HTM
Номер журнала «Новая Литература» за август 2017 г.

Александр Салангин

В летнюю ночь

Обсудить

Сборник стихотворений

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 23.05.2008
Иллюстрация. Автор: Triumfa. Название: "Иди по рельсам и Солнце никогда не сядет ".  Источник: http://www.photosight.ru/photo.php?photoid=2390164&ref=section&refid=999

Оглавление

  1. Сказка
  2. Акустика любви
  3. Всё в Балтике серьёзно
  4. «Уютный двор с обломками Ленина…»
  5. Календарный, густой елей
  6. Ночью все дороги круглые
  7. «Жить бы мне по совести…»
  8. «Сегодня совсем тяжело…»
  9. Про это
  10. Элегия СВЕРХУ
  11. «Фейерверк ДТП на углу Профсоюзной и Фрунзе…»
  12. Утро в волейбольной секции
  13. Первый снежный день
  14. Days.ru
  15. «Сочиняю ночной ручеёк…»
  16. Полдень
  17. Дрожь земли
  18. Памятка пчеловоду
  19. Рим, 6, 11-14
  20. В летнюю ночь
  1. В летнюю ночь, ещё одно


Сказка

Сердце, глаз кровяной,
на язык и на язву похожий,
хрупкий, хриплый, хромой
ходит, дышит под бархатной кожей,

красным думает мозг,
красным полнится сердце кошмара,
язва тает, как воск –
дни, минуты, секунды, удары,

как начать разговор
о душе, засидевшейся в теле?
Окна смотрят во двор
в ожидании первой метели.

Вот с тебя и начну,
бесконечно открытая рана,
превращая слюну
огнедышащей пасти багряной

в длинный, липкий рассказ,
в паутину нехоженой чащи –
распаляется пасть,
просыпается голос горящий.

Всё в сугробы уйдёт
невесомым узором еловым,
всё оденется в лёд,
но оттает и вырастет снова.

Начинает темнеть,
темнота, тишина и берлога,
тёмен, тёмен медведь,
тёмен ангел, отшедший от Бога

в ледовитую тьму,
где поёт под ногами валежник –
про лесную тюрьму,
про избушку на лапах медвежьих,

про сбежавший острог
лубяная поёт плащаница;
я присел на пенёк,
я хочу одного – помолиться.

Небо молится льдом
и холодной стеклянной тревогой,
вышел из лесу дом,
он идёт неизвестной дорогой

по ночной тишине,
по солёным оконным узорам,
зверь растаял на пне,
возвращение будет нескорым.

Вдох, ещё один вдох,
грудь тесна, как мохнатая клетка,
время падает в мох
первым снегом – бесшумно и редко.

Толку нет, что иду:
лес окошек с меня не спускает,
на живую слюду
ожидания лёд намерзает,

под покровом стекла,
в тишине золочёных багетов
ждут-пождут зеркала,
фотографии, автопортреты,

лишь иконы не ждут
возвращения тени звериной.
Небо, озеро, пруд,
затекли ледяные картины.

Лапы, ноги, коньки,
лубяные охотничьи лыжи
вышли в русло реки,
я себя в отражениях вижу:

по вечерней воде
не собрать косолапые тени,
темнота, и везде
хороводы моих отражений.

Из осенних могил
проступили следы человека.
Он уже заходил
в эту дважды застывшую реку.

След на снежном песке
остаётся, не плача, не тая.
Смерть сидит в туеске
и смеётся, как девочка злая:

обманула – живу –
с пирожками – в тепле и неволе.
Слёзы прячут траву,
прячут чащу и чистое поле

под кисельной струёй,
под мерцающим млечным обрывом;
лес – за плотной хвоёй:
все смеются, все сыты и живы.

Сыплет страшный песок.
Мир усох в кровяную коросту.
Тесен мой туесок,
тесен мир пирожков и берёсты:

я почти убежал
от портрета, глядящего зверем,
от озёр и зеркал
и свободен, как сказочный терем,

я шагаю в киот
в ожидании светлой развязки –
но войти не даёт
злой ребёнок, не верящий в сказки.

Вышли в чащу часы
и шагают на жёлтых ходулях.
Капли жёлтой росы
тишину открывают, как пули.

За луной, словно тень,
вышло солнце из тёмного леса –
и растрескался пень,
и порвался рассказ, как завеса,

и лесное стекло
потекло малахитовой сапой.
Время, время пошло
по следам темноты косолапой.

Шелестит изумруд,
шелестят лубяные рубины.
Никогда не умрут
вековые еловые спины:

кровь ночная бежит
в снегирях и коричневых белках,
изумруд шелестит
первым снегом – кроваво и мелко.

Рвётся спелый орех
из груди, из берлоги, из гроба.
Крови хватит на всех,
обитатели бурой чащобы.

Начинаю с конца:
«Возвращаюсь улиткой послушной.
Порох, пух и пыльца
унеслись из подушки воздушной,

мир звенит в голосах
новогодних поющих открыток,
мир на всех полюсах
расцветает, как радужный свиток.

Часовой поясок,
пуповина, пронырливый полоз,
загляни в туесок
на невидимый девочкин голос.

Всё пропало: зима,
пирожки, одиночество, слёзы,
страх, берлога, тюрьма,
шорох сосен и шелест мороза –

всё погибло: тоска,
ветер, солнце, луна и могила,
вечный шорох песка –
всё погибло, исчезло, уплыло

в драгоценный оклад,
всё растаяло в зеркале гладком.
Я шагаю назад –
рассказать обо всём по порядку».

Я пишу: «Я живой.
Я вернулся на прежнее место.
Я вернулся домой.
Снег плывёт надо мной, как невеста.

Глаз за глазом глядит,
не слезясь, не дрожа, не мигая.
В тёмных окнах дрожит
полушуба моя лубяная.

Язва красной строкой
шелестит, как полоска прибоя.
Долгожданный покой
в грудь вошёл долгожданным покоем».

В тёмной раме – кожух
одиноко звенящей парсуны.
Ночь рисует на слух,
краски пахнут, как свежие струны:

сажа, сурик и медь,
по всему – приближение бури.
Одинокий медведь
пропадает в солёном разблюре.

Не дожить до утра –
ни портретом, ни зеркалом талым:
кружевные ветра
отдают зеркала покрывалам.

Солнце, ночь, и луна,
и глаза, как разбитые блюдца,
два пасхальных зерна
под одной скорлупой не сольются.

Сердце, язва, тоска
смотрит в прошлое огненным глазом –
там, на дне туеска,
лес шумит, как потерянный разум,

не слыхать через гул
ни слезы, ни сердечного злака:
чёрный умер, уснул,
красный лопнул и кровью заплакал.

Непролазная тьма
наползла на вчера, на сегодня;
не уходит зима –
ей тепло в чешуе прошлогодней,

крепко заперта дверь,
теснота лубяная согрета:
дремлет розовый зверь
в черепном полумраке рассвета.

Ночь скользит, как змея,
по моей неподатливой шкуре,
и неволя моя
мчится мимо, снежинки зажмуря.

Несгораемый куст,
поднимись на моём небосклоне.
Я уже не боюсь
оторваться от вечной погони.

Мне не жаль требухи;
пусть уходят нутро и натура.
Как ночные стихи,
сшита чёрным по чёрному шкура,

крепко сшито моё
покрывало из воя и рёва.
Опустеет жильё,
опустеет заветное слово –

и не будет огня,
суеты и сердечного плача:
без живого меня
плащаница заплачет иначе.

Через несколько слов
кровь свернётся, и высохнут жилы.
Только чёрный покров
доберётся до вечности стылой.

Всё исчезнет, как персть.
И хватать пустоту бесполезно.
Только чёрная шерсть.
Только полость и чёрная бездна.

Тёмный ветер приплыл,
пустота накрутила воронок;
не увидят светил
ни тюрьма, ни притихший ребёнок:

почернеет одно,
а другое подёрнется кровью,
небо глянет в окно
и в печали оставит зимовье.

Расставаясь с луной,
я слезами студёными брызну.
И ребёнок лесной
поплывёт из неволи в отчизну.

Снег, кружась и звеня,
осыпает тяжёлые плечи,
снег вкипает в меня
невесомым зарядом картечи.

Утираю росу
и сижу, шелохнуться не смея,
в бесконечном лесу
горьким розовым яблоком зрею.

Спи, солёный моллюск.
Я молюсь на пеньке до рассвета.
Я уже не вернусь.
Возвращаться – плохая примета.

                    ●

…начинаю с конца,
с просиявшей избушки пасхальной,
с лубяного крыльца
уплываю слезою зеркальной,

оставляю тебя
в темноте, в тишине и в печали,
лубяная изба,
что живой показалась в начале.

Спит медведь, не дыша.
Сыплет снег, как из мелкого сита.
В лес уходит душа.
Всё открыто. Открыто. Открыто.

                    ●

Акустика любви

Добравшись до Оптиной днём в понедельник,
мы встали в кирпичной часовне,
в багровой, пасхальной, яичной молельне
фигурой простой и безмолвной.

Я чувствовал, как выжигаются струпы
посредством молитвы горячей,
но мне не хотелось уродовать купол
своим туристическим плачем.

На клиросах было так много Псалтири,
что храм раздавался до рощи.
Мне было уютно, как в старой квартире,
где плачет Псалтирью жилплощадь.

Мы пробыли в Оптиной очень недолго,
и полный оставшийся вечер
живые жуки без числа и без толку
неслись, расшибаясь, навстречу.

Простые слова закипали по краю
узором попутным и встречным.
Фигурой молчания память летает
над этим бурлением млечным.

Ночная Калуга похожа на небо
в колючих, как терние, звёздах.
От неба дороги поехали влево
тревогой, чернилом венозным,

но после недолгого спуска-подъёма
по левой руке Подмосковья
багровые капли прихлынули к дому
и лопнули в сердце любовью.

Жуки разбежались по небу, как блёстки.
Я понял, что мы победили,
и быстро уснул, и фигура из воска
умолкла на красной могиле.

Всё в Балтике серьёзно

Всё в Балтике серьёзно:
Кронштадт, сенная дружба,
родительские вина.

Бежит по рельсам поезд,
просторный и ненужный,
в просторную картину:

садимся в узкий ялик,
исполненный печали,
садимся и хохочем,

нам хочется отчалить,
немножечко отчалить
от этих мёртвых точек,

от нервного покоя
ненужных перегонов,
не знающих развилки,

и пить вино морское
из маленьких вагонов,
похожих на бутылки.

* * *

Уютный двор с обломками Ленина,
где мысли кострами взвиты,
как волосы до укладки,
и лёгкие каркают «не курить».

Происходит нечто сверхосеннее
в воздухе, листьями расшитом,
студёное и гладкое.
Хотелось бы это проговорить.

Я находился с Вами три месяца,
покуда кровей хватало,
а нынче всё не жидкое,
всё ломит от лёгкого ветерка,

и в волосах Ваших околесица –
снеги, куски пьедестала,
листья прочной плиткой
и равносторонние облака.

С ума сошли несмелые наледи;
тревога томится в теле;
полчаса осталось году
до грозных сывороток, до нуля.

Мечта нуля – появиться на люди
где-то в районе апреля,
когда сквозь снежную воду
воссияет солнечная земля.

Календарный, густой елей

Календарный, густой елей
ноябрей, недоступных глазу,
отворяет душе моей
все осенние окна сразу.

Попадая в горячий клюв,
снег шипит, как афонский ладан.
Жизнь, которую я люблю,
не спешит оказаться рядом.

Календарным, уютным сном
сквозь серебряную бумагу
проступает душистый дом,
полный хлеба и зимних ягод,

сквозь метель мельтешат крыла;
птица точно, легко и тихо,
словно в масло, в окно вошла
и уверенно ищет выход –

птица, спетая на лету
замерзающим стеклодувом,
тень, набравшая высоту,
пишет песню афонским клювом.

В главной комнате зимовья
хлеб накрошен, цветут ранетки,
но любимая жизнь моя
не задержится в тёплой клетке.

Вор не должен сидеть в письме.
В доме – осень, елей, пустоты.
Ты жива вопреки зиме.
Будь верна своему полёту.

На прижизненном полотне
осень дальняя мне готова:
я исчезну в одном окне –
жизнь появится из другого.

Ночью все дороги круглые

Напружинив золотое тельце,
со всей ослепительной дури
по самым коротким рельсам
мчится изумительный Меркурий.

Тонким хором ночные машины
поют свои лучшие песни,
и торопится в кленовые вершины
по дорогам поток чудесный.

И всё же как она красива,
наша вечно ненадёжная столица,

говорю я по кругу курсивом,
говорю и не могу остановиться.

* * *

Жить бы мне по совести,
быть бы мне стеклянным,
винным и забористым
кровяным стаканом.

Позакрою прописи,
потянусь и встану –
снова вместо пропасти
ясная поляна,

утренние тропики –
надо же, как рано
человечек в домике
башенного крана.

Облако на облако
наползает спьяну,
не меняя облика
жидкого экрана.

* * *

Сегодня совсем тяжело,
маяк, заливающий дали.
Скорее бы лето прошло
и воду горячую дали.

Густым облакам болтовни
на воздухе не удержаться –
протяжные будние дни,
как тени, на землю ложатся.

В субботу, под самый конец,
в проём панорамы неброской
нагрянет пушистый свинец
с багряно-лимонной полоской,

но даже под фирменный скотч
просунется ливень горячий
и скажет в безлюдную ночь
каких-нибудь слов наудачу.

Про это

Чёрное вьётся опять
кудрявой тесьмой,
отдавая себя, как швартовы,

тьме – и никак не понять,
пропало письмо
или брошено в ящик почтовый,

но по-другому никак.
Такое темно
начеркалось – не вырубит пламя.

Прочный двухкомнатный мрак
глядится в окно,
улыбаясь одними слезами.

Элегия СВЕРХУ

Сижу на скамейке сырой,
подземной, но очень домашней,
гляжу на ночной метрострой
в преддверии Шуховской башни.

Живая картина – сидишь,
глядишь, поездов ожидая,
поверх уплывающих крыш
постройка парит, оживая.

Непрочно сварили её
из рельсов в советские годы–
шумит, дребезжит, как жнивьё
из ближней, соседней природы.

К скамейке шагает патруль
желая бесцельно тревожить,
но тусклым железом сверкнул
на это каркас иглокожий –

на праздное времени нет:
со скрежетом, лязгом и звоном
большой невесомый скелет
ментов прогоняет с перрона.

Прохладно, кругом ни души –
а может, не видим друг друга
в раскидистой сонной тиши,
где медленной тенью по кругу

бесшумное сердце бредёт
багрово, объёмно, трёхмерно.
Ни рельсам, прозрачным, как лёд,
ни стуженой чёрной каверне,

ни точным подземным часам
не слышен мой пульс негасимый.
Сижу, полуверя глазам
о том, что проехало мимо.

Грохочет по рельсам вода,
огромные струи свивая –
и сверху трубит «ерунда,
гораздо страшнее бывает».

Над рельсами вечный огонь
порхает капустницей красной –
а сверху «не бойся и тронь,
не тронуть – реально опасней».

Из рельсов подвижная медь
течёт в распростёртые уши –
но медь, продолжая греметь,
постройка советская глушит.

Что дальше? Квартирный вопрос,
вдогонку ему ипотека –
и сверху усталое «брось,
не стоит сужать человека»,

последом грохочет бабло
во всех недостоинствах сразу –
и Шухов, схватив помело,
в момент выметает заразу.

Но вот надвигается тьма
раскидистой шкурой кротовьей,
и поезд, сходящий с ума,
как с рельсов, нагретых любовью

земной до жары неземной,
взмывает пылающей башней
в компанию к башне стальной,
стальной – но родной и домашней.

Два пульса – как рельсы, узки.
Два профиля, словно камея.
Две грубых железных тоски
стоят, обнимаясь, немея.

Спеша открываешь тетрадь –
но что ты имеешь сказать им?
Сидеть, мон ами. И молчать.
Молчать, не мешая объятью.

Как только исчезнут они
из зеркала узкоколейки,
беззвучно сидевший в тени
отчалит с подземной скамейки.

ДОНИЗУ

* * *

Фейерверк ДТП на углу Профсоюзной и Фрунзе:
разнесло лобовые, в колёсах оплавило втулки;
пешеходы, сияя, текут в приоткрытые шлюзы,
мчит Великий четверг, а в 4-ом Донском переулке

за четыре часа всё четырежды сбито – машиной,
с основного пути, с панталыку, посбиты прицелы,
светофорная точка горит, как хрусталик мышиный,
ниже, в ряд, навсегда чернота, ноль десятых, ноль целых.

Мы поспешно снимаем рекламу на красную плёнку,
но в последний момент, как всегда, непредвиденный случай:
фейерверк на углу, несусветно трещит перепонка,
и людишки с машинами свалены в общую кучу –

здесь уже не Москва, здесь горшок термоядерной каши.
Раскалённые церкви пылают, и, как на работу,
в черноту голубую спешат фотографии наши
вслед хоругвям рекламных щитов и блестящих капотов.

Утро в волейбольной секции

Как белый рушник с багровой пометой,
реклама Kenzo на фоне рассвета.
В неясной листве мелькали ладоши,
но вот мы в тепле, плохом и хорошем.

За мокрым окном мелькали тетради,
я книжку достал, в аквариум глядя.
Такая она, багровая сырость,
что счастье всегда нам будет на вырост–
в нём место своё найдут без ошибки
и Джекил, и Хайд, и юркие рыбки,

уйдут в раздевалку волейболисты,
большая тетрадь схоронится в листьях,
и будут мелькать, как яркие вклейки,
дорожные знаки по Маросейке.

Первый снежный день

От прикосновений кожи
в снегу проступают вещи
и волны любви погожей
в ладонях уютно плещут.

Подъём дождевых бокалов
за всё, что попало в список,
окончен: зима настала –
и дождь за секунду высох.

Когда же меня не будет,
большая вода, скажи мне.
Бегут, спотыкаясь, люди
по белой пороше зимней,

серьёзно в снежки играют,
серьёзно подводят стрелки,
а в окнах метель сырая
мешается с солью мелкой.

Шумят ледяной чащобой
сады темноты висячей.
Зима, подарив сугробы,
вернётся за мелкой сдачей.

Days.ru

Едва сидим на зыбком стуле,
а мимо мчатся именины
двунадесятого июля;

календари и мандарины,
карандаши и телефоны
легко становятся причиной

того, что в сердце развлечённом
чем дальше годы, тем всё тише
морзянка праздничного звона.

Едва читаем то, что пишем,
стучим по косточкам холодным,
великих праздников не слыша

за перестуком прошлогодним.
Мы помним, что великий праздник
у двух апостолов сегодня,

и это вынет нас из разных
углов огромного сиденья –
ведь жизнь не хочет быть бессвязной

гурьбой фруктовых сочинений
про рисовальные наборы,
календари и дни рожденья,

про уходящий в вечность ворох
заздравных звуков колокольных
и телефонных разговоров.

* * *

Сочиняю ночной ручеёк,
ручеёк бесполезный
и мечтаю услышать гудок
с магистрали железной.

Человек прикоснулся к мечте
без обычной опаски.
Тепловозный гудок в темноте,
нечто вроде подсказки:

в светлом будущем так загудят
колокольные горла.
Не услышат тогда поезда
тепловозного горна –

и разъедутся по темноте,
распадутся составы,
и навек потеряются те,
кто не тронул направо.

Сочиняю ночной ручеёк
для застрявших промежду.
Вот опять тепловозный гудок.
Что-то вроде надежды.

Полдень

Все дружно замолчали
перед грозой,
а нас несло
над Соколом
сухим и коматозным
со скоростью стрижей

за ровный горизонт,
где ласточки наделали траншей
в предгрозовой печали
несерьёзной.

Дрожь земли

Не видно ни зги: глазами
цветение овладело,
пыльца залепила лампы.

Курган расправляет знамя
убористо и несмело
и движется чёрной дамбой

над вечно подвижным руслом
тобольского водоёма,
ступая в ночной суглинок.

Штандарты квасного сусла
проходят над стадионом,
и тонет колхозный рынок

в июне багрянородном,
и валится лес кленовый
забором кривых балясин:

перила уходят в воду
на срезе угла речного,
где в лодке бушует Красин.

Мы знамя несём, вцепляясь
в суглинистые перила –
неправда, что город умер:

тобольское дно пылает
волшебным сусальным илом,
с лихвой восполняя трюмы

бездонных курганских комнат,
где лампы пыльцой оделись,
где в будущем тёмно-чёрном

сидит человек никчёмный,
которому прихотелось
налечь на цветок учёный.

Памятка пчеловоду

Несобранный мёд
лежит на подушке цветочной,
сегодня закончится год
малиновый, сочный,
непрочный,

и скажет пчела:
мой август не дом и не улей,
смотрите: слова и дела
остались в июле,
уснули,

но небо не спит,
и воздух шатается пьяный,
и вечное время шумит
широкой поляной
медвяной.

Рим, 6, 11-14

Солнце, небо и скатерти пёстрые.
Свет лежит на расправленном воздухе,
обнимая фруктовую груду.

Теснота измеряется вёрстами.
Мы теперь не плодами, а гроздьями.
И поэтому нас не забудут.

В пуповине – шаги кровеносные.
Километры рассыпаны по столу.
Всё искрится любовью без правил.

«Грех не должен над нами
                            господствовать»,
золотыми словами апостола
говорит обратившийся Павел.

В летнюю ночь

            1

Друг ко другу немного поближе
подгребём, раздвигая подушки
и полночную жижу
безымянной молочной стряпни.

Раньше нас просыпаются сны –
по-солдатски собрав раскладушки,
через кухню с вещами,
чтобы мы оказались одни
и немного поспали.

Молоко раздвигаем руками,
заплутав в одеяле.

            2

Так скушно спать,
что перья вылезают из подушек,
и полчища полушек
из головного сыплются рубля.

Болтается кровать –
ни небо, ни земля.
Пользовательский поиск

Клуб 'Новая Литература' на facebook.com  Клуб 'Новая Литература' на g+  Клуб 'Новая Литература' на linkedin.com  Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com  Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru  Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru  Клуб 'Новая Литература' на twitter.com  Клуб 'Новая Литература' на vk.com  Клуб 'Новая Литература' на vkrugudruzei.ru

Мы издаём большой литературный журнал
из уникальных отредактированных текстов
Люди покупают его и говорят нам спасибо
Авторы борются за право издаваться у нас
С нами они совершенствуют мастерство
получают гонорары и выпускают книги
Бизнес доверяет нам свою рекламу
Мы благодарим всех, кто помогает нам
делать Большую Русскую Литературу



Собираем деньги на оплату труда выпускающих редакторов: вычитка, корректура, редактирование, вёрстка, подбор иллюстрации и публикация очередного произведения состоится после того, как на это будет собрано 500 рублей.

Сейчас собираем на публикацию:

10.12: Константин Гуревич. Осенняя рапсодия 5 (сборник стихотворений)

 

Вы можете пожертвовать любую сумму множеством способов или Яндекс.Деньгами:


В данный момент ни на одно произведение не собрано средств.

Вы можете мгновенно изменить ситуацию кнопкой «Поддержать проект»




Купите свежий номер журнала
«Новая Литература»:

Номер журнала «Новая Литература» за август 2017 года

Купить все номера с 2015 года:
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru


 

 



При перепечатке ссылайтесь на newlit.ru. Copyright © 2001—2017 журнал «Новая Литература».
Авторам и заказчикам для написания, редактирования и рецензирования текстов: e-mail newlit@newlit.ru.
Меценатам, спонсорам, рекламодателям: ICQ: 64244880, тел.: +7 960 732 0000.
Реклама | Отзывы
Рейтинг@Mail.ru
Поддержите «Новую Литературу»!