HTM
Номер журнала «Новая Литература» за сентябрь 2019 г.

Игорь Белисов

Оскал

Обсудить

Басня

 

ОПАСНОСТЬ – ТРЕВОГА – ПОИСК – ЗЛОСТЬ – РЫВОК – ОПАСНОСТЬ – ТРЕВОГА – ПОИСК – ЗЛОСТЬ – РЫВОК

 

Сопряженные точки в оптике, две точки, которые по отношению к оптической системе являются объектом и его изображением. Вследствие обратимости световых лучей объект и изображение могут взаимно меняться местами.  

Советский энциклопедический словарь

 

ОПАСНОСТЬ – ТРЕВОГА – ПОИСК – ЗЛОСТЬ – РЫВОК – ОПАСНОСТЬ – ТРЕВОГА – ПОИСК – ЗЛОСТЬ – РЫВОК

 

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 19.11.2010
Оглавление

4. Злость
5. Рывок
6. Приложение-1

Рывок


 

 

 

Над гарнизоном раскинулась влажная чёрная ночь. Рваное небо выплывало из-за гор, миновало спящий городок и погружалось в туманный мрак долины. В самом центре небесного купола, цепляясь за серые клочки и закорючки, то совсем пропадая, то появляясь вновь, пробиралась к своей загадочной цели неукротимая полная луна. Она слала миру свой тревожный свет – слала всем тем, кто этот свет не понимает, но чувствует.

Капитан Шелудько, весь фосфорно-зелёный в лунном свете, застыл на полусогнутых и, раскинув руки, будто силясь объять необъятное, кричал:

– В чём дело?! Как это понимать?!..

За его спиной вздымалась мрачная конструкция сторожевой вышки, сиял раструб прожекторной иллюминации, блестели ряды колючей проволоки. Внутри ограды царило кладбищенское безлюдье.

– Где часовой?! Я вас спрашиваю, сержант, где он?!..

Сразу за границей охраняемой территории начиналась угрюмая голая местность, кое-где взъерошенная щетиной редких кустов, местами скалящаяся каменными зубцами и так уходящая к мутному подножию горной цепи.

– Лыкасов, голубчик, ну где же этот Борзаев, куда же он подевался, собака страшная?!..

Они уже сбились со счёта, наматывая круги по периметру объекта, прочесали все окопчики, завалинки и уголки, осмотрели двери складов, исследовали ряды грузовиков, тягачей и пушек, заглянули во все мыслимые уголки, где только мог пристроиться сморенный сном часовой...

Борзаева нигде не было.

– Да, похоже, здесь не тот случай, – бормотал комбат. – Ты как думаешь?

– Думаю не тот, товарищ капитан, – робко соглашался Лыкасов.

В те времена, когда Лыкасову довелось отбывать свои «семьсот двадцать дней сапогах», сон часового на посту являлся самым обычным делом. То была чудная, блаженная эпоха. Срочную службу тащили пацаны, знающие о войне лишь по учебникам истории, видящие в Уставе лишь средство тупой муштры и считающие «залёт» лишь разновидностью армейского юмора. Ну в самом деле, разве можно всерьёз принимать караульное бдение, когда максимально серьёзный нарушитель – случайно забредшая корова, а предельно суровое наказание – наряд на чистку очка. Да, в те времена «Советский Союз» хоть и звучало лживо, но произносилось гордо, а «Северокавказский округ» хоть и назывался военным, но по сути оставался санаторно-курортным. Иными словами, у мирных часовых не находилось весомых причин отказать себе в двух часах сна на здоровом свежем воздухе, поскольку дружественные аборигены ещё не имели обыкновения с целью завладения оружием перерезать солдатику горло...

– Похоже, влипли, – морщился комбат. – Ты как считаешь?

– Так точно, влипли, – дёргал кадыком Лыкасов.

Правда, бывали случаи и посерьёзней, чем слюнявое сопение в обнимку с «Калашниковым». Бывало и так, что выставленный на пост караульный, в силу смутных психологических обстоятельств, вдруг помрачался сознанием и пускался в бега вместе с автоматом и боекомплектом из двух рожков по тридцать патронов каждый. А то случалось что и припоминал те самые «обстоятельства», передёргивал затвор и заявлялся в караульное помещение, – чтобы шалея и упиваясь истерикой мести, превратить обидчиков в алое решето.

– КАРАУЛ, В РУЖЬЁ! – ревела команда, – и скрипели топчаны, и хлопали двери, и грохотали сапоги, и звенели ключи, и вороным металлом стучало и лязгало разбираемое из пирамид оружие...

Крепкие, юные, дрожащие от недоброго предвкушения, они стояли на площадке караульного дворика. Они стояли, построившись в две шеренги, мерцая автоматами и тусклыми, в колких проблесках страха, глазами. На них была зимняя форма, ворсистые серые шинели, но холод не отпускал; безумный ветер весны крутился в ногах, трепал одежду и выдувал захваченное из караулки тепло. Этот ветер гудел проводами гарнизонной связи, и его песнь беспокойно пела о злом и опасном событии.

– Значит, так... – накручивал комбат, расхаживая перед строем и нервно ощипывая свои фарфоровые усы. – Слушай боевую задачу!.. У нас случилось ЧеПэ. В промежутке с двух до четырёх ночи исчез с поста рядовой Борзаев. Как вы все понимаете, Борзаев вооружён, и пёс его знает, что у него на уме. Об этом уже доложено по команде, и сейчас вся дивизия приводится в боевую готовность. Скоро сюда прибудут подразделения для смены караула и прочёски местности. А пока, до прибытия подкрепления, отдыхающей смене выдвинуться на усиление постов, бодрствующей смене занять оборону согласно боевому расчёту!

Тут ветер накатил с особой яростью, и тугие провода заголосили жутким животным воем. Все задрали головы и смятенно внимали этому пугающему физическому явлению.

– И вот что... – добавил комбат, когда порыв ветра иссяк. – Вы все знаете, что за зверь этот Борзаев. Так что держать ухо востро, но самим сидеть, поджав хвост и не высовывая носа! Если он обнаружится, в контакт с ним не вступать, сразу докладывать мне. И ещё... Ни за что, ни при каких обстоятельствах, не открывать огонь. Ясно?! Учтите: за каждый выстрел военная прокуратура с нас шкуру сдерёт!

Всё вновь пришло в движение. Разводящие уводили на посты цепочки караульных смен. Оставшиеся рассеялись по дверям и окнам караулки. Каждый сжимал в руках увесистую железяку автомата, которым запрещено пользоваться, и с тоской прикидывал свой шанс заполучить одну из шестидесяти пуль Борзаева, – которому никакая прокуратура не указ... И невозможно было предположить, что через какой-нибудь десяток лет никто на Кавказе уже не будет считать единичные жалкие пули, – а равно и гранаты, и мины, и снаряды, и ракеты, и ураганный град систем залпового огня; весь этот грозный металл станет бесконтрольно свистеть и ухать в самых разных направлениях, собирая неисчислимый кровавый урожай. А пока... Скользила луна, и завывал ветер, и шестьдесят миниатюрных убийц калибра «пять-сорок-пять» незримо крались сквозь тьму, – а где-то вдали, в воспалённой бессоннице ночи, уже дрожала земля под сапогами пяти полков поднятой по тревоге дивизии...

Вскоре начало прибывать подкрепление. За воротами «КаПэПэ» нарастал взволнованный рокот, слышались крики команд, качая лучами фар, подъезжали машины. Один беспокойный «уазик» с визгом затормозил перед воротами. Выскочил водитель, с мрачной неспешностью выбрались командир полка и замполит. Последним вышел ещё один офицер – неброской внешности, с тихим голосом и вдумчивыми глазами. Капитан Шелудько бросился навстречу с докладом, но Полкан остановил его козыряющее рвение. Завязался разговор, который глухо вился вокруг неуютного слова «ЧеПэ». Странное дело: и комбат, и замполит, и даже надутый раздражением Полкан, говорили много и обстоятельно, но их слов было не разобрать, – зато лаконичная фраза неброского офицера, оброненная мимоходом и как бы нехотя, вдруг прозвучала с такой резкой отчётливостью, что её услышали, кажется, и на самом отдалённом посту.

– Тут не просто «ЧеПэ», – сказал он. – Тут может и трибуналом обернуться.

Как и все остальные, Лыкасов знал этого неброского тихоню. Это был штатный резидент «особого отдела» армии. Лыкасов видел особиста всего два раза: вначале службы и сейчас, под занавес. И этот занавес, похоже, грозил не раскрыться. Занавес виделся теперь хмурой стеной, которая, словно горизонт, маячила в неясном, непреодолимом отдалении. Да, Дембель был в явной опасности... Причём, для всех присутствующих... Между прочим, тогда, два года назад, вдумчивый офицер носил такие же, как и комбат, капитанские погоны. Теперь же он красовался майорскими звёздами, а комбат как был капитаном Шелудько, так им и оставался.

– Товарищи офицеры, – вдумчиво произнёс особист. – Для того чтобы предвидеть, куда он направился, надо понять, почему он это сделал. Какие у кого будут соображения?

– Ну, не знаю... – начал Полкан, рассматривая свои добротные, заляпанные грязью, сапоги. – Этот Борзаев давно у нас как кость в горле. Неуправляемый, дикий тип. От него можно было ожидать чего угодно. Но вот почему он убежал?.. – Полкан покачал головой, и все его валики затрепетали в зыбкой растерянности.

– Вообще-то, в последнее время часто бегут... – поддержал начальника замполит. – Вы же знаете, не проходит и месяца, чтобы где-нибудь по округу кто-нибудь да не сбежал. Но там-то всё ясно. В девяносто девяти случаев из ста повинна дедовщина. Салабон не выдерживает издевательств и – того. Но здесь?.. Не понимаю...

– Да, дедовщина здесь явно ни при чём, – размышлял вслух особист. – Насколько я понимаю, Борзаева не только никто не притеснял, но он даже находился на особом, вроде как привилегированном, положении. Молодняк его попросту боялся, старослужащие тоже избегали. Даже командир... – тут он уколол комбата проницательным взглядом, – и тот ставил в самые лёгкие наряды. Для Борзаева даже, насколько мне известно, вроде как для спортсмена организовали усиленное питание.

– А-а... – простонал комбат и махнул рукой, – такого, сколько ни корми, всё равно в лес смотрит...

Пока офицеры гадали на чёрной, хлюпающей под ногами, гуще, особист устремил свои внимательные глаза на солдат.

– Товарищ сержант, – обратился он к Лыкасову, – оповестите личный состав о том, что я буду с каждым говорить. По одному, с глазу на глаз. Пусть, пока, подумают, нет ли у кого сообщить чего-нибудь такого, что могло бы помочь в поимке преступника.

Лыкасов всё сделал в соответствии с приказом, а потом ещё долго сидел и курил, глядя на плывущую в облаках луну. Он вспоминал о том, как два года назад уже говорил «по душам» с этим самым, тихим собеседником. Разговор тогда был, собственно, ни о чём, но от него на весь оставшийся срок службы зависли в памяти внимательные серые глаза, а на самом донышке души – тошнотворный осадок гнусного, неотработанным авансом выданного, страха... И вот, новая встреча. Вроде, речь идёт о другом, а всё равно неуютно. Это тебе – не собак гипнотизировать. Этот вдумчивый соглядатай сам загипнотизирует, что ему надо – хоть слово, хоть мысль, хоть волосы на спине, хоть кровь в жилах.

– Ну что ж, – сказал особист, после того как приглашённый Лыкасов аккуратно прикрыл за собой дверь и присел на краешек табуретки, – рассказывайте...

– Да, в общем-то, нечего рассказывать, – сглотнув слюну, пробормотал Лыкасов.

– Ну как же, Борзаев служил в вашем отделении, вы были его непосредственным командиром. Да и потом, насколько мне известно, у вас с ним были какие-то особенно приятельские отношения.

– Да никаких таких, особенных, отношений не было.

Особист нахмурился. Подперев ладонью челюсть, уставился на неразговорчивого сержанта. И вдруг спросил:

– А что это за история с медалью?..

Лыкасов завертел глазами, изображая непонимание.

– Ну, с той медалью, которую вы подарили Борзаеву?

Ах вот оно что!.. Ну да, было дело... Глупая история, стоит ли вспоминать... На какую-то там юбилейную годовщину округа Лыкасова наградили какой-то там памятной медалью. Никакого геройства, никаких заслуг – чистая формальность. Просто, на дивизию выделили несколько нагрудных медяков, и один из них достался Лыкасову. Пожалуй, для кого-то из сослуживцев эта блестящая побрякушка и впрямь составила бы предмет гордости, но Лыкасов не мог относиться к награде иначе как с иронией. В то время, когда инфантильные «старики», готовясь к триумфальному шествию по родной деревне, в течение полугодия наутюживали «парадку» и надраивали знаки отличия, образованный сержант лелеял комплект гражданской одежды, скромно припрятанной на антресоли в каптёрке. Так что никакие медальки его не интересовали, и когда Борзаев заинтересовался редким украшением, Лыкасов с лёгким сердцем подарил горцу этот милый, никчемный сувенир.

– Выходит, вы пренебрегли государственной наградой? – сощурился особист.

– Никак нет. Просто, она ведь – моя... И я подумал, что... могу ей распорядиться как угодно.

Особист ухмыльнулся и погрозил пальцем:

– Вы опасный человек, товарищ сержант. Весьма опасный. Я только не пойму: вы правда такой наивный или прикидываетесь? Сегодня вы отдаёте кому-то медаль, а завтра, кто знает, и Родину уступите...

Лыкасов смутился, опустил глаза. Конечно, конечно, – дарить медаль, демонстрировать пренебрежение к армейским поощрениям – это ребячество. Такое же, а может, и ещё большее, чем то ребячество, следуя которому, большинство готовится к торжественному маршу Дембеля, вырядившись в пух и перья... Что он хотел этим показать? Что гордо выставить? Что, не взирая на два года тупой долбёжки и убойной кормёжки, он остался в душе глубоко гражданским человеком, органически чуждым и армейским кнутам, и армейским пряникам? Ненужное бунтарство, необдуманная заносчивость. Сиди теперь и извивайся душонкой под взглядом этого, прикинувшегося артиллеристом, оборотня.

– Ну ладно, – вздохнул оборотень, – это предмет отдельного разговора. Сейчас нас всех волнует не медаль, а Борзаев. Так как вы думаете, почему он всё-таки сбежал?..

Лыкасов только жал плечами. Он не знал, не мог знать мотивов строптивого горца. Чужая душа – потёмки.

Так и не добившись вразумительного ответа, вдумчивый офицер до поры отпустил сержанта, не преминув напоследок намекнуть, что к этой теме ещё придётся вернуться. Что имел в виду особист: легкомысленное обращение с медалькой?.. потенциальную измену Родине?.. психологические предпосылки к бегству?.. – оставалось только гадать.

Выйдя на крыльцо караулки, Лыкасов закурил и поднял лицо кверху. Воздух заметно посвежел, ветер стих. Перед тем как окончательно угомониться, ветер разогнал последние клочки туч, и луна теперь одиноко висела в совсем прозрачном, бледнеющем в преддверии рассвета, небе.

Глядя на луну, он вдруг почувствовал странное озарение. Не мысль даже, а бессознательное пробуждение. Словно что-то встрепенулось, и пустилось в путь. Лыкасов поймал себя на том, что понимает бегство Борзаева. Понимает не рассудком, а каким-то глубинным чувством, могучим инстинктом дикой свободы. Это было то самое импульсивное чувство, которое заставляет поэта распаляться горячкой стихосложения, сумасшедшего выходить на бортик крыши, а заключённое в неволю животное – перемахивать через ограду.

Он перевёл взгляд на сиреневые, невесомые вершины Кавказа – и ему почудилось, будто это не Борзаев, а он сам, ловко прыгая с камня на камень, быстро уходит в недосягаемые пределы...

Конечно, конечно, – в армии Борзаеву жилось не так уж и плохо. Был он сыт, одет, и никто его, в сущности, не трогал. Но он бежал. Бежал туда, куда звал его внутренний голос. Он бежал в горы. Просто бежал в сумерки...

 

 

Лунная ночь... Она зияла синей бездной и манила город своим хрустальным, звонким безмолвием. Она заглядывала в окна и взывала к спящим душам своим терпеливым, немым призывом. Она не настаивала, ибо знала: тот, кому дано чувствовать, непременно очнётся...

Лыкасов стонал и ворочался, натягивал одеяло и откидывал прочь, сворачивался зародышем и распрямлялся мускулистой зрелой особью, сдавался, сражался, волновался живой, налитой кровью, плотью...

Ближе к рассвету его разбудила жена.

– Почему ты зовёшь меня Лесси? – спросила она сонно. – Ведь я Люси.

Очертив темень сомнамбулическим взглядом, Лыкасов сказал:

– Это – одно и то же.

До утра он уже не сомкнул глаз. Лежал и смотрел в окно. Думал о тех, кто барахтался и шёл ко дну воспоминаний. О той, что зиждилась на волнах фантазий, прельщала, звала – и уплывала в недосягаемые пределы...

Он не заметил, как провалился в сон, а когда проснулся, уже белел новый день, бесились детишки, и настойчиво пульсировала звонкая телефонная трель.

– Звонила мама, – сообщила Люси, входя в комнату и тряся змейками мокрых волос. – Она приглашает нас в гости.

Лыкасов перевернулся на другой бок...

– Хватит дрыхнуть. Давай, подымайся!

Лыкасов натянул одеяло на голову...

– Ну ладно тебе дурачиться! – не отставала жена. – Надо съездить. Мама жаловалась, что неважно себя чувствует. Надо посмотреть, что там у неё да как.

Она подошла вплотную и потянула одеяло на себя.

– Твоя маман так часто симулирует, – заворчал Лыкасов, пытаясь вновь укрыться, – что однажды, когда и в самом деле заболеет, с ней случится, как в той притче про пастушка, который всё кричал...

– Да знаю я эту притчу! – перебила Люси. – Хватит умничать, всё равно поедем!

Наконец, она завладела одеялом, но Лыкасов свернулся калачиком и продолжал свои попытки уснуть.

Всё равно... Равноправие... Бесправие...

– Маме нужно увидеть внуков, внукам нужно навестить бабушку, – говорила Люси, расхаживая вокруг кровати. – Кроме того, мне ещё нужно прокатиться по магазинам.

Нужно... Нужда... Принуждение...

– Давай вставай, а то так можно проспать весь выходной день!

Выходной... Выход... Безвыходность...

В этот день он так и не смог до конца проснуться. Краткое утро с детёнышами, затяжной полдень с маман, бесконечный вечер с женой – и все эти застолья, продукты, магазины, толпы людей, горы товаров, обилие разговоров, скудость мыслей, опустошённость чувств... Где бы Лыкасов ни находился, чем бы ни был занят, он словно видел сон, привычный, наизусть заученный сон, – который снова и снова к тебе является, всякий раз повторяясь во всех бессмысленных мелочах; и ты смотришь этот сон как кино, следуешь его неизменным перипетиям, не в силах изменить не тобой придуманный сюжет; а он такой милый, уютный, комфортный, такой надёжный, сладкий, этот сон; и право же нет в нём ничего угрожающего, ничего такого, что вынуждало бы спасаться бегством; но стоит лишь вспомнить о пробуждении, о существовании иной реальности, – как этот сон мгновенно на тебе смыкает холодные и липкие челюсти кошмара...

Только ближе к ночи, когда детёныши улеглись, а жена приступила к намазыванию кремами, Лыкасов начал приходить в себя. Сонливость дня куда-то подевалась, а её место заняла полуночная охотничья бодрость. Выключив свет, он сидел за пустым кухонным столом, курил и смотрел в окно. Там снова блестела луна – огромная полная луна, парящая над голубым городом.

Пора... Пора рвать отсюда когти...

И это была не мысль даже, а мгновенное движение воли. Такое внезапное и настойчивое, что Лыкасов содрогнулся – и почувствовал, как по всей спине вздымаются дыбом возбуждённые волоски...

А в кухню уже входила Люси, распаренная, расслабленная, густо пахнущая химической ухоженностью...

– Знаешь... я хочу уйти, – тихо сказал Лыкасов.

Люси споткнулась, схватилась за косяк. Уставилась круглым непониманием. В каком смысле?..

– В прямом. Уйти.

Напряжённая гримаска. Что за неудачная шутка?..

– Я не шучу. Я действительно хочу уйти из семьи.

Люси продолжала гримасничать, мучительно соображая, что же именно имеет в виду её странный, никогда до конца не понятный, муж. Наконец, она, кажется, нащупала ускользающий смысл: «уйти» – это значит, бросить жену с двумя детьми?..

Теперь уже сморщился Лыкасов.

– Да не собираюсь я никого бросать! Мы бы периодически виделись, я бы давал вам деньги и всё такое, но... я хочу жить один.

Люси медленно опустилась на стул. Медленно закивала головой. Медленно высказала догадку. Кажется, кое-что сходится... Кажется, причина ясна... Женщина...

– Да нет у меня никакой женщины!

На этот раз, Лыкасов не лгал. И дело не в том, что он действительно порвал с Лесси – порвал жёстко, безвозвратно. Он порвал не с любовницей. Он порвал с Любовью. С иллюзией вечной молодости.

Уйти не к кому-то. Просто уйти. Уйти, как ушёл Лев Толстой...

– Ты – не Лев Толстой, – ядовито уточнила Люси. – И если называть вещи своими именами, то он был – выживший из ума старик, а ты, между прочим, – кобель в расцвете сил.

И ещё есть шанс с кем-нибудь, ненароком, случиться...

– Вот именно!

Господи, ну что за бабья ограниченность! Ну почему обязательно думать, что всё высокие мечты сводятся к одной единственной звезде – той, что у сучки между ног?!

– Зачем же тогда уходить? – отказывалась понимать Люси. – Что за бред? Что за дикие фантазии? Какие мечты? Какие звёзды? Ведь у тебя есть всё, всё, что нужно нормальному человеку – достаток, жена, дети...

Лыкасов провёл тяжкой пятернёй по лицу. Он так от всего этого устал. Он очень устал. Всё осточертело. Последние полгода чувствовал себя просто дедом. Той поры, когда детёныши вырастут, ждал, словно заветного Дембеля.

– Знаешь, – хрипло проговорил он, – у меня такое чувство, будто я всю жизнь прожил в казарме.

Возмущению Люси не было предела. Вопиющая неблагодарность! И это говорит он – человек, живущий в уютной квартире, в семье!

Лыкасов грустно усмехнулся:

– Ты, наверное, думаешь, что казарма – это барак, где грохочут сапоги и звучат команды... Нет. Казарма – это место, где человек делит с чужими людьми чуждые ему интересы и не имеет возможности хоть немного побыть одному.

Откуда этот приступ военщины?! Люси брезгливо скривилась, точно выставила диагноз нехорошей, предосудительной болезни.

– Ты не понимаешь, – огорчился Лыкасов. – И вряд ли когда-нибудь поймёшь... что нет, нет ни военных, ни гражданских, ни злых, ни добрых, ни своих, ни чужих; нет ни войны, ни мира, ни зверства, ни гуманизма; нет никаких реальных, трезвых отражений для хмельных человеческих грёз, – а если что-то и есть, так это сплетение нужд, столкновение интересов, состязание желаний, схватка инстинктов, остервенелая собачья свара непрерывной борьбы за выживание!

Люси поднялась. С хмурым прозрением на лице заключила беглеца в охапку. Он всё поняла. Её муж – больной человек. Тихий помешанный. Сумасшедший.

– Ну что ты, что ты себе навыдумывал? Я понимаю, ты давно не отдыхал, переутомился. Ну, ничего, ничего – скоро поедем в отпуск, поедем на курорт, вот увидишь, всё будет хорошо...

Он нетерпеливо из объятий вырвался. Что? Что будет хорошо?!.. Ещё один отель?! Ещё один ресторан?! Ещё один номер?! Ещё один круг по вольеру зоопарка?! Ещё один виток петли?!..

И тут она пустила в ход своё последнее, убойное женское оружие. Мобилизовала стратегический резерв. Тяжёлую артиллерию.

– Ты меня хоть чуточку любишь?

Лыкасов отвёл взгляд. Не хотел, не мог видеть эту влажную, пугливую надежду... Он отвёл взгляд и посмотрел на луну. Смотреть было приятно. Луна не терзала вопросами, не пыталась залезть в душу, не вытягивала откровений. Не давила на жалость, не апеллировала к чувству долга. Она ничего не требовала. Просто взирала на мир со спокойной мудростью одиночки. И казалось, будто там, в этом бесстрастно сияющем круге, заключена долгожданная истина.

– Ответ тебе известен, – произнёс Лыкасов отрешённо.

 

 

Не спится. Не читается. Ничего не хочется. Какое-то тупое, тяжкое оцепенение. Зря...

Рядом теплится Люси. Разметалась по кровати и чмокает во сне губами. Милая, глупая Люси. В сущности, беззлобная – хоть и не безобидная. Может потявкать, а то и цапнуть – если что-то придётся не по нутру. Как и все женщины. Нормальная.

Зря. Зря он с ней так...

Из уютной тёплой тьмы доносится сопение детёнышей. Старшенький и младшенькая. Размеренно тянут своими невинными носиками. Сопливые щенята – но уже с норовом. Дурачатся, бесятся, как хотят озоруют, а попробуй повысить голос – огрызаются. Хорошие.

Зря он их отлаял...

Но с другой стороны, если ничего не делать – отобьются от рук. Стоило только оставить их на один вечер, как старшенького за шкирку пришлось вытаскивать из компьютерного салона – и где он его только вынюхал? – ах да, конечно, пятизвёздочный отель... А ведь у него – зрение... И младшенькая, плутовка такая, чуть с глаз долой – уже обтрескалась мороженым, – как же, добрый дяденька угостил, счастливое детство... А ведь у неё – горло...

Каждый так и норовит из-под отцовского контроля улизнуть. Отцовская забота, отцовские нервы – всё зря...

И Люси – тоже та ещё сучка. Ни пса за детёнышами не следит, а только и знает что с этим галантным кобельком заигрывать. С Борисом. А где там наш Леонид? А Леонид читает книжку. Ну и хорошо, ну и славно, пусть себе набирается разума, – а мы тут, пока, постреляем глазками да посверкаем зубками. Вернулась под неопределённо глухой ночной час.

Вот так всю жизнь: тащишь упряжку, тащишь, потеешь и хрипишь, поишь и кормишь, возишь на модные курорты и одеваешь в шмотки от кого-то там – и ради чего? Мужнины хлопоты, мужнино терпение – всё, всё зря...

Все расползаются в разные стороны, поворачиваются спиной, становятся чужими, враждебными. Все так или иначе показывают, что ты им нужен лишь в той мере, в какой способен служить их интересам. Да, было время, когда твоя жизнь нежилась в тепле буквы «эЛ». Но теперь, похоже, всё стремительно катится к «Бэ». От лояльности – к бунту. От ласки – к брехне. От любви – к блуду. От лакомства – к блевоте...

Всё так зря...

Где-то внутри, в самом центре дремлющего организма, медленно сжимается пружина. Поначалу едва ощутимая, она становится всё более явной, тугой, напряжённой; вытягивает кишечник, закручивает желудок – и вдруг выстреливает острой болью... Лыкасов просыпается, когда его глотка уже заполнена клокочущей мерзостью; он вскакивает, мычит, давится, на бегу зажимает ладонью рот – и выплёскивает всё в унитаз. Портом ещё и ещё... И ещё... И ещё...

Кажется, всё. Он полощет рот водой, тщательно умывается, смотрится в зеркало. Узкое, бледное лицо. Влажные, пристальные глаза. Так себе видик. Тихо щёлкает выключатель, мягко стелются шаги. Под откинутым одеялом – неостывшее тепло. Настоящая печка. Это Люси. Ворочается, что-то сквозь сон бормочет. Лыкасов осторожно пристраивается рядом, возвращает одеяло на место. Никто ничего не заметил. Значит, ничего не было. Обычное пищевое недоразумение.

Да, зря он так нажрался за ужином. Совершенно напрасно. Это мясо, эти овощи, два ещё, в придачу, десерт – а ведь сладкое он никогда не любил.

Невесомо, уютно, ласкательно накатывают волны сна. Лыкасов закрывает глаза, проваливается, парит – и ему кажется, будто ноги начинают движение по кругу. Ноги плывут по дуге, на одном и том же циркульном от головы расстоянии, делают оборот и пролетают дальше, ещё дальше, ещё круг, ещё и ещё, всё быстрей, головокружительней, тошнотворней, – а из кишок, словно по восходящей оси смерча, уже поднимается новый прилив дурноты...

Отмах одеяла – бросок по прямой, – холодный объятья унитаза. Плеск мутных фонтанов. Жгучих. Горьких. Отравленных.

И пиво. И вино. Да ещё и коньяк – дешёвое местное пойло, – но всё равно лакал. Зачем? Всё включено? Цивилизованное общество?

Теперь уже ночь не баюкает. Ночь остро воспалена и тревожна. Лыкасов закрывает глаза, но не верит, что удастся уснуть. Просто лежит и осторожно щупает живот. Опоясывающая боль. Плохой признак. Словно кто-то пропустил внутри толстенный металлический трос – вроде того, что поднимает на гору лыжников, – и елозит, елозит... Долго. Бесконечно... Трос затягивается в петлю, начинает душить и – новый бросок в туалет. Зелёные потёки на белом фаянсе. Алые прожилки в жёлтых глазах. Желудок наизнанку. Сердце навзничь.

Дорвался до халявы? Никто не гаркнет «приём пищи окончен»? Ухмылка неизлечимого прошлого. Вечный зов нищеты.

За окном беснуется пустота. Непроглядная, холодная, она завывает тоскливыми порывами и швыряет в стекло шелестящую белую крупу. Лыкасов пытается лежать смирно, но тело не слушается. Тело дёргается, извивается, скручивается в клубок. Слишком долго, слишком болезненно. Слишком – для обычного несварения.

Кажется, где-то он читал, что в таких ситуациях нужно приложить к животу холод. Вот и пригодился мини-бар. Бодрый стук ледяных кубиков. Треск полиэтиленового пакета. А ведь и правда полегче... Ненадолго – расплывается мороз, начинает бить дрожь. Лыкасов залазит в ванну, включает горячую воду. До пояса – горячо, выше – неукротимая трясучка. Убрал с живота лёд. Тут же вырвало. Уже и нечем, – а всё равно выворачивает, крутит-верит, тянет кишки, режет связки, закладывает уши, выдавливает слепнущие от слёз глаза...

Во тьме номера скрипит кровать, шлёпают босые стопы.

– Что с тобой?

– Со мной... всё нормально... – не оборачиваясь, плюётся Лыкасов.

– Как нормально? Ты уже полночи блюёшь, – бормочет Люси, выходя на свет, кутаясь в халат и щурясь.

– Разве?..

Вот и он – обещанный концерт. Турецкая ночь. Чудесное шоу. Хотела посмотреть?

Махровое полотенце. Никогда не думал, что оно такое колючее. Смятая постель. Дрожь не стихает. Клокочущий, злой озноб. Тело жены. Близкое, родное. Вот уж не знал, что оно такое холодное.

– Мне это не нравится, – волнуется Люси.

– А уж как мне не нравится... – пытается шутить он.

Люси решительно начинает шуршать одеждой.

– Пойду схожу к Борису. Он наш гид, он вызовет врача.

Лыкасов хватает её за руку.

Нельзя быть таким скучным? Женщина хочет поразвлечься? Нельзя лишать её этого удовольствия?

– Не надо, – приказывает он.

И тут же кидается к туалету. Опять выворачивает, до хрипоты, до кашля...

Голый, страшный, с вздыбленным волосяным покровом, он стоит на четвереньках над жерлом унитаза. Дышит затравленно, тяжело, вздрагивает судорогой, выплёскивает стон – и припадает на передние лапы. Нет сил, подняться, на ноги, дотянуться, до умывальника, просто хлебнуть из-под крана воды...

Шаги. Голоса. Знакомые. Совсем близкие – и такие нереальные, недосягаемо далёкие.

– Леонид, судя по всему, у вас острый панкреатит.

Лыкасов медленно на этот голос оборачивается... А-а, как же, как же, красавчик Бирюк. Притащила-таки. Ишь, какой безотказный. И грамотный.

– А вы, я вижу, ещё и спец по панкреатиту, – едва слышно язвит Лыкасов.

– Я много лет работал врачом. Но это в прошлом, – поясняет Бирюков.

– Что ж забросили благородное поприще?

– Так сложилось.

Понятно. Бывает. Ещё один неудачник решил поменять судьбу... Лыкасова так и свербит по этому поводу высказаться – но унитаз вновь притягивает к себе...

– Воспаление поджелудочной железы, – констатирует Бирюков.

– Поджелудочной? – хмурится Люси. – Странно. Никогда, вроде, раньше на здоровье не жаловался.

Лыкасов через силу ухмыляется:

– На здоровье? А на что я во-о-обще... жа-а-аловался-а-а... – продолжение мысли выплёскивается с волнами рвоты...

– Я всегда за его состоянием следила, – оправдывается Люси непонятно перед кем.

– Лло-о-ожь!..

– Всегда заботилась...

– Брре-э-эд!

Бирюков о чём-то быстро с Люси переговаривается. Сквозь глухоту пульсирует единственное слово – «больница». Всё чаще и чаще, стучится в уши, скребётся в мозг. И ответственный Бирюк, и перепуганная баба – только о том и говорят... Ну уж нет. Что угодно – только не это. Он никуда не поедет. Господи помилуй!..

– Послушайте, Леонид... – вразумляет Бирюков, присев рядом на корточки и заботливо возлагая руку. – Я должен вам кое-что объяснить. Когда случается панкреатит, поджелудочная железа начинает саму себя переваривать. Она плавится, лопается и её содержимое выливается в брюшную полость. Если вовремя не начать терапию, не остановить воспаление...

В рвотном шторме утопают все звуки. Остаются лишь вспышки фантазий... Больница в курортном местечке средь диких гор. Жирный черноусый хирург и гарем волооких сестриц. Лежать со вспоротым, суровой ниткой заштопанным брюхом и гирляндой силиконовых трубок. Пить через капельницу. Испражняться в судно... Всю жизнь карабкаться, карабкаться, рыть носом землю, ломать когти, крошить зубы, зарабатывать деньги, деньги, деньги – и такой бесславный финал. Аллах акбар!..

Как глупо...

– Леонид, не валяйте дурака, – предупреждает Бирюков. – Если не поехать в больницу, это может плохо кончиться!..

Лыкасов откидывается на холодный кафель стены, вытягивает ощетинившиеся ноги. Тупо глядит на свой посеревший от холода, в ненужности сморщенный, невзрачный хоботок... Не стыдно, нет. Просто, немного жаль. Жаль представать в таком, совсем не лучшем виде перед этим бодрым, омерзительно заботливым, конкурентом.

– Ну вот что... Я вас не звал... – тяжело, сквозь одышку, говорит Лыкасов. – И в ваших советах не нуждаюсь...

– Лёня! – верещит Люси. – Послушай умного человека! Поедем в больницу! Всё будет хорошо, у нас оплачена страховка!

– Я разберусь... сам... со страховкой... и всем остальным...

– С чем разберёшься! Что ты несёшь! Чего добиваешься! Я тебя не понимаю!

Смешная она. Глупая и смешная... Улыбаться трудно, но Лыкасов растягивает губы.

– Я ухожу, отдаю концы... Проще говоря, подыхаю... Что ж тут... что непонятного...

– Лёня, Лёнечка, родной, я тебя не оставлю! Мы тебя не оставим! Дети, просыпайтесь, просыпайтесь, папе плохо!

– Дура... какая же ты дура... Зачем ты их разбудила?.. Сами проснулись?.. Привет, ребята... Не пугайтесь, всё нормально... нормально... Мама хочет сходить с вами... на прогулку... С вами и с дядей Борисом... Будет компьютер, мороженое... всё, чего захотите...

Очередной приступ швыряет к унитазу. Лыкасов падает на четыре конечности. Никогда ещё не стоял перед врагом в такой позе. Перед врагом и перед детьми. И перед женщиной. Перед всем этим сучьим миром. Но нет, нет – это не поза раба. Это нормальная поза зверя. Гордого зверя, который уходит.

Скулят детёныши, тявкает сучка, ворчит умный кобелёк. Каждый заявляет, что хочет помочь... Помочь? Чем? В чём?!

Лыкасов собирает силы, чтобы сказать им всем. Громко. Доходчиво. Сказать, может быть, то самое. Последнее. Главное.

– Уходите... Прошу вас... Хочу остаться один...

Никто не шевелится.

– Хотя бы теперь... Один...

Не шевелятся и стоят.

– Не нуждаюсь в помощи... Не нуждаюсь в жалости...

Стоят как прилипли, уткнувшись глазами, оплетая безмолвным сочувственным заговором, не давая и шанса на личную волю – и Лыкасов надрывно кричит:

– Не нужен мне никакой стакан воды! Слышите!! Идите вы все к чертям собачьим!!!

Умирать надо одному. Это нормально. Таков Закон Природы. Ни одно животное, предчувствуя финал, не созывает родню вокруг себя водить хороводы. Каждая живая тварь имеет достоинство уйти, когда приходит срок, с досужих глаз долой. Уйти туда, где она смиренно сольётся с землёй, с водой, с небом, с солнцем – с бесконечной гармонией Вселенной. И лишь цивилизованное общество всё извратило. Ничтожные людишки до последнего цепляются за стаю, пытаясь разделить на всех если не участь, то хотя бы бремя; если не боль, то хотя бы тоску; если не исчезновение, то хотя бы память о своей бесценной, жалкой особи. Они готовы терпеть любые иллюзии, любое унижение – только бы не остаться один на один с последней неизбежностью. Они будут писать по катетеру и какать с помощью клизмы, кушать через зонд и дышать через трахеостому, передвигаться в каталке и проживать в богадельне. Будут делать пересадку органов и протезирование суставов. Будут оформлять опекунство и завещать недвижимость. Будут взывать к милосердию, ответственности, чувству долга. Каждый кандидат в мертвецы будет собирать как можно больше попутчиков, чтобы, сползая в бездну, сосать, высасывать кровь чужой жизни, – пока однажды какой-нибудь выдающийся упырь, имея под рукой какую-нибудь контрольную кнопку, последним движением пальца не утянет с собой за компанию всё остальное, облапошенное человечество.

Нет, нет. Природа не знает милосердия. Только целесообразность. Она не ведает пощады. Только выживание. В этом – её аморальность. И в этом же – залог её продолжения... И если уж ты претендуешь на её царственный венец – будь готов и к терновым шипам. Будь матёрым. Будь сильным, безжалостным.

И в первую очередь – к самому себе.

 

 

Ему почему-то вспомнился последний, незадолго до Дембеля, полевой выход. Последняя «сопряжёнка». В тот раз видимость была отличная, полигон просматривался на всю глубину, вплоть до самых дальних, просветлённых воздухом, гор. Стреляли как никогда много, и как никогда успешно. Слившись с буссолью в один оптический глаз, разведчик мастерски засекал цели, чётко докладывал по рации. Координаты были верными, связь работала, огонь батареи ложился куда надо. Всё получалось, всё складывалось к лучшему – и в особенности то, что накануне комбат обещал Лыкасову представить его к увольнению в самой первой партии.

Находясь на точке сопряжённого наблюдения, невозможно знать наверняка, когда закончатся стрельбы. Твоё дело – наблюдать, засекать и докладывать. Время тянется от выстрела – до выстрела. Вот ты узрел вдали пыльное облачко разрыва, наводишь на него центральную риску оптической трубки, отсчитываешь, за сколько делений от цели угодил снаряд, и, отмечая, как мягко хлопает по ушам далёкий звук разрыва, орёшь в микрофон рации: «Лево двадцать!». Там, за три километра от тебя, под маскировочной сетью полкового «эНПэ», знают, что с этим делать... Пыльное облачко сползает в сторону, редеет, совсем рассеивается, и только лёгкая муть ещё висит в том месте, где снаряд взрыл землю. Ты недолго отдыхаешь – и новое облачко вдруг раскрывается мгновенным бутоном. Новый хлопок. Ты припадаешь к окуляру и кричишь: «Право десять!». За три километра снова корректируют прицел... Взвивается очередной пыльный цветок, хлопает, ты смотришь в буссоль и вопишь: «Цель!»... Потом определяется ещё одна цель, потом – ещё и ещё. Ты наводишь и докладываешь, наводишь и докладываешь, всё это тянется и тянется неспешным чередом учебного боя, полигон расцветает целым садом дымчатых соцветий в разных стадиях вызревания, заволакивается слоистым узором, растворяется, тускнеет, превращается в сплошную плоскую тучу – и в какой-то момент ты вдруг осознаёшь, как долго уже не видно новых разрывов, и как давно уже не хлопает по ушам, и какое бездонное небо над тобой, и какая бескрайняя ширь вокруг. Некоторое время ты выжидаешь, не будет ли чего ещё, но так и не дождавшись, начинаешь отвлекаться, начинаешь замечать какие-то посторонние, далёкие от артиллерии, забавные мелочи: причудливый камешек на бруствере, качнувшуюся перед объективом былинку, присевшую на автомат стрекозу...

Сержант Лыкасов сидел на железном футляре буссоли и созерцал необъятную даль. Он видел распахнутую перед ним долину, спокойную, каменистую, непостижимо древнюю; видел горы, которые могучими хребтами вздымались по краям долины и уходили в голубеющее марево; видел суровое великолепие безлюдной природы, гордой, цельной, незыблемой пред комариными укусами снарядов и прочих жалких человеческих нападок – и распирающее чувство восторга завладевало его душой. Он не знал ещё, что этот восторг есть Любовь. Ему, двадцатилетнему, было невдомёк, что горы на всю жизнь заронят в его сердце неприметную, но живучую тоску по скалистым просторам, по высокой, прозрачной бесконечности, по самому чувству слияния с этой дикой, неприступной, никогда никому не покорной, вольной волей.

Он лёг на землю и прикрыл глаза. Земля была тёплой, ласковой. Весеннее солнце щедро дарила лицу свой нежный огонь, и лёгкий ветерок игриво теребил волосы на пыльной голове. Мысли были приятными, под стать погоде. Лыкасов думал о том, что скоро закончатся последние в его жизни учения, а там и всей службе конец, и железные ворота с красными звёздами навсегда останутся за спиной, и он пойдёт по дороге беспечной походкой гражданского человека, и начнётся для него волнующая, чудесная, необыкновенно счастливая жизнь.

За фантазиями он незаметно уснул. А когда проснулся, небо догорало тихим оранжевым тлением, в спину стучался настойчивый холод земли, а в оставленных на песке наушниках свистел и скрёбся обеспокоенный голос комбата:

– Лыкасов... Лыкасов... Лыкасов, ответь...

Перекатившись на живот, он дотянулся до рации.

– Сержант Лыкасов на связи!

– Лыкасов, собака страшная, – оживился комбат, – уснул что ли?!

– Никак нет, товарищ капитан!

– Смотри, сукин сын, Дембель проспишь!

Лыкасов хотел было огрызнуться, хотел сказать, что он не «собака» и не «сукин сын». Он давно хотел втолковать это своему командиру, на протяжении всех двух лет он готовился к этому краткому и решительному объяснению... И вдруг понял, что не станет этого делать. Зачем? Зачем лишать грубого как сапог и твёрдого как дуб служаку маленькой радости обзывать подчинённых разными крепкими и, в сущности, безобидными словечками. Тем более что в ругани комбата не было ничего оскорбительного, а лишь замаскированная под злобу, безграничная доброта простодушного и мягкого, волею судьбы угодившего под звёздный гнёт погон, человека.

– Дембель неизбежен, товарищ капитан! – весело крикнул Лыкасов.

На другом конце радиоэфира заклокотал прокуренный смех, затем последовал приказ:

– Значит, так! Собирай манатки и дуй на эНПэ! Как понял!?

– Вас понял – дуть на эНПэ!

– Солнце зашло, скоро будет совсем ночь! Между нами три километра, но ты же знаешь, чем шире база, тем точнее прицел! Сегодня больше стрельб не будет, но может поступить вводная сниматься с места! Короче, поторопись! Как понял?!

– Вас понял – поторопиться! А если заблужусь?!

– Не заблудишься! Твой нюх тебя выведет!

На западе всё ещё теплилась зацепившаяся за горы красная лента, но остальное небо уже зияло чёрной бездной и скороспелые звёзды блистали яркой туманной россыпью. Лыкасов шёл по грунтовой дороге, едва намеченной двумя неявными полосами средь потрескавшейся глинистой пустоши. На одном плече болтался вещмешок, на другом – буссоль с треногой, по спине елозила рация, шею оттягивал автомат. Но идти было легко, радостно. Ему казалось, что перед ним – не укрытая мраком долина, а целая огромная жизнь, неясная, таинственная, исполненная великого смысла и замечательных событий. Да так оно и было...

Ночь сгущалась. Голубоватый отсвет дороги быстро тускнел и, наконец, совсем погас. Теперь только стук тяжёлых подошв свидетельствовал о нужном направлении. Стоило чуть отклониться в сторону, и сапоги начинали стучать неправильно, рыхло, вязко. Приходилось исправлять курс и на слух определять возвращение к утрамбованной, надёжной колее. В какой-то момент Лыкасов сбился не на шутку, ноги зачавкали по сочной хляби болотца, потянуло гнилью и зябкой сыростью, ноша сделалась тяжкой, а мысли – неуютными.

Где-то впереди, будто нарочно для заблудшего путника, одиноким маяком светил в ночи далёкий огонёк. Лыкасов подался на свет и спустя четверть часа вышел на ту самую грунтовку, что так предательски увильнула из-под ног. Его шаги вновь звучали уверенной твёрдостью, и он зашагал быстрее. Дорога вела через кутан – дагестанский аналог российского хутора, состоящий из двух-трёх саманных жилых построек и обнесённого жердями загона для овец. Огонёк в ночи исходил от лампочки, которая висела на столбе и освещала сонный кутан. В этой лампочке под простенькой железной шляпой было что-то волнующее, щемящее, словно всё тепло человеческого счастья концентрировалось в её одиноком свете. Лыкасову представилось, что сейчас в одном из домишек отдыхает, завершив свой мирный день, утомлённый чабан, а рядом дремлет его верная жена, а чуть поодаль – их детишки. А за стеной, в привычном животном соседстве, расположилась отара овец. Пахнет шерстью, молоком, навозом. Пахнет горячим человеческим телом. Пахнет суровой домашней утварью и простой снедью. Пахнет могучей тихой радостью размеренного бытия, где каждый живёт в гармонии с внутренним «Я» и окружающим миром. И над всем этим мудрым покоем царит сияние обыкновенной лампочки. Чарующий свет человеческого жилья – против всей остальной, непроглядной тьмы. Огонёк в ночи. Всё живое сюда тянется. Неизбежная приманка.

Лыкасов сориентировался по карте и определил, что выйдет на полковой «эНПэ», если возьмёт на двадцать градусов левее кутана. Но ему не хотелось идти напрямик, через мёртвую темень пустыни. Почему-то потянуло пройти именно через кутан, через такой уютный, домашний, освещённой пятачок, где витает милый дух пастушьей семьи. Улыбаясь мыслям, Лыкасов решительно пустился по дороге. Он думал о том, о чём думает любой истосковавшийся солдат, – что скоро вернётся на гражданку, и повстречает замечательную девушку, и женится, и возникнет семья, и позабудутся тяготы, и снизойдёт блаженство, и будет течь прекрасная, светлая, счастливая, непременно счастливая, жизнь...

Он шагал, он улыбался, он приближался к своей чистой, высокой, наивной мечте, – а навстречу, из-за корявой изгороди кутана, уже выбегали страшные, злые, захлёбывающиеся в лае, собаки...

 

 

Раскрыв глаза, он видит, что в комнате заметно посветлело. Это ещё не яркое сияние дня с лазурью неба и косыми желтыми квадратами на стене – но уже и не ночь. Розоватая синь залила номер прозрачной акварельной невесомостью, а окно окрасилось в ровный тон бледного предрассветного часа.

Лыкасов чутко прислушивается. Сначала – к себе. Кажется, всё спокойно. Кажется, больше не тошнит. Только где-то в животе осталась слабо тянущая, чуть болезненная на ощупь, пустота. Рот заклеен горьким привкусом нездоровья, но сердце бьётся спокойно и дышится легко. И главное, самое главное ощущение – он жив. Жив без всяких там страховок, врачей, операций, реанимаций, капельниц и клизм. Просто – жив. Потому что смиренно отдался воле Природы. Потому что так суждено.

Затем, он прислушивается к окружающему миру. Тишина... Ни скрипа, ни вздоха, ни капли, ни ветерка. Метель улеглась. Безмолвное, чистое небо. Наверное, будет хороший день. Ещё один новый день. Именно таким он и должен быть – тихим и прозрачным, безмятежным.

Приподняв голову, Лыкасов озирается по сторонам. Никого... Прохладная ширь супружеского ложа. Ушла... Пустое месиво односпальных кроватей. И забрала детишек... Куда? Ах, да, конечно, – сам же их и удалил, выгнал в шею, послал к чертям собачьим. Во главе с этим самым. С Бирюком.

Попытка встать с кровати даётся на удивление легко. Он словно всплывает, не чувствуя привычного земного притяжения, и даже слабость измождённого тела кажется удивительной и приятной негой. Через мгновенье, зацепившись за угол стола, Лыкасов всё же понимает, насколько он за эту ночь сдал. Доковыляв до умывальника, он припадает к шипящей струе и осторожно, медленно, долго насыщает организм водой. Потом бредёт обратно, валится на кровать и лежит, прислушиваясь, как прохладно и живительно булькает в животе.

Всё-таки жив. Всё ещё жив. Вопреки всему. Во имя чего? А ведь мог бы уже и не быть. Но – есть? Зачем? Какой в этом смысл? Какую цель преследует Природа, не враз отправляя тебя в небытие, а для начала проводя через такую вот жёсткую, шоковую, генеральную репетицию? Что она хочет заставить перечувствовать? Какие мысли передумать? Разве не довольно уже было и недугов тела, и терзаний души? Выходит – нет. Выходит, что-то ещё осталось. Какое-то фатальное предназначение. Какая-то цель.

Цель... Определение цели из двух точек сопряженного наблюдения... Чем шире база, тем точнее прицел...

Лёжа со сложенными на животе руками, глядя в потолок пятизвёздочного номера, он снова проваливается в воспоминания – и видит себя молоденьким сержантом, который идёт по ночной дороге, смотрит на звёздную россыпь неба и мечтает о грядущей счастливой жизни. Между тем вдохновенным парнишкой и этим усталым мужиком пролегла дистанция в два десятка лет. База что надо. С такой базы прицел – точнее некуда. Ошибиться невозможно.

Вот только, что же было целью?..

Хотел встретить девушку и полюбить? Встретил, полюбил... Хотел создать семью? Создал... Детишек? Родил... Дом? Построил... Машину? Приобрёл... Другие деньги? Постиг... Другие страны? Побывал... Другие женщины? Пробовал...

О чём бы ни вспоминалось, на что бы ни падал оптический луч размышлений, – всё как-то размыто, неточно, мимо. Всё, вроде, то самое и есть, но стоит приблизиться, всмотреться пристальней – нет, нет, совсем не то, чем казалось издалека. Грезилась драгоценная награда, а получился жалкий пятак медальки.

Так что же, всё-таки, было целью этой нелепой, мимолётной жизни, – которая вполне могла оборваться нынче ночью, вывернувшись наизнанку над урчащей бездной сортира? Что было целью, если все жизненные свершения оказываются лишь бледной копией настоящей мечты, – если не её отражением в кривом зеркале чёрствой реальности?

А может... единственной целью была... сама Мечта?

Мечта как маяк, как символ, как высокий небесный зов вполне заурядных, земных устремлений? Мечта как идеальная, бесконечно удалённая точка, которая никогда не будет достигнута, но которая определяет вектор течения всей твоей хаотичной жизни? И кто знает, может человек именно тогда и умирает, когда у него не остаётся больше Мечты?

Но он всё ещё жив. Следовательно...

Движимый смутным импульсом, Лыкасов поднимается с кровати, пересекает комнату, подходит к окну. Такой ясный, чистый пейзаж. Величественный, безмолвный – и зовущий. Воздух хрустально прозрачен, и всё видно, как на ладони. Выстроившиеся на стоянке машины, косо примостившийся ретрак, будочка подъёмника, могучие столбы опор с канатами и чередой неподвижных кресел, игрушечное зданьице кафе-шале, причудливые корпуса верхнего отеля, хмурая зелень заснеженных елей, тёмная строгость камней, и дальше, до самого края – ровная синь уходящей в небо горы. На самой вершине отчётливо виднеется чёрная точка – башня монаха. И над ней – или это только так кажется? – вьётся призрачный дымок.

Лицо Лыкасова светлеет, губы ползут в улыбке, в глазах разгорается мятежная решимость. Ведь он всегда мечтал именно об этом, но только теперь осознал всем хмелем отравленной крови, всем ветром разорванной души. Он мечтал... мечтал взойти на гору, покорить вершину, вознестись над одомашненной суетой и увидеть мир с дикой, божественной высоты... Всё откладывал. Думал, потом как-нибудь. Когда? Когда потом?!

Сейчас. Надо решаться...

Он оборачивается, скользит по комнате вороватым взглядом. Никого. Совершенно один. Хороший шанс. Возможно, единственный.

Или сейчас – или никогда...

Он отходит от окна, задумчиво присаживается на край кровати. Смотрит в мелкий узор коврового покрытия. Вскидывает глаза к светлому квадрату ока и снова опускает долу.

А если остаться? Дождаться возвращения семейства, распахнуть объятья, взвыть, рухнуть, залиться слезами, захлебнуться в лобзаниях, забиться в истерике гарантированного счастия. Тусклого. Безнадёжного... Вернуться на круги и пуститься в знакомый гон – рыскать за добычей, выкармливать детёнышей, собачиться с женой, а в свободное от грызни время караулить, как бы с ней кто мимоходом не случился... Смешная роль, жалкая участь...

Ну уж нет! Чем загнуться однажды от пережора в затхлом уюте стаи, тычущей в морду стаканом воды, – уж лучше выйти навстречу ветру, навстречу небу, навстречу твоей собственной, ни с кем не разделённой, никем не покорённой, Мечте.

Лыкасов снова щупает живот и убеждается, что чувствует себя не так уж плохо. Вполне терпимо, нормально чувствует, именно так как и подобает чувствовать в его возрасте. Он чувствует себя великолепно! – пёс их всех раздери...

Приём пищи окончен!..

Он улыбается своему здоровому решению. Сегодня есть не придётся. А может быть – и завтра. Вот и славно. В конце концов, все известные отшельники постились по сорок дней. А уж ему-то, с его панкреатитом, голодать – святое дело.

Встать!..

Резко поднимается с кровати, подходит к шкафу, начинает доставать амуницию. Бельё, носки, свитер. Наконец – горнолыжный костюм. Это старый добрый костюм, неброский и без лейблов от кого-то там, зато – удобный и крепкий, отвечающий единственно важному требованию – защитить от холода. И ещё ботинки. Суровые ботинки армейского образца, с могучей подошвой и высокими голенищами на шнуровке. Жена умоляла купить что-нибудь «поприличней», но он настоял именно на этой модели.

Выходи строиться!..

Ещё раз окидывает взглядом своё краткосрочное пристанище. В свете утренней зари, в зареве бунтующей воли, претенциозное убранство выглядит жалким бутафорским надувательством. Занавесочки, светильнички, покрывальца. Дешёвый уют казённой эстетики. Примитивный обман. Люди платят за обман. Всю жизнь.

Боевая задача!..

За стеклом призывно синеет гора. Очерченная строгим прямоугольником окна, гора кажется висящей на стене картиной. Отсюда, из тепла комфортного номера, она кажется безобидной, покладистой, ручной. Как и всё, что заключено в рамку. Лыкасов и сам много лет провёл в рамке, вышагивая жизненный путь по периметру привычного ограждения и превращаясь в мёртвую, из года в год желтеющую, фотографию. Но однажды приходит пора разбить стекло, разломать рамку – и снова стать живым.

Уже взявшись за ручку двери, он мешкает, приторможенный внезапно натянутой мыслью. Дисциплина... Ответственность... Долг... Нельзя так просто уйти. Нужно объясниться. Что-то сказать. Напоследок.

Лыкасов садится за письменный стол, берёт чистый лист с вензелем отеля, задумчиво грызёт рекламную шариковую ручку...

Сегодня ночью чуть было не сдох, и на этом для меня всё закончилось бы, но...

Нет, нет, так нельзя. Слишком грубо, мрачно... Он с хрустом сминает лист и бросает в корзину.

Как ни крути, однажды приходится признать, что все мы друг другу – попутчики...

А это – слишком бессердечно, по-философски холодно... Ещё один бумажный шар летит в мусор.

Дорогая Люси, помнишь ли ты, как однажды у нас зашёл разговор о Мечте, и я сказал...

И так не пойдёт. Слишком сентиментально, приторно... Очередной комок догоняет предыдущие.

Я долго терпел, но больше не могу...

Ну, это – совсем уж как-то жалко, не по-мужски.

Мусора всё больше, а мысль не идёт. Верное слово, прощальное, достойное, всё объясняющее – и искупляющее.

За окном быстро светает. Небо наливается соком зари, а гора уплотняется в молчаливом и требовательном ожидании. Скоро взойдёт солнце, включат подъёмники, курорт придёт в движение, и в номер вернутся постояльцы. Они могут придти в любой момент – и ничего не выйдет. Надо поторопиться.

Лыкасов встряхивается и начинает строчить послание. Закончив, встаёт и направляется к двери. На столе остаётся белеть лист с небольшим размашистым текстом.

Отдыхайте, развлекайтесь, ни в чём себе не отказывайте. Отправляюсь на прогулку, неопределённо долгую. Всё чем могу служить – на карте Фроудбанка. Люси, ты знаешь, где она лежит. Пин-код – 1111.

Он покидает номер, тихо щёлкает замком, мягко шагает по коридору. Мимо плывёт череда одинаковых дверей с цифрами. Дверь, что совсем недавно считалась его, встаёт в общую шеренгу и уходит в одно на всех, безликое прошлое.

На лифтовой площадке его вдруг подхватывает и кружит людской вихрь. Толпа налакавшейся молодёжи шумно дурачится с лифтом – то ли ломится наружу, то ли набивается внутрь. Конвульсируют двери, истерят кнопки, заходится колокольчик, визжат нестойкие девицы и возбуждённо гогочут шаткие юнцы. Похоже, они никогда не спят. Ну что ж, у них всё ещё впереди...

Ожидание лифта грозит обернуться ненужной встречей. Выбравшись из толчеи, Лыкасов сбегает по лестнице вниз. Гулко шлёпают ступени, пролёт, ещё пролёт... На одном из поворотов застрял седовласый джентльмен. Он стоит, вцепившись в перила обеими руками и раскачиваясь с волевым достоинством благопристойного алкоголика. Все его усилия сосредоточены на покорении очередной ступеньки. Лыкасов вежливо препятствие огибает. Джентльмен поднимает измятое лицо, но его глаза так и остаются закрыты. Похоже, он никогда не просыпается. Ну что, для него всё уже позади...

Чем ближе к выходу, тем громче звучат голоса и всё чаще маячат неприкаянные фигуры. Где-то пульсирует музыка, где-то бурлит смех. Цивилизованное общество прожигает свою бесцельную пятизвёздочную жизнь.

В дворцовом вестибюле первого этажа особенно людно. Разноцветные отдыхающие. Чёрно-белый персонал. То ли ночь задержалась, то ли день наступить мешкает, да только Лыкасов в горнолыжном костюме обращает на себя всеобщее любопытство. Он здесь явно не к месту, явно лишний. Ну ничего, ничего – уже сквозит холодком зовущая снаружи свобода.

Ему приходит идея спуститься в подвальный этаж, где находится хранилище лыж. Кажется, альпинисты используют при восхождении лыжные палки. Кажется, он где-то об этом читал... Читал. Всю жизнь читал... Ему вдруг вспоминается, что он так и не успел дочитать роман. Вернуться, что ли в номер, захватить книгу с собою в путь?.. Да нет, не стоит. Уходить нужно налегке.

Вооружившись лыжными палками, он возвращается на первый этаж, пересекает вестибюль, кивает туристам в баре, кивает портье в рецепции, кивает растениям в кадушках и зеркалам в золочёных рамах. Лучезарно, так, кивает, заговорщицки и слегка дурашливо.

Уже вращая прозрачную крестовину выхода, он снова думает о недочитанной книге. На середине брошенный сюжет... Книга... Немного жаль... А впрочем, она уже не нужна. Книга, она ведь просто будит спящую мысль и указывает ей направление. А дальше мысль течёт сама, интуитивно и непредсказуемо, лавируя меж вязкими построениями рассудка и неукротимой волей бессознательного. Просто движется вперёд... Куда? Пустой вопрос. Ибо нет у движения иной цели, кроме самого движения. Кто думает иначе, тот кротчайшим путём достигает финала – и находит там груду камней.

Бескрайний внешний мир окатывает тревожной свежестью. Он начинается сразу за стеклом оставленной жизни, которая так и будет существовать в рамках комфортного вивария, где всё тщательно обустроено и застраховано. Главное – не оборачиваться. Только вперёд – в дикое, грозное, поющее безмолвие стихии. Стихии, которая даст тебе почувствовать, что вопреки всему, ты всё ещё жив.

Гора... Она вздымается над миром, смотрит холодно и надменно. Миллионы лет она молчит застывшей красотой. Она неподвижна, как ясная, неоспоримая истина. Она всегда стоит на месте – но это только кажется. Пусть найдётся смельчак, который посмеет бросить вызов – и она выйдет ему навстречу.

Лыкасов ступает по заснеженной площадке перед отелем. Видимость отличная. Маршрут просматривается на всём протяжении – вплоть до вершины, увенчанной чёрной башней. За дни метели снегу навалило много, но не настолько, чтобы помешать его решимости. Сильный ветер сдул снег в лощины, и если двигаться по дороге, вполне можно дойти. Немного зябко сейчас, но когда взойдёт солнце, будет в самый раз. Да и воздух совсем уже мягкий, щадящий. Волнующий воздух весны.

Он будет идти размеренно и неспешно, в привычном стайерском режиме, в режиме долгого армейского марш-броска. Если повезёт, повстречает в пути Льва Толстого – ведь он тоже однажды ушёл. Уж с ним-то найдётся, о чём поговорить. А потом вместе нагрянут в гости к одинокому монаху – то-то будет веселье. Уж на троих-то они что-нибудь да сообразят...

Бред, конечно, – но ведь мысль не удержать. Это только бренное тело можно заковать в ошейник и посадить на цепь. А мысль, она никогда не покорится, всегда будет стремиться к своей единственно подлинной цели – к Мечте.

– Молодой человек, вы лыжи забыли!..

Лыкасов не оборачивается, движется мимо. Он их заметил – так, краем глаза, – две потрёпанные искательницы доступных приключений. С бюстом как гора и причёской как пудель. Сидят на лавочке и по очереди хлещут из квадратной бутыли. Поминки по невостребованной сексуальности.

– Молодой человек, идите к нам!..

Не такой уж он и молодой. Седина в висках, желчь в глазах, неизлечимая печаль в мыслях. Просто порода у него такая, обманчивая, поджарая. Но этим-то что, одинокий мужик – всегда желанный кобелёк. Пытаются доскрести давно исчерпанные возможности. Не обращать внимания! – хватит уже с него тошноты.

– Молодой человек, а вы не боитесь волков?!

И тут он спотыкается. Не на их блудливом призыве, нет, – а на какой-то своей, всю жизнь преследующей, чарующей мысли.

Останавливается... Медленно, задумчиво оборачивается...

– Я?.. – говорит Лыкасов, вытягивая напряжённую шею. – Волков?..

Он критически смотрит на этих пошлых, гениальных дур, – на одну, на другую, – и обнажает зубы в весёлом, прощальном, хищном оскале.

И вот ты смеёшься, смеёшься гордо, зло – и чувствуешь, как все волоски твоего тела шевелятся от радостного предвкушения. Оставляя в недоумении всех тех, кто тебя не понял, да так никогда и не поймёт, ты поворачиваешься и уходишь прочь. Ты легко перемахиваешь через ограду красных флажков и пускаешься по синей снежной целине. Снег хрустит под ногами, воздух пьянит его чистым – самым чистым на свете – запахом, и, вытянув нос по ветру, ты жадно стремишься вперёд, – туда, где земля сходится с небом, и где, прячась за чёрным пиком горы, уже дрожит нетерпеливое, вот-вот готовое брызнуть, солнце.

 

 

 

 2004г.
 Редакция 2008г.

 

 

 


Оглавление

4. Злость
5. Рывок
6. Приложение-1

Канал 'Новая Литература' на telegram.org  Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

02.08: Юрий Сигарев. Грязь (пьеса)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или сразу отправить журналу 500 руб.:

- с вашего яндекс-кошелька:


- с вашей банковской карты:


- с телефона Билайн, МТС, Tele2:




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература» (без рекламы):

Номер журнала «Новая Литература» за сентябрь 2019 года

Все номера с 2015 года (без рекламы):
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 

При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2020 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!