HTM
Номер журнала «Новая Литература» за сентябрь 2019 г.

Игорь Белисов

Оскал

Обсудить

Басня

 

ОПАСНОСТЬ – ТРЕВОГА – ПОИСК – ЗЛОСТЬ – РЫВОК – ОПАСНОСТЬ – ТРЕВОГА – ПОИСК – ЗЛОСТЬ – РЫВОК

 

Сопряженные точки в оптике, две точки, которые по отношению к оптической системе являются объектом и его изображением. Вследствие обратимости световых лучей объект и изображение могут взаимно меняться местами.  

Советский энциклопедический словарь

 

ОПАСНОСТЬ – ТРЕВОГА – ПОИСК – ЗЛОСТЬ – РЫВОК – ОПАСНОСТЬ – ТРЕВОГА – ПОИСК – ЗЛОСТЬ – РЫВОК

 

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 19.11.2010
Оглавление

3. Поиск
4. Злость
5. Рывок

Злость


 

 

 

Вторые сутки не прекращается вьюга. Перевалив через горный хребет, над долиной кружит мокрый ветер. Этот ветер напирает на стёкла отеля, завывает в вентиляции и терзает струны подъёмников. Турки говорят, что так часто бывает в начале весны. Перепады температур. Обычное дело... Отдыхающих не устраивает такая «обычность». Подъёмники закрыты. Катания нет. Система «всё включено» дала сбой. Денежки уплывают в воющую трубу.

Лыкасов спокоен. Благодаря гримасе Природы он, наконец-то, смог поработать над годовым отчётом. Правда, несколько мешают одуревающие детёныши и загрустившая Люси. Но это – ничего. Обычное дело.

По отелю бродят стайки обездоленных лыжников, поскуливает разноязыкое недовольство. Говорливые казахи и шумные татары, разухабистые русские и горластые украинцы, ворчащие белорусы, шипящие поляки, тягучие латыши и прочие малобюджетные немцы. Недовольны все.

 Корпоративный интерес...

Люси говорит, это – безобразие. Непонятно, что она имеет в виду: непредсказуемость Природы или невозмутимость мужа, – который, покончив с отчётом, захлопнул ноутбук и растянулся на кровати, намереваясь почитать книгу.

Она несправедлива. Иногда он всё же выбирается из номера. Как минимум, трижды в день – завтрак, обед, ужин. Лыкасов считает, что этого предостаточно. Люси злится, – а как же видеосалон, игровой клуб, тренажёрный зал, лечебный массаж, два бассейна, три вида бань, четыре стильных бара и шикарная дискотека?.. Как же её броский купальник от... четыре пары туфель от... восемь кофточек и два роскошных платья от кого-то там?.. Лыкасов вяло огрызается – ему это неинтересно. Люси заводится всё больше и начинает агрессивно тявкать – что-то насчёт его обязанности заниматься с детьми и развлекать жену.

Групповая дисциплина...

С удовольствием воспользовавшись обидой супруги, Лыкасов берёт книгу и покидает номер. Шаги мягко стелются по ковровой дорожке. С потолка сочится мягкий свет. Мягко наплывает дурман воспоминаний: вот уж пёс знает сколько лет он разъезжает с семьёй по разным странам, чтобы видеть один и тот же мёртвый свет; селится в разных отелях, чтобы ходить по одним и тем же синтетическим дорожкам; изощряется в разных занимательно-развлекательных выкрутасах, чтобы слышать одни и те же скучные, искусственные слова.

Лыкасов часто размышляет о феномене deja vu. Почему с какого-то возраста многие явления всё чаще повторяются? Почему их некогда плавное течение мимо вдруг ускоряется, сплетается, закручивается в спираль, замыкается в круг? И почему этот круг, с каждым годом, становится всё уже, начинает затягиваться – и душить?

Вот открылась дверь, в коридор выходит седовласый джентльмен. Он поднимает на тебя сонные глаза и кивает. Ты вежливо киваешь в ответ – кажется, вы когда-то встречались – и проходишь мимо... По лестнице цокают две болтливые тётки; у одной – причёска ухоженного пуделя вокруг тщательно нарисованного лица, у другой – гипнотического калибра бюст, распирающий футболку с дохленьким горным пейзажиком. Завидев тебя, они быстро перешёптываются, хихикают и кивают с подчёркнутым интересом. Ты расплываешься в реверансной улыбке – сдаётся, вы где-то пересекались – и проходишь... Разъезжаются двери лифта, вываливается толпа оглушительной молодёжи. Каждый радостно таращится, машет ладошкой и приветствует тебя на нерусском языке. Ты отвечаешь глуповатым «хэллоу!» – все они смутно знакомы – и мимо...

В самом конце коридора, у окна с дугой снега на стекле – небольшая, удалённая от суеты, площадка. Потолочный софит, напольная пальма, столик с пепельницей, пара кресел.

Лыкасов уютно проваливается, шевелит пальцами вытянутых ног, закуривает, пускает кольца. Наконец, раскрывает книгу.

Снаружи завывает беспросветный белый день. Время исчезает. Место уплывает. Жизнь перетекает в окно книжного разворота...

Неспешные шаги, щелчок зажигалки, струйка чужого дыма – замеченные лишь потому, что в соседнем кресле утвердилась чья-то тень.

– Неужели, так интересно?

Лыкасов отрывается от книги. Ах вот оно что... Опять этот... Хитрющие глаза, нахальная улыбка, самоуверенные крепкие зубы...

– Очень, – бросает он Бирюкову, с холодной лучезарностью ответно скалясь.

Внимание цепляется за строчки, но смысл прочтённого ускользает. Теперь все мысли – о нём. Что он всё рыщет вокруг? Чего вынюхивает?..

– Что читаете, если не секрет? – любопытствует Бирюков.

Делать нечего, придётся принять беседу. Они ведь теперь чуть ли не друзья, – после того, как тот взялся учить детёнышей правильной технике...

– Джек Лондон. «Морской волк».

– А-а... – тянет Бирюков с видом знатока. – Как же, читал. Ещё в юности. Вы знаете, мне не понравилось. Книга о слюнявой сентиментальности и звериной жестокости.

Вообще-то, никто не запрашивал его рецензии. Впрочем, как и всего остального... Лыкасов колет Бирюкова ледяным взглядом и едко ухмыляется:

– А вы, надо думать, на сентиментальности и жестокости собаку съели?

 

 

Это случилось на втором году службы. Сержант Лыкасов поймал бабочку.

Был пустой и жаркий летний день. Личный состав отбывал повинность парково-хозяйственных работ вдали от расположения полка. Лыкасов медитировал в сонном безделье дежурного по батарее, и ему пришла идея слегка нарушить дисциплину, а именно – позагорать. Проинструктировав душару-дневального, где его искать в случае появления начальства, он взобрался на подоконник распахнутого в канцелярии окна и спрыгнул в бурьян. Зайдя не слишком далеко, чтобы услышать зов дневального, но достаточно, чтобы стать невидимым для случайных офицеров, Лыкасов обнажился до трусов и растянулся на тёплой земле. Вокруг буйствовали раскалённые на солнце травы, витал дурман южных цветов, стрекотала перекличка насекомых, – а над головой зияла чистая голубая бездна, и он мечтательно падал, падал в неё, думая о чём-то хорошем...

И тут он увидел её. Она неслышно села на зыбкую былинку, дождалась, когда утихнут колебания, после чего раскрылась в завораживающей красоте. Абсолютная симметрия и абсолютное очарование. Нежно-жёлтые крылья в причудливой оторочке чёрного бархата, который книзу заостряется парой трепетных серёжек. Тонкие лучики. Прозрачные усики. И два округлых синих пятна, будто два немигающих глаза, – которые смотрят на тебя с безмолвным и бессмысленным призывом.

Лыкасов часто размышлял о красоте. Для чего существует эта мистическая гармония? Для чего эта высокая, презревшая всякую целесообразность, идеальная причуда природы? Для чего эта бесполезная, и чаще всего, губительная для неё самой, броская приманка?

Движимый неясным инстинктом, он осторожно повернулся на бок и приподнялся на локте. Бабочка чуть дрогнула крыльями... Медленно, очень медленно он подогнул ноги, лёгонько упёрся руками, пружинисто выгнул спину. Она чуть сузила распашку... Лыкасов сглотнул слюну, на мгновение заслушался тишиной – шуршал ветерок, трещали кузнечики, обрывисто лаял далёкий командный голос... – и бросился на добычу.

Канцелярия, – которой Лыкасов на правах писаря заведовал в отсутствие комбата, – как и все помещения казармы, имела картонные стены. Сам не зная зачем, он пришпилил свой нежный трофей к стене брутального армейского кабинета. Отошёл и окинул деяние творческим прищуром художника. Нашёл, что что-то в этом есть.

Капитан Шелудько долго не замечал новшества...

В следующий раз Лыкасову подвернулся замечательный жук – огромный, коричнево-лаковый, с ветвистыми оленьими рогами. Его также постигла участь музейного экспоната.

Шелудько и этого не увидел...

Вскоре Лыкасов поймал очередной экземпляр – небольшую, но яркую бабочку с широкими винными крыльями. Потом были ещё какие-то мотыльки, шмели, стрекозы, кузнечики, паучки и прочие букашки. Коллекция ширилась. Весь простенок от занавески до забитого картами шкафа был испещрён принесёнными в жертву насекомыми. Лыкасов не знал ни одного энтомологического названия, но ничуть этого не смущался. Его манило служение красоте в чистом виде, красоте без ярлыков, азартное упоение неуставным поэтическим духом.

Комбат оставался слеп...

А вот командир полка бывал зорок до магического ясновидения. Он редко заглядывал в казармы, но, если уж это случалось, то на самом недоступном карнизе непременно обнаруживалась пыль, из самого секретного тайника выуживалась кондитерская заначка, а у самого образцового дневального вскрывался пробел в запоминании какой-нибудь статьи устава. Взыскания Полкан раздавал с царской небрежностью – и бойцам, и офицерам. Трепетали все.

Сержант Лыкасов в очередной раз стоял дежурным по батарее, когда Полкан возжелал зайти «в гости». Он явился, сопровождаемый свитой офицеров, в авангарде которой нервно шевелились усы капитана Шелудько. Лыкасов гаркнул «Смир-р-на!», прогромыхал по дощатому полу и молодцевато отрапортовал, – после чего проследовал за критически навострённой мордой Полкана. Процессия потекла по коридору, заглянула в умывальник, в каптёрку и в ленинскую комнату. Наконец, заполнила канцелярию.

Полкан скользил взглядом по угрюмому столу, по суровым табуретам, шкафам и тумбочкам, по косякам, плинтусам и подоконникам. Его глаза светились мрачной предвзятостью уставных требований, согласно которым в интерьере всё должно быть параллельно и перпендикулярно – и вдруг...

Он дёрнулся, точно ударился о невидимую стену. Все валики его лица так чудовищно раздулись, что присутствующие мгновенно впали в оцепенение ужаса.

– Что это?.. – тихо спросил Полкан, вылупившись на парадный строй распятых насекомых.

Вопрос адресовался хозяину кабинета – капитану Шелудько. Тот мгновенно побелел и начал заглатывать собственные усы. В его глазах задрожал отказ от притязаний на майорские звёзды.

– Сержант Лыкасов, – захрипел комбат, – что это?!

Лыкасов мгновенно прокрутил в голове тотализатор неприятностей, – от наряда вне очереди до Дембеля в опасности, – и шагнул вперёд.

– Коллекция местной фауны, товарищ полковник!

Полкан скосил на сержанта туманный глаз, затем снова засмотрелся на экспозицию. Чуть отпрянул, опять приблизился, тронул пальцем несколько сухих крыл, скрестил руки, задумчиво пожевал губами... Наконец, изрёк:

– Я понимаю, что коллекция...

Отошёл подальше, взглянул на насекомых с одухотворённым креном ценителя искусств и в бездыханности парализованной свиты одобрительно добавил:

– Но почему не в рамке?

 

 

Да, именно – в рамке. Она хотела, чтобы их совместное фото висело в рамке, – в качестве настенного оберега неразлучности.

Так уж вышло, что они случайно запечатлелись на «поляроиде» уличного халтурщика. Леси, чрезвычайно довольная этой милой пошлостью, потащила Лыкасова за несколько кварталов, где, как ей было известно, существовала багетная мастерская. В своём воображении она наделяла любовника тонким вкусом и желала, чтобы он сам выбрал рамку.

Лесси вообще злоупотребляла приписками Лыкасову неких высоких качеств. То она находила в нём поэтический склад – и подолгу терзала его терпеливость, декламируя стихи собственного сочинения; то обнаруживала музыкальный слух – и принималась обучать игре на фортепиано, искренне удивляясь, однако, почему дело не продвигается дальше «Собачьего вальса»... В их тайном союзе она отказывалась видеть заурядный вульгарный романчик и как могла старалась его окультурить, окружить эстетикой, оплести орнаментом вязкой «духовности».

После того как Лыкасов ткнул когтем в один из золотистых прямоугольников, и фотография, стараниями продавца, облачилась в выбранный багет, любовники прошлись немного сквозь вой полуденного города и завернули в тихое кафе. Сонный официант уполз выполнять заказ. Лыкасов поджёг фитилёк в ресторанной лампадке, задымил скучающей цигаркой. Лесси достала из сумочки обрамлённый портретец, и, приставив его к вазочке с одиноким цветком, – было в этом что-то поминальное, – погрузилась в умилённую задумчивость.

– Скажи, – вдруг спросила она, – у тебя есть общие интересы с женой?

Лыкасов кисло усмехнулся. А как же... Совместное проживание, совместное ведение хозяйства... Детёныши, наконец.

– Да нет, я не об этом, – продолжала Лесси. – Я имею в виду, бывает ли так, что вы куда-то выбираетесь, куда-то вместе стремитесь?

Да, конечно... Магазин, сбербанк, школа. Её маман, её братец. Иногда – поликлиника или милиция. Ах да, чуть не забыл, как же: раз в год – непременный совместный отпуск.

– Ну что ты кривляешься! – обижалась Лесси. – Ты же знаешь, что я хочу сказать. Я говорю о внутренней, о духовной общности!

Да, да, – иногда от общения действительно становится душно. Например, когда разговор заходит о родственных обязанностях. Или – о деньгах.

– И это – всё?!

Тут, к счастью, прибыл официант, и Лыкасов завязал с ним улыбчивую болтовню, обсуждая нюансы подливок и соусов. Когда официант ушёл, Лыкасов сосредоточился на пилении мяса и смаковании его вкусовых качеств. Он грыз, причмокивал и эйфорически закатывал глаза.

– Я спрашиваю, это – всё?! – повторила Лесси, изображая интимную взволнованность истинного друга.

А чего же, пёс раздери, ещё?..

– У нас всё могло бы быть по-другому... – произнесла Лесси с такой скромной ненавязчивостью, что Лыкасов чуть не подавился.

Он откашлялся. Тщательно пережевал. Осторожно проглотил. Сделал долгий, очень долгий глоток вина... Собрался было пилить новый кусок, – но вдруг со звоном отшвырнул приборы.

– Послушай, послушай и постарайся понять, – Он направил на Лесси указку нервного пальца. – Никогда, слышишь, никогда больше не заговаривай со мной об этом. Я тебя очень прошу. Договорились?..

Она не хотела договариваться, вновь начала скулить о каких-то заоблачных интересах...

– Ты это – серьёзно?.. – скривился Лыкасов. – Ты всерьёз считаешь, что между мужчиной и женщиной может быть иной интерес? Иной, кроме инстинкта животного притяжения? Кроме этой западни, в которую попадают две разнополые особи, и потом всю жизнь собачатся, посаженные на цепь продолжения рода?..

Затравленно, совсем уже жалко, Лесси напомнила, что он говорил ей, кажется, о любви...

Глаза Лыкасова замутились внезапной злобой.

– Да, говорил! Говорил – и что из того?! Ведь когда мужчина говорит, что любит женщину, это значит только одно – ему нравится заниматься с ней любовью. Только это – и больше ничего... Или, может, ты думаешь, что ему нравятся её неуравновешенность? Её истерики? Её менструации? Её головные боли?.. Её попытки подмять мужчину под себя, а самой из подчинения улизнуть? Её желание решить свои проблемы за счёт высасывания чужой жизненной энергии?.. А инстинкт материнства? – все эти сопли, памперсы, срыгивания, диатезы, отставания в развитии, консультации врачей, испещрённый дневник, трудный возраст, милиция, армия, институт, женитьба, развод – и так до победного, то есть до смерти!.. А ремонт квартиры? А выезды на курорт? А её мамочка и прочие родственнички? И всё это – на твою одну, тощую шею! Ты думаешь, об этом мечтает мужчина, когда признаётся женщине в любви?!

Лесси поникла, спрятала лицо в ладони.

– А ты жесток, – сказала она надломлено.

Глядя на роскошную медную гриву, стекающую по бледным рукам, Лыкасов впервые заметил в её проборе штришки безнадёжного серебра.

И вдруг тебе становится больно. Боль пронзает и уже не отпускает. Ты осознаёшь, что оказался в центре напряжённой игры, игры похожей на перетягивание каната. Игры, в которой канат – ты сам. Игры не на жизнь и насмерть... И ты понимаешь: они не отступятся, они так устроены, они по-другому не могут, они будут тянуть тебя в разные стороны, тянуть и рвать на части...

Зубами.

 

 

Рядовой Борзаев натянул шнурок, которому надлежало сыграть роль ограждающего ринг каната. Тонкий белый квадрат на дощатом полу казармы.

Недавно ему прислали из дому две пары боксёрских перчаток, и вот он устроил импровизированный матч: раздевшись до пояса, прогуливался по периметру, громыхая сапогами и сочно шлёпая кожаными гирями рук.

– Бьёмса на вилэт, – объяснял он незамысловатые правила. – Кто улэтэл, тот улэтэл. Пэрчатки бэрот другой.

Выходить с ним на бой никто не хотел. Посмотрев на литую, играющую мышцами фигуру, каждый впадал в уныние и прятал глаза. Даже «дедушки», – даром что балагурили, развалившись на двух угловых койках, – настроились на сугубо зрительское участие и избегали пересекаться взглядом с задиристой усмешкой горца.

Обнаружив, что очередь желающих не выстраивается, Борзаев сам выбрал первого соперника. Им оказался щуплый парнишка одного с Борзаевым призыва, с таким веснушками и небесными глазами, что неизбежно занимал нишу батарейного «чмошника». Такая диспозиция казалась солдатам естественной, – как и всякое унижение, не касающееся тебя лично.

Его жалкая закорючка – против коренастой стойки Борзаева – вызвала всеобщее ликование. Кто был покрепче, улыбались с мудрой жалостью. Самые неказистые изощрялись в шакальих остротах.

Бойцы закружили по «рингу». Борзаев сделал несколько ложных выпадов. «Чмошник» на провокации не отвечал и только затравленно прятался за перчатками.

В толпе нарастали смех и улюлюканье...

Борзаев резко пробил защиту – поражённая голова качнулась, как василёк на ветру. Борзаев полностью открылся и стоял, дожидаясь, когда соперник придёт в себя. Тот потёр ушибленную щёку, покрутил головой и снова запрыгал мрачным кузнечиком.

Толпа гудела, со всех сторон раздавались призывы...

Борзаев не поднимал рук, а только слегка отклонялся, то влево, то вправо, уводя голову из-под робких атак шута. Наконец, ему надоело, и он весело двинулся вперёд, – толпа взревела... – он передёрнул плечами, – паренёк попятился... – Борзаев холодно рассмеялся, – и хлёсткой молнией поставил точку.

Голубоглазый червяк страдальчески корчился на полу, – а турбина зрительского возбуждения очень нехотя сбрасывала обороты...

Тем временем, Борзаев назначил следующего гладиатора. Выбор пал на одного ефрейтора, бойца второго года службы и давнего неприятеля Борзаева. Этот глупый «черпак» как-то раз попытался объяснить «молодому» Борзаеву его место в казарменной иерархии. Но «дедовские» замашки второгодки не произвели на Борзаева впечатления. Ефрейтор пообещал со временем расквитаться, – каковому обещанию, судя по нервному виду мстителя, он и сам теперь был не рад.

Лишившись куртки с ефрейторскими лычками, он превратился в долговязого малого, худого и костистого. Изготовившись к бою, он согнулся, отчего стал похож на вопросительный знак. Исход боя был для него под большим вопросом.

Ефрейтор неуклюже заработал граблями рук, но смог поразить только воздух. Борзаев же, излучая веселье и упругую вёрткость хорошо разогретого тела, легко скользил вокруг противника и огорчал его несильными, но точными ударами. Но вот ефрейтор начал злиться, впадать в ажитацию; его движения обрели истеричную размашистость – и он пошёл ва-банк... Мгновенная стычка – «черпак» согнулся пополам, затем вчетверо, и тяжко завалился набок.

Толпа одобрительно промычала...

В очередную жертву Борзаев избрал богатыря-коптерщика. Коптёрщик имел под два метра росту и под сотню «кэгэ» весу, и, хотя отслужил всего полгода, был настолько внушителен, что вызывал уважение даже у самых отпетых «дедов». Он нёс в себе былинную силищу и достоинство, – тем привлекательнее оказался для Борзаева. Этот витязь так и не понял, как оказался на полу – с пьяным звоном в голове и плывущими по кругу сослуживцами.

Толпа смятенно охнула...

Коптёрщик потряс головой, вскочил на ноги, налился багровым, с ухарским замахом ринулся вперёд – и вновь грохнулся долу. Медленно и шатко поднялся. Очертил пространство взглядом раненого быка. И опять рухнул на стонущие доски.

Богатырь пару раз ещё что-то пытался, но Борзаев снова и снова его контузил, подводя схватку к решающему нокауту...

– Стоп! Хватит! – вдруг выкрикнул Лыкасов. – А то забьёшь парня до смерти!

Борзаев повернул голову. Его лицо озарилось холодной радостью.

– А-а, сэржант... Мой друг сэржант... Ну, давай, твая очэрэдь...

В наступившей тишине слышалось тяжкое пыхтение коптёрщика и размеренное дыхание чемпиона. Казалось, Борзаев ничуть не устал, а только сейчас вошёл в форму хорошо размявшегося бойца. Его торс блестел горячей влагой. От него исходил острый мужской дух. Он улыбался спокойно и вызывающе. Он, не мигая, улыбался Лыкасову.

Это был не просто вызов на бой. Салабон-первогодка бросал перчатку старослужащему, – и то был вызов всей системе армейской дедовщины. Вызов молодого и сильного животного, брошенный заматеревшему племени. Вызов на схватку за право быть первым в стае.

Захлопали редкие ладоши, которые тут же приумножились и грянули аплодисментами. Лыкасов увидел своих сопризывников, – не столь уязвлённых дерзостью «молодого», сколь обрадованных тем, что не их разленившимся мордам придётся рисковать зубами, отстаивая честь «дедушек». Но аплодировали не только они. Хлопали и годовалые, и полугодки. Все, все в батарее воодушевляли Лыкасова на поединок. Все мечтали поставить Борзаева на место. Все боялись этого наглого, опасного дикаря. Все горели кровожадными глазами.

С непроницаемым лицом Лыкасов расстегнул и отбросил ремень. Снял куртку, майку. Натянул жаркие перчатки...

Он никогда не любил бокс. Он не любил мордобоя – в любом виде. Не любил насилия, – в какие бы личины спортивного благородства или политической необходимости оно ни рядилось.

Лыкасов вскинул отяжелевшие руки. Чуть пригнулся и пошёл по кругу, внимательно глядя на врага. Глаза – в глаза. Не мигая...

Он был крепким парнем, от природы поджарым и ловким. Демонстрировал отменную выносливость на марш-бросках и отличное выполнение нормативов на турнике и полосе препятствий. Но то были хоть и командные, но всё-таки сольные игры, не имеющие ничего общего с реальным бойцовским спаррингом.

Борзаев двигался резво, горячо. Сверкал переливами мышц и чёрным огнём чуть прищуренных глаз. Поддразнивал левой, выстреливал правой, снова закрывался, уходя от контратаки...

Да нет, за время службы Лыкасову доводилось, конечно, драться. Но все те случаи были какими-то ненастоящими. То он безропотно получал в нюх от старослужащих, то сам учил уму-разуму ссыкливый молодняк. И только теперь, на финишной прямой «стодневки», ему пришлось наконец-то биться всерьёз – без оглядки на «понятия» срока службы, с равной возможностью любого из исходов.

Борзаев в очередной раз передёрнул левой, – вдруг по щеке Лыкасова полоснул огонь; он отшатнулся – и жестко ответил. Он увидел, как Борзаев, не без удивления, с улыбкой одобрения, потрогал свою примятую челюсть...

Толпа ошалело взрычала...

Противники заработали активней. Взбодрившись злобой, они всё плотнее затягивались в узел взаимных атак...

Лыкасов не любил мордобоя, – но открылась брешь – и кулак врезал сам, куда надо; такой сочный, мясной звук; Борзаев неуклюже дёрнулся, едва не потерял равновесие, но через мгновение вновь обрёл твердость стойки. Взгляд горца налился яростью. Лыкасов азартно ухмыльнулся...

– Давай, Лыкас, давай, покажи ему!.. – ревели болельщики.

– Разделай его, Лыкас!..

– Лыкас, мочи!..

На мгновенье он отдался боевой эйфории, увидев разом всех своих товарищей, которые озверело орали и размахивали руками. Они желали ему победы. Они верили в него...

Горячая вспышка ослепила глаза. Лыкасов едва успел прозреть, как новая вспышка обрушилась на него. С секундным запозданием настигла боль от первой вспышки и набатный гул от второй. В следующий миг он увидел Борзаева, который стоял, почему-то, под невозможным углом к горизонту. Лыкасов собрался, противник вернулся к вертикали – и снова мир вспыхнул и погас... Теперь он видел только ноги, тяжёлые чёрные кирзачи на уходящих вдаль морёных досках пола. Неловко опёрся рукой, поднял голову, разыскал Борзаева в фиолетовых мутных кругах...

– Ну что же ты, Лыкас?! Вставай, вставай!.. – гудел далёкий хор.

Медленно, очень медленно, он всплывал на исходный уровень. Всё казалось таким невесомым, нереальным, всё раскачивалось и неслось по кругу. И только этот привкус – солёный тёплый привкус – быстро наполнял онемевший рот...

И новый взрыв, на этот раз – в животе. Парализующий, удушливый вакуум... А Борзаев уже отвёл кулак для нового удара, плавно – и неотвратимо...

Ничего личного – Лыкасов понимал это, – ничего личного не имел Борзаев в своей планомерной казни. Ничего, кроме безоговорочного права сильного – сильнейшего из присутствующих – зверя.

Лыкасов бессознательно водил руками, не понимая, атакует ли он, защищается ли... Просто хватался руками за пустоту, в ожидании чего-то решающего, сокрушительного, последнего...

– Атас, атас, комбат идёт!.. – донёсся неожиданный крик дневального, и у Лыкасова мелькнула надежда остаться, на сей раз, живым; он по инерции ещё изображал стойку, ещё кружил в слепом вальсе приговорённого, но по казарме уже летела амнистия, ревущей волной накрывая всё: – Смир-р-на!!!

 

 

Внешне всё оставалось как будто по-прежнему, но в атмосфере коллектива ощущалось гнетущее, словно перед грозой, напряжение. Все ходили с пасмурными лицами, общались в полголоса, а если и шутили, то крайне сдержанно и нервно. Было ясно: грядут перемены – непредсказуемые, недобрые.

В один из этих хмурых дней, плутая в коридорах приунывшего офиса, Лыкасов нос к носу столкнулся с Люпусинским. Менеджер точно ждал его. В ответ на приветственное многословие он сухо поздоровался и пригласил Лыкасова в кабинет. Сигаретка, чай, тревожное дребезжание ложечки...

– Тут такое дело... Серьёзное... Очень тонкое и неприятное дело... – Люпусинский, наконец, отложил ложечку и, пригубив чаю, продолжил: – В нашей фирме планируется реорганизация. Плохие времена. Расходы растут, прибыль падает. Кризис, словом... – Он принялся задумчиво мучить ложечку, придавая ей то один изгиб, то другой. – Я не знаю, что там творится в других отделах, но нашу команду начальство решило хорошенько урезать. Они сказали, что будут избавляться от балласта. От тех, кто не представляет корпоративного интереса. В общем, будет серьёзная чистка. Словом, сокращение.

Лыкасов задумчиво угостился сигареткой шефа.

– Как ты знаешь, на кавказском направлении дела идут не ахти как, – сказал Люпусинский, потупив взор.

Лыкасов пожал плечами – он не имеет к Кавказу никакого отношения.

– Вот именно, что никакого. Кавказ по-прежнему остаётся приоритетным направлением нашей работы, и я подумал, что если уж сокращать... – Люпусинский воровато глянул исподлобья, – то начинать надо с второстепенных подразделений, малобюджетных и малоприбыльных.

Лыкасов нервно почесал нос. Кажется, что-то начало проясняться. Кажется, речь шла о его неброской деятельности.

– Ты всегда был умницей, – заметил Люпуспнский, – всегда всё правильно понимал. Надеюсь, поймёшь и сейчас.

Лыкасов заёрзал. Уж не на него ли наточен нож сокращения? Не ему ли уготовано жертвенное кровопускание?

– В общем, – вздохнул Люпусинский, – если у тебя есть на примете какое-то местечко, где ты хотел бы продолжить трудовую деятельность... я буду рад пожать тебе руку.

Только теперь Лыкасов заметил, насколько мерзкие сигареты курит шеф. Он с отвращением раздавил в пепельнице халявный бычок. Спустил с языка горький, тягучий плевок. Отодвинул «натюрморт» на сторону Люпусинского.

– Если я правильно понял, – уточнил Лыкасов, – вы решили от меня избавиться...

Люпусинский вновь спрятал глаза.

– Избавиться от неудобного сотрудника...

Люпусинский схватился за новую сигарету.

– От давнего соратника...

Люпусинский принялся смахивать со стола невидимые крошки табачного пепла.

– А вам не приходило в голову, что, может быть, для Фроудаско будет полезнее свернуть кавказское направление?.. – предположил Лыкасов.

Такая альтернатива Люпусинского насторожила. Он утратил интерес к пеплу и озадаченно уставился на дерзкого подчинённого.

– Может, всё дело в неадекватном менеджменте?.. – продолжал тот.

Глаза Люпусинского начали надуваться розовым удивлением.

– Может, это вы, уважаемый начальник, завалили всю службу?..

Розовое удивление созрело до багровой ярости, и Люпусинский, стиснув зубы, зарычал:

– Ну ты, шавка, попридержи язык!

Лыкасов откинулся в кресле, завалил ногу на ногу и начал сосредоточенно изучать ногти на руке.

– Я готов, вполне готов попридержать язык, – согласился он как бы между прочим. – Тем более что у меня есть, что придерживать...

Начальник вскочил с места.

– Что ты имеешь в виду?!

Ногти чрезвычайно увлекли Лыкасова. Он вертел ими и так, и этак.

– Ну, например, – лениво напомнил он, – ваши цифры по годовому отчёту. Это ведь откровенная липа – мы-то с вами это знаем...

Рык Люпусинского перешёл в стон.

– Или, скажем, ваша методика расчётов с крупными клиентами, – продолжал Лыкасов. – Это может оказаться любопытным для налоговой полиции...

Стон перешёл в хрип.

– Или, чем пёс ни шутит, вдруг у меня сохранились – случайно, конечно, но всё же сохранились, – копии банковских платёжек, подписанных вашей уважаемой ручкой аж в тыща девятьсот девяносто четвёртом...

Люпусинский рухнул в кресло, рванул узел галстука, распахнул потный воротник; на губах дрожала пена, по лбу текли ручьи; он захлопал по карманам, извлёк дежурный пузырёк, сунул в рот неотложную таблетку.

Качество ногтей, наконец-то, Лыкасова устроило. Он поднялся и засунул руки в карманы. Стоял и смотрел на шефа, смотрел сверху вниз, – как тот панически сосёт пилюлю и синими губами ловит воздух. Ему стало жаль менеджера. Жаль больного старика. Жаль алчного зверюгу, который пустит по миру хоть всех сотрудников, но сам до последнего будет держаться за Кавказ – этот сочный, кровавый, всё больше ускользающий от него кусок мяса... Ему вдруг вспомнилось, как Люпосинский распускал слухи, будто в неудачах фирмы на кавказском направлении повинна чеченская мафия... Лыкасов улыбнулся. Он был уверен, что чеченцы здесь ни при чём. Просто, Люпусинский больше не тянул этой работы. Обрюзг, заплыл жиром, потерял нюх. Ему давно пришла пора уходить.

– Хотите совет? – предложил Лыкасов миролюбиво. – Во-первых, поднимите с ковра сигарету, может случиться пожар... А во-вторых, оставьте меня в покое, – Он развернулся и спокойно пошёл на выход. У двери оглянулся: – И, если уж на то пошло, то и Кавказ – тоже. Так будет лучше. Поверьте мне, вашему прилежному ученику.

Лыкасов открыл дверь и ступил в яркий свет. Он уже лукаво махал знакомой секретарше, удаляясь через приёмную, – а за спиной клокотали и брызгали бессильные проклятья Люпусинского:

– Ах ты сучий потрох! Ну, погоди... Я до тебя доберусь... Так и знай: у меня давно от тебя зубная боль!

 

 

Лыкасов смотрит, как Бирюков разделывается с куском мяса. Внушительный, бугристый, прожаренный ровно настолько, чтобы на разрезе непременно сочиться кровью, этот кусок, точно живой, скользит по тарелке, но Бирюков ловко его усмиряет вилкой и отпиливает ножом аккуратные ломтики.

Вот уж который день они ужинают вместе. А также обедают. Да что там – утро, и то начинается с мерзкой чашечки совместного кофея. Дружная команда лыжников. Неразлучная вязанка соотечественников. Замкнутый треугольник взаимного сопряженного наблюдения. Присутствие детёнышей слегка дробит, но не разрушает основной фигуры – словно мелкие спутники, они бледно мерцают в созвездии трёх заглавных тел.

Старшенький с младшенькой давно побросали свои недоедки и теперь где-то носятся в дебрях отеля. Их горячая прыть не терпит долгих посиделок взрослых. Остаётся надеяться, что набегаются и благополучно вернутся. Да и что может случиться? На улицу они не сунутся, там завывает непроглядная вьюга. А здесь, внутри, – всё включено, пятизвёздочный отель, цивилизованное общество.

Бирюков то и дело подливает всем вина и блистает остроумием тостов. Люси преувеличенно смеётся, с каждым новым бокалом – всё громче. Лыкасов за компанию растягивает губы, изображая тонкое понимание юмора, и молча цедит дешёвое пойло.

– Между прочим, неплохое вино, – замечает Бирюков.

– Прекрасное! – вторит Люси.

– А вам как оно показалось? – тактично справляется Бирюков.

– Ну, в общем... – неопределённо кивает Лыкасов, прислушиваясь к тупому гулу в голове.

За столиком справа взрывается дружный гогот. Захмелевшая молодёжь раскачивается на стульях и гортанно веселится на нерусском языке. Юноши грубо косят под плейбоев, девицы улыбчиво маскируются под невинность...

– Вкусное мясо, – оценивает Бирюков.

– Прелестное! – поддакивает Люси.

– Вам оно тоже понравилось? – светски осведомляется Бирюков.

– Хм... э-э... – мычит Лыкасов, внимая грузной сытости в желудке.

За столиком слева взвивается манерное ржание. Две подвыпившие дамы состязаются в сексуальной привлекательности. Одна откинулась на стуле и дрожит гипнотическим бюстом. Другая согнулась и трясёт причёской ухоженного пуделя. Должно быть, подсевший к ним соискатель женской доступности, произнёс нечто очень для дам смешное...

– Славный вечер, – говорит Бирюков.

– Изумительный! – кокетничает Люси.

– Ну, вы как? – въедливо интересуется Бирюков.

– Да как-то так... – угрюмо бурчит Лыкасов.

Где-то за спиной хрустко звенит стекло. Лыкасов оборачивается и видит седовласого джентльмена, который сонно вертит головой, с досадой разглядывая опрокинутый бокал и рассылая залу улыбки извинения. Одинокое пьянство его сморило, и джентльмен тщится вернуть невозмутимую бодрость своему бледному, в багровых прожилках, лицу...

– Ну ладно, – заключает Лыкасов, отодвигая стул, – на сегодня, пожалуй, хватит.

– Ты куда? – изумляется Люси.

– Пойду в номер.

– Да ладно тебе, так хорошо сидим!..

– Нет, правда, пойду. Что-то я устал.

Люси несговорчиво морщатся:

– И что ты предлагаешь мне делать?

– Пойти со мной.

– Ну уж нет! Сидеть в четырёх стенах, когда можно побыть в обществе!..

Тут к игре подключается Бирюков. К чужой, в общем-то, игре. К игре, на которую его, такого игривого, никто, между прочим, не приглашал.

– Разве вы не знаете?.. – с напыщенным энтузиазмом обращается он к супругам. – Сегодня после ужина будет концерт. Фольклорный ансамбль «Турецкая ночь». Чудесное шоу...

– Чудес не бывает, – обрывает Лыкасов сухо.

– А я бы осталась, – капризничает Люси. – Мне интересно, я хочу посмотреть.

– На что, на что здесь смотреть?..

– Послушайте, Леонид, – рокочет Бирюков своим вальяжным баритоном. – Ну нельзя же быть таким скучным. Ваша женщина хочет немного поразвлечься. Нельзя лишать её этого удовольствия.

– Удовольствия моей женщины вас не касаются, – неожиданно зло замечает Лыкасов. – И вообще: спасибо вам за приятную компанию!

Люси вспыхивает:

– Зачем ты говоришь с Борисом в таком тоне?!

– Его никто не спрашивал!

– Зачем ты говоришь гадости?! Он, между прочим, учит наших детей!

– Его никто не просил!!

– Борис, – умоляет Люси, – вы, пожалуйста, не обижайтесь на моего невыносимого мужа. Он ведь только прикидывается интеллигентом, а на самом деле он – хам.

– Ничего-ничего, я не обижаюсь, – заверяет Бирюков, похлопывая Люси по ручке и с великодушием превосходства глядя на обидчика. – Вы больны, Леонид. Неизлечимо больны. Вы больны... одиночеством.

Лыкасов залпом допивает остаток вина...

– И, между прочим, – уточняет Бирюков, – заражаете этим недугом свою жену.

Лыкасов тяжко поднимается из-за стола. Застывает, покачиваясь и прикидывая: не опрокинуть ли, так для веселья, стол? Не врезать ли по морде этому самовлюблённому Бирюку?.. Да нет, не стоит – глупо, пошло.

– Пойдёте читать книжку... – язвит Бирюков.

– Угадали.

– «Морского волка»...

– Точно.

Бирюк разваливается и возлагает лапу на спинку стула насупившейся Люси.

– Знаете, – усмехается он, – если уж вам так интересна тема волка-одиночки, я бы посоветовал роман «Степной волк» Германа Гёссе. Вот уж где действительно песнь отшельника. Вот уж где вой одинокой души...

А он, оказывается, не просто проныра, а проныра образованный. У-у-у, пр-роныра...

И вдруг Лыкасов понимает всё. Понимает резко, решительно. Он понимает, почему Бирюк сразу ему не понравился. Почему так смердит коварством от его прилипчивого дружелюбия, от его развязного резонёрства... Причина в Люси. В Люси, которая с самого приезда привлекла интерес этого странного романтика, этого профессионального курортника, этого матёрого, привыкшего беречь силы и разить наверняка, хищника... Конечно, конечно... – Бирюк уже не в том возрасте, чтобы охотиться за юными самочками, игривыми и вёрткими, которые сорок раз тебя обреют, прежде чем разрешат себя понюхать да лизнуть. Эти резвые сучки всегда окружены сворой поклонников, поэтому любят задирать носик и раздувать губки. Другое дело – дамы семейные, тускнеющие, оплывающие, с хронической грустью в глазах, изнурённые спиногрызами и ворчуном-мужем. Те не будут из себя корчить каменный цветок: при первой же, мало-мальски реальной возможности, – которая может больше и не продвернуться, – готовы р-раскрыть нар-распашку свою разочар-рованную, перезр-релую, обр-речённую на одиночество, р-р-розу...

– А у вас, как я понял, на одиноких особый нюх, – язвит Лыкасов и недобро обнажает зубы.

 

 

Лыкасов часто размышлял об одиночестве. Отчего возникает эта гнетущая тоска? Откуда приходит эта сосущая пустота, эта беспредельная, вселенская обездоленность? И что это? – животный инстинкт беззащитности пред равнодушной стихией природы? – или осознанное человеком бремя ни с кем не раздёлённой живой души?..

Как-то раз, вернувшись домой после особенно утомительного дня, Лыкасов обнаружил, что квартира наполнена шумными людьми. Увидев их радостные лица, он кисло вспомнил о дне рождения маман. Призрачная дата, которую Лыкасов никогда не держал в голове, и о которой всё чаще напоминала Люси, вдруг обрела плоть в виде конкретных визитёров.

Маман происходила из того последнего поколения русских людей, которые ещё не ленились плодиться и размножаться. На день рождения к ней съезжалось неисчислимое количество братьев и сестёр, помноженное не их собственные семьи. Некоторые из этих людей проживали в Москве, а иные прибывали издалека. В непростых родственных переплетениях Лыкасов ориентировался весьма приблизительно, но по опыту знал: кое-кто из провинциалов непременно заночует в его квартире.

В принципе, он был готов вытерпеть краткий ночлег навязанных постояльцев. Кивать и улыбаться. Вздыхать и сокрушаться. Наблюдать их вечернюю анатомию и внимать их ночной физиологии.

Групповая дисциплина...

Но мысль о том, что они зафрахтуют его и для своих дневных нужд, ввергала Лыкасова в тихую депрессию.

Вышло так, как он и предполагал. Весь день накануне торжественного прибытия к маман он провёл в тугих московских пробках, раскатывая с пришельцами по магазинам. То обстоятельство, что эти люди являлись, собственно, не его роднёй, а равно как и то, что подарок имениннице был куплен в первом же гипермаркете, никак не повлияло на их жадные планы. Время, оставшееся до праздничного ужина, они использовали с максимальной для себя эффективностью: в багажнике лыкасоваской «Вольвы» росла груда чужих покупок, а в терпеливой душе водителя копился осадок чужих забот.

Боевая задача...

– Ах, какой ты, Лёнечка, молодец, – с наглой благодарностью вздыхала «родственница», распределяя зад в стонущем пассажирском кресле, – что б мы без тебя делали...

Лыкасову казалось, что вот по этим самым магазинам, с этими самыми людьми, он разъезжал совсем недавно. Ему казалось, что день рождения маман случается непозволительно часто... Да нет, нет – это незаметно промелькнул ещё один год жизни; ещё один виток по орбите бессмыслицы, от одной родственной стыковки – до другой.

Дрогнула и понеслась неумолимая карусель deja vu...

...Маман цвела улыбкой и с фальшивым восторгом набрасывалась на шелестящие целлофаном подарки. Звенела сервантом, доставая из хрустальных недр нескончаемые вазы для цветов. Суетливо кружила вокруг стола, рассаживая гостей и поясняя, где какое находится блюдо...

Лыкасов взирал на все эти милые проявления человеческого тщеславия, скользил взглядом по лоснящимся от довольства лицам, и наливался неясной тоской. Зачем? Зачем он снова среди этих существ?

В принципе, он ещё мог пережить один день непрерывной работы челюстями. Попить водочки, поесть салатиков, пожевать мясных деликатесов и полизать кондитерских изысков.

Всё включено...

Но его угнетало заточение в компанию чужих и назойливых в своей чуждости, чрезвычайно общительных людей. Зачем? Зачем эти существа снова вокруг него?

Тягостное чувство «уже виденного» неотступно его преследовало, постоянно забегая вперёд и клоунски оттуда улыбаясь. Вот поднялся грузный мужик и начал произносить затяжной тост – именно тот, который Лыкасов уже, кажется, слышал из этих самых уст. Вот эстафету поздравлений переняла дряблая тётка – и Лыкасов уже проговаривал про себя все слова, которые она, смущаясь и похохатывая, ещё только тужилась из себя выжать...

По мере возрастания общего градуса, пафосность речей спадала и перетекала в хаотичный пьяный гомон, – отчего Лыкасову делалось всё хуже. Самым скверным было то, что он не имел права хорошенько выпить. Нализаться, натрескаться вусмерть, принять спасительный наркоз – и под общим обезволиванием пережить операцию «праздник». Но ему ещё предстояло садиться за руль, и эта перспектива алкоголь исключала. Приходилось терпеть на живую.

...Муж одной мамановской сестры с гордостью рассказывал о своей даче, которую он строил из каких-то дощечек и фанерок уж не первый десяток лет, и которая, будучи от рожденья скромной конурой, теперь, судя по вытаращенным глазам рассказчика, эволюционировала до средних размеров замка. На будущий год – все приглашены...

Муж другой сестры заливал, как он, снюхавшись с каким-то рыбхозовцем, насобачился рыбачить с помощью бутылки водки и тротиловой шашки. В следующем сезоне – милости просим!..

А чья-то невестка, необъятно дородная и кисельно зыбкая, с таинственным придыханием поведала, как вышла на одну бабку, которая заговорами избавляет от лишнего веса, кодирует от алкоголизма и привораживает супружескую верность. Всем очень советует, очень...

Корпоративный интерес...

– Господа! – разгульно встрял чей-то туманный родственник. – А что ни говори, жизнь потихоньку улучшается! Мы должны только работать! Только работать – и всё будет! Посмотрите, разве мы могли себе раньше позволить такой стол?!

Лыкасов ослабил узел галстука...

Жена мамановского брата рекламировала успехи косметической медицины в целом, и, в частности, вертела силиконовой грудью, а также демонстрировала всем желающим сверкающие металлокерамикой зубы.

Жена другого брата восхищалась каким-то дорогущим санаторием, где потрясающих результатов добиваются с помощью голодания и очистительных клизм.

А чей-то зять, энергичный молодой ловкач, заключил, что в наше время главное – «рубить бабки», и отдыхать «как люди».

Цивилизованное общество...

– Товарищи! – вновь ожил чей-то окольный свояк. – Мы разбросаны по жизни! Мы редко видимся! Но так нельзя! Мы должны держаться друг друга! Что ни говори, а раньше люди были дружнее! Да, да, дружнее были люди-та!

Лыкасов расстегнул воротник и прочертил пальцем вокруг жаркой шеи...

Чья-то золовка спросила, что он думает об очередной подруге известного поп-певца. Лыкасов ответил, что не отслеживает его судьбы и вообще слушает совсем другую музыку. Девица разочарованно пожала плечами... Чей-то шурин поинтересовался, как ему понравился последний блок-бастер знаменитого продюсера, самый кассовый фильм сезона. Лыкасов признался, что не смотрит такого сорта фильмов, и попытался рассказать об одном спектакле. Молодой человек недоуменно почесал щёку... Чья-то кузина справилась о его отношении к модной писательнице бестселлеров – но Лыкасов избегал подобного чтива... Чей-то деверь завязал разговор о новейших автомобилях – но Лыкасова устраивала старая машина... Чья-то свекровь была озабочена ремонтом квартиры – но Лыкасов не собирался... Чей-то тесть хотел обсудить применение «виагры» – но Лыкасов не жаловался... Чей-то двоюродный свояк надеялся «протолкнуть» ребёнка в институт... Чей-то троюродный приятель искал «выход» на префектуру... Чей-то смутно знакомый пытался занять денег...

Лыкасов стянул галстук, распахнул рубашку, залпом выдул стакан минералки...

Вокруг бурлил обычный разговор вполне нормальных, подвыпивших людей, но Лыкасов задыхался в этой атмосфере затхлого благополучия, в этой обстановке густого комфорта, взращённого на мещанских вкусах и ханжеской морали. Ему хотелось иметь вокруг себя пусть небольшое, но чистое пространство личной пустоты, прозрачное для воздуха и света, но неприступное для чьих-то душных интересов. И даже Люси, его жена – женщина, с которой он провёл пёс знает сколько лет, – не видела, не чуяла его удушья, и повернувшись к соседке с удовольствием сплетничала о том, как верхние жильцы затопили Аукевичей, и как Соболевская в третий раз удачно выходит замуж...

– Пойду пройдусь, – буркнул Лыкасов.

Люси озадаченно взглянула на мужа.

– Мне нужен воздух, – пояснил он. – Я подожду тебя на улице...

Выйдя из подъезда, Лыкасов окунулся во влажную свежесть зимнего вечера. Он остановился, вдыхая пьянящую чистоту и взирая по сторонам. Светлые квадраты окон растянулись по тёмно-сизой пустоши двора, чёрные кусты мерцали нахлобученными шапками, а в близком небе, в ярко-неоновом секторе фонаря, беззвучно опадал задумчивый белый пух.

Лыкасов пошёл по дорожке. Его шаги чуть слышно проминали снег, и от этих размеренных тихих звуков на душе становилось легко, невесомо. Ему почудилось, что он может так идти бесконечно, – бесцельно, бездумно... – ведомый лишь зыбким инстинктом простёртой вперёд свободы.

До поры он не обращал внимания на тёмное пятнышко бредущего навстречу прохожего. Но вот прохожий приблизился, и Лыкасов с неудовольствием признал в нём человека, которого менее всего желал повстречать.

Братец, собственной персоной. Сегодня он оказался единственным, кто не торопился к семейному пиршеству.

– Ты что же это, игнорируешь съезд родственников? – приветственно съязвил Лыкасов.

 – Родственники хороши только в одном случае, – ухмыльнулся братец, – когда их нет.

Отметив, что этот грамотный питекантроп не лишён, пожалуй, чувства юмора, Лыкасов вдруг поймал себя на странной с братцем близости. Нет, нет – это чувство не было потенциально дружеской симпатией. Скорее, оно походило на невольное единение угодивших в одну яму зверей.

– Я еду с «Динамо», – сказал братец, полыхнув алкогольным амбре. – Сегодня был решающий матч.

– Надеюсь, «наши» выиграли, – съехидничал Лыкасов, отводя нос.

– Как всегда, просрали, – вздохнул безутешный фанат.

С притворным сожалением разведя руками, Лыкасов вознамерился идти дальше. Но братец остановил его неожиданной фразой:

– Лёня, ты нужен мне.

Как выяснилось, речь шла о братцевой машине, мрачноглазой «Бэ-эМ-Вэ» пёс знает какого лохматого года. Нигде толком не работая, перебиваясь случайными, и, предположительно, тёмными делишками, братец всегда мечтал купить эту могучую иномарку. Предмет своего вожделения он называл «боевой машиной волка», – каковой титул, должно быть, соответствовал в сознании братца высшему уровню социального престижа.

И вот мечта сбылась. Пока Лыкасов заводил свою «Вольву» и сметал со стёкол снег, братец увивался рядом, посвящая в подробности своего неудачного возвращения с неудачного футбольного матча. Он говорил что-то о лысой резине, о скользкой дороге, о крутом повороте... О мусорах с мигалкой... О болельщиках с бухлом...

Теперь «волчья» мечта покоилась в эффектно вспоротом придорожном сугробе за два квартала до дома – ровно столько не дотерпела милосердная фортуна лихого «боевого машиниста».

Пограничная улица окраинного района была пустынна, где-то рядом тихо спала укутанная снегом Природа, а Лыкасов шарил коченеющей рукой под вонючим бампером автомобиля и, цепляя буксировочный трос, проклинал свою безотказность.

Он сел за руль «Вольвы», братец залез в «Бэ-эМ-Вэ», обе машины взрычали, трос ожил, пополз, натянулся... Лыкасов газовал, шипел колёсами, визжал сцеплением... Братец крикливо руководил через раскрытую форточку, а Лыкасов отвечал зажатыми в зубах, молчаливыми матюгами...

Вдруг что-то звонко шлёпнуло – и «Вольва» облегчённо прыгнула вперёд. Лыкасов затормозил, угрюмо выбрался, медленно обошёл вокруг машины. Нагнулся и поднял с дороги чахлый обрывок буксира.

Он держал в руке свой добрый старый трос, который служил много лет, но, вот, видать, пришёл и ему предел, пришла пора и ему лопнуть. Лыкасов смотрел на разлохмаченные нити обрыва, и ему казалось, что вместе с плетением этой верёвки, что-то лопнуло и в его душе, какая-то натруженная, натерпевшаяся жила.

– Не расстраивайся, ничего страшного, – успокаивал подоспевший братец. – Завтра я куплю новый трос, и мы попробуем снова.

Лыкасов отвязал дохлую змею обрывка и брезгливо зашвырнул в снежную целину. Отряхивая руки от мёрзлой грязи, он проворчал, что в состоянии сам купить себе трос, а братцу посоветовал вызвать эвакуатор.

– Да ты чё, эвакуатор! – возмутился братец. – Это ж я попаду на крутые бабки!.. Слушай, – продолжал он, – а ты поможешь мне починить подвеску? Я там, кажется, переломал всё что только можно.

Вообще-то, существует автосервис...

– Да ты чё, сервис! – запаниковал владелец престижного авто. – Они ж с меня три шкуры сдерут!.. Слушай, – начал подвывать он, – а ты не поможешь мне вернуть права?

 Вообще-то, на счёт прав решает суд...

– Да ты чё, суд! – ужаснулся незадачливый «боевик». – Это ж волчий билет на два года!.. Слушай, – уже откровенно скулил он, – Лёня, Лёнчик, мы ж свои люди, свои люди должны друг другу помогать, ты ж всем помогаешь, Лёнчик, у тебя ж золотые руки, у тебя ж волосатые лапы, ты ж всё, всё можешь!..

Лыкасов слушал братца, мочал, и задрав лицо к небу, с тоскою думал о том, что в этом мире – в этом огромном и пустом, насквозь продуваемом одиночеством мире – ты не один. Не просто не один.

Ты мучительно не один.

 

 

Традиционная мораль утверждает, что родители – это страховка от одиночества. Традиционная мораль говорит, что родители всегда поймут – и пожалеют.

Своего отца Лыкасов почти не знал. В памяти задержался образ молчаливого мужчины, ещё молодого крепким телом, но уже с усталой грустью в глазах – да и только.

Зато мама всегда в его жизни пребывала, на всех стадиях их параллельного, со сдвигом в четверть века, старения. Маму Лыкасов навещал со скромной регулярностью раз в год, сама же она наведывалась в гости ещё более изредка.

А тут вдруг приехала. Нежданный звонок по «межгороду», радостная постановка перед фактом, смолистый запах перрона, вкрадчивая змея поезда, стон колёс, лязг дверей, ладошка, улыбка, слёзы.

– Хочу взглянуть на Москву. Давненько здесь не бывала, – говорила мама, с энтузиазмом разглядывая нагроможденье крыш и башенок, пока сын выруливал из привокзальной толчеи.

– Ой, сколько людей! – веселела она, впиваясь глазами в пёструю толпу.

Её восторгов Лыкасов не разделял. Когда ты изо дня в день, из года в год, обитаешь в этом, окуренном смогом, каменном лесу, шастаешь по этим, меченым бензином, асфальтовым тропам, город для тебя суживается до красных миганий впередиидущего автомобиля да сонного переваливания дворников по лобовому стеклу... Люди, люди, машины, машины, полосатые перекрёстки и монотонные прямики, крикливые витрины и немые окна, непроглядные дома и прозрачные скверы, мосты и тоннели, кварталы и пустыри, и снова люди, и люди, и машины, машины... – весь этот бесконечный вязкий карнавал, всегда один и тот же, впечатляя взор приезжего, в глазах аборигена замыливается, блекнет и вызывает лишь скучную, отупляющую усталость.

– Хочу посмотреть как вы живёте. Давненько вас не видела, – объявляла мама, с экзальтированной робостью входя в квартиру впереди нагруженного сумками сына.

– Ой, мои маленькие! Какие большие! – восклицала она, простирая руки к настороженным детёнышам.

Старшенький и младшенькая, празднично по случаю выряженные, жались друг к дружке и фальшиво улыбались едва знакомой, и, в общем-то, чужой для них тётечке, – от которой невкусно пахло старостью, которая, если верить родителям, любила их заочной, непонятной им любовью, и к которой, в соответствии с предварительным инструктажем, им полагалось иметь некое ответное чувство.

Праздничная возня с детёнышами перетекла в праздничное приготовление уроков, далее – в праздничный ужин с обменом праздничными новостями, затем – праздничное укладывание в постель, после чего была ещё непременная праздничная дипломатия в виде общения свекрови с невесткой, и, наконец, густой вечер накрыл утомлённую семью. После того как все прочие статисты, отыграв свои роли, отправились спать, от праздника остались две чашки да чайник в светлом круге кухонного абажура.

– Ну, ты как, сынок?.. – спросила мама.

Этот шаблонный вопрос был задан столь задушевным тоном, что Лыкасов мгновенно понял: вот, сейчас, начнётся... Начнётся тот самый разговор, ради которого, возможно, мама и приехала в гости.

Для начала, он ответил сдержанным «нормально» и парировал зеркальным «ну а ты как?»...

– Да, что – я? – вздохнула она с улыбкой безнадёжного к себе равнодушия.

Как здоровье? Не болит ли чего?..

– У меня болезнь одна, – поведала она скорбно. – Моя дочь. Твоя, Лёнечка, сестрёнка.

Лыкасов поджал губы...

– Ты же знаешь, – напомнила мама, – сколько ей уже лет. А жизнь всё как-то не складывается.

Лыкасов нахмурился. Он – не волшебник...

– И я подумала, – продолжала мама, – что, вот если бы она приехала в Москву, нашла себе здесь работу, познакомилась бы с кем-нибудь.

Лыкасов заёрзал. Он – не биржа труда и не служба знакомств...

– Ты нужен ей, – сказала мама.

Лыкасов зашевелил ушами. А где, собственно, сестрёнка планирует жить?

И тут мама произнесла именно то, чего её сын более всего боялся:

– Я рассчитываю на тебя.

Уставившись в стол, Лыкасов нервно забарабанил пальцами.

Боевая задача...

Он мельком на маму поглядывал исподлобья и продолжал выбивать дробь. Он понимал. Понимал, что она имеет в виду. Братская помощь. Сыновний дог. Родственная взаимовыручка... Он и хотел бы порадовать маму, потешить сентиментальной родовой привязанностью, но как ни вслушивался в мифический внутренний голос, никакого зова крови, увы, не слышал.

Наконец, решился. Вздохнул, откашлялся. Тихо и сбивчиво, пряча взгляд, заговорил:

– Мама, ты только не обижайся, но... я лучше сразу скажу, чем буду за нос водить... тешить ложной надеждой... в общем... никакая сестрёнка... мне здесь, – он замотал головой, – не нужна.

Мама принялась пить чай. Сосредоточенно тянула в себя горячую жидкость. И всё смотрела в чашку, словно пытаясь разглядеть на самом дне нечто незримое, но исключительно важное.

– Вот и ты стал москвичом, – заключила она.

Она произнесла это с тем оттенком презрительного отчуждения, с которым говорят о предателе, убийце или анальном половом извращенце.

Лыкасов тоже взялся за чай. Чай оказался на редкость горьким, – не смотря на поспешно удвоенную дозу сахара под бренчанье встревоженной ложечки.

– Мама, боюсь, ты представляешь московскую жизнь несколько... искажённо, – начал он.

Умудрённая дама иронично вскинула брови...

– Мама, тебе из провинции кажется, что стоит попасть в столицу, как-то зацепиться за здешнюю жизнь, и узел проблем как-нибудь распутается, будто пущенный по дорожке волшебный клубочек.

Пожилая женщина напрягла складки измождённого лица...

– Мама, я должен тебе объяснить. Понимаешь, здешняя жизнь – не сладенькая сказочка. Скорее, это грубая и злая басня. Басня без морали, без иллюзий на гуманизм. Басня, где царит инстинкт выживания, царит право сильного и некрасивая, омерзительная драка за свой кусок.

Дряхлая старуха откинула седую прядь, и её глаза задрожали тусклой влагой...

– В общем, мама, я думаю, будет лучше для всех, если сестрёнка останется дома.

Мама тёрла глаза и говорила что-то пространное о женской необходимости замужества, об отсутствии дома приличных женихов, – так, мол, пьянь одна, – и о том, как сестрёнка измаялась в одиночестве...

– Ах мама, мама... – скривился взрослый сын. – Я бы, может, и посоучаствовал в ваших бабьих делах, если б только верил в вашу бабью религию, верил в то, что так называемая законная семья – гарантированная страховка от одиночества!

Всё равно, мама считала, что в Москве больше шансов...

– Мама, в Москве она никому не нужна!

– И даже тебе?

Лыкасов подался вперёд, под мёртвый свет одинокой лампочки.

– Мне? А при чём здесь я? У меня – своих, вон, двое, не считая жены. Только успевай кормить. А твоя, мама, дочь – это твой ребёнок. Твой, понимаешь? И утирать ей сопли – это твоя, исключительно твоя забота!

Чай был отвратителен. Крутил желудок, будил тошноту. Лыкасов взялся за сигарету – едва не вырвало.

Глядя на побледневшего сына, мама с мрачным триумфом констатировала:

– Вот так растишь их, растишь, а не старости лет не дозовёшься стакан воды подать.

Стоп, стоп, не надо передёргивать! При чём здесь стакан воды?..

– А при том! Сегодня ты отказываешь сестре, а завтра – и от меня отмахнёшься. Вырастила, называется, для себя сыночка.

Он не собирался от мамы отмахиваться. Но, если уж коснулись этой грустной темы, придётся на эту тему кое-что сказать. Сказать ту правду, которой не понимают – или избегают понять – большинство наивных родителей.

– Мама, пойми, мы растим детей не для себя. Мы растим их, подчиняясь Закону Природы. Думать иначе – самое распространённое и самое драматичное заблуждение!

Тут мама рассмеялась. Безрадостно и как-то даже мстительно, во весь блеск своих ровных пластмассовых зубов.

– Ты всё больше напоминаешь мне своего отца, – сказала она холодно. – Сейчас ты произносишь приблизительно те же слова, которые говорил он. Перед тем, как нас бросить... Помню, всё сидел, глядел в окно, бесконечно курил и молчал. А когда я пыталась с ним заговорить, начинал разглагольствовать о Законах Природы.

Лыкасов почти его не помнил, но, кажется, начинал понимать...

– Ты жесток.

Не жесток, а жёсток. Приходится таким быть – иначе тебя сожрут и даже хвостика не оставят...

– Просто зверь.

– Ты права, я – зверь. – Он опёрся на руки, весь пригнулся к столу и хищно сощурился. – Я зверь, потому что не хочу больше лгать. Хочу однажды сказать правду, набраться духу и сказать... А правда, мама, в том, что... я устал, понимаешь? Устал от людей. От их на меня надежд. От их претензий. От того, что у кого-то шалит здоровье, а у кого-то хандрит настроение, чью-то дочь нужно устроить на работу, а чьего-то сына отмазать от армии, кто-то рассчитывает на мои деньги, кто-то располагает моим временем, кого-то я должен периодически спасать, а кого-то вынужден постоянно развлекать... А я – что? Я – надёжный, я безотказный, на меня всегда можно рассчитывать. Подходи, кому не лень! Все подходите, все, налетай!.. Им, им даже не приходит в голову полюбопытствовать – хотя бы иногда, так, для смеха, – как я себя чувствую! И даже ты, мама, даже ты видишь во мне только преуспевшего парня, крепкого мужика, в лучшем случае – отпрыска, за которого можно быть спокойной, – кватрира-машина-детишки-жена-полнаячаша-жизньудалась, – но когда, когда ты, мама, в последний раз интересовалась, что у меня, у твоего родного сына, творится, пёс его раздери, в ДУШЕ?!

Мама поймала его вздувшуюся венами конечность и накрыла своей сухонькой, пергаментной ладошкой.

– Прости... – сказала она.

Глядя на мамину руку, чувствуя её живое тепло, Лыкасов вдруг подумал, что если бы мама всегда была рядом, если бы они не расстались тогда, много-много лет назад, когда она за ручку отвезла его в огромный город для поступления в столичный институт, может быть, всё сложилось бы по-другому, может и не было бы в нём этого пожизненного, никогда не отпускающего, лютого одиночества... Да нет, нет. Иллюзия. Глупая истерика фантазии. Дети должны от родителей отрываться. Всегда. Подчиняясь Закону Природы.

– Я не обижаюсь, мама, – тихо проговорил он. – Всё нормально. Нормально... Я привык. Привык быть один. Наедине со всем этим, чужим для меня, миром. Привык настолько, что мне давно уже никто не нужен. Понимаешь, мама? НИКТО.

 

 

Нехорошее, тяжкое чувство поселилось в душе Лыкасова после отъезда мамы. Это чувство давило на мозг и щемило сердечной тоской, но вместе с тем, несло в себе какое-то странное, неведомое доселе, облегчение. Словно оборвалась незримая пуповина, которая, вопреки акушерской физической разделённости, всё ещё призрачно тянулась сквозь годы изнурительно долгой жизни. Прислушиваясь к этому непривычному чувству, Лыкасов всё больше молчал, бесконечно курил и завёл привычку коротать досуг, отрешённо глядя в окно.

Среди прочих объектов наблюдения Лыкасов приметил сухой одинокий лист, который непостижимым образом всё ещё держался на заиндевелой ветке, распростёртой перед самым окном. Весь мир давно уже видел чёрно-белые зимние сны, – а этот лист, гордый и жалкий, трепетал оранжевым огоньком, никак не желая принять неизбежность. Лыкасов каждый день навещал этого скрюченного одиночку, подолгу безмолвно с ним разговаривал, и всё дивился, сколько может продлиться для листа эта скучная, бессмысленная отсрочка. Но лист держался. Держался, пожалуй, не за жизнь даже, а, скорее, за память о жизни – за то единственное, что остаётся, когда ты видишь, что предназначение выполнено, и Природа, позабыв о тебе, дремлет в ожидании нового возрождения, – на которое ты уже не приглашён.

И однажды листа не стало. В очередной раз подойдя к окну, Лыкасов обнаружил пустую, в серебристом пухе инея, метёлку. Идеально мёртвую, без всяких там оранжевых всполохов. Это неприметное, лишь для Лыкасова и свершившееся событие всколыхнуло в его душе сложную волну чувств: от пронзительной жалости и досады – до смиренного, ледяного безразличия.

В тот самый момент, когда Лыкасов прикуривал сигаретку и элегически размышлял о Вечном, течение его мыслей вдруг возмутил неуместный дребезг телефона. Лыкасов раздражённо поднял трубку.

Это был его дружок. Давно канувший и почти забытый, он, как оказалось, всё ещё где-то существовал. Причём, не просто – где-то, а в самой непосредственной, с претензией на участие, близости.

Из вступительных слов дружка Лыкасов никак не мог понять цели звонка, зато безошибочно уловил ту изощрённую, плетёную вязь языка, которая свойственна только очень пьяному человеку.

– Я не понимаю, чего ты там лепечешь?! – закричал Лыкасов в шипящую и стонущую трубку.

Наконец, что-то стало проясняться. Что-то опять насчёт машины. Кажется, на сей раз, машина встала наглухо. Кажется, грозит капремонт движка...

– Ты нужен мне, – жалобно ныл дружок.

Лыкасов объявил, что больше этим не занимается: он – не автомеханик...

– Ты хотя бы выслушаешь меня? – унизительно скулил дружок.

Лыкасов отрезал, что и с этим покончено: он – не психотерапевт...

Дружок уже откровенно завывал. Он надрывно плёл околесицу, и его голос дрожал как последний осиновый лист.

– Понимаешь, дело не в машине, – а в жене! Только для неё я машину и покупал... А когда потерял работу, то начал на машине бомбить. И всё ради неё, ради моей единственной, ненаглядной, ненасытной с-суки!.. Но она теперь так себя ведёт! Никогда раньше такого не позволяла. Домой, домой ночевать не приходит! Я не знаю что делать! Мне плохо, я просто подыхаю!..

Лыкасов смутился. От него ждали каких-то слов. Пусть, пустых, но непременно – человеческих. Для начала, он мягко предложил дружку попробовать завязать с выпивкой...

– Да разве дело в выпивке! – клокотал дружок. – Просто, всё навалилось в последнее время. И машина, и жена – всё, всё трещит по швам и рушится!

Так может, пришла пора от неё избавиться? Просто избавиться, кому-нибудь спихнуть, сбросить ярмо – и стать свободным...

– Избавиться?.. – взбодрился дружок, почуяв в совете проблеск надежды. – А ведь это мысль! Стать свободным... Только я не понял, ты говоришь, избавиться, но я не понял: от машины или от жены? От кого избавляться-то?

– От обеих!

 

 

И всё же, что-то ещё оставалось. Какая-то ниточка, связующая душу Лыкасова не с другой даже человеческой душой, – а, скорее, с мечтой о таковой связи, – с той хрустальной, сиятельной иллюзией, что озаряет путь каждого из нас. Озаряет, увы, небесконечно.

Лесси... Его отрада. Его отдушина. Глоток взаимности в пустыне однобоких претензий. Огонёк тепла в зябких сумерках непонимания. Нежная звёздочка, мерцающая средь колючих и наглых созвездий. Милый цветок средь грубого чертополоха и былья.

Они ничего не планировали, не строили далеко идущих проектов, а потому не разочаровывались и не грызли друг друга с досады. Им нечего было строить, и нечего делить – и на этой облегчённой почве не мог вызреть плод тяжкого недовольства. Их общий мир ограничивался тёплым логовом постели; ничего за её пределами, как будто, не существовало; и они зачарованно крутились на этом измятом пятачке, веселились, дурачились и безумствовали, как только могут это делать невинно чистые, неиспорченные дрессировкой, вольные животные – ничем не тяготясь и не печалясь.

Конечно, конечно... – то была сказка. Восхитительный, зыбкий мираж. Как долго всё это могло длиться? И что – потом?..

Лыкасов гнал от себя вопросы, старался не замечать, и уж, во всяком случае, не собирался их сам озвучивать. Он знал: придёт время, и Лесси сама произнесёт это вслух. Произнесёт – и хрустальная нить оборвётся. Её придётся оборвать. И кто бы первым это ни сделал, больно будет обоим. Так пусть уж лучше она.

– Есть возможность выйти замуж, – обронила Лесси как бы между прочим, когда они лежали, переводя дыхание после очередной любовной схватки.

Так и сказала, «есть возможность», – словно речь шла о халявной туристической поездке, театральной контрамарке или флаере модного клуба.

Лыкасов похолодел. Он знал. Он давно ждал удара. Но не мог предположить, что это может принять такую жёсткую, безжалостно предательскую форму. А он-то думал... а ему-то казалось... Близорукая наивность мальчишки под названием «взрослый мужчина».

Прильнув к нему жарким телом и мучительно глядя в глаза, она спрашивала, что ей делать: соглашаться – или ждать свою судьбу?..

– Решение, которое ты примешь, и будет твоей судьбой, – сдержанно молвил Лыкасов.

Она рассердилась – это не ответ. Ей хотелось, чтобы он сказал, как ей следует поступить...

– Почему ты спрашиваешь об этом у меня?

Потому что любит...

– То есть, тебе нравится кувыркаться со мной в постели, – язвительно уточнил Лыкасов.

– Я ЛЮБЛЮ тебя! – повторила она с надрывом.

Болезненно скривившись, Лыкасов потянулся за сигаретой. Нервно, мрачно закурил. Конечно, конечно... – эти слова, эти зовущие слова пронзали сердце с прицельной беспощадностью стрелы. Если сердце не из камня, это всегда больно. Боль швыряет тебя наземь, и ты корчишься в судорогах. Безвольно хватаешься за жизнь. Тянешься и впиваешься в свою нежную, коварную охотницу. Стелешься, растекаешься по ней. Осыпаешь лобзаниями её пленительное, властное тело. И задыхаясь от счастья, шепчешь безумный и лживый вздор...

Но Лыкасов умел терпеть. Всегда терпел. Вот и теперь. Просто сидел и курил, тупо глядя в потемневшую бесконечность.

– Ты знаешь, сколько мне лет? – спросила Люси, так и не дождавшись его реакции.

Лыкасов догадывался...

– Понимаешь, тот человек... ну, который сделал мне предложение... он уже в годах. Солидный. С положением. С возможностями.

Лыкасов понимал...

– Он внимательный, обходительный, не пьющий.

Лыкасов одобрял...

– Но не он, ТЫ нужен мне! – простонала Лесси и, болезненно изогнувшись, потянулась к любовнику.

И тут он взорвался смехом. Лесси недоуменно застыла, – а он трясся, раскачивался, хрипел и кашлял, и всё никак не мог унять рвущийся из груди хохот.

– Если б ты знала... – давился Лыкасов, – если б ты только знала, сколько раз в своей жизни я слышал эту красивую, прям-таки окрыляющую фразу! ТЫ НУЖЕН МНЕ!.. – патетически передразнил он.

Недоброе веселье крутило и крючило его волосатое, голое тело, он катался по постели, содрогаясь от хохота, собирая, сминая пропахшую любовью простыню. Наконец, истерика пошла на убыль, и, шмыгая носом, он вновь заговорил:

– Видишь ли, радость моя, я ни на миг не сомневаюсь, что я тебе нужен. Но эти слова давно утратили для меня романтический привкус. Они уже не кажутся аппетитной приманкой. Приманкой в женском капкане... Когда-то, очень давно, услышь я их от такой красавицы – заглотил бы, не раздумывая. А теперь... В своей жизни я стольким людям бывал нужен, что теперь бегу от этих слов, бегу, только пятки сверкают.

Лесси запрокинула голову и разметала волосы по спине. Уперевшись руками в постель, опустилась на поджатые ноги. Её лицо заострилось вниманием, в глазах заблестела покорность. Рыжая холка, белая грудь – прекрасная порода, чистая кровь. Верный друг человека.

– Ты думаешь, я была бы плохой женой?..

Он так не думал. Напротив, он уверен, что она была бы прекрасной женой. Просто, новая жена ему не нужна.

– Не ты ли говорил мне, что всегда мечтал о такой как я?..

Верно, говорил. Но никогда не говорил, что мечтает о новой семье. Потому что Мечта – это то, что возносит над суетой, – а не то, что в неё втаптывает.

Лесси легла на бок. С тоской уставилась в окно – где светились капли, и стучала по жести ленивая мокрая дробь.

– И тебе не жаль? Не жаль меня терять?..

 Он тяжко вздохнул. Жаль, ещё как, жаль.

– А ведь я могу быть твоей. Твоей до конца, по настоящему, всерьёз...

Он устало провёл пятернёй по лицу.

– Но если ты меня отвергаешь, – Лесси вскочила на четвереньки, – мы не сможем больше встречаться. Я не смогу. Не смогу обманывать человека, который станет моим мужем. Хотя... и не смогу забыть тебя. Только знаешь... – её глаза сверкнули местью, – ты тоже меня не забудешь. И твоё сердце окаменеет...

Он закусил губу. Уж лучше старый камень на сердце, чем новое ярмо на шее.

– Ты только не обижайся, и не ревнуй, – смягчилась она, – но я всё-таки лучше разбираюсь в мужчинах, чем ты – в женщинах. И я могу представить, что тебя ждёт.

Он кисло ухмыльнулся. Им обоим было тяжело, но им нечего сравнивать – и уж, тем более, не в чем состязаться. Опыт семейной жизни заключался у неё в паре спринтерских бросков, а у него – в одной марафонской дистанции. Они выступали в разных дисциплинах.

– Без меня ты не будешь счастлив, – предрекла Лесси. – Пока мы были вместе, я хорошо тебя узнала. Душа в тебе сильнее разума. И твоя душа останется со мной. Ты, неверное, думаешь, что вернёшься к жене и детям. Глупенький... – Она по-матерински погладила его волосы. – Глупенький седеющий мальчик... Ты вернёшься в одиночество. Навсегда.

Лесси была права. Права безошибочным чутьём самки. Лыкасов понимал это, ощущал всем разодранным нутром. Нутро текло, сочилось алыми бороздами, прочерченными этой безжалостной, как сама Природа, умопомрачительно желанной женщиной. Был момент, когда боль почти достигла предела, за которым терпение обрывалось – и следовало падение вниз, в капитуляцию, в безвольное рабство победившей Любви...

Почти... Это неброское, невесомое слово. Совсем эфемерное...

Непреодолимое.

Лыкасов опомнился. Точно проснувшийся над бездной лунатик, он с ужасом эквилибрировал над самым краем пылающей души. В последний миг отчаянно качнулся – и рухнул на холодную твердь рассудка. Нет, нет – нет! Их встреча – это просто несчастный случай, случай, от которого никто не застрахован. Конечно, конечно, – после этого жизнь никогда, никогда уже не вернётся в прежнее, блаженное равновесие. Жизнь всегда теперь будет хромать, словно изувеченный в схватке зверь. Но что как не шрамы делает зверя матёрым? И разве есть иной выбор, кроме как однажды перестать быть щенком – и заматереть?.. Нет, нет, тыщу раз нет! – он не намерен ещё раз глупить, снова заглатывать одну и ту же наживку, опять попадать в одну и ту же ловушку, безвольно сдаваться коварному дурману, верить примитивному колдовству обычной ведьмы, уступать заурядному, жалкому бабьему шантажу.

Отстранив руку возлюбленной, Лыкасов поднялся с кровати и начал решительно одеваться.

– Ну что ж... – сказал он торжественно и зло. – Я принимаю одиночество, как яд.

 

 

 


Оглавление

3. Поиск
4. Злость
5. Рывок

Канал 'Новая Литература' на telegram.org  Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

02.08: Юрий Сигарев. Грязь (пьеса)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или сразу отправить журналу 500 руб.:

- с вашего яндекс-кошелька:


- с вашей банковской карты:


- с телефона Билайн, МТС, Tele2:




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература» (без рекламы):

Номер журнала «Новая Литература» за сентябрь 2019 года

Все номера с 2015 года (без рекламы):
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 

При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2020 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!