё село тогда напомнит пролетающим птицам именинный пирог.

Но пока фонари, эти соперники звёзд, эти молчаливые музыканты, настраиваются, ночь, принесённая метелью, занимает одну улицу за другой. Набрав полные ботинки снега, я иду, подставив лицо под ветряные поцелуи. Вот и гора ивовых веток, которые дядя спилил, но не успел сжечь. Вот и шелковица, за которой мы лазали на забор, расстилали на земле клеёнки и старые одеяла, трясли её ветви и вёдрами собирали ягоды. Голая стоит теперь шелковица, и никто не ползает по ней, не трясёт её за ветви, не расстилает под ней одеяла. Вот и «железяка», упёршаяся в ивовый корень – здесь положено отбивать обувь от грязи и снега, но сейчас и саму «железяку» неплохо было бы почистить.

Я положил руку на голубую, мной же крашенную, ручку калитки. Знакомый холодок пробежал по коже. Сейчас я поверну её вправо, и послышится скрип, а потом и скрежет. Из-за этой предательской калитки мне, когда я возвращался по ночам, не раз приходилось подпрыгивать, хвататься за газовую трубу и перелетать на другую сторону, чтобы не будить дядю. Он ложился рано, и верил, что я прихожу домой не позже десяти.

Замерев, я стоял очарованный перед голубой ручкой, которая отпирала совсем другой, уже полузабытый мир. В куртку мне упирались ветки черноплодной рябины, а волос, раскачиваясь, точно маятник, легко касались ивовые прутья. Природа направила на меня свои обнажённые шпаги, и я чувствовал себя принимаемым в масонскую ложу. В конце обряда, как того и требуют правила, я увидел свет.

За посадкой вдруг застучало, как если бы сотни, тысячи пишущих машинок работали одновременно. За чёрными деревьями проходил поезд. Сперва показались его лучи, пробующие темноту подобно щупальцам. А затем один за одним замелькали квадраты, в которых виднелись тёмные фигуры пассажиров, готовившихся ко сну. Гудки паровоза и стук колёс наполняли ночь до краёв. Казалось, ничего больше и нет в ней. Предметы расступились, отдавая весь воздух звуку, такому же родному для меня, как эти стены и деревья. Когда мне не спалось в моей комнате на втором этаже, я слушал сверчка, что жил под лестницей, мышь, что бегала по потолку, тоже страдая от бессонницы, и поезда, звучавшие, как колыбельные. Я думал о том, куда едут все эти люди, где они будут завтра, неужели сейчас там, за посадкой, их целые сотни, а на утро не будет никого? За этими размышлениями я и засыпал. Но даже в моих снах звучала песня колёс, и мне снились всё путешествия и далёкие страны, о которых я мог говорить до посинения, пока дядя поджаривал на завтрак хлеб с чесноком, крутил усы и улыбался моим историям.

Я смотрел и смотрел не отрываясь на танец квадратов в чаще – точно бы ведьмы собрались на шабаш. Вздрогнув, испугавшись моего взгляда, они ныряли в темноту и тонули в ней. Мне показалось, что один из квадратов, огненно-рыжий, вдруг отделился от остальных и дёрнул в сторону. «Берта?» – на секунду подумал я, и мне захотелось крикнуть, позвать её, но даже если это была она, едва ли Берта услышала бы меня в этом шуме и грохоте.

 

Я повернул ручку. Калитка и впрямь заскрипела, тяжело вздохнула. Во дворе, где мы так часто играли с Тоней, глубокий снег, и дорожку уже давно никто не чистил. В левом углу двора, рядом с колодцем канализации, прислонившись к сетке, которой заделали дырку в заборе, растёт куст ирги, которой мы с Тоней так объедались, что потом ходили фиолетовые. А вот здесь под яблонями мы обычно ставили стол и пили чай с клубникой и перечной мятой. Приходила и Анна, и Константин Васильевич, в карманах у них всегда были печенья-ушки и бублики-челночок. С пустыми руками приходить было не принято, и Анна всегда приносила нам на гостинец горький шоколад, который ни я, ни дядя терпеть не могли. Он и сейчас, наверное, стопкой лежит в шкафчике рядом с окаменевшей солью и банкой из-под мармелада, в которой лежат пилюли, сделанные в Югославии.

Гости засиживались допоздна, это тоже было принято. Мы с дядей разводили костёр, а Тоня рвала газеты и кормила ими жадные языки пламени. Запекали овощи в фольге, жарили свинину. Дым поднимался к звёздам, просачиваясь сквозь листву, и, я уверен, они облизывались и завидовали нам. Розовыми, освещёнными пламенем костра пальцами Тоня разворачивала фольгу, обжигалась и наконец доставала дымящуюся картошину, в сердцевине у которой был спрятан розмарин.

Дядя тасовал карты и обводил нас хитрым взглядом. Разморённые едой гости, откинувшись на спинки стульев, перемигивались, как бы говоря: «Ну же, удиви нас, великий чародей». Колода перелетела из одной дядиной руки в другую, оказывалась вдруг в кармане, под скатертью, в сумочке Анны. Карты выскакивали из огня и кружились фениксами, рассыпались в пепел, а потом их, целые и невидимые, дядя доставал из ушей онемевшего от удивления Константина Васильевича. Дядя жонглировал королями, дамами и вальтами, рассказывая о каждом из них какую-нибудь прибаутку. «Этот король был большой негодяй, за это его мы отправим в сарай», – и червовый король, почтенный старец с окладистой бородой, после нескольких пасов руками испарялся в воздухе. «Эта дама себя плохо вела, за это её ожидает беда», – и по щелку пальцев дама бубей распадалась на три равные части. «Этот валет никого не любил, за это он дома остался один», – хлопал в ладоши дядя и показывал нам колоду, в которой со всех карт на нас смотрели эти молодцеватые усачи, бубновые валеты. «Но нам их простить настала пора, молодых обвенчать и сыграть в дурака», – провозглашал дядя и вытаскивал всю троицу: короля, даму, валета из графина с компотом.

Взрослые садились за карты, долго только и слышно было, как Константин Васильевич ударяет кулаком по столу, требуя, чтобы дядя показал ему рукава.

– Какой там у нас козырь? – вечно переспрашивала Анна.

– Крести, – бурчали ей в ответ насупившиеся мужчины.

– А мы вот так зайдём. С семёрочки! Что вы нам на это, батенька, ответите?

– А мы вашу семёрочку – десяточкой.

– Анька, подкидывай, если есть чего подкидывать.

– Нету, батя.

– Как это нету, когда я сам видел, что есть! Десяткой его корми.

– Батя, она ведь козырная.

– Ну так и что теперь? Целоваться с ней? Выкидывай её к чёртовой матери!

Дальше мы с Тоней уже не слушали, мы уходили в глубину сада, но и там нас находил звон монет, которые горсть за горстью сгребал к себе дядя. Несложно представить, какое при этом было лицо у Константина Васильевича, он, наверное, уже тысячу раз пожалел, что пришёл в гости.

– Сказано ж было: от швали сразу избавляться надо!

– Но батя…

– Что «батя»? Кто туза пожалел, а? «Козырной, козырной…» Вот тебе и козырной!

Сад полнился шорохами, наблюдал за нами из каждого закутка. В смородиновом кусту что-то фыркало и шипело, мы подходили ближе и чуть не спотыкались о ежа, который казался нам ничуть не меньше, а, может, даже и больше взошедшей над посадкой луны. Ёж сворачивался в клубок и не двигался, пока мы стояли над ним, надеясь, что, если последуем за ним, он приведёт нас к ежатам. Мы делали несколько шагов в сторону и, укрывшись за ёмкость для воды, занимали сторожевой пост. Но чуткий зверёк застывал как вкопанный, и вскоре мы, разобидевшись, теряли к нему всякий интерес и отправлялись к крыжовнику, малине, зелёному ещё винограду, у которого мы отщипывали усы. Они тоже никуда не убегали от нас, но в их случае нам это, безусловно, нравилось.

Сухие палочки хрустели под шлёпанцами. Трава опускалась и выпрямлялась вновь. Пели мириады сверчков, и шумела в отдалении трасса, на которой зажигались плоские фонари на солнечных батареях. Небо низко висело над нами, ниже спелых плодов, оно так и просилось в руки. Плеяды вот-вот, казалось, упадут на землю золотыми зёрнами, лев зарычит, ящерица отбросит хвост и юркнет к нам за пазуху. Запрокинув головы, мы до боли в шее смотрели на звёзды, окружённые красотой и блаженством южной ночи, пока ветерок, щекотавший нас за лодыжки, не приносил слова взрослых: «Дети! Дети!..». Тогда мы опускали головы и взглядывали друг на друга, а потом, внезапно сорвавшись с места, бежали наперегонки туда, где уже слышался звон собираемой посуды, ворчание, смех и скрип калитки…

 

По скользким ступенькам, которых было ровно семь, я, держась за перила, поднялся на веранду. Как странно было ходить по этим ступенькам в обуви! Не одну баночку зелёнки, наверное, извёл дядя, вытаскивая у меня занозы. А где же эта дрожь арбузов и дынь, сложенных на каждой ступеньке по две штуки, когда горобцом взлетаешь наверх, чтобы спросить: «Дядя, когда мы поедем на речку, дядя?».

И вот всё белым-бело, точно кошачья мордочка, побывавшая в сметане. Бельё сушится, а лучше сказать, мёрзнет на верёвках. Серебряные чешуйки покрыли дядино трико и рубашки. Вот и всё бельё! То ли дело, когда приезжали гости… Неба нельзя было разглядеть из-за маек, блузок, пижам, носовых платков. В их лабиринте можно было играть в прятки!.. Теперь же натянутые верёвки скучали, разлёгшись на небе, как следы самолётов.

Веником, прижавшимся к ковру, который вынесли сюда когда-то летом, чтобы выбить, да так и не занесли обратно, я смёл с себя снег (для того и поставлен был веник) и вошёл в дом, в его холодные сени, что служили зимой холодильником, а летом – кухней. На столе, укрытые вафельным полотенцем, стояли рыбные консервы, открытые соленья. На подоконниках между пустыми бутылками, крышками, ручными весами, коробками из-под конфет, баночками из-под кофе было полно мёртвых мух и зеленоватых бабочек. Засохшая хризантема в вазе равнодушно уставилась в скатерть, на которой лежали почти все её лепестки. На вешалке громоздились ветровки и фуфайки, тут же висели шампуры, два фонарика, ракетки для тенниса и деревянный лук. Дремлющая в углу обувь многое воскрешала в моей памяти. В этих ботинках дядя всегда забирался на крышу после августовских ураганов, чтобы поменять разбившийся вдребезги шифер. В этих синих дядиных тапках я спускался в подвал, чтобы достать оттуда аджику для щей или салат из перцев. А в этих сандалиях я был на Липках, когда мы ездили туда с Тоней на велосипедах, в них есть большая дырка от гвоздя, на который я наступил, когда мы остановились на маленькую экскурсию в подсолнуховом поле, и как он только там оказался?

Я оставляю рядом свои ботинки и прохожу в тёплую часть дома, которая так и называется – дом. За ещё одной обитой дерматином дверью, за шторкой от мух, которую не снимают даже зимой, начинается коридор, ведущий на кухню, в ванную, в пустующую сейчас спальню и дядину комнату. Я оглядываю дом – всё ли на месте? И мой взгляд блуждает от одного предмета к другому, ходит то по часовой стрелке, то против неё, то вращается, как на карусели, то замирает на каком-нибудь болтике или рисунке деревянных поручней – вверх, на второй этаж убегает лестница, я даже вижу колокольчик на красной ленте, верного привратника моей комнаты.

Заворожённый, я медленно стягиваю с себя куртку; точно индийский факир-гипнотизёр, смотрит на меня дом. Каждой его подробности я готов посвятить себя: и часам, у которых давно остановился маятник (как весело бывало самому раскачивать его), и речному пейзажу в чёрной рамке, и паутинкам, зацепившимся за люстру. У дяди поёт телевизор, как и прежде пел, когда я возвращался в полночь и ещё долго сидел в ванной на кафеле, чистил зубы и слушал Марию Каллас, а потом, стараясь не шуметь, прокрадывался по лестнице к себе, переступая разом чуть не через пять ступенек, и зарывался под одеяло.

– Алик? Ты? – спросил меня вдруг простуженный голос дяди.

– Да, дядя, это я.

– Ну, слава богу, добрался.

Он сидит в зелёном пыльном кресле, поворачивается ко мне, заслышав пение половиц, берёт с подлокотника пульт и несколько раз нажимает на красную кнопку, прежде чем Мария Каллас пропадает с экрана. Воцаряется тишина, нарушаемая лишь звуком его дыхания и разгулявшимся во дворе ветром.

В мрачноватой комнате, вытянутой с востока на запад, горит одна только настольная лампа. Под ней блестят разбросанные по амбарной тетради ручки, жестяная коробочка для всякой всячины, лупа. Из-за красных занавесок скромно выглядывают кофейные чашки, из которых дядя, как из оловянных солдатиков, составил на подоконнике целые легионы. Приглушённый свет лампы падает на противоположную стену, где на обоях распускаются бледно-розовые цветы. Поблёскивают очки, оставленные на книжной полке рядом с кружевными салфетками, свечами и мазями. Богоматерь Умиление нежно и испуганно склоняется к младенцу Христу. Из приоткрытого ящика, где собрана чуть ли не вся жизнь: постельное бельё, нераспакованные сервизы, полотенца, соусник, закопчённая утятница, – торчит потёртый рукав, отороченный мехом. Горький запах больницы, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, хромает по комнате. Прилипшие к окну снежинки, эти небесные странницы, безмолвно наблюдают за дядей и окружающими его вещами и так же безмолвно проваливаются в темноту, уступая место подругам.

Дядин махровый халат, подпоясанный под большим животом с двумя крестиками от операций, напоминает обедневшего турецкого пашу, сосланного за одному Богу известные провинности в наши степи. Подстриженные машинкой волосы, короткие и шершавые, точно газон, одно прикосновение к которому вызывает улыбку. Но есть в дяде что-то и от античного философа: широкий лоб, нос картошкой, что-то от римских императоров периода упадка: чётко обозначенные скулы, тупой подбородок, скрытое лукавство в серых детских глазах.

Я пододвигаю к дяде такое же зелёное кресло, как у него, и сажусь рядом. Закинув тяжёлые ноги на батарею, он расспрашивает меня о дороге, как расспрашивал и много лет назад. Тогда я выбалтывал ему всё: и какие сгорбленные берёзы я видел из окна автобуса, и что куропатки – страшные трусихи. Я рассказывал о соседях, которые неизменно интересовались мной, словно бы я был каким-нибудь редким растением или ещё не известной науке бактерией. Они всё норовили угостить меня чем-нибудь и, как правило, преуспевали в своём намерении, ведь я не особенно-то сопротивлялся. Они жаловались на работу и хвастались деньгами, которые везли домой, представляли в красках, как их встретят, соберутся всем миром, накроют длинный-предлинный стол и будут умолять какого-нибудь древнего учителя немецкого языка сыграть на аккордеоне, а тот после долгих уговоров согласится, возьмёт пару неверных нот, но потом разойдётся, растянет меха на пол-улицы, и вот тут-то, после жареной рыбы, пирогов с грибами и клубничного киселя все и поймут, какое же это счастье, что мои соседи снова с ними, дома.

Теперь я и не знал, что сказать о своей дороге. Каждую мысль я взвешивал, думая, нужно ли это говорить? Со временем наши интересы сводятся к перепадам температур, количеству перца или соли, победе той или иной партии, рождению или смерти. По пути я не успел ни влюбиться, ни вступить в райком, поэтому я просто сказал, что в автобусе было тепло, а сосиски на заправках самые что ни на есть паршивые. Казалось, дяде и этого было вполне достаточно. Каждую скупую подробность моего рассказа он смаковал, наслаждаясь то ли тем, что эта подробность пришла издалека, из чуждого ему мира, то ли тем, что она пришла от меня.

– Сосиски? – удивлённо спрашивал он. – Как же их можно испортить?

– Не знаю, дядя, просто плохие сосиски, вот и всё.

– Ну, с нашим «Дымом» ничто не сравнится.

– Куда уж им, дядя.

Разговор плавно перетекал на еду, далеко не самую любимую среди студентов тему. Я вертелся как уж на сковородке, убеждая дядю, что ем за троих, что пожарные и космонавты могут только позавидовать моему рациону. Но его не так легко было провести. Он крякал, шумно выдыхал: «Ху-у», – краснел от накатившего вдруг смеха и всё повторял:

– Вот так космонавт! Ху-у! Вот так пожарный!

Отсмеявшись, он читал мне лекцию о необходимости разнообразного питания для человеческого организма. Роль белков и углеводов он живописал с такой страстью, словно бы речь шла о битве исторического значения. В пример он приводил самого себя, считая, что остальные, будучи в здравом уме, никак не могут обойтись без стерляжьей печени, языка, рыжиков и квашеной капусты.

– Это же чистый кальций! А сколько железа, фосфора, – увещевал он меня.

И я был рад, что дядя никогда не узнает, как я сметаю крошки со стола, варю кашу на воде и, ломая заплесневевший хлеб, не отрываюсь от книг, пока озябшие голуби стучатся ко мне в окно и колокол ближайшей церкви сзывает прихожан на вечерню.

– То ли дело Анна, – продолжал дядя, – вот это девка так девка, есть за что ухватиться. Вот с кого пример-то надо брать, Алик. Ты мужик или как? Девка тебя поднять может. И чему вас только учат в этом вашем университете? Голоду одному учат. Может, тебе с собой Анну взять? А что? В чемодан положим и поехали!

– Дядя…

– Наслушался там своих сюхологов, диетологов, ходит теперь весь такой бледный, аршин проглотил. Мы вот с Анной своим умом живём. Она ведь меня проведывает, знаешь? То пострижёт, то просто так потрещим. Вчера гуляш вон принесла. Какой гуляш, Алик! Пальчики оближешь по самый локоть. Стоит она, твоя философия, ейного гуляша? Ни копейки она не стоит, так и запиши! Гроша у твоей философии за душой нет!

А ведь и сегодня Анна была, грустная вся, понурая. Сидела вот, где ты сейчас сидишь, чай пила, согревалась, озябла она больно. Собака у них потерялась, слышал? Утром, говорит, вышла с ней погулять, а она в степь утекла. Жалко её, да и собаку жалко, замёрзнет ещё. Пускай только вернётся, говорит, я ей покажу убегать. А сама плачет, плечи ходуном ходють, любит его шибко, собаку-то. Как приплетётся, так целовать в морду будет.

Разговорившись, дядя как будто помолодел, и я снова узнавал в нём того огненного чародея из ночного сада. Он то жалел Анну, то балагурил, плёл небылицы о нашем селе и его жителях. Стёпкин ещё осенью завёз на Кировскую щебёнку, которая погребла под собой все кочки и ухабы этой улицы. В новом рыбном, судя по ценам, у каждой рыбы внутри колечко. Школьную площадку обнесли изгородью, и козы уже не пасутся на футбольном поле. У Алпатовых внучка в гостях, у Кочетовых сука ощенилась, а Харитоновы собираются переехать к сыну, в город.

– А про Витьку Голубева, Валькиного мужа, слышал? На почте с ним недавно встретились, спрашиваю его, что, мол, как, давно в городе был? А он смурной такой, говорит, давно, чего ему там делать, в городе, когда вся тамошняя родня померла, друзья померли, одна Валька у него и осталась. Я, понимаешь, вздыхаю, убиваюсь. «Выходит, давненько-то не был в городе», – по плечу его хлопаю, сочувствую, а он мне и отвечает: «Давненько, старый, с недельку будет». Вот в этом весь Витька. К другу, оказывается, поехал! Как зовут, спрашиваю, друга-то? А он мне: «Шчур». Думал, недослышал, переспрашиваю: «Как друга-та зовут?», – а он снова за своё: «Шчур, Шчур». Вот заладил-то. Оказалось, правда, фамилия такая: Иван Иваныч Шчур. Они с ним вместе наши станицы поднимали, оба в совет баллотировались, да выбрали одного Шчура. Вот Витька и выбрался его навестить. Приезжает по адресу, глядь, у подъезда ребята в форме. Поднимается к Шчуру, звонит, тот открывает, а на самом лица нет. Только рукой махнул: «Не до тебя сейчас». И снова закрылся. Ну, Витька спускается не солоно хлебавши, а ребята внизу его так вежливо, интеллигентно пытають: «Дедушка, вам помочь, у вас такой вид потерянный». А Витька пятится, шепчет: «Что вы, ребята, я сам, я сам». От страха даже кулёк с харчами там, у подъезда, оставил. Ну и чёрт с ним, говорит, я к этому Шчуру больше ни ногой.

Тут на дядю нападал кашель, точно кошка вдруг заводилась у него в горле, она шипела и царапалась так, что даже слёзы выступали на глазах у дяди. Он вдруг мрачнел, хмурился, как декабрьское небо, и уже не верилось, что это он, тот некогда кудрявый весельчак с развешанных по стенам фотографий. Какая-то хандра, запрещающая всякое баловство, одолевала дядю, тень ложилась на его лицо, и он зарывался поглубже в свой халат, складывал руки на груди, и будто новоявленный Чаадаев пускался в рассуждения о трагизме русской истории и русской души. Его мысль проникала корнями глубоко в прошлое, и он усматривал причины наших горестей и печалей во временах Рюрика. Он то бормотал неясные пророчества, то речь его соколом взвивалась под самый потолок и гремела, вершила суд. Он всё повторял своё «ху-у, ху-у», жалился и облизывал сухие губы. И его судьба, и моя, и судьба Витьки Голубева выстраивались в параллель с раздробленностью Руси, Куликовской битвой или Опричниной. И сам его красный халат вдруг становился невозможен без внешней политики Екатерины. Из-за пули, сгубившей Пушкина, дяде плохо спалось. Из-за поздней отмены крепостного права у него в крови не хватало эритроцитов. Минувшее оборачивалось настоящим и даже предстоящим нам. Мёртвые страницы оживали, сухие факты давали молодые побеги, и мой дядя уже не был просто моим дядей, в нём проклёвывался полководец, вольный пахарь и духовный вождь. Те же молнии сверкали в его взгляде, что у Истомина и Корнилова, с той же тоской он вздыхал, что и отрекающийся от престола император. И всё время жизни моего народа, казалось, собралось в нём, точно все яблоки с яблони, уместившиеся в одной банке сока.

Дядя уже зевал, и его слова становились всё тише, тише, пока наконец и вовсе не умолкали. А я всё смотрел на него, как на огонь или воду: ничего не оставили мне в наследство правители и воины прошлого, великие битвы, унии, соглашения, кроме моего собственного дяди, к которому вдруг свелись все ниточки, точно к колокольчику, к вечевому колоколу. И сам Рюрик представлялся мне нашим соседом, у которого завтра можно будет попросить в долг масла или картошки. И сам Иван Грозный заседал в нашем сельском правлении, и его кадастровые споры были столь же значимыми, как присоединение к Руси очередного ханства.

И было немного досадно, что нет уже давно ни Рюрика, ни Ивана, и ни одному из них нельзя сказать, как они печалят моего дядю. Если бы им всё объяснить по порядку, он бы сейчас не терзал так своего сердца. А, впрочем, хозяин – барин, каждому, видно, своя забота, без которой и дня не протянуть.

Подобрав под себя ноги, дядя... [👉 продолжение читайте в номере журнала...]

 

 

 

[Конец ознакомительного фрагмента]

Чтобы прочитать в полном объёме все тексты,
опубликованные в журнале «Новая Литература» в январе 2024 года,
оформите подписку или купите номер:

 

Номер журнала «Новая Литература» за январь 2024 года

 

 

 

  Поделиться:     
 
138 читателей получили ссылку для скачивания номера журнала «Новая Литература» за 2024.09 на 13.10.2024, 13:04 мск.

 

Подписаться на журнал!
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru

Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!

 

Канал 'Новая Литература' на yandex.ru Канал 'Новая Литература' на telegram.org Канал 'Новая Литература 2' на telegram.org Клуб 'Новая Литература' на facebook.com (соцсеть Facebook запрещена в России, принадлежит корпорации Meta, признанной в РФ экстремистской организацией) Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru Клуб 'Новая Литература' на twitter.com (в РФ доступ к ресурсу twitter.com ограничен на основании требования Генпрокуратуры от 24.02.2022) Клуб 'Новая Литература' на vk.com Клуб 'Новая Литература 2' на vk.com
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы.



Литературные конкурсы


50 000 ₽ за статью о стихах



Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:

Герман Греф — биография председателя правления Сбербанка

Только для статусных персон




Отзывы о журнале «Новая Литература»:

01.10.2024
Журнал НЛ отличается фундаментальным подходом к Слову.
Екатерина Сердюкова

28.09.2024
Всё у вас замечательно. Думаю, многим бы польстило появление на страницах НОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ.
Александр Жиляков

12.09.2024
Честно, говоря, я не надеялась увидеть в современном журнале что-то стоящее. Но Вы меня удивили.
Ольга Севостьянова, член Союза журналистов РФ, писатель, публицист



Номер журнала «Новая Литература» за сентябрь 2024 года

 


Поддержите журнал «Новая Литература»!
Copyright © 2001—2024 журнал «Новая Литература», newlit@newlit.ru
18+. Свидетельство о регистрации СМИ: Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021
Телефон, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 (с 8.00 до 18.00 мск.)
Вакансии | Отзывы | Опубликовать

Поддержите «Новую Литературу»!