Саша Тумп
РассказОпубликовано редактором: Андрей Ларин, 27.12.2011![]()
С Писателем меня познакомил случай. Я и был, и сейчас благодарен тому случайному счастливому стечению обстоятельств, которые мне в последующем позволили проводить, пусть редкие и нечастые, но запомнившиеся навсегда мне вечера, с ним. Писатель – фронтовик, резкий человек и, в тоже время, обладающий какой-то неуловимой нежностью и добротой, иногда позволял себе экскурсы в своё прошлое, свидетелем и попутчиком которых становился иногда и я.
…Однажды (вечер был какой-то хмурый, за окном шёл нудный осенний дождь) он вдруг стал рассказывать об одной встрече, произошедшей в его жизни. Мне было всё интересно. Я, наслаждаясь его языком, тоном талантливого рассказчика, старался не упустить ничего из сказанного. И тогда, и потом я часто ловил себя на мысли, что в рассказах истинных ценителей слова присутствует какая-то тайная магия. Может, это связано с тем, что в этих воспоминаниях и быль, и вымысел автора, который свято верит, что события происходили именно так, а не по-другому, переплетались таким чудным образом, что попадаешь в какой-то новый, незнакомый для себя мир. И как-то сами собой становятся видны и суть, и тайный смысл несказанного и сказанного, размышлений и сомнений. Такое часто встречается в старинных легендах, былинах, сказках, песнях.
…Тогда он рассказывал о своей первой встрече с Критиком. – …Критик был личностью легендарной, – начал он. – В писательской среде было не принято упоминать его имя, так же, как в доме повесившегося не говорят о верёвке. Это была Личность. У него было множество имён, от самых, казалось бы, безобидных: «Каток», «Герасим», «Чёрный человек», «Чернильная борода», до содержащих сарказм и страх: «Пожиратель», «Убийца», «Дантес». Было и множество других, не менее «образных». Писатели и Поэты были люди ранимые, но способные отшлифовать и отточить любую остроту до такого совершенства, что и сами могли обрезаться, но в этом случае они были бессильны. Ничто не могло полно охарактеризовать отношение Авторов к столь популярной, страшной и закрытой от мира фигуре. К Критику так и не пристало ни одно из его прозвищ. Каждое новое поколение придумывало свои, стараясь в новых изысках и ассоциациях выразить всё неприятие этой личности. Все сходились к одной мысли, что за спиной Критика «трупов» писателей больше, чем у какого-нибудь самого известного, реально существующего или вымышленного, маньяка. Все были уверены, что вся тогдашняя литературная элита до спазмов в животе его боялась. Да и не одна она. Хотя проскальзывали слухи, что с некоторыми Писателями и Поэтами он был близок, но с кем… – этого точно никто не знал.
…В тот год, очень важный для меня, решался вопрос об издании моей повести. Она, уже много раз смотренная и пересмотренная различными редакторами, «блюстителями порядка», корректорами, коллегами лежала в, пожалуй, самом престижном издательстве и должна была попасть в план издательства на следующий год. Для меня же в тот момент она уже потеряла свою привлекательность, поскольку все моё сознание было занято другим сюжетом. Я уже «видел» главных героев моего нового романа. Я чувствовал запах табака от моего героя, чувствовал на ощупь ткань платка героини. Видел их походку, говор. Чувствовал опьяняющий воздух реки. Во мне бродили сюжеты, сцены, а я, как настоящий винодел, не дотрагивается до молодого вина, не дотрагивался до пера. Ждал. Ждал того порыва, известного многим, когда уже не писать было невозможно. …Издание повести позволяло мне более спокойно и беззаботно использовать своё время и, что греха таить, поправить своё финансовое положение. Я мог окунуться в увиденный мною, придуманный мною мир, наломать, настроить там... …И вдруг я узнаю, что мою повесть будет представлять на Литсовете издательства этот самый Критик.
Ты знаешь, мне трудно объяснить тебе, что почувствовал я. Для всех пишущих в то время величайшим счастьем было – быть не упомянутым где-нибудь Критиком. Его обходили по другой стороне улицы, чтоб, не дай Бог, он случайно не вспомнил, что ты есть на этом свете. Вот так, наверное, обходили прокажённых. Даже и формы разговоров среди Писателей на эту тему не было. Если где-то и звучало – «Критик говорил о нём….», все сразу делали скорбное выражение лица и замолкали, понимая, что произошла ещё одна трагедия в писательском мире. Никто, никто не смог бы, даже напрягая свою фантазию, привести пример события, которое хоть как-то характеризовало бы Критика с положительной стороны. Да! Это было проклятие, висевшее над всеми, у кого была тяга к перу, а пера – к бумаге. Вот он и должен был представлять мою повесть. …Представь, что ты в падающем самолёте, надо прыгать, а тебе не достался парашют. Вот примерно такое же состояние было у меня. Я бросился к друзьям, но… слухи распространяются в нашей среде быстро, и все двери закрывались прямо перед моим носом. Теперь никто не хотел быть знакомым, а тем более, близко, с «человеком, о котором скоро что-то скажет Критик».
…Вот с тех пор я и считаю, что если хочешь выпить – пей один. Что я, собственно, и делал несколько дней. В этом одиночестве – мечущаяся от октавы к октаве, стучащая по вискам, фраза – «Суки. Да и хрен с вами!» – как-то выпрямилась и стала звучать минорнее, спокойнее: «Да и хрен с ними». Я уже несколько раз за это время мысленно пережил Литсовет, которого ещё не было. Я яростно отстаивал там право моей работы на жизнь. Я кусался и кричал, катаясь там по полу, взывая то к состраданию, то к благоразумию. Я ясно видел, как встаёт Критик, как опускают глаза все присутствующие, как он начинает своё неизменное вступление: «Я не берусь пока судить об идеологической сути работы, о её философской направленности, а так же о цели написания её автором. Я коснусь лишь тех аспектов, которые можно отнести к категории – «Как это сделано…». …Я всем своим телом уже несколько раз почувствовал то, что испытывает лежащий на столе у патологоанатома и пытающийся сказать сквозь хруст своих костей, что он жив. Одним словом, я решил ехать домой – к себе, в Сибирь, но… но предварительно я хотел встретиться с ним.
…Понимаешь, этот человек за свою жизнь не написал ни одной строчки. Ни одной. Ребят же, которые хотели писать, он утопил столько, что… Одним словом – «Герасим». Вот это я и хотел сказать ему. Ну, и по ходу дела ещё что-нибудь. Я понимал, что это он уже слышал, видимо, не раз, но мне было важно то, что именно я и именно ему скажу всё это. …Узнать его адрес… О, узнать его адрес! Я уже было стал думать: а есть ли такой человек на свете? Мои вопросы вызывали у людей на лицах и ужас, и смятение, и… Они реагировали так, как будто бы я спрашивал их о том, где чёрный вход в Мавзолей, или – какой морг для покойника лучше. Пришлось побриться, обойти несколько пельменных и спокойно определить, как решать эту проблему. …Если ты что-то хочешь узнать о человеке – бери конфеты и иди в гардеробную, куда он сдаёт свое пальто. Милая старушка в гардеробе Союза в бесформенном отглаженном чёрном халате с брошкой, с томиком Шарля Леконт де Лиля на французском, после моего вопроса и притворно-безропотного – «Всё кончено! Но я во власти странных грёз: Ах, жизнь, чем ты была? – Бесплодною зимой? Любовью? Светом звёзд? – Мучительный вопрос! Неумолимый тлен – удел бесславный мой. И вот уж различим забвенья грозный лик. О, если бы я спал и видел сон хмельной! Разбил мне сердце тот, кто сердца не имел», – удивлённо взглянув на меня, подробно объяснила, как найти его квартиру. Правда, предварительно сказав с улыбкой, видимо, приобретённой ещё в годы обучения в Смольном: «В окопе тесном, где промёрзли стены, Седая изморозь, придя на смерти зов, Узором кроет лбы, негнущиеся члены – Плоть стылую кровавых мертвецов. …Над ним отец склонился, безысходно Оружие сжимающий в руке…». …Не знаю, чему и как их там учили тогда, но мне почему-то стало спокойнее.
…Сейчас я думаю, что меня как-то успокоило слово «отец». А может, её улыбка? А может, томик стихов, обёрнутый в газету? Как бы там ни было, к вечеру я уже был около дома в самом центре Москвы, во дворе которого на верёвке висели детские коричневые чулочки, трусики и какая-то цветастая наволочка. …Да, это было ещё в те времена, когда в центре Москвы были такие дворики, в которых иногда сидели бабушки с вязанием, когда вокруг громадных окон старых домов осыпалась штукатурка, а «лепнина» на портиках была белоснежной. …Дверь, к моей радости, мне никто не открыл. …Пошёл дождь. Побродив по Красной площади, зашёл в Храм Василия Блаженного. В то время, благо, вход в него был свободный. Посидел у какой-то из церквей в нём, глядя на лики сквозь металлические прутья решётки, покурил «в ладонь», решил повторить попытку.
…Дверь мне открыли. …Так близко я его не видел никогда. Лица ранее, как и все из нашего «цеха», никогда не разглядывал и сразу даже не узнал его. Представь, что ты открываешь почтовый ящик, а там… змея. Вот я, так думаю, выглядел так же. …Я стал что-то говорить, а он молча и внимательно смотрел на меня. Потом он пригласил меня пройти и отошёл в сторону. – Признаться, я ничего не понял. Но ваша хламида несколько сыра. Вам лучше её снять, если, конечно, под ней у Вас нет махайры или чего-то похожего. Проходите. Я Вас напою чаем, мне кажется, что вы давно не пили именно чая. Знаете, хорошего чая, а не что-то другое. …Мы прошли на кухню, и я сел, ожидая окончаний его манипуляций у плиты в совершенно дурацкой прострации.
Чай был в меру горячим и действительно вкусным. – Я так понял, что вы хотели мне что-то сказать. Я готов вВас выслушать, – он отодвинулся от стола и придал лицу внимательное выражение. И я стал говорить. О, как я говорил! …Я вплетал в речь образы, вспоминая свою неделю затворничества, обиженно и оскорблёно мстил ему, подбирая слова-метафоры в самых искажённо-брезгливых формах и произнося их жеманно-притворно, то пафосом, то с подобострастием. Вся гамма чувств, пережитых мной в недавнем угаре, увиденная мной в глазах испуганных, родившихся и не родившихся ещё писателей, была мной вылита на его седую голову, и я видел, как она стекала по его лбу, мимо смотрящих на меня светло-голубых глаз с чуть заметной жёлто-зелёной поволокой. О! Как я был спокоен! Как я был красив и горд тогда! Никто и никогда не произносил столь пламенной речи, и ни у кого не было столь внимательной публики.
Голос мой от непривычки к столь напряжённой дикции в столь широком диапазоне тембров и интонаций стал, видимо, слабеть, и он, почувствовав это, предложил мне ещё чаю. – Может быть, ещё чаю, и вы немножко отдохнёте, прежде чем продолжите? – смог он вставить в период моего очередного набора воздуха. …Я опешил. Воздух остался во мне, и я только и смог, что отрицательно помотать головой. – Тогда, может быть, поскольку разговор, вроде, касается сфер нашей деятельности, если я что-то правильно понял, мы пройдем в кабинет и продолжим там? – он встал, не давая мне выбора. Я шёл, выполняя его указания, вдоль по коридору, плотно закрыв рот и неся в себе взятый на кухне воздух. Он открыл створку широченной двери, в которую легко мог проехать «виллис», и я зашёл в комнату.
… То, что я увидел, заставило меня покачнуться. В глазах проплыла сине-жёлтая лента тумана, и я, наконец, выдохнул, видимо, с шумом и тут же хватил новую порцию воздуха, и тоже, видимо, с шумом, поскольку Критик взял легонько меня за локоть. …Комнату, стены которой представляли собой стеллажи книг, примерно пополам делили ещё два ряда стеллажей, с узким проходом между ними, которые упирались в простенок между огромными окнами. Квадрат высокого потолка в обрамлении книг казался далёким, и если бы в нём я увидел какой-то лик… – я бы не удивился. А может, он там и был, я его просто не разглядел, я тогда просто дышал.
…Он усадил меня в глубокое кожаное кресло, и я почувствовал, что в этом кресле побывало народу немало. Оно было с высокими подлокотниками и высокой спинкой с небольшим углублением в виде желобка, в который уютно укладывался затылок. Он же сел напротив, в такое же кресло. Между нами стоял, как тогда говорили, журнальный стоилик на изогнутых бронзовых ногах в виде неведомых птиц, которые своими крыльями сплетались под столешницей, образуя овал. Слева от его кресла стоял письменный стол с лампой под зелёным абажуром из ткани, стопки книг, какие-то бумаги и чернильный прибор.
– …А давайте-ка коньячку! Чая вы больше не хотите, а коньяк, вы знаете, очень иногда помогает погонять кровушку. Очень. Давайте, – он удачно придал радушно-вопросительное выражение лицу. Я кивнул в знак согласия. Он достал из секретера бутылку, как мне показалось, большего, чем обычно, размера, два белых металлических стаканчика, небольшую вазочку с орехами и конфетами в аккуратных блестящих четырёхугольных пакетиках. Он налил в стаканчики, поднял свой и жестом пригласил меня присоединиться к нему. – Вы знаете, люблю несколько подогреть коньяк в руках, разбудить аромат. А вот когда он станет ленивым, мне он почему-то особенно приятен становится… – он смотрел на меня, чуть заметно делая рукой круговые движения стаканчиком. Я выпил. Взял продолговатый орешек какой-то, надкусил его, почувствовав незнакомый аромат. Тепло пробежало откуда-то снизу и плавно растеклось по лопаткам. – Меня зовут… – он продолжал смотреть на меня, – а вас как? Только сейчас я сообразил, что я не успел представиться, и выпалил, как в армии, добавив ещё почему-то, что я из Сибири. – А я вот никогда не был дальше Урала. Жалею. О многом жалею.
…Вы поймите меня, дорогой мой человек, я не издаю книги. Я высказываю своё мнение о работах авторов. И согласитесь, что я выполняю свою работу хорошо. Я даже мог бы работать ещё на трёх, пяти работах, но, знаете ли, возраст, да и просто нехватка времени. Я счастливый человек. Я занимаюсь любимым делом, а мне за это ещё и платят зарплату. Согласитесь, – вы меня понимаете, что это большая удача. Саша Бенуа сто тысяч раз прав, что «величайшая роскошь, которую только может себе позволить человек, – всегда поступать так, как ему хочется». Однако он тут слукавил, слукавил… Я добавлял – «не предавая себя». Но, знаете ли, ему так больше нравится. А может, он неслучайно принял именно такую формулировку? Как знать? Как знать? Давно мы не виделись. Давно. А я ему в письме попенял, попенял, за мысль-то эту.
– …А извините, вы на фронте были, судя по?.. – он сделал паузу и взглянул мне в глаза. Я сказал, что да, был; он спросил, офицер ли; я ответил, что нет, боец. Рядовым начал – рядовым закончил войну. Спросил, женат ли, есть ли дети. Я ответил, что – да. – Не жена ли рукопись печатала? – вдруг спросил он. – Если она, то суровый она у вас человек. Суровый. Потихоньку правила вас. А не надо бы… Не надо бы… Читать надо свои рукописи-то самому. Перечитывать себя надо. – Я вот тут, – он повернулся к столу и взял четыре школьные тетрадки, – кое-что набросал на полях. Будет интересно – посмотрите. Про самоуправство жены я ничего здесь не отметил. Знаете, семейное это дело. А о другом – здесь есть кое-что. Вы возьмите, возьмите. Я взял тетрадки. Они были полностью исписаны мелким почерком, какие-то необыкновенно ровненькие и кругленькие буквы плотными цепочками закрывали по ширине две трети каждой страницы. – А это я место вам оставил. Вдруг с собой поспорить захотите. Со мною-то – что спорить? Как у вас там – «как целоваться с медведем, приятного мало, а страху не оберёшься», – он улыбнулся.
– …Фронтовик, значит. И жена, похоже? Вот ведь, время какое пришло. – …А вы знаете, у меня ведь на столе четыре рукописи от сибиряков. Да! Издательства разные, а вот все собрались у меня. Случайно ли? Не знаю. Сейчас вторую читаю. Легче читать после вашей. Но там автор немножко другой. Вы – босиком по снегу, в рубашке до пупа расстёгнутой, а он другой немного. Знаете, в фуфаечке, самокруточка в ладони, правым плечом к собеседнику, из-под бровей с читателем-то. Суров. Суров. Резок до прямоты.
– …А у вас в Сибири весной ребятишки ручейки проводят? Сказал ему, что – да, бегает ребятня. – Провожают, значит. Ледышки убирают с пути, снежочек, чтоб ручейку свободнее бежать было. А ручейки – в поток. А потоку – а что потоку? Когда он – поток, ему уже ничего не страшно. Вот ведь, ребятишки какие! Смешные. Молчу, слушаю его. – А давайте-ка мы ещё коньяка, а? Он налил ещё, мы выпили. – А как вам коньяк? – Хороший коньяк, – говорю так твёрдо. …А он так, знаешь, как-то улыбнулся, так… И в глазах, то ли от лампы, то ли мне от коньяка показалось, зелёные искры пробежали. Прямо настоящие, зелёные. Я даже опешил. – А извините меня, – он говорит, – а как я должен понять Вашу фразу? Или у неё есть другой, кроме моей трактовки, смысл, – что вы являетесь знатоком коньяков, оценили и этот, но у вас есть какой-то другой, который вы считаете более достойным? Я ничего понять не мог и смотрел в упор на Критика. – Ну! вы уверенно сказали, что этот коньяк хороший, вот я и пытаюсь понять, что вы сказали мне. И ничего другого, кроме, как я вам расшифровал, мне не послышалось. А так ли это? Я стал перебирать свои ощущения и сказал: – Я хотел сказать, что… – Что вы хотели сказать, – вы сказали. Что я должен думать – вот в чём вопрос. Мы сидели и смотрели друг на друга. – …Понимаете, – начал я, – я не знаток подобных напитков. Если вы называете его коньяком, то этот коньяк мне понравился своей… – я стал подыскивать слова, – своей силой и спокойствием. С ним уютно. – Вот! А сказали сначала что?
Хотел одно, сказал другое, а читатель понимай, как душа положит. А душа дело такое – её учить надо. Иначе бы, что она на земле делала? Учиться пришла! Вот и учите её. В смысле, – читателя учите. Вы думаете, Лев Николаевич не мог по-другому написать свои сказки? Мог. А написал так. Потому, что для крестьянских детей писал. А у них душа незамутнённая. Вот и писал, как ему говорили «просвещённые», – примитивно. А он писал не для них, а для своего читателя. Для ребятни с «цыпками» на ногах. … А Библия вся построена на примерах и ассоциациях – почему? Правильно, чтоб любому было понятно. И тут, конечно, дело не в верблюде, и не в игольном ушке, а в том, что просыпается в читателе. Хотя и там… Знаете ли… – И в Библии не так пишут? – вырвалось у меня. – Не так! Так там, – сколько авторов оставило свой след, что уже и некому претензии предъявить. Вот в вашей рукописи, кто только ни отметился! Вижу и этого, и этого, – а зачем? На всякий случай! А на какой? Проломите головой стену – они помогали Вам. Сломите шею – они предупреждали Вас! Вот ведь как! Но это уже из другой оперы… Ручейки, говорите, мальчишки пускают у вас там в Сибири… Чтоб, значит, ничего не мешало им бежать. К Енисею, говорите? Да. Река.
…Я Вам рукопись-то верну. Вы, пока время есть, поставьте всё на свои места, а потом скажите, что «так и было». И жене скажите, пусть не правит. Не надо. Пусть кто-то другой, но пусть женщина вас читает. Есть в вас какая-то дикость. …И в том, с цигаркой, – тоже. И пусть не правит. А сомнения? Сомнения – пусть… Пусть. Жена. Ревнует, наверное. Он замолчал. А я сидел, смотрел на него, на лампу, на стеллажи.
– …А вы знаете, я ведь однажды с Алексеем Максимовичем чуть не схватился до спора. …В Италии дело было. Моя спутница ушла, и мы остались одни. Вот такой же коньяк был на столе и фрукты. Говорили о России, об Италии, и вдруг он стал говорить о писателях. Говорил, что много очень неточностей, «скорописи» много. …Хорошо, очень хорошо говорил о Есенине. Жалел, что рядом с ним нет хорошей женщины, что тому приходится «слушать «гитару с бантиком» – инструмент набриолиненных бакалейщиков и парикмахеров». Даже похвастался, что Сергей прислал книгу с тёплыми словами. «Тесно ему, мечется, – сказал он тогда и добавил: – «Покатились глаза собачьи золотыми звёздами в снег…» …Вот так и сказал. Мне даже показалось, что слеза у него навернулась. …А я тоже расчувствовался и посмел сказать: – Так Вы, Алексей Максимович, позволяете себе неточности в звучании! Он как заурчит! У него голос такой был, внутренний с переливами: – А где это я, батенька, позволил себе подобное?.. Несуразность?.. Смотрю, а он не на шутку встревожен и обижен моим замечанием. Пришлось говорить: – Так помните, у вас – «Высоко в горы вполз уж…»? А в то время «Песню о соколе» в России знали все. Или почти все. И он так на меня удивлённо стал смотреть… Глаза из-под бровей, как из пещер, блещут. – Это же когда было? Мне лет тридцать, поди, тогда было. Помню – плечи ломало, крушить, строить хотелось. Упасть на ветер хотелось, и взлететь, и… камнем вниз, и опять вверх… …А вот, что небрежен был… Не помню. Не помню, батенька. Я ему и говорю: – Так – «высоко в горы вполз уж и лёг там…» Так? – Ну, так, – говорит он. – А вы послушайте, – говорю ему, – рвётся нота-то, скрипит. Вполз уж. И…? И что он делал перед тем, как лёг? Что? Сидел, стоял? Я про то, почему «и»? Послушайте, – «вполз уж и лёг». Что он до этого-то делал? Полз. А потом что? …Смотрел, смотрел на меня Алексей Максимович, а потом похлопал так по плечу, обняв, и сказал: – Хорошо, батенька, что я вас раньше не встретил, экий вы человечешко! И вам хорошо и мне хорошо, что не встретились. И опять похлопал меня по плечу. Рука у него была большая, жилистая, суставы на пальцах большие, пальцы длинные. Вот так похлопал. Критик приподнялся и похлопал меня по плечу. Я посмотрел на его руку. Рука была сухая, небольшая, крепкая, с коричневыми пятнышками.
…Писатель замолчал, думая о чем-то своём. Я сидел, не шелохнувшись. – …А потом Критик сказал, – продолжил Писатель, – книга, как музыкальный инструмент, настраивает её автор. А играет – читатель. И от таланта читателя уже зависит, что он на ней сыграет, но инструмент должен быть настроен. Настроен. Вот художник! Он видит, может быть, сотни оттенков цвета, того, что и половины не видят люди, а мучается, подбирает, ломает себя. А увидят, может быть, единицы. Или зал филармонический. Не все слушатели в нём – скрипачи. Скрипач на сцене. Он рассказывает, как он «прочитал», как переболел, как плачет, или радуется его душа. Он читает Композитора! А те, кто в зале… Они соглашаются с ним или нет, всего лишь. А сколько народу в это время на улице?!
…А потом он проводил меня. У двери похлопал по плечу, и проводил. Я его тогда спросил: – А на Литсовете – что вы скажите? – Пока не знаю. Скорее всего, скажу, что до издания вы успеете исправить неточности… Вот такая история. – А повесть? Повесть я поправил тогда. Маше запретил близко с карандашом к рукописям подходить. Правда, сейчас с Фёдоровной шепчутся, бывает. Но это так. Секреты их. …В тот год много стало наших – сибиряков – печататься. Много. Только до сего дня не могу понять, что он нашёл тогда приятного в слове «человечешко». Слово-то какое-то маленькое, склизкое, серо-коричнево-жёлтое и липкое. Или я до сих пор чего-то недослышу?.. …Вот так тогда и сказал Писатель: – Может, что-то до сих пор недослышу?
|
![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы. Пробиться в издательства! Собирать донаты! Привлекать больше читателей! Получать отзывы!.. Мы знаем, что вам мешает и как это исправить! ![]()
о вашем произведении
Издайте бумажную книгу со скидкой 50% на дизайн обложки: ![]() 👍 Совершенствуйся! Отзывы о журнале «Новая Литература»: 06.09.2023 Впечатление от июльского номера НЛ 2023 г. — прекрасное! Подбор сильных авторов, проделана большая редакторская работа по оформлению и подаче текстов. Талантливые проза, поэзия, интересное и глубокое содержание, разнообразие жанров. Всё продумано до мелочей. Галина Мамыко 07.08.2023 Решимость голосующих редакторов и оценки, прозвучавшие на странице обсуждения рассказа, придают новых сил. Геннадий Литвинцев 22.07.2023 У вас очень хороший журнал, действительно большое разнообразие вкусов и предпочтений. Так держать! Алмас Коптлеуов 20 процентов от сделки ![]() Сделай добро: ![]() |
||
Copyright © 2001—2023 журнал «Новая Литература», newlit@newlit.ru 18+. Свидетельство о регистрации СМИ: Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021 Телефон, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 (с 8.00 до 18.00 мск.) |
Вакансии | Отзывы | Опубликовать
|