HTM
Номер журнала «Новая Литература» за ноябрь 2019 г.

Мария Купчинова

Теорема Пуанкаре

Обсудить

Повесть

 

Купить в журнале за октябрь 2019 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за октябрь 2019 года

 

На чтение потребуется два с половиной часа | Цитата | Скачать в полном объёме: doc, fb2, rtf, txt, pdf

 

Опубликовано редактором: Вероника Вебер, 22.10.2019
Оглавление

1. Часть первая
2. Часть вторая
3. Часть третья

Часть вторая


 

 

 

1

 

 

«Купалiнка-купалiнка, цёмная ночка,

Цёмная ночка, а дзе ж твая дочка…»

Колышется подвешенная к потолку люлька, ласковый голос поёт колыбельную, которую испокон веков на белорусской земле поют матери своим доченькам…

Дни за днями летят так быстро, что Ева и оглянуться не успевает. Язэп-то больше всё газеты почитывает, которые из города привозит. Думает, там ему правду напишут. Иной раз, горячась, и Еве что-то пересказывает: про БНР[6] какую-то, где линия фронта проходит, да кто за что воюет… Сердится, когда она не понимает, а как ей разобраться, если эти новые власти так и мелькают перед глазами, меняя друг друга: немцы, Советы, поляки… Всех не упомнишь.

Главное, коровы – доены; козы, куры, поросенок – присмотрены. Сад, огород, стряпня… Всюду поспеть надо. Братья помогают, конечно, но хозяйство-то большое, а Язэп почти всё время в разъездах. На дочку и не смотрит: сына хотел, продолжателя рода…

 

– Ева, Ева, паслухай (послушай – бел.).

Конечно, это Янек прибежал. Михась себя уже взрослым считает, а Янек как теля ласковое – всё, что ни увидит, к ней несет.

– Памятаеш, у ліпені праз вёску чырвоныя на Польшчу ішлі? (Помнишь, в июле через деревню красные на Польшу шли? – бел.)

Ева кивает головой: как не помнить… Уж очень они тогда удивились худым, неухоженным лошадям… Что же это за армия, коли у них кони такие. Да и сами солдаты, плохо одетые, в стоптанных сапогах – разочаровали… Не хозяева, видать…

– А командира их помнишь, с гармошкой?

Иосифу родная мова не падабаецца (родной язык не нравится – бел.), считает – для мужиков она, вот и мальчики от него переняли: всё больше по-русски говорят. В результате получается смесь русского, белорусского и польского. Впрочем, в деревне многие так разговаривают. А командира Ева и правда помнит. Уж очень душевно на гармошке играл да на неё поглядывал. Слава Богу, хозяина дома не было: не стерпел бы. Но разве она виновата, что как Марысю родила, грудь налилась – почитай, из любой сорочки выпрыгивала, щёки заалели… Что командир, даже местные мужики иной раз норовили прицепиться.

– Зараз его в лесу встретил, без гармошки уже. С ним человек пять-шесть ещё, счерневшие, в бинтах, дюже измождённые. Коней в поводу ведут, да рази лошадь теми болотами пройдет... Про «млынок Блазняка» спрашивает, а сам возле того ручья стоит, – Янек залился звонким смехом, встряхивая давно нестрижеными соломенными кудрями. – Все млын (мельница – бел.) ищет, дескать, ему сказали: там можно из пущи выйти…

– Трэба было за подсказку коней забрать, на что они им, – Язэп неслышно подошел и стал рядом. – Это пан Пилсудский Советы так погнал, что они все дороги забыли. Хай по своим домам ищут, а тут бродить нечего, пуща – наш дом. Придёт к нам польское войско – другая жизнь начнется, и мы как люди заживем. Верно, Янек?

Попытался положить руку мальчику на плечо, но тот дёрнулся в сторону.

– Смотри, какой сердитый, ровно волчонок, – обиделся Язэп, – я, Ева, в город поеду, дело у меня там.

– На ночь-то глядя?

– Хоть бы и так. Кому мне отчет давать?

 

От громкого разговора заплакала, закрутилась в люльке Марыся. Вздохнув, Ева запела. Капающими слезинками зазвенели в сумраке хаты слова колыбельной:

– Мая дочка у садочку ружу, ружу полiць,

Ружу, ружу полiць, белы ручкi колiць…

 

И дочку жалко, что белы ручки о розу исколола, и себя немного… Двадцатый год на дворе, пять лет прошло как расстались, а сердце нет-нет, да всколыхнется: «Эх, Алесь, Алесь…». Приезжал ведь. Соседи болтали: «Младший-то Близневский дюже страшный стал – худой, шрам через лицо… Мало ли что злые языки скажут. Сердце от боли зашлось, когда про шрам услыхала, казалось: помчалась бы, пожалела, да разве возможно… Мужняя жена, Марыся – под сердцем. А он про неё и не спрашивал. Если бы спросил, люди наверняка не смолчали бы, а коли не судачат… Значит, не вспомнил.

«Ох, моя ты доченька, неужели и тебя ждет такая же судьба, как в песне:

Кветачкi рвець, кветачкi рвець, вяночкi звiвае,

Вяночкi звiвае, слёзкi пралiвае…»[7]

 

 

 

2

 

 

– Что пан принюхивается? – хозяйка, сдающая комнату, очень пожилая женщина, украшенная шляпкой с цветочками и припудренными чёрными усиками над верхней губой, явно была недовольна поведением Алеся. – Поверьте, я сдаю комнаты лишь приличным людям, от которых ни запахов, ни беспокойства.

– Тak, rozumiem. (Да, понимаю, – польск.)

– О, пан говорит по-польски, да ещё без акцента, – пани Ядвига перешла на польский язык и радостно заворковала. – Позвольте спросить: откуда такое произношение?

– У мамы были польские корни.

Алесь достал портмоне, собираясь рассчитаться за месяц и надеясь на завершение разговора. Не тут-то было.

– Пан православный? – хозяйка с любопытством показала на распятие, выглядывающее из баула Алеся.

Почему-то распятие оказалось единственным, что не украли из родовой усадьбы, простоявшей без присмотра несколько лет смутного времени, когда власти менялись, словно перчатки капризной прелестницы. Три года назад, побывав в Близневцах, Алесь снял затянутое паутиной распятие со стены, с тех пор оно ездило с ним всюду.

– Разве это уже запрещено?

– Что вы, как можно, пан Алекс, – пани Ядвига всплеснула сухонькими ручкам, – пан Пилсудский – истинный праведник. Он поклялся, что пришел в Литву только ради освобождения народа от ужасов большевиков, а религия – вопрос нашей совести. И он держит слово. Вот, университет в Вильно открыл – такое, поистине, мог сделать только святой.

– А ещё с подачи этого святого неуклонно закрываются белорусские семинарии и гимназии, – буркнул Алесь.

– Неужели вы предпочитаете, чтобы дети учились говорить на мужицком языке, пан Алекс? – от огорчения на глазах пани Ядвиги выступили слезы. – Великая Польша подарила миру столько гениев… Я верю, Речь Посполитая возродится в своих границах. Это время недалеко.

 

Алесь промолчал. Он догадывался: в разговорах с пани Ядвигой темы границ Речи Посполитой лучше не касаться. Начнётся бурное словоизвержение со слезами, сморканием в кружевной платочек и последующей мигренью у него, Алеся. Больше любых высказываний пани Ядвиги Алеся огорчало, что с её приходом исчез лёгкий аромат цветов и сандала, проникавший в комнату через приоткрытое окно. Он снял комнату в этом доме с мансардой только потому, что открыв парадную дверь, почувствовал на лестнице насыщенный и в то же время нежный запах жасмина, смешанный с ароматом розы и ненавязчиво-сладковатыми древесными нотками какого-то экзотического растения. Запах вызывал учащённое сердцебиение и представление о прекрасной молодой женщине, легко взлетающей по ступенькам, по которым каждый день будет ходить он…

 

 

*   *   *

 

В Виленский университет, упразднённый Николаем I после восстания 1831 года, и вновь восстановленный указом Ю. Пилсудского в 1919 году, подбирали преподавателей, пользующихся авторитетом в научном мире. В предыдущих четырёх семестрах курс статистической механики читал ученик великого Пуанкаре. В нынешнем – появление на профессорской кафедре стройной темноволосой женщины повергло студентов в замешательство. Они огорченно загудели, а она понимающе улыбнулась:

– Dzień dobry, panowie, studenci (добрый день, господа студенты – польск.), – преподавание в университете велось на польском языке. – Разрешите напомнить вам любимое изречение месье Пуанкаре: «Наука не сводится к сумме фактов, как здание не сводится к груде камней». Не надо торопить события, возможно, я не так сильно разочарую вас.

 

Алесь замер, почувствовав знакомый аромат. Долгими осенними вечерами он придумывал сотни вариантов, чтобы «случайно» встретиться с соседкой по мансарде, а утром прислушивался к дробному перестуку каблучков, ловил сквозь открытое окно аромат духов и страшился оказаться навязчивым.

 

Постукивая мелом, женщина написала на доске формулу, обернулась, окинула взглядом аудиторию. Вот тогда Алесь первый раз увидел густые брови вразлёт, большие чёрные глаза. Много позже он узнал: даже когда казалось, что Аннет тосковала, глаза оставались насмешливыми, словно не очень доверяли хозяйке…

 

– В прошлом семестре вы остановились на теореме Пуанкаре о возвращении – одной из базовых для большинства динамических систем. Говоря простыми словами, любая конечная механическая система, подчиняющаяся законам классической механики, за достаточно большой промежуток времени возвратится как угодно близко к начальному состоянию при почти всех начальных условиях…

 

Время от времени Алесь ловил на себе её удивленный взгляд. Наверное, застывший, с приоткрытым ртом, вбирающий каждое слово, он и правда выглядел забавно. Лекция закончилась словами:

– Panie student w drugim rzędzie po prawej, proszę zostać. (Господин студент на втором ряду справа, задержитесь пожалуйста – польск.)

 

Чёрные глаза иронически осмотрели Алеся с ног до головы:

– Можно узнать, пан студент, чем вызвано такое повышенное внимание к моей персоне? Не лучше ли было записывать лекцию?

Неожиданно для самого себя Алесь искренне ответил по-русски:

– Конечно, нет. Я всё время боялся, что вы мне снитесь: открою глаза, и вы исчезнете.

– Бог мой, какой романтизм, – пани преподаватель рассмеялась. – Выглядите так сурово с этим шрамом, и так непосредственны…

Алесь почему-то не смутился, только вздохнул:

– Шрам – тоже последствия романтизма…

 

Прошло несколько месяцев, прежде чем они подружились. В университете Аннет держалась строго и неприступно, не позволяла провожать себя после занятий (впрочем, Алесь зарабатывал на жизнь репетиторством и тоже часто бывал занят), но иногда, поздно вечером, открывала окошко, негромко с вопросительной интонацией произносила: «Пан Алекс?» и Алесь опрометью бежал вниз. Это была странная пара: она в клетчатом пальто до колен с пышным меховым воротником, широкими рукавами, небольшой шляпке с полями – изящная фарфоровая статуэтка и неуклюжий, неповоротливый Алесь в суконном кожухе, подаренном Натальей.

 

Они часами бродили по ночному городу и никак не могли наговориться. Аннет рассказывала, что её отец учился в Сорбонне у Пуанкаре. Он и должен был читать этот курс лекций, но тяжело заболела бабушка, отец не смог оставить умирающую мать, а деньги по договору уже были получены и истрачены на лекарства. Пришлось Аннет ехать на родину предков вместо него. Маму свою, француженку, Аннет не помнила, она умерла, когда дочке было три года, девочку растили отец и русская бабушка. Дед – поляк, после подавления восстания 1863 года с семьей эмигрировал во Францию и вскоре умер, оставив жену без средств к существованию, но с десятилетним сыном на руках. Гордая бабушка никогда ни на что не жаловалась, учила внучку русскому и польским языкам, ничего не рассказывая об истории страны, которую пришлось покинуть.

 

Алесь, размахивая руками, с энтузиазмом говорил о Великом княжестве Литовском, простиравшемся при Великом князе Ольгерде от Балтики до Причерноморских степей, о двоюродных братьях, князьях Ягайло и Витовте, о предательствах, изменах, заключённых союзах и униях, возникновении Речи Посполитой и трёх разделах её… Смеялся:

– По закону, высланным из западных губерний за причастность к восстанию, предписывалось в течение двух лет продать или обменять свои земли, причём покупать их могли только православные. Так что мой дед вполне мог купить имение у твоего…

 

Аннет тихонько улыбалась: как ни странно, этот угловатый, то очень робкий, то громогласно-напористый молодой человек, несмотря на разницу в возрасте, занимал всё больше места в её мыслях. Шрам на лице вызывал сострадание: хотелось погладить его, прикоснуться губами…

 

А Алесю хотелось «выплеснуть» всё, о чём молчал. Он даже начал рассказывать Аннет о Кочубее, о том, как возвращался с полыхающей огнем Кубани домой. О поезде, который регулярно останавливался в степи, а пассажиры бродили по окрестностям в поисках дров и угля, надеясь в случае удачи доехать до следующей станции. О том как в Киеве его сняли с поезда, обвинив в дезертирстве, и если бы не случайная встреча на вокзале с братом матери, дядькой Павлом, один бог знает, чем бы это закончилось.

Алесь вспомнил, как дядька Павел тогда взахлёб говорил о создании БНР, верил в международное признание республики, восхищался братьями Луцкевичами, Вацлавом Ластовским, всерьёз уверяя, что когда-нибудь белорусы поставят им памятники... Оборвал свой рассказ и грустно усмехнулся:

– Только ненормальный может рассуждать с такой женщиной как ты о политике. Напомни ещё раз, как называются твои духи?

– Зачем? – смеялась Аннет. – Хочешь подарить другой возлюбленной?

– Нет, хочу покупать их тебе всегда.

– Милый мой мальчик, у тебя не хватит денег, – поддразнивала Аннет, – это самые последние духи коллекции мадам Шанель, №5…

– Я заработаю, – сердился Алесь. – И не называй меня мальчиком.

– Хорошо, хорошо, мой милый.

 

 

Часто, занятые беседой, они не замечали, как таяли звёзды и наступал рассвет. Но миновать костёл Святой Анны не получалось. Стоило поднять голову, и впереди, где темно-серое небо, нависшее над их головами, подсвеченное восходящим солнцем, приобретало оттенок насыщенного ультрамарина, пламенели багряные башни костёла. Не сосчитать, сколько раз они замолкали, потрясённые этим созданием человеческого гения. Завороженно, словно первый раз, разглядывали фасад: стрельчатые окна, бесконечно повторяющиеся ажурные арки-купола, напоминающие рукоделие, плетёное искусной кружевницей.

– Наверное, твой отец вспоминал этот костел, когда давал тебе имя, – шутил Алесь.

И неизменно начинал читать Богдановича:

«Чтоб заживить на сердце раны,

Чтоб освежить усталый ум,

Придите в Вильну к храму Анны,

Там исчезает горечь дум…»

 

Оба ёжились от утренней сырости, прижимались друг к другу, надеясь согреться. Аннет тихонько постукивала нога об ногу: кожаные ботиночки изящны, но иной раз не помешали бы русские валенки, а Алесь продолжал читать, чуть нараспев:

«Изломом строгим в небе ясном

Встаёт, как вырезной, колосс.

О, как легко в порыве страстном

Он башенки свои вознёс.

А острия их так высоко,

Так тонко в глубь небес идут,

Что миг один, и – видит око –

Они средь сини ввысь плывут...»

 

 

 

3

 

 

Холодную зиму двадцать третьего года сменила запоздавшая, капризная весна. Она то раззадоривала солнышком, то посыпала остатками снега, сохранёнными рачительной хозяйкой-природой в закромах. Ветки деревьев, еще вчера дразнившие набухающими почками, радующие глаз нежными зелёными, жёлтыми, розовыми оттенками просыпающейся в них жизни, за ночь покрывались ледяной коркой, становясь одинаково серыми.

 

Лишь громкая перекличка воробьев и появление на улицах красивых девушек с блестящими глазами дарили надежду, что весна возьмёт своё.

 

Впрочем, Алесь ни весны, ни девушек не замечал. Он сердился. В холодные зимние вечера так хорошо было согревать руки Аннет, которые мёрзли даже в тёплых варежках. Теперь она почему-то упорно отбирала их:

– Ты очень настойчив, мой мальчик, – чёрные глаза под разлетающимися бровями по-прежнему хранили лукавство, но голос с каждым днем становился грустнее…

В ответ – молчание. Алесь задыхался от желания целовать ее длинные тонкие пальцы и ненавидел слово «мальчик»…

 

Как обычно они остановились возле её дверей. Сейчас Аннет повернет ключ, из комнаты донесется аромат духов, смешанный с корицей (она добавляла её почти в любую выпечку), а потом Алесь опять останется один.

– Не сердись, – Аннет провела пальцем по его насупленным бровям и распахнула дверь, – зайди, если хочешь.

 

 

*   *   *

 

С тех пор прошло много лет. Как там ещё принято говорить про время? Утекло, убежало… Оно унесло с собой запахи, звуки, краски… осталось только ощущение холодных пальцев, расстегивающих на нем рубашку, горячих губ, целующих шрамы на груди, и омут безмерного счастья, в который он погружался снова и снова…

 

…Утром Аннет сказала, что срок контракта закончился, через несколько дней она уезжает...

– Я поеду с тобой.

– Нет, мой милый. Я почти на десять лет старше тебя.

– Это имеет какое-то значение?

– В нашем обществе – да, – Аннет вздрогнула и набросила на плечи розовый пеньюар, словно отгораживаясь от нескладного молодого любовника.

– А любовь в вашем обществе имеет значение? – Алесь длинный, худющий, вскочил с кровати, забегал по комнате. – Аннет, я люблю тебя. Выходи за меня замуж.

– Оденься, жених, – не очень весело рассмеялась Аннет. – Прости, Алекс, в нашем обществе имеет значение почти всё, но меньше всего – любовь.

 

 

*   *   *

 

Дальше всё потянулось как-то само собой, автоматически. Было ещё несколько горячих, страстных ночей, а затем оглушающая пустота и холод. Появилась первая трава, отцвели яблони, отгремели грозами июльские дожди…

Когда неожиданно опять выпал снег, Алесь наконец осознал: ждать нечего. Был момент, когда ему безумно захотелось покончить с этой пустотой. Однокашник подсказал адрес, и он пошёл в дом, где любовь продавалась за деньги. Вернувшись, распахнул настежь в своей мансарде окно, сел на подоконник, свесив ноги на улицу. В комнату залетали и медленно кружились снежинки. Они опускались на волосы, горячий лоб… Когда замёрзли и понемногу стали разжиматься руки, которыми он держался за режущий край металлического отлива, за спиной в комнате появился Кочубей. Он положил руку на плечо и строго, властно сказал:

– Не дуркуй, Алесь. Глупство замыслил.

 

Конечно, этого не могло быть и не было, но слова почему-то запомнились. Алесь часто повторял их себе по ночам, когда закрывал глаза, и голова кружилась от облака каштановых волос, окружавших точёный женский профиль: «Не дуркуй. Глупство замыслил».

 

…Днями и ночами Алесь сидел над книгами, лишь бы не думать об Аннет. Сам Антони Зигмунд, известный математик, обратил на него внимание и настоял, чтобы после окончания университета Алеся в качестве исключения оставили работать преподавателем (по негласному распоряжению этим правом пользовались только поляки). Статьи в престижных научных журналах, две монографии… Он запрещал себе думать о чём-либо кроме работы, и всё же надеялся: «Она читает, помнит»…

 

Двенадцать лет с момента расставания пролетели как миг. Оглядываясь назад, Алесь вспоминал только формулы, формулы… И лишь однажды, когда в очередной раз провалился в сон, не отдавая себе отчета, какой день и какое время года на улице, увидел её.

В чужой комнате они лежали обнявшись на роскошной кровати. Алесь боялся пошевелиться, спугнуть наваждение, но Аннет тихонько вздохнула во сне: «Алекс»… И в тот же миг он оказался на улице незнакомого города. Вокруг двери, ступеньки, подъезды… Он метался, стучал то в одни, то в другие двери. Всё было заперто…

 

Алесь так реально ощутил давно забытое тепло тела Аннет, что несколько дней ходил сам не свой. Вспоминал, как прошептала она во сне его имя, что-то задумчиво бормотал… Потом, запретив себе размышлять и колебаться, уволился и купил билет на поезд «Вильно – Париж»…

 

 

 

4

 

 

Может, порывистый ночной ветер сбивал дыхание, но идти почему-то становилось всё труднее. Александр Станиславович потёр с левой стороны грудь, укоризненно шепнул сердцу «Ну, что ты? Не сдавайся». Сам не заметил, как губы начали шептать стихи Богдановича, которые когда-то читал Аннет:

 

«…Как будто с грубою землёю

Простясь, чтоб в небе потонуть,

Храм стройный легкою стопою

В лазури пролагает путь.

Глядишь – и тихнут сердца раны,

Нисходит мир в усталый ум.

Придите в Вильну к храму Анны!

Там исчезает горечь дум».

 

Подумалось: «Хорошо бы и правда хоть на миг оказаться в Вильнюсе, ещё раз взглянуть… Вот только куда она денется, эта «горечь дум»… Всё, «в чём был и не был виноват», с собой унесём, – вздохнул.

Мысли путались, то уносясь в далёкое прошлое, то возвращаясь к недавнему.

– Жаль, не зашёл в часовню на сельском кладбище, свечку за упокой Евы не поставил. Начнутся каникулы – обязательно надо ещё раз съездить в Близневцы. Неужели Ева так всю жизнь и прожила в деревне? Теперь уже не узнать…».

 

Фарный костел как всегда придавил мощью, ангелы на шпилях зелёных куполов поманили райской жизнью... Профессор усмехнулся: «Город помнит князей Великого Княжества Литовского, королей Речи Посполитой, а один из красивейших его храмов стоит на Советской площади – история большая шутница». У входа – скульптура Христа, несущего крест, надпись на латыни «Sursum corda»… Привычно перевёл: «Вознесём сердца». Знать бы, как это сделать… Может быть, Ева – умела? Она верила не сомневаясь…

 

 

*   *   *

 

– Ева, тебя какой-то пан искал, – тетка Стефания, не сходя с крыльца своего дома прокричала через забор соседке и добавила, растягивая слова, – сыты, файны[8], при шляпе.

– Вецер ў полі ён шукаў (ветер в поле он искал – бел.), – буркнула Ева, с трудом распрямляясь и потирая поясницу, – не уходила я никуда с огорода.

– А он у калитки все мялся, да, видать, не решился.

– Калі вырашыцца, тады хай і прыходзіць. (Когда решится, тогда пусть и приходит – бел.)

 

– Я это, Ева. Не узнаёшь?

Отворив калитку, в палисадник вошел мужчина в светло-коричневом костюме и галстуке – бабочке. Широкие брюки волочились по земле, подметая пыль.

– Як не познать: таки гжечны (благородный – бел.) пан пОляк до нас пожаловал, – глаза Евы сузились, лицо запылало, за невольным смешением языков притаилась растерянность. – Давно не бачили. Як поживаете, пан?

 

– Вернулся вот.

Нежданный гость поставил на землю небольшой саквояж, осмотрелся по сторонам, с удивлением проводил взглядом мальчонку лет трёх в одной рубашонке пробежавшего за дом.

– Никак приплод у тебя? Не ждал…

– Вот как? Пан спадзяваўся (надеялся – бел.): его будут пятнадцать лет ждать? – Ева обтёрла руки о фартук и решительно направилась к мужу. – Ты, уезжая, что сказал? Переночуешь в городе? Марыся тады в люльке вмещалась, а тяперь – шестнадцатый год пошёл... Вельми долгая ночь получилась. Уходи.

Она стояла перед Язэпом, скрестив руки на груди, не давая сделать ни шагу по двору. Когда-то милые черты лица загрубели, приобрели резкость, тонкая талия и высокая грудь ушли в прошлое, оставив лишь намёк на былую статность, только серые глаза оставались по-прежнему глубоки.

– Ева, я перед богом и людьми твой муж.

Не удержался, сглотнул слюну: из летней кухни донёсся запах жареного сала, картофляников… Ева нахмурилась, внимательно осмотрела костюм Язэпа. Обтрёпанные рукава пиджака, почти до дыр протертые на коленях брюки, засаленная рубашка…

– Ты, можа, голоден? – не очень решительно кивнула в сторону хаты. – Проходь, где трое за столом, там и четвёртому хватит.

 

 

Вечером, когда Язэп помылся в бане и лёг спать, на Еву набросилась Марыся:

– Он что, теперь с нами жить будет? – кивнула в сторону гостя, вольготно раскинувшегося на хозяйской кровати.

Марыся закончила шесть классов польской школы. Рослая, широкая в кости, она выглядела бы взрослой барышней, но торчащие в разные стороны непослушные завитки русых волос да круглое, ещё детское личико, а более всего непосредственный нрав выдавали возраст.

– Ён бацька твой, – вздохнула Ева.

– И что? Я его пятнадцать лет не знала и знать не хочу, – волнуясь, Марыся, сама не замечая, говорила на смеси русского языка с белорусским, вставляя польские слова. – Где он был, когда я в больнице в Варшаве лежала и мне операцию делали? Мальчишки бегали, кричали: «Herbata, czekolada, pomarańcze», а у меня ни единого злотого, никто не дал…

– Бедная моя доча, кветочка моя, – Ева обняла дочку, крепко прижала к себе. – Бог с ними, с теми шоколадами, апельсинами и панскими чаями. Вот за ножкой твоей не уследила я, прости меня, бестолковую. Из-за меня хромаешь: не усмотрела, что ты по снегу босиком бегала, суставы и воспалились. Потом-то из кожи вон лезла, чтобы на эту операцию в Варшаве заработать, да, видишь, не помогло. Не всё и врачи могут.

– Что говорил-то? – Марыся упорно не хотела называть гостя отцом.

– Я и слова такого не знаю, – Ева покачала головой, в густых волосах промелькнула первая седина, – сбанкротился, чи шо… Можа, без гроша остался, полюбовница его бросила, вот и о нас вспомнил.

– А когда свою усадьбу продавал, о нас не вспоминал? Деньги ему, видишь ли, тогда понадобились, – Марыся так возмущённо крикнула, что закрутился и заплакал спавший в люльке Стась. Колыхнула привязанную к потолку люльку, шепнула несколько слов малышу. – Ты простишь ему, что мы тогда без крыши над головой остались? Ишь, и где твоя хата стояла – вспомнил. А сколько дядька Михась и дядька Янек маялись, будто те каторжники, лишь бы развалившийся дом в порядок привести, сколько ты днями и ночами в услужении у пана Чаи работала – это забудешь?

Марыся, испугавшись своей горячности, шёпотом добавила:

– Ты же знаешь: дядя Янек тогда надорвался, потому и помер. Стася вот сиротой оставил.

– Як забыць, – Ева перекрестилась, глянув на икону в красном углу, – Упокой, Господи, душу раба Твоего Яна…

Помолчала, устало вздохнула:

– Не ведаю я нічога, Марысенька. Пойдем у няделю (воскресенье – бел.) на службу, исповедаемся да спросим совет у Михася. Он у нас умный, не зря в семинарии на ксёндза выучился, можа, чего подскажет.

 

 

 

5

 

 

…Сентябрь тридцать девятого опять изменил устоявшуюся жизнь.

 

– Эх, хороша Маша, да не наша, – энкавэдешник с тремя «шпалами» на краповых петлицах растягивал меха гармошки и посмеивался, глядя как его спутник старательно обхаживал Марысю. Молоденький армейский лейтенант Костров, которого неизвестно зачем приставили к нему сопровождающим, чем-то напоминал капитану его самого лет двадцать назад.

 

– На речке, на речке, на том бе-ре-жёч-ке…

Вздыхала, рвалась из-под пальцев гармониста песня, теряясь в мелком осеннем дождике, который вроде и незаметен, да усерден. Столбом поднимался дым тлеющего костра, разнося запах палёных листьев, за плетёной оградой краснели стволы сосен, утыкаясь своими лохматыми верхушками в хмурое, серое небо.

 

Песня прервалась истеричным, взахлёб, лаем собак на подворьях. Начал Рыжий – молодой, глупый пес тетки Стефании, за ним и другие подхватили. Марыся, задержавшаяся в поле и только теперь севшая ужинать, выскочила из-под навеса, взметнув колоколом широкую юбку. Прихрамывая, подбежала к ограде и застыла, до боли закусив губу: два низкорослых красноармейца в серых, выгоревших гимнастерках, тыча в спину винтовками, вели польского офицера. Тот, высокий, в отлично сидящем мундире, с подчёркнуто прямой спиной, шагал подняв голову, не глядя по сторонам.

– Никак паненка залюбовалась? – с обидой съехидничал лейтенант.

– Jeszcze Polska nie zginela (ещё Польша не погибла – польск.)[9], – так звонко отчеканила Марыся, что польский офицер обернулся.

 

Ева, сидевшая на ступеньках крыльца рядом с гармонистом, вскочила:

– Марыська, иди до батьки, давно кликал, помочь ему треба.

Гармонист потянул за украшенный вышивкой рукав полотняной сорочки:

– Сядь, Ева, не бойся, ничего с твоей дочкой не случится, – положил большие мозолистые руки сверху на гармошку, упёрся в них подбородком, помолчал.

– В кого она у тебя такая упрямая? В отца?

– Глупая ещё, – неохотно ответила Ева. – Отца, почитай, и не видела, без него росла, пока он по полюбовницам в Варшаве швендался. Я на Опытной станции у профессора сутками робила, кабы она на операцию в Варшаву съездила, думала, с ногой помогут… Не помогли, зато красивой жизни там нагляделась. Молодая, и самой того же хочется…

– Что вскинулась так? Знакомый какой? Кавалер?

– Высокія парогі не на нашыя ногі (высокие пороги – не для наших ног – бел.), – по лицу Евы пробежала невесёлая усмешка, – бацька его из «осадников» – отличился в прошлой войне с Советами, вот и наделили его усадьбой Близневских. Там они такую гаспадарку (хозяйство – бел.) завели – половина деревни на них робила.

– Ясно.

Энкавэдешник вздохнул, пробежал пальцами по кнопочкам гармони, отложил её в сторону.

– Знаешь, Ева, а я ведь вспоминал тебя. Не каждый день, врать не стану, но иной раз взгрустнётся и вспомню, как ты Марысю в люльке качала да нас в двадцатом году щами кормила. Красивая была тогда – для тебя все песни пел. Эх, думал: где бы жену найти, хоть в половину пригожую.

– Нашли? – Ева опустила глаза.

– Нет.

 

Сквозь брешь в тучах по крыльцу пробежали последние лучи заходящего солнца, задержались на лицах беседующих, смягчив резкие черты лица командира и сгладив напряжённость Евы.

– Да не бойся ты, – осторожно потянулся к Евиным рукам, беспокойно вздрагивающим на коленях, – или замерзла?

Сбросил с себя кожаный плащ, попытался накрыть плечи Евы, но она резко отпрянула:

– У нас, Трофим Алексеич, так не принято. У меня муж есть.

– Ну да, – усмехнулся. – От полюбовницы пришел к тебе помирать.

– То мое дело.

 

Собеседник с досадой рванул меха гармошки, остановился:

– Бабка Стефания, хватит через забор подглядывать. Заходи к нам, новой песне научу, небось не слыхала ещё… – громко запел. – Широка страна моя родная…

– Какая я тебе бабка, охальник? – выросла над оградой соседка. – Сроду у меня таких внуков не было… Спать людям не даёшь.

– Так ты ж на заборе виснешь, какой сон?

– Тьфу на тебя и твою гармошку, – Стефания обильно сплюнула и гордо удалилась.

 

– Я другой такой страны не знаю… – громко пропел гармонист и резко сжал меха, заглушая звук.

– Ты, Ева, тоже себя полькой считаешь?

– Местная я. Это вы всё туда-сюда ходите, а я здесь родилась, здесь и помру, – задумчиво ответила женщина. – Любить нам новую власть не за что. Кожны раз кровь приносите – кому понравится, когда в его доме стрельба починается? Пули-то в обе-две стороны летят. А вот что школы белорусские открываете – за то поклон низкий. Может, хоть Стась будет на роднай мове учиться. Марыся-то в польской шесть классов закончила, другой не было…

– Племянник твой?

– Да. Брат младшой надорвался, когда дом этот строили, а невестка через тридцать дней руки на себя наложила… Я и не виню её: такая уж любовь промеж ними была. Может, там сейчас вместе, – Ева перекрестилась.

– Идите уже, Трофим Алексеич, и без того сплёток не оберусь, – помолчала и задумчиво добавила, – странный вы. Большой начальник, а на гармошке играете. И сапоги, уж простите, у вас совсем стоптанные.

– Стоптанные, говоришь? – большой начальник поднял ногу и внимательно оглядел подошву. – По вашим лесам да болотам за бандитами гоняться – ещё не так стопчешь… А без гармони я себя не мыслю. Без неё – что без рук…

Поднялся, шагнул под дождь, с каждой минутой усиливающийся:

– Прощай, Ева, может, когда встретимся, – помолчал. – Да, своему профессору, у которого на Опытной станции на операцию дочке зарабатывала, подскажи, он, вроде, человек неплохой… Пусть уходит, пока есть возможность. Где дыры на границе, вы все знаете… На меня не ссылайся.

 

 

– Товарищ капитан! Товарищ капитан!

Лейтенант Костров бежал навстречу, придерживая рукой уголок плащ-палатки. Тесьма, которая должна была затянуть капюшон вокруг лица, оборвалась. Из-под капюшона выглядывало мальчишечье, безусое лицо – предмет постоянных огорчений девятнадцатилетнего лейтенанта ускоренного выпуска.

 

– Я вас жду-жду, товарищ капитан. Этого поляка-офицера допросить надо, а они завели его в сарай и там бросили. Он, может, нас на банду Волка выведет.

– Нас? Ну-ну, может, и выведет, – капитан усмехнулся.

Косые струи дождя перечёркивали стволы сосен и елей на опушке леса, погромыхивал гром, прямо над головами сверкнула молния.

Костров пристроился рядом, развернувшись вполоборота к капитану, и стряхивая с лица капли дождя, по-мальчишески самоуверенно поспешил высказаться:

– А ещё, товарищ капитан, как хотите, но эта семейка мне подозрительна. Отец Марыси – типичный враг, видели, как он на вашу форму зыркал? А офицер – небось, кавалер её.

Капитан Греченко поправил под плащом заботливо спрятанную гармонь, скучно ответил:

– Ты, Алексей, раз такой бдительный, рапорт пиши. Отправят парализованного старика и глупую девчонку в Сибирь, глядишь, они там поумнеют.

 

Лейтенант, обиженный, остановился, пару раз открыл рот, словно рыба, вытащенная из воды, и побежал догонять начальника, ускорившего шаг:

– Зачем вы так, Трофим Алексеевич, я же предположил только…

– Следующий раз не предполагай, а думай.

 

 

Со стрехи сарая перед входом натекла огромная лужа. Капитан поморщился, представив, как портянки сразу впитают влагу, ногам станет холодно, а на душе мерзко, и постарался перешагнуть лужу. Не удалось: поскользнулся на грязном деревянном порожке, нелепо взмахнул рукой, чуть не уронив гармонь и громко выругался.

Поляк спал, облокотившись на обод колеса старой телеги, но услышав мат, вскочил на ноги, выпрямился.

– Имя?

– Bez imienia nie strzelasz? – усмехнулся капитан Войска Польского и тут же перевёл на русский. – Без имени не расстреливаете? Запишите себе для отчета – Адам Гжелевский.

 

Греченко внимательно посмотрел на пленного. Он знал по себе это состояние усталости, когда уже невозможно стоять на ногах, и даже смерть похожа на отдых.

– Что-нибудь ещё скажете?

Офицер покачал головой и закрыл глаза.

 

 

Капитан прошёл в хату, которую освободил для них староста, машинально глянул на образа в красном углу, тяжело опустился на лавку перед столом.

– Посмотри, Алексей, может, староста где самогонку припрятал?

Лейтенант долго чем-то гремел в сенях, а когда прижимая к груди трёхлитровую бутыль заглянул в комнату, решил, что капитан заснул, положив голову на скрещенные на столе руки.

– Давай, давай, Леша, не сплю я.

Греченко поднялся, налил самогон в два гранёных стакана и залпом опустошил свой.

Костров мялся, ерошил короткие русые вихри, наконец решился:

– Трофим Алексеевич, почему вы не стали его допрашивать? Он же враг?

– Враг, – вздохнул капитан. – Только спрашивать без толку: и не скажет, и не знает. Я тебе сам скажу: кадровый офицер, попал в плен где-то под Брестом, бежал из эшелона, едущего на восток… Скорее всего, пробирался в Вильно, может, в Гродно, домой зашёл – переодеться. Если бы побывал в банде Волка, его уже бы переодели, там, между прочим, не дураки…

Лейтенант отхлебнул из своего стакана, сморщился:

– И что теперь? В отдел его?

– По закону – конечно, в город, в отдел положено, – Греченко испытующе посмотрел на Алексея. – Только кому он там нужен, в отделе? Проку от него никакого, а что враг – за версту видно... Как рассветёт, заведешь в лес да расстреляешь.

– Я? – лейтенант отшатнулся в ужасе, по-детски заморгал глазами. – Нельзя же, Трофим Алексеевич, без суда никак нельзя: он всё-таки…

И замолчал, остановленный тяжёлым взглядом человека, которому до сих пор доверял. Повернулся, вышел из комнаты.

 

 

Рассветало долго и неохотно. Даже петухи прокричали положенное им «кука-ре-ку» второпях, без воодушевления. Серый туман поглощал привычные утренние звуки, отчего резкий стук входной двери показался особенно громким. Костров вошел в комнату обречённо, с усилием заставил себя перешагнуть через порог. Заляпанная грязью длинная серая шинель распахнулась, выгоревшая гимнастерка комом торчала на груди, а трёхлинейка, зажатая левой рукой за ствол, прикладом царапала пол. С трудом выговорил:

– Разрешите доложить, товарищ капитан, – и уже совсем шёпотом, – ушёл поляк…

Греченко всё так же сидел за столом, казалось, он и не ложился спать. Не поднимая глаз, бросил:

– Ушёл или ты отпустил?

Алексей несколько раз почему-то сжал правую руку в кулак, наконец поднял голову:

– Не смог я – безоружного… готов нести наказание.

Капитан не глядя протянул руку, налил из наполовину опорожнённой бутыли самогонку, одним глотком выпил:

– Значит, чужими руками губить девчонку и старика мог, а своими руками врага расстрелять – слаб оказался. Сегодня ночью опять двоих красноармейцев убили, это ты знаешь?

Костров выпрямился:

– Я понимаю, товарищ капитан. Пишите докладную, пойду под трибунал. Прикажете сдать оружие?

Греченко махнул рукой:

– Уйди с глаз долой. Но помни: поезд бандиты под откос пустят, убьют кого – и «твой» поляк к этому причастен.

 

 

 

6

 

 

– Марыська, сказать тебе, что такое чудо? Сказать?

Ева с Марысей заканчивали собирать Пасхальную корзинку, Стась крутился рядом, сгорая от желания поговорить. На Пасхальную Вигилию в костёл детей не берут, но он им сейчас такое скажет, сразу поймут – взрослый.

– Ішла баба за гумно без спадніцы, а войт без парток, вось і здарылся цуд (Шла баба за гумно без юбки, а войт (староста) без порток, вот и приключилось чудо – бел.), – Стась победоносно посмотрел на Марысю, – так учитель Чижевский сказал.

И тут же едва не заревел, получив от Евы полотенцем по спине: не столько больно, сколько обидно.

– Не ўсе, што чуеш, паўтараць трэба. (Не всё, что слышишь, повторять надо – бел.) Не для того тебя в школу отдавали, кабы глупости охальников по дворам разносил.

Расстроенная Ева опустилась на скамейку. Грех в такой вечер ругаться, о Боге думать надо, да куда же земное денешь. Как перебрался профессор с Опытной станции за границу – совсем приработка не стало. Не голодают, так ведь и живые деньги нужны. Язэпа год назад схоронила, а за крест и гробовину до сих пор у старосты в должниках. Взяла военных на постой, думала: наличными расплатятся… Как же, тихо снялись, ищи ветра в поле… Марыся на портниху выучилась, шьёт, да кто деньгами благодарит, а кто лишь «дзякуй вялікі» (спасибо большое – бел.) бросит…

 

– Мама, идти пора, опоздаем.

Ева грустила, зато Марысю распирала радость, много ли надо молодости? Конечно, пальто зимнее далеко не новое, но если расстегнуть… Все подружки платье увидят – сама пошила, точь-в-точь, как в модном журнале, что знакомая из Гродно привезла. Из полушерсти, коричневое, юбка в складку, шёлковый воротник, манжеты. А ещё перчатки нитяные, беретик на голове, да румянец во всю щёку и глаза горят… То, что прихрамывает, в костёле никто не заметит, а перекинуться взглядами с ровесниками – весело…

Дядя Михась, настоятель их прихода – строгий, но и он во время проповеди иногда взглянет на племянницу да улыбнется: хороша паненка выросла.

 

 

*   *   *

 

Подошло время, в костёле в торжественной обстановке зажгли Пасхал – специальную большую свечу. Свечки прихожан словно несколько сотен светляков замерцали в нефе между колоннами. Не только все скамьи были заполнены, но и в боковых нефах группками стояли люди. Лишь совсем немощный в такой день не придет в храм, для остальных пропустить службу – грех великий.

 

Опоздавшие ещё заходили в костёл, опускали руку в кропильницу, крестились, преклоняя колени, шёпотом перекидывались приветствиями… Перекрывая привычное: «Благословим Господа! – Благодарение Богу!» прокатился гул удивления: отец Михаил вышел к пастве в будничной черной сутане.

Встряхнул головой, словно решаясь на что-то, перекрестил прихожан. Заговорил, как положено, на польском, изредка вставляя белорусские слова:

– Понимаю ваше недоумение, братья и сестры: на мне не праздничное священническое облачение… Тяжко наполнить сердца радостью в наши дни. Идёт сорок первый год, почти два года мы живём у новай краіне, пры новай уладзе, (в новой стране, при новой власти – бел.) не зная, чего ждать от завтрашнего дня. В Вильно, Гродно – беспричинные массовые аресты, людей без суда бросают в товарные вагоны и увозят на восток. Помолимся за них, братья и сестры.

Задыхаясь от горечи, отец Михаил бросал слова в недоумённо молчащую паству:

– Новая власть сеет ненависть, которая в свою очередь обрушится на виноватых и на безвинных. Кто ответит за это? Страшен урожай такого посева, грядёт бесконечная ужасающая Страстная Пятница. Только Бог знает будущее подобной жатвы…

Ксёндз помолчал, подыскивая слова:

– Будем же молиться, чтобы ненависть не угнездилась в наших сердцах, ибо надо верить: самые трудные испытания – даются нам перед великой радостью, радостью Воскресенья...

 

Отец Михаил замолчал. Следуя за его взглядом, стали оборачиваться и прихожане: в дверях костёла, не сняв васильковую фуражку с краповым околышем, стоял офицер в плащ-палатке.

– Возрадуемся Воскресенью Христову, – неловко закончил ксёндз и по проходу между лавками пошел к вновь пришедшему.

– Вы за мной? – протянул вперед руки со сжатыми кулаками.

Вошедший покачал головой:

– Нет, – вытащил из кармана клочок бумаги, прочитал, – мне нужна Ева Базилевич.

– Ева? Сестра ни в чём не виновата, арестуйте меня, – Михась настойчиво совал в лицо офицеру свои руки.

Тот устало отмахнулся:

– Успокойтесь, ни вас, ни её я не собираюсь арестовывать. Я тороплюсь: всего пара слов, а вы продолжайте службу.

 

 

Костров очень изменился, но Ева узнала в небритом постаревшем мужчине с жёсткими глазами, вокруг которых угнездились морщины, безусого лейтенанта. Они вышли во двор, Алексей достал из-под плащ-палатки гармонь:

– Вот, Трофим Алексеевич просил передать, для племянника.

Ева вздрогнула, отступила на шаг:

– Нет, это же его? – и пристально посмотрела на лейтенанта.

– Да, – неохотно продолжил, – товарищ капитан вместе с двумя милиционерами преследовал бандитов и угодил в засаду. Милиционеров сразу расстреляли, капитану переломали кисти рук и бросили в колодец. Сказали: «Сам сдохнешь, гармонист...»

Вздохнул, но продолжил совершенно бесстрастно:

– Мы успели. И бандитов захватили, и капитана вытащили, только руки ему так искромсали – врачи не смогли ничего сделать.

– Где он сейчас? – голос Евы дрогнул.

– Не знаю. Вечером я навестил его в госпитале, а утром сказали, что он ушёл. Простите, мне надо идти.

 

Из костёла донеслось:

– Chrystus Zmartwychwstal! – Prawdziwie Zmartwychwstal! (Христос Воскрес! – Воистину Воскрес! – польск.)

 

 

 

7

 

 

Старый профессор шёл по городу, стараясь в разговорах с самим собой и воспоминаниях о прожитом забыть о недомогании. За спиной остались Костёл Обретения Святого Креста и монастырь бернардинцев, соединившие в себе удивительное переплетение разных стилей: готики, ренессанса, барокко.

«Поговаривают, напротив Костёла собираются строить новое здание драматического театра, интересно, чем сумеют ответить современные архитекторы?» – Александр Станиславович вздохнул. Ещё никогда дорога домой не казалась ему такой долгой.

Редкие фонари на мосту через Неман, отражаясь в чёрной воде, не рассеивали сумерки. Присесть бы на лавку, отдохнуть… Но на ближайшей с удобством расположился и храпит подвыпивший бродяга, а остальные заняты влюблёнными парочками...

По мосту, что-то громко обсуждая, шла весёлая компания. Девчушка в рыжем плаще и таком же берете, отчаянно жестикулируя, пыталась перекричать друзей, а поняв, что её не слышат, сорвала с головы берет и бросила в собеседников. В жесте было столько ребяческого, что профессор невольно улыбнулся: «…Кричали женщины: ура! И в воздух чепчики бросали».

 

…Вот так, крича и бросая шляпки, встречали их в городах освобождённой Франции в августе сорок четвертого. Странно, почему вдруг именно сейчас пришли эти воспоминания: улицы, изрытые воронками, развалины зданий, флаги Франции, вывешенные во всех уцелевших окнах; перезвон сохранившихся колоколов, речи, рыдания и неизменная «Марсельеза», подхватываемая возбуждённой толпой… Как давно это было.

 

 

*   *   *

 

…В тридцать пятом году вояж из Вильно в Париж ничем не напоминал поездку с юга России до Бреста по стране, раздираемой безумием гражданской войны. Удобное, уютное купе, пересадка в Варшаве, за окном поезда – аккуратно прибранная Европа, похожая на картинку в иллюстрированном журнале.

Прямо с вокзала – в Латинский квартал, к Сорбонне. Алесь ни минуты не сомневался в том, что найдет в Париже любимую женщину. Даже в этом огромном городе умная, красивая, нежная (тут Алесь вставил бы еще сотню прилагательных) женщина с насмешливыми чёрными глазами не могла затеряться.

 

Только что прошёл обильный майский дождь. Ветер ещё стряхивал с листьев тёплые тяжёлые капли, в ритме «Болеро» стучащие по брусчатке площади. В лужах плавали белые лепестки цветущих каштанов, под красными тентами ближайшего кафе нахохленные голуби мешали хозяйке расставлять маленькие кофейные столики и плетёные стулья, а молодые красивые девушки с намокшими под дождём волосами, громко переговариваясь и смеясь, подбегали к тяжёлым дверям старейшего университета Франции, дружески улыбаясь швейцару в ливрее…

Алесь с удовлетворением отметил, что понимает почти всё, о чем говорят (как оказалось, французский язык, который в детстве заставляла учить мама, задержался в памяти навсегда), и несколько неуверенно спросил у привратника об отце Аннет.

 

– Oui, monsieur, bien sur (Да, месье, конечно – фран.), – закивал красноносый, седой страж дверей, – кто же не знал старого профессора… Он был всегда так дружелюбен, иной раз мог даже задержаться и поболтать о погоде или рыбалке, хотя, скажу вам, месье, сдаётся, он никогда не держал в руках удочки…

 

Швейцар оборвал фразу на полуслове и, согнувшись в поклоне, открыл входную дверь перед элегантной темноволосой женщиной в серебристо-синем костюме, появившейся из голубого спортивного кабриолета. Женщину поддерживал под локоть высокий блондин в серой пиджачной паре, с тонкими щегольскими усиками и слащавой улыбкой.

– Каков красавец, – не сдержавшись, пробормотал привратник, когда эти двое зашли в вестибюль. По восторженному взгляду, устремлённому прямо перед собой, было непонятно: относится восклицание к спутнику женщины или к машине, в великолепном обтекаемом кузове которой не было ни единой прямой линии.

– Видели? Это дочь того, о ком вы спрашивали. А рядом с ней – супруг, сам Пьер Ламар. Не слышали? Не читали? – хохотнул. – Я тоже не читал. Говорят, самый продаваемый поэт Франции… Месье, вам не хорошо? Вы побледнели… Может, воды?

 

 

Поезд до Парижа шёл всего двое суток. Но опоздал на целую вечность. Судя по тому, как Аннет легко скользнула взглядом и, не задержавшись, прошла мимо, она не нуждалась ни в воспоминаниях, ни в том, чтобы её спасали… Взрослый, тридцатипятилетний мужчина, Алесь в душе так и остался мальчишкой: не хотел верить, что женщины или помнят тех, кого любили, всю жизнь, или после расставания забывают достаточно быстро.

 

Алесь не смог бы объяснить, на что надеялся, оставаясь в Париже. Деньги таяли намного быстрее, чем он ожидал. Гостиницу пришлось поменять на комнату в мансарде. Вопреки респектабельному внешнему виду, Париж изнутри оказался выжигой и скупердяем. Подъезды домов, лестницы – тесные, узкие. Каждый раз, поднимаясь по винтовой лестнице на пятый этаж, Алесь улыбался, вспоминая Бальзака: неужели этот тучный гений действительно жил в мансарде? Наверное, он как штопор вкручивал себя в стеснённое пространство между стеной и перилами.

В комнатушке, отделённой от длинного узкого коридора хлипкой дверью, с трудом разместились кровать, стол, стул, шкаф. Да ещё гордость хозяйки, мадам Дени, именуемая «кухонным уголком»: раковина и газовая плита. Устроившись на стуле посередине комнаты, Алесь не вставая рассматривал в окно многообразие оттенков серых парижских крыш, жарил яичницу и писал очередную статью в «Доклады» Академии.

 

В Париже он чувствовал себя почти как дома. Старухи на рынке, торгующие овощами, с неизменными седыми пучками, закрученными на затылке, и в любую погоду перевязанные крест-накрест тёплыми шерстяными платками, согревающими спину; мальчишки в коротких штанишках со сползшими на ботинки длинными гольфами, пьющие воду из уличной колонки; морщинистые рыбаки на Сене с обветренными красными лицами, часами жующие одну и ту же папиросину, были понятны, близки и, казалось, ничем не отличались от старух, мальчишек на улицах Вильно и рыбаков на Нярисе.

Молчаливый, доброжелательный, Алесь довольно быстро обзавёлся знакомыми, почти друзьями…

Каждый вечер заходил пожаловаться на отсутствие вкуса у покупателей и меценатов сосед по мансарде, художник из Витебска, Осип Чижевский. Вскоре Алесь догадался: сосед засиживался в гостях допоздна, ожидая, когда в доме напротив начнёт готовиться ко сну красивая женщина, почему-то категорически нежелающая использовать жалюзи на окнах. Осип при этом каждый раз мрачнел и что-то бормотал о тайне женского тела, неподвластной кисти художника.

Изредка заглядывала соседка Эмилия, высокая, худая брюнетка-цветочница, подрабатывающая проституцией, и смущаясь приглашала на «товарищеский ужин»…

Даже сама мадам Дени благоволила к новому постояльцу. Время от времени она просила Алеся за небольшую плату помогать племяннице обслуживать посетителей кафе на первом этаже, в тайне надеясь, что это их сблизит. Вообще-то мадам Дени недолюбливала русских и поляков, отличавшихся, с её точки зрения, непомерным гонором, но этот приезжий не изображал аристократа, не кичился шляхетской кровью, зато в любой ситуации сохранял спокойную уверенность в себе, которую не могли поколебать самые оголтелые шутники с улицы Сен-Жак, захаживающие иной раз в кафе мадам Дени.

 

 

Впрочем, шутники посещали кафе по вечерам, а полдень на площади Сорбонны не предвещал ничего неожиданного. Студенты обычно рассаживались с бутербродами на бортиках фонтанов, заглушая их журчание смехом и громкими возгласами. Самые серьёзные, обременённые стопками толстых книг, которые срочно требовалось пролистать, заказывали кофе на террасах близлежащих кафе, прогретых солнечными лучами, а группа молодых профессоров в строгих костюмах направлялась в кафе мадам Дени, славящееся неизменными ценами на лёгкие закуски, овощные салаты и крепчайший чёрный кофе, от которого не отказался бы и создатель позитивистской социологии Огюст Конт, сурово взирающий со своего гранитного постамента на происходящее.

 

 

*   *   *

 

– Гастон, вы зачитались, кофе остынет.

– Да-да, – профессор с досадой отложил в сторону журнал, кончики губ поползли вверх, что должно было означать улыбку.

– Уж очень занятная статья польского математика: интересно трактует одну из теорем Пуанкаре. Как же его фамилия, – заглянул в оглавление, с трудом выговорил, – Ближ-неф-ски…

Лысоватый, с длинным носом, профессор Будар, возглавляющий кафедру высшей геометрии, пренебрежительно сморщился:

– Очередной гений… Сколько уже этих интерпретаций. Странно, что до сих пор никто не изъявил желания взяться за гипотезу Пуанкаре, поистине центральную проблему математики и физики.

– Да-да, – подхватил сидящий рядом коротышка, подобострастно заглядывая в глаза заведующего кафедрой, – гипотеза – гениальная попытка понять, какие формы может принимать вселенная, но, увы, это совершенно невозможно представить себе наглядно…

 

– Почему же, месье – официант аккуратно расставил на столике заказанные овощные блюда и, вопреки традиции, позволил себе улыбнуться, – любой пекарь, работающий с эластичным куском теста без разрывов, каждый раз наглядно доказывает справедливость знаменитой гипотезы. Другое дело, что для строгого доказательства её пока нет соответствующего математического аппарата, и на его создание может потребоваться не одно десятилетие…

 

Будар дернулся, возмущённый наглостью официанта, а Этьен Гастон радостно захохотал:

– Верно, приятель… Ты недурно разбираешься в математике. Откуда такие познания?

– Когда-то я учился у мадам… – Алесь назвал фамилию Аннет. – Правда, это было давно.

– И с тех пор? – молодой профессор внимательно посмотрел на странного официанта.

– С тех пор я кое-чему научился сам. Вы только что читали мою статью в журнале…

 

С этого дня мадам Дени потеряла надежду пристроить свою племянницу замуж, хотя не потеряла постояльца, а Алесь приобрел личного врага в лице профессора Будара и должность преподавателя на Факультете естественных наук Сорбонны.

 

 

*   *   *

 

…За окном мансарды нежно и прозрачно звучала скрипка. Мальчонка лет десяти в широких штанах чуть ниже колен, кургузом пиджачке и старом потёртом цилиндре играл Дебюсси. Ему аккомпанировал седой высокий мужчина. Тонкие пальцы перебирали клавиши аккордеона, синие глаза неотрывно следили за юным скрипачом. Там, где мелодия взлетала вверх, мальчик тоже вытягивался в струнку, зажмуривался, словно вместе со смычком трепетала его маленькая душа, а старик с аккордеоном завороженно кивал, пряча набегающие слезы.

 

Когда Алесь подошел к окну, мальчонка, прижав скрипку к груди, раскланивался. В цилиндр, явно принадлежащий деду и помнящий лучшие времена, упали несколько монет. Чуть помедлив, мальчик опять поднял скрипку.

«Лунный свет», – Алесь узнал мелодию и вздохнул, – какое же это счастье – умение жить мгновением…»

 

…Кажется, он снова встретил Аннет лишь в ноябре тридцать девятого, на приёме, посвящённом юбилею факультета. Алесь не хотел идти, но Этьен Гастон, взявший над ним шефство и всюду таскающий за собой, настоял: «Соберётся весь цвет научного мира Франции, хоть посмотришь…».

Смотреть было не на что: научный мир ничем не отличался от мира лавочников... Гости пили, ели, перекрикивая друг друга, спорили о судьбах мира… Профессор Будар горячился: «Мне плевать, кому принадлежит Данциг. Не понимаю, почему французы должны умирать за него». Алесь, с трудом сдерживая раздражение, бездумно наблюдал в окно за прохожими на улице, когда за спиной раздался мягкий знакомый голос:

– Bonjour, chérie (Здравствуй, дорогой – фран.)

Знаменитый Пьер Ламар в идеально сшитом костюме цвета чайной розы держал под руку Аннет в длинном жемчужно-сером платье с бутоном бордовой розы в крохотной бутоньерке. Они оба выглядели так невыносимо красиво, что Алесь не выдержал, усмехнулся. Уж очень не вязался его непрезентабельный блайзер и светлые фланелевые брюки с таким великолепием.

Аннет освободила руку, прикоснулась к плечу Алеся; сквозь дым сигарет, поплыл знакомый аромат духов:

– Познакомься, Пьер, мой польский друг, пан Алекс.

– Да-да, я искренне жалею о случившемся, пан Алекс, я так расстроен, что не могу написать ни строчки, но когда на одних весах взвешиваются судьбы цивилизации и маленькой Польши… сами понимаете, что перевесит. Вы же понимаете, правда? – невинные глазки буравили собеседника, требуя понимания и сочувствия.

Не дождавшись ответа, отошел к спорящим:

– Вы правы, Будар: главное сохранить Францию. С восточной и центральной Европой пусть разбираются другие…

Словно в насмешку маленький духовой оркестр на балконе заиграл Шопена, Аннет потянула Алеся в центр зала, где кружились несколько пар.

– Ты же знаешь, я – не поляк.

– Какая разница? Пусть немного позлится, – отмахнулась Аннет, – точность нужна лишь в математике.

Заглянула в глаза, когда-то лучившиеся преданностью:

– Ты забыл меня? – и, не дожидаясь ответа, вздохнула. – Я люблю Пьера, но так часто чувствую себя одинокой…

 

…Дважды после той встречи Аннет звонила, а однажды вдруг предложила прокатиться. Оказалось, она водит машину как профессиональный гонщик: голубой кабриолет нёсся по чёрным мокрым дорогам с сумасшедшей скоростью.

– Ты и мужа так возишь?

– Пьер не пускает меня за руль. А сам ездит не быстрее семидесяти километров в час. Но для чего тогда такая птица? – Аннет нежно гладила свой роскошный Delage D8, глаза, как и прежде, таили лукавство, смешанное с тоской.

В небольшом кафе на окраине Парижа они выпили по чашечке кофе, согрели руки у камина. Холодный ночной ветер приносил то дым паровозов, то запах горячего металла с ближайшего завода.

– Пьер когда-то писал хорошие стихи, в которых соединял несоединимое. Свет и тени, колючий бархат трав и измятые капли росы, шёлк страстных ночей и голубую свежесть одиноких рассветов... Но уже давно – ни строчки. Считает себя великим стратегом, уверяет, будто война с Германией – условность, игра в рыцарство. А я знаю: война будет страшная, безжалостная, – Аннет тихо плакала. – Мне страшно, Алекс.

 

Неправда, что время гасит любовь. В то мгновение Алесь отдал бы всё, включая собственную жизнь, лишь бы утешить и защитить эту женщину с большими чёрными глазами и ранней сединой в густых каштановых волосах. Расставаясь, он церемонно поцеловал Аннет руку.

 

 

 

8

 

 

«Почему именно сегодня пришли эти воспоминания? – профессор тяжело вздохнул. – Столько лет прошло, что стало казаться: это было с кем-то другим».

Он старался уходить от разговоров о войне. Фронтовики перечисляли взятые и оставленные города, названия фронтов, номера дивизий. У него в памяти был лишь безымянный французский взгорок, деревушка да дорога к перевалу Фаид в Северной Африке. Враг – один и тот же, но слишком разная география...

 

 

…В аккуратном палисаднике сбежавшим молоком кипела белая сирень, а в опустевшем доме, только что оставленном беженцами, продолжал работать забытый радиоприёмник: «Перед лицом охватившего французов смятения умов, перед фактом ликвидации правительства, ставшего прислужником врага… я, генерал де Голль, французский солдат и командир… от имени Франции твердо заявляю следующее: абсолютным долгом всех французов, которые ещё носят оружие, является продолжение сопротивления».

«Нет, это было позже…»

 

…Десятого мая сорокового года «странную войну», которую Пьер Ламар называл «рыцарским поединком», сменила другая: страшная и безжалостная, что так пугала Аннет.

Каждый день заходил профессор Этьен Гастон, кивал на включённый радиоприёмник:

– Слышал? Они обошли линию Мажино.

– Да.

– С каждым днем все ближе к Парижу.

– Да.

 

Казалось, Париж замер в ожидании: ни громких разговоров, ни проклятий приближающимся бошам, ни уверений в неизбежности победы. Лишь сосредоточенное молчание, суетливые сборы тех, кому есть куда бежать, да плач ребенка из комнаты цветочницы Эмилии, несколько дней назад родившей золотушного малыша.

 

– Я больше так не могу, Алекс. Хоть подавать патроны, кем угодно, но я должен быть сейчас с ними, я – француз.

– Этьен, ты когда-нибудь держал в руках винтовку?

– Нет. Я научусь.

 

Свет далеких звезд запутался в листьях цветущих каштанов. Тишину нарушил рёв сирены, словно злые, ощерившиеся собаки, залаяли зенитки…

 

– Подожди, Этьен, я с тобой. Только оставлю соседу ключ от комнаты.

 

Комната художника удивила пустотой и порядком: краски, кисти на стеллажах, картины составлены к стене. Сам Чижевский, непривычно аккуратно одетый, стоя у окна, всматривался в сполохи прожекторов и что-то тихо шептал.

– Осип, – Алесь положил руку художнику на плечо, – я попрощаться зашёл…

– Уходишь? – в глазах обречённость и тоска.

– Попробуем с Этьеном найти линию фронта…

– Алекс, можно мне с вами? Возьмите, а? – сквозь обречённость прорвалась надежда. – Я всё время думал: это не моя война, а вот только сейчас, сию минуту понял: чужих войн не бывает…

 

 

Позже Александр Станиславович, как ни старался, не мог вспомнить, сколько прошло дней или ночей…

 

Пережитое в юности повторялось как в плохом сне: беженцы, тягачи, лошади, солдаты без винтовок… Только на этот раз на дорогах были ещё и танки, которые почему-то шли в сторону, противоположную линии фронта. Кто-то говорил: «Защищать Париж», кто-то утверждал: «Бегут, нет снарядов…».

 

…Точно в полдень, словно по расписанию, прилетели бомбардировщики. Беженцы, уже побывавшие в таких передрягах, при появлении самолетов залегли, прикрыв голову руками (Алесь силой заставил своих спутников последовать их примеру); остальные, будто поражённые столбняком, стояли, с трудом осознавая, что происходит.

Несколько сброшенных бомб разрушили дома на обочине, повредили танк, затесавшийся в толпу беженцев. Потеряв управление, массивный R35, будто неповоротливый майский жук, зажужжал, цепляясь гусеницами за пыльную дорогу, и начал разворачиваться вокруг оси. Командир экипажа, молоденький лейтенант, с детским любопытством следивший, как от самолета отрываются и летят бомбы, не удержался на откидной крышке башенного люка. Взрывная волна с размаху бросила его под копыта запряжённых в фургон лошадей.

Испуганные лошади понеслись, не разбирая дороги. За ними, на подгибающихся ногах, бежала обезумевшая от крика простоволосая женщина. Среди рёва, грохота кто-то почти шепнул: «У неё там ребёнок». Услышали все, а Чижевский, не раздумывая, кинулся наперерез лошадям.

 

Немецкий летчик не отказал себе в удовольствии развернуться и выпустить очередь по фургону с лошадьми.

 

 

Танкиста, Чижевского и пятерых убитых похоронили в одной могиле. Ребёнка женщина хоронить не дала. Оглядываясь, Алесь с Этьеном видели, что она так и шла по дороге, завернув малыша в платок, прижимая к себе… Беженцы молча сторонились, уступая ей дорогу…

– Вот и отвоевал Осип свою войну, – вздохнул Алесь.

Профессор Гастон не понял, но Алесь объяснять не стал…

 

 

Они не знали, как называлась деревушка, возле которой наткнулись на немцев. Просто услышали стрельбу, в горле запершило от дыма, возле развороченной снарядом машины лежали залитые кровью лейтенант и капитан, а чуть подальше строчил пулемёт.

Алесь, словно его толкнула какая-то сила, кинулся вперед и упал на спину кряжистого, толстого немца, спрыгнувшего с крыши дома за спиной пулемётчика. Испуганный внезапным нападением немец промедлил, пальцы Алеся впились в его красную, покрытую выступающими венами шею. Задыхаясь немец отбросил винтовку, попытался оторвать от себя Алеся и неожиданно обмяк. Этьен Гастон, неумело держа в руках оружие, жал и жал на курок…

 

А худенький парнишка за пулемётом продолжал стрелять. Не оглядываясь, крикнул подбежавшему Алесю:

– Ленту давай!

Стрелял и бормотал, словно в забытье:

– Не пройдете вы здесь. Это моя земля, я её защищаю. Хотите – обойдите справа, слева, страна большая, но там тоже французы, а этот пригорок защищаю я… Здесь вам не пройти.

Алесь с немецким «Шмайссером», профессор Гастон со старой винтовкой, взятой у погибшего лейтенанта, опустились рядом на мягкую траву, понимая, что отсюда они уже никуда не уйдут…

 

 

 

9

 

 

Двое учёных-физиков и парнишка-пулемётчик, оказавшийся шофёром убитого капитана, продержались до темноты. Связной, доставивший приказ: «Немедленно прекратить стрельбу, отходить», очень удивился, увидев вместо военного подразделения двух штатских и солдата-водителя. Отвернувшись, буркнул:

– Правительство подписывает капитуляцию, – вытер ладонью то ли лоб, то ли бог знает почему заслезившиеся глаза...

 

На рассвете они обнаружили, что немцы продвинулись вперёд, и деревушка, которую защищали, да так и не защитили – уже глубокий тыл.

 

 

…Александр Станиславович уверен: этот дом из белого камня с голубыми ставнями и голубыми дверями, он и сейчас узнал бы из тысячи похожих. Хозяева, покидая родное гнездо, второпях не закрыли окно на шпингалет, оно распахнулось, и белая кружевная занавеска летала по ветру. Не выключенный радиоприёмник, настроенный на волну лондонского радио, передавал воззвание генерала де Голля: «…Солдаты Франции, где бы вы ни находились, поднимайтесь на борьбу!».

Некошеный газон возле дома белел прозрачными шариками одуванчиков, созревшими для полета. На газоне, под раскрытым окном, вытянув ноги и ощущая спинами холод камня, сидели трое небритых мужчин в перепачканной одежде.

Этьен Гастон, в котором никто не признал бы недавнего педанта-аккуратиста, вздохнул:

– Не верится: я убил человека… Не думал, что это окажется так… – помолчал, подбирая слова, – просто.

Смущённо сцепил ладони рук с длинными тонкими пальцами в замок, словно извиняясь за нечаянную откровенность.

– Я тоже, – согласился рыжий, облепленный веснушками, словно сдобная булочка изюмом, пулеметчик. – Я и стрелял-то из пулемёта только однажды на учениях, а вчера… видел, кто-то падал, но ведь не обязательно убитые, правда? – серые глаза с надеждой вглядывались в Алеся.

– Правда, Жюль, – Алесь грустно усмехнулся, вспомнив себя-мальчишку и Кочубея. Попытался смягчить, но не сумел. – Хотя врагов лучше убивать. Или они нас, или мы их…

– Алекс, – Этьен опустил голову, тщетно пытаясь очистить светлые брюки от сока одуванчиков, – прости за вопрос. У тебя шрам на лице – от пули? Ты участвовал в прошлой войне?

– Да. Но шрам – от удара саблей.

Алесь не сводил глаз с куста белой сирени под окном. Ему казалось: в ней, да в этой плещущей на ветру занавеске ещё сохранялся остаток довоенного мира, спокойного и простого, готового принять любую форму, точно тесто в руках умелого пекаря… Вот только кто этот пекарь? Некстати вспомнилось: в детстве они с Евой искали цветок сирени с пятью лепестками, съешь – и желание исполнится.

 

– Нам надо в Кале. У дяди – рыбацкая лодка, он отвезет нас в Англию, – судя по твёрдости тона, паренёк уже принял решение.

– Алекс, ты с нами?

Значит, интеллигентный профессор математики, никогда прежде не держащий оружие, тоже для себя всё решил.

– С вами.

Франция – не его страна, но кто-то должен защитить этот куст сирени и женщину, в глазах которой переливаются радугой чёрные опалы, и которая очень боится войны.

Спутники Алеся не поняли легкой усмешки, а он вдруг подумал, как забавно повторяются события: когда-то Кочубей воевал против своего бывшего командира атамана Шкуро, теперь генерал де Голль выступает против маршала Петена, под командованием которого начинал службу… У истории, наверное, своё представление об аттракционе «американские горки»…

 

 

 

10

 

 

…Придерживая крышку, мама сливает с варёной картошки воду. Большая алюминиевая кастрюля с погнутыми ручками исходит паром. Лёшка с головой ныряет в облако пара, задыхается от жара, перекидывает обжигающую картофелину с одной руки на другую и получает от мамы хворостиной: «Сколько раз говорила: не лезь в кастрюлю грязными руками, не лезь!»

 

Костров встряхнул головой: даже лицо снегом запорошило. Выглянувшая из-за верхушки сосны луна осветила косулю. Уши торчком, голодные вопрошающие глаза, как у детёныша. Поморгал, отряхивая снег с ресниц: «Выходит, это ты меня разбудила? Спасибо, подруга, а теперь беги скорей, пока за винтовку не взялся – мясо в отряде лишним не будет».

Лейтенант кривил душой: знал – нельзя стрелять. Не для того он четвёртую неделю дежурил здесь в ожидании связных из центра.

Мгновенно развернувшись, косуля исчезла. Лишь маленькие вмятины, следы на снегу подтверждали: не привиделась, не приснилась вместе с кастрюлей картошки…

 

 

*   *   *

 

Война застала лейтенанта Кострова на выездном задании. Поступил сигнал, что нашли схроны банды Волка. Туда – обратно, да пока выкопали оружие, снаряжение, погрузили на старенькую полуторку, вот и провозились почти до утра. Где-то, не принося свежести, громыхал гром, небо на западе освещалось сполохами… А в наступившем сыром рассвете с оторопью увидели как по шоссе бесконечной колонной ползли танки с крестами на башнях, из открытых люков выглядывали солдаты в непонятной форме. Витька, голубоглазый девятнадцатилетний наивняк, от восторга зашёлся:

– Товарищ лейтенант, кино снимают!

Устиныч, не ожидая приказа, сдал по извилистой просёлочной дороге назад, заглушил мотор, не глядя на Кострова, перекрестился. Голос дрогнул:

– Сдается мне, не гром это был, лейтенант, и на кино не похоже…

Осторожно раздвинув ветки кустарника, ещё раз выглянули на шоссе. На противоположной обочине босоногий мальчонка-пастушок кричал и щёлкал кнутом, с трудом удерживая двух бурёнок, чёрно-белую и рыжую, вознамерившихся перейти дорогу в привычном месте. Чёрно-белая, своенравная, все-таки ринулась вперед, парнишка за ней, и словно споткнулись оба, прошитые автоматной очередью. Рыжая жалобно, пронзительно замычала, тогда пехотинец, сидевший на танке, не спеша развернулся и добил её.

Витька рванул с грузовика автомат:

– Гады! Сейчас я им покажу…

Костров с Устинычем с трудом удержали новобранца:

– Не пори горячку, Витёк, сперва в обстановке разобраться надо.

– В чём разбираться, в чём?! Вы же видели? – и замолчал, давясь слезами.

 

На следующий день в городе обосновались немцы. Расположились в старинном парке, на левом берегу реки, развесили белье, хохотали, купались, гранатами глушили рыбу…

Витька зубами скрипел: «Мы же здесь с мальцами рыбу не всякую вылавливали, жалели, а они, сволочи… Товарищ лейтенант, долго ещё наблюдать будем? Наши придут, что скажем? В лесу прятались?»

Как-то прибежал возбуждённый:

– Товарищ лейтенант, немцы колонной через лес по дороге к Близневцам идут. Тут-то бы по ним и вдарить. Не танки всё же.

Устиныч снял пилотку, вытер лицо. В свои шестьдесят он плохо переносил жару; пот струйками стекал по переносице, задерживаясь в складках у полных губ.

– Можно и вдарить.

– Вшестером против колонны немцев? – усомнился Костров (к тому времени к ним присоединились еще трое пограничников). – Решили за здорово живешь жизни отдать?

– Оно как получится, конечно, но если уж отдавать жизни, то подороже. Ты не слыхал, лейтенант, как в пуще иной раз из засидки на зверя охотятся? Бесспорно, лабаз лучше, ну да с ним возиться некогда – любой толстый сук подойдет. Только условие обязательное: крепко-накрепко привязаться к дереву. Чтобы даже если сдуру начнут немцы в небо палить и подстрелят – не свалиться… Ну, и никаких вскриков если ранят – жуй себе рукав, да молчи…

Таким был их первый бой. Немцев потрепали изрядно, хотя и одного своего потеряли.

 

…Почему-то казалось: вот-вот наступит перелом, врагов погонят назад, но советские войска всё отступали, отступали…

Глянь, и зима подоспела. Снег предательски выдавал следы. Замёрзшие болота стали проходимыми для немецких патрулей. Спутником небывалых морозов пришёл голод. Лишь в метель рисковали выходить за продовольствием, да на полях буртов почти не было, а жители деревень божились, что погреба пусты. Из восьмидесяти трёх человек в отряде осталось девять. Кто-то решил пробиваться на восток через линию фронта, кто-то пристроился в деревнях, кто-то просто ушёл и не вернулся…

 

Не знал Костров ни шифров, ни паролей, открытым текстом передавал по оказавшейся в бандитском схроне рации: «Центру. Живы, не сдаёмся. Ждём связных каждую среду».

В прошлую среду показалось: где-то совсем рядом гудит самолет. Долго с надеждой вглядывался в закрытое тучами небо. Нет, ничего… Видно, не доходят его радиограммы. Надо что-то решать самим. Чтобы люди поверили: они в состоянии бороться… Витёк давно предлагал подорвать водокачку в Свислочи… Взрывчатки у них немного, но может, и правда… В знак того, что они ещё живы.

 

 

*   *   *

 

Самолет действительно был.

 

Двухмоторный ПС-84 пересёк линию фронта. Грязно-бурая окраска должна была защитить его в сумерках, когда небо затянуто облаками. Не повезло: предательски-самодовольно выглянула луна, фальшивыми звёздами повисли в небе вспышки осветительных ракет, совсем рядом с самолетом заплясали разрывы зенитных снарядов. Самолет затрясло, и двенадцать человек, расположившихся на откидных лавках вдоль борта самолета, напряглись – глупо погибать, не долетев до цели.

 

Сергей уже не раз пытался поймать взгляд пигалицы, сидевшей напротив, но она упорно смотрела в пол. А ведь им двоим предстояло выполнить особое задание, о котором инструктор сказал перед самым вылетом.

«Ишь, как сжимает маленькие кулачки, страшно, наверное…»

Он поёрзал, стремясь устроиться поудобнее; мешал парашют за спиной. На груди – вместо запасного парашюта – упакованный блок электропитания к портативной радиостанции «Север». На груди пигалицы Сашеньки – сама радиостанция.

Оба они закончили школу радистов. Сашенька до войны училась на скрипичном отделении Гнесинки, и абсолютный слух сразу вывел её в число лидеров. Сергею, второкурснику ИФЛИ, писавшему неплохие стихи, учеба давалась сложнее, но занятия по двенадцать часов в сутки сделали свое дело. Конечно, принимать шестьдесят знаков в минуту – не самый высокий уровень, но вполне достойно. Старшим в группе назначен он, и беречь пигалицу как «весьма перспективного товарища» тоже поручено ему.

 

«Интересно, о чём она все-таки сейчас думает… Вдруг о нём? А что, девчонки в институте по нём сохли… Высокий, стихи на ушко читает, за ручку держит…»

Сергей взглянул на детские пухлые губы напарницы и с удивлением понял: он хочет, чтобы эта пигалица встала на цыпочки, забросила руки ему на шею, потянулась к губам… Торопливо оглядевшись, не прочитал ли кто-нибудь его мысли, сам на себя рассердился: «Нашел время мечтать».

 

…Сашенька вспоминала разговор с мамой. Это было ещё до поступления в школу радистов. Она придумала для мамы легенду, что эвакуируется с училищем, написала письма, которые должна была отправлять подруга. И очень удивилась, когда мама, пригладив её всегда разлохмаченные волосы, спокойно сказала:

– Ничего не сочиняй, дочка, я дождусь тебя. Закончится война, мы сошьём тебе розовое шёлковое платье до пола с открытой спиной, и ты будешь играть «Интродукцию и рондо-каприччиозо» Сен-Санса с лучшими оркестрами страны.

Засмеялась:

– А веснушки мы замажем, моя красавица.

У двери они ещё раз обнялись, чтобы не делать этого в общем коридоре коммуналки, мама шепнула: «Помни самое главное: у тебя есть я, а у меня – ты».

 

Спустя час инструктор подошел к Сергею, сунул в руку записку, прокричал в самое ухо:

– Пора. Здесь координаты. Вас будут ждать каждую среду.

 

– Приготовиться!

– Пошли!

 

Мигали крохотные звёзды, далеко внизу чернел лес.

 

 

 

11

 

 

…В августе сорок четвёртого дивизия «Свободной Франции» во главе с генералом Леклерком первой вошла в Париж.

 

В британской полевой форме, с нашивкой на плече «France» и красной, белой, синей ленточками на погонах, Алесь постучался к мадам Дени.

 

– Мой Бог, месье Алекс, неужели это вы…

Мадам Дени постарела, усохла и до того, как заговорила, выглядела уменьшенной копией самой себя. Но она так отчаянно всплёскивала руками, так искренне радовалась встрече, так суетилась, пытаясь одновременно и что-то рассказать, и усадить Алеся, что щёки зарумянились, а живость в движениях и глазах напомнила прежнюю хозяйку, которую побаивались жильцы мансарды.

 

– Не сомневайтесь, месье Алекс, я сегодня же приготовлю вашу комнату, сама. Только сама. Разве можно на кого-нибудь надеяться в наше время?

 

В комнату заглянул худенький темноволосый малыш лет четырёх с паровозиком в руках и тут же исчез. Мадам Дени проследила за взглядом Алеся:

– Узнали, месье Алекс? – замахала руками, смущаясь. – Боже мой, что я говорю? Вы же его видели только завёрнутым в пеленки. Сын Эмилии, помните, она назвала его желанным. Сколько мы пережили, месье Алекс…

Заглянула в соседнюю комнату:

– Дезире, мой мальчик, поздоровайся.

Малыш отложил игрушку, подтянул штанишки, доверчиво глянул снизу вверх распахнутыми глазёнками:

– Bonjour, месье. Вы мой папа?

– Нет, милый, твой папа еще воюет, – мадам Дени виновато посмотрела на Алеся. – Он задает этот вопрос всем, кто носит военную форму.

 

Недолгое молчание, повисшее в комнате, оборвалось вздохом, больше похожим на сдерживаемый плач.

– Что мы пережили, месье Алекс, что пережили… Помните Жана, маленького скрипача, он с дедом часто играл здесь, на перекрёстке или во дворе…

– Я видел, как они на веревке качались, – перебил тонкий детский голосок.

Плечи старой француженки затряслись.

Алесь вынул из противогазной сумки фонарик, протянул мальчику:

– Это тебе, подарок.

– Насовсем? – карие глаза заблестели от восторга. – Можно? И в колодец с ним можно? Нет, лучше в метро. Я ещё никогда не был в метро…

 

– Эмили прятала у себя подругу, еврейку. Она очень боялась за сына, и мальчик часто играл у меня, – мадам Дени почти захлебывалась словами. – Не знаю, кто их выдал, немцы проверяли всех жильцов. В тот вечер Эмили, как чувствовала, оставила Дезире ночевать со мной. Я тоже очень боялась, месье Алекс. Не за себя, я отжила свой век, но было так страшно, что кто-нибудь скажет о ребенке и его заберут…

Слёзы медленно катились по морщинистым щекам.

 

– Их повесили в декабре сорок третьего. Мальчика-скрипача и его деда. Они были в Сопротивлении: связные бросали записки мальчугану в шапку, а старик относил по адресам… Виселица стояла вот тут, на перекрёстке, где играл маленький Жан… Ему было страшно, он описался, и струйка заледенела на штанишках… А они, – мадам Дени кивнула головой в сторону окна, выходящего на площадь, – они (подумать только, французы!) сидели в кафе, пили свой кофе и молчали. Лишь жаловались на то, что кофе желудёвый, а не настоящий… Иногда мне кажется: я их ненавижу.

 

В кулаке сжат белый кружевной платочек – часть той жизни, что была оборвана войной. Мадам Дени вытерла платком слезы, шёпотом закончила:

– Я тоже молчала, даже когда немецкий капитан насиловал мою племянницу. Иначе Дезире остался бы один. А сейчас они обрили её… Розина сказала: «Не плачьте, тетя, всё забудется. Зато наш малыш остался жив».

 

С усилием заставила себя улыбнуться:

– Я – старуха, месье Алекс, но теперь, ради мальчика, придётся жить долго…

 

 

*   *   *

 

Заходящее солнце позолотило медные статуэтки и посуду в витрине антикварного магазина, пробежалось светлыми полосками по нагретому асфальту, поиграло в кудрях рыжеволосой девчонки, замешкалось на куполе собора…

Париж остался Парижем. И всё-таки в чём-то неуловимом – изменился.

При свете дня Алесь ощущал себя парижанином, но в предзакатные часы душу смущало неясное беспокойство. В Тунисе ночь наступала быстро, а затянувшиеся сумерки Парижа тревожили размытостью красок, непреходящим чувством опасности; любая промелькнувшая тень казалась подползающим врагом…

 

 

…В первый момент Алесю показалось: Аннет не изменилась. Всё тот же аромат любимых духов, тонкий классический профиль, насмешливо-грустные чёрные глаза. Может, лишь в привычно строгой прическе прибавилось несколько седых нитей… Так не меняются произведения искусства пока время нещадно отыгрывается на людях.

После первых минут неловкого молчания и узнавания, Аннет с жаром заговорила о муже:

– Я так рада, Алекс. Пьер опять начал писать стихи. В сорок втором и сорок третьем годах издал по книге. Не так быстро как прежде, но книги расходятся. Я сейчас принесу, Пьер подпишет их для тебя.

Нет, видно, меняются все… Даже если глаз не замечает этого…

– Спасибо, не стоит. Я ничего не понимаю в стихах…

 

 

…Августовский вечер не принёс прохлады. Духота давила, прижимала к земле. Алесь устало брёл по бульвару Сен-Мишель в сторону Люксембургского сада.

«В сорок втором месье Ламар издал книгу… Рыжий Жюль, пулемётчик, совсем еще мальчишка, погиб во время высадки десанта в северной Африке в сорок втором.

…В январе сорок третьего их батальон Иностранного легиона участвовал в «боях местного значения». Кажется, так говорили по русскому радио», – усмехнулся про себя Алесь.

 

Странная штука память. Она хранит не события, не дни победы, а пережитые чувства бессилия, радости преодоления, сопричастности общему горю и общему делу.

 

…Переменчивая погода зимой в горах могла довести до отчаяния, холод и сырость мурашками забирались под одежду, разъедали легкие. Надрывный кашель по ночам сотрясал блиндажи… Лишь одно обнадёживало: расползшаяся после дождей узкая дорога-грунтовка через перевал Фаид пряталась в тумане и казалась непроходимой для германских танков. В это поверили и командиры, и рядовые…

 

Немецкие разведчики вынырнули из тумана как призраки и бесшумно вырезали охрану. Тревогу успел поднять только один – профессор Этьен Гастон не спал, пытаясь решить в уме очередную математическую задачу.

 

…До серого, тусклого рассвета оставалось минут двадцать. Они сидели за укреплением, наскоро сооружённым из обозных машин, и ждали танки генерала Роммеля. Немолодой капрал в берете цвета «хаки», с шарфом, обёрнутым вокруг шеи, хрипло шептал по-русски:

– Не обессудьте, Александр Станиславович, видел, давеча, как вы мылись. Такие шрамы только после казачьих сабель остаются. Я прав?

– Да.

– Вы, батенька, не спешите, подпустите танки как можно ближе. И пулемётом своим пехоту отсекайте. А танк мне оставьте. Единственный способ вывести его из строя – перебить гусеницу. Не беспокойтесь, не промахнусь. Первый же танк им дорогу и закупорит.

Обоим не хотелось вникать: кто за кого воевал когда-то. В этой войне они были на одной стороне и доверяли друг другу.

 

Плохо вооружённый гарнизон немцы разгромили, но до прихода американцев французские легионеры продержались. А на перевале среди прочих остались могилы блестящего математика, умницы профессора Этьена Гастона и бывшего полковника русской армии, капрала Андрея Андреевича Гостюшко.

 

Алесь горько усмехнулся: для Аннет и её мужа это была чужая и далёкая война… В феврале сорок третьего русские разбили немцев под Сталинградом… Когда-нибудь сочтут всех погибших и ужаснутся, но… это опять-таки была чужая война…

 

Нежданно зазвучал аккордеон. Издалека доносившиеся звуки дрожали и таяли в вечернем сумраке. На площади Сен Мишель возле фонтана со статуей Михаила Архангела, наказывающего зло, как и прежде играли музыканты… Вроде всё по-прежнему: широкополые шляпы, витрины кафе, антиквариат, велосипеды… Нет только маленького гениального скрипача Жана и его деда… Их повесили в декабре сорок третьего…

Алесь вздрогнул и с яростью прошептал: «Для них (почему-то не стал называть имена, даже мысленно) – это тоже была чужая война»…

Ему вдруг безумно захотелось домой. Пожалуй, Алесь и сам не знал, где именно его дом, но должно же на большой планете быть место, которое он назовет домом…

Удар в спину заставил покачнуться.

– О, Боже мой, простите, простите, месье, – рассыпался в суетливых извинениях мальчишка-велосипедист, одной рукой сжимая кепку, а другой поддерживая Алеся…

 

Когда старый, не раз покалеченный велосипед с восьмёркой на колесе скрылся из вида, Алесь сунул руку в задний карман брюк и рассмеялся: «Жизнь продолжается»… Кошелька у него больше не было.

 

 

 



 

[6] Белорусская Народная Республика – государство, провозглашённое 9 марта 1918 на оккупированных немецкими войсками территориях бывшей Российской империи.

 

[7] Перевод колыбельной:

Купалинка-Купалинка, тёмная ночка,

Тёмная ночка, а где же твоя дочка ...

Моя дочка во садочке розу, розу полет,

Розу, розу полет, белы ручки колет ...

Цветочки рвёт, цветочки рвёт, веночки свивает,

Веночки свивает, слёзки проливает

 

[8] Красивый.

 

[9] Марш Домбровского, с 1927 года – государственный гимн Польши.

 

 

 

(в начало)

 

 

 

Купить доступ ко всем публикациям журнала «Новая Литература» за октябрь 2019 года в полном объёме за 197 руб.:
Банковская карта: Яндекс.деньги: Другие способы:
Наличные, баланс мобильного, Webmoney, QIWI, PayPal, Western Union, Карта Сбербанка РФ, безналичный платёж
После оплаты кнопкой кликните по ссылке:
«Вернуться на сайт магазина»
После оплаты другими способами сообщите нам реквизиты платежа и адрес этой страницы по e-mail: newlit@newlit.ru
Вы получите доступ к каждому произведению октября 2019 г. в отдельном файле в пяти вариантах: doc, fb2, pdf, rtf, txt.

 


Оглавление

1. Часть первая
2. Часть вторая
3. Часть третья

Канал 'Новая Литература' на telegram.org  Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

15.09: Игорь Литвиненко. Заброшенное месторождение (очерк)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или сразу отправить журналу 500 руб.:

- с вашего яндекс-кошелька:


- с вашей банковской карты:


- с телефона Билайн, МТС, Tele2:




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература» (без рекламы):

Номер журнала «Новая Литература» за ноябрь 2019 года

Все номера с 2015 года (без рекламы):
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 

При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2020 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!