HTM
Номер журнала «Новая Литература» за май 2025 г.

Даниил Альтерман

Под Стеклом

Обсудить

Роман

  Поделиться:     
 

 

 

 

Этот текст в полном объёме в журнале за октябрь 2024:
Номер журнала «Новая Литература» за октябрь 2024 года

 

На чтение потребуется 5 часов 30 минут | Цитата | Скачать файл | Подписаться на журнал

 

18+
Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 31.10.2024
Оглавление

1. Пролог
2. Часть 1. Семья
3. Часть 2. Израиль

Часть 1. Семья


 

 

 

Глава 1. Из детства

 

Когда мне исполнился год, я очень серьёзно заболел. Это было или сильнейшее отравление, или острый кишечный вирус. В течение трёх месяцев я был на грани между жизнью и смертью. Никто не мог поручиться, что я буду жить. День ото дня моё состояние ухудшалось, пока меня не поместили под постоянную капельницу, в комнату ограниченного доступа, в изолированный стеклянный бокс. Даже матери не всегда разрешали ко мне подходить, так как любая вторичная инфекция могла подорвать и так уже ослабленные силы моего маленького организма.

Вообще же этот период моего детства окутан какой-то тайной. Родители мои всегда неохотно говорили на эту тему. А когда я интересовался и настаивал на своих вопросах, становились мрачны, роняя несколько слов, цедили мысли вскользь и замыкались. Возможно, на самом деле речь шла о какой-то физической травме, происхождение которой от меня скрывали. Не исключено, что это было насилие со стороны моего крепко пьющего отца. Не знаю. Также как не знаю, имею ли я право на такое подозрение…

Вот передо мной фотография, документирующая одно из самых ранних моих воспоминаний. Я сижу за столом на специально приспособленном для кормления стуле. Его ножки длинны и тонки, имеют широкий упор у основания, перехвачены планками и сходятся высоко над полом, сужаясь в виде конуса под самым сиденьем. На груди у меня передничек или большая салфетка. Лицо горит меловой бледностью, раскрытые губы слишком алы и, очевидно, обожжены болезнью. Я похож на переживающего приступ лихорадки. Вид у меня жалкий и растерянный.

Потом помню раннее утро и кухню, выхваченную из мрака светом электрической лампочки. Меня кормят тёплыми макаронами, обильно посыпанными растекающимися комочками пармезана. Пармезан почему-то зелёного цвета, отвратительного вкуса и запаха, но меня заставляют есть, приговаривая, что это очень полезно для моего здоровья.

После завтрака – прогулка в начинающем светать дворе. Я плотно перетянут одеждой, и это сковывает мои движения. Под ногами очень скользко, и отец держит меня за кончик длинного шарфа, как собачонку на поводке. Стоит мне сделать неосторожный шаг, и он меня резко одёргивает. Идёт снег и, попадая на шарф, стекает мне за шиворот, неприятно колет, вызывает дрожь.

Мы возвращаемся домой. У входа, в коридоре, на коричневой краске пола, мокрые следы от набросанной обуви.

В памяти маячит моя первая персональная коляска. Она имеет форму стула и сшита из полосок искусственной кожи. Полоски двух цветов – зелёного и белого. Запомнилась именно необычностью окраски. Сидя в этой коляске, я преодолевал целые километры. Можно было, слизывая падающие на лицо снежинки, глазеть на появляющихся прохожих, смотреть по сторонам, слушать за своей спиной разговоры старших.

Колёсики были маленькими, и вся коляска нещадно тряслась на неровностях дороги и поворотах. Пробегающие картинки быстро менялись, и я находился в неосознаваемой блаженности уюта и покоя.

На этом заканчиваются мои самые далёкие включения памяти, и я выныриваю на её поверхности, когда мне уже пять лет.

 

Кухонная форточка была одним из мест моего сообщения с внешним миром – непознанным, приглашающим, влекущим. Она была расположена не как обычно, в верхней части окна, а внизу, в правом углу, у самого подоконника. С утра я тащил на кухню свою табуретку, устанавливал её у окна, взбирался на круглое основание, открывал форточку и просовывал в неё голову. Окно находилось на третьем этаже, а за ним шумела и жила моя первая улица.

Справа и слева моему обзору мешала обильная кленовая листва, в прорехах которой возникали и исчезали электрические провода. Они проходили, раскачиваясь, перед моим лицом. На улице было двустороннее движение, и когда по ней проезжали грузовики, она сотрясалась от грохота и наполнялась птичьим гомоном и клубами поднятой с земли пыли. Зелёно-коричневый брезент, натянутый на железные рёбра кузовов, колыхался, проседал и звонко хлопал под натиском ветра.

После дождя кленовая листва за окном становилась особенно сочной и яркой. Солнце всходило со стороны улицы, и когда утренняя прохлада ещё бродила по комнатам, подоконник уже успевал прогреться тёплыми солнечными лучами. Я снова волок за собой стул, взбирался наверх и приникал озябшими ладонями и холодными щеками к тёплой поверхности окна. Подоконник был выкрашен в белый цвет и всегда пах влажной краской. Я снова просовывал голову в форточку и продолжал свои наблюдения за нарождающимся снаружи новым миром.

Обычно мои экспедиции к окну прерывались родителями. Они оттаскивали меня за ноги под мой недовольный крик: боялись, что я могу вывалиться наружу.

Помню, как каждое утро мама снаряжала меня в детский садик или просто на прогулку, если речь шла о выходном дне. У неё было серьёзное, сосредоточенное лицо с печатью усердия и заботы. Возможно, она спешила поскорее закончить этот утренний ритуал, так как впереди её ждал долгий, кропотливый рабочий день. Меня же одолевали беспричинное веселье и неуместная резвость. Я вырывался из маминых рук, кривлялся, дурачился. Потом забирался с ногами на диван, на котором сидела мама, обнимал её за плечи и зарывался носом во взбитые каштановые локоны её волос. У этих волос был особенный приятный запах. У мамы уходили минуты на то, чтобы унять мою игривость. Мама нервничала. Много после, став взрослым, я нашёл не только приближенное, но абсолютно точное описание этого момента в стихах Мандельштама: «Я только запомнил каштановых прядей осечки, продымленных горечью, нет, с муравьиной кислинкой, от них на губах остаётся янтарная сухость…»

Потом мы вынимали санки, спускали их по лестнице, и я, в предвкушении поездки, усаживался в них поудобнее. Где-нибудь по дороге я срывал сосульку и отправлял её в рот. Ледяное или снежное покрытие тротуаров не всегда было сплошным, и тогда санки скребли по чёрному асфальту, издавая дерущий по коже звук.

Когда мы подъезжали к садику, моя сосулька превращалась в маленькую ледышку, перекатывающуюся на языке.

 

На день рождения мне подарили новую игрушку. Родители назвали её «Джимми», и это название за ней так и закрепилось. Это была большая марионетка. Но уже через несколько дней я оборвал её деревянную крестовину и нейлоновые нити. Я любил эту пенопластовую куклу за её широкую нарочито зубастую улыбку и забавный нелепый паричок.

Мамино присутствие всегда было успокаивающим и охраняющим. Но когда её не было рядом, Джимми помогал мне преодолевать чувство одиночества и покинутости. Он был моим первым другом в ту пору, когда у меня ещё не могло быть настоящих друзей. Помню даже, что говорил с ним, как с одушевлённым существом, вслух задавая ему вопросы и получая воображаемые ответы.

Я беззаветно любил Джимми за то, что он каким-то странным образом был похож на маму. Он был таким же вечно молодым и вечно смеющимся, как и она. Его улыбка была открытой, излучала веселье, глаза и паричок – комичны. Но главное заключалось в том, что он был мне добрым другом, восполняющим какой-то внутренний пробел. Я никому не рассказывал об этом сходстве между Джимми и мамой. Возможно, покупая Джимми, мама неосознанно выбрала ту игрушку, что была на неё похожа.

Я ещё не знал, что, кроме маминого смеха, стану свидетелем и причиной и её слёз.

Передо мной ещё одна фотография. Для меня она замечательна тем, что я помню эпизод и обстоятельства её съёмки, хотя на ней мне не больше четырёх с половиной лет. Человек, появившийся в нашей квартире с фотоаппаратом в руках, чем-то мне не понравился и, наверное, даже напугал. Поэтому, когда речь пошла о позировании, я запаниковал. Никакие уговоры и доводы не унимали ни слёз моих, ни моего капризного упорства. Пока я не вспомнил о Джимми. Я побежал в свою комнату, принёс оттуда куклу и сказал, что буду фотографироваться только с ней. Можно сказать, что это была первая в моей жизни фотография, которую я режиссировал сам. Своим ребяческим умом я вдруг понял, что могу сохранить память о Джимми и о его внешнем сходстве с мамой – для будущего. И ради этого был готов преодолеть свой испуг перед камерой и страх перед чужим человеком.

На фотографии нас трое. Джимми в моей правой руке, слева – мама, а посередине я, разгорячённый от слёз и с плаксиво оттопыренной нижней губой.

На следующий день я просыпаюсь в своей комнате. Уличный свет начинает проникать в окно, превращаясь из тускло утреннего в ярко дневной. Время идёт мучительно медленно. Я жду, что меня придут будить, но вопреки обыкновению никто не появляется. Я прислушиваюсь, и тишина за дверью становится зловещей. Мне хочется вскочить и побежать навстречу маме, но я отгорожен от мира деревянными прутьями кровати. Тишина в квартире становится угрожающей, мертвенной и угрюмой. Вовне нет ни малейшего звука, шуршания, шелеста. Мир замолк, и я впервые остался совсем один. В эту минуту я мог обратиться только к Джимми, который лежал тут же рядом. Я обнял его и прижал к груди: «Джимми, спаси меня!». Но игрушка молчала, продолжая улыбаться. У меня хлынули горячие слёзы, и в каком-то приступе не то бессилия, не то злобы я стал истязать свою игрушку. Сначала содрал с неё паричок, а потом наклеенную на пенопласт широкую бумажную улыбку. То, что осталось от куклы, швырнул в угол кровати. Потом в коридоре щёлкнул замок, и через секунду передо мной стояла мама, изучая мою обиженную физиономию.

– Даня, почему ты поломал Джимми?

– Я больше его не люблю!!! – крикнул я и ударился в слёзы.

 

А вот воскресный день. Мама и папа – дома. Нет никакой необходимости куда-то спешить. И я наслаждаюсь присутствием родителей. Мама готовит тесто, месит его и раскатывает деревянной скалкой по столу. Стол заляпан мукой и кусочками жёлтого свалявшегося теста. Я сижу тут же на столе, болтаю ногами и весело разговариваю с мамой. Выпрашиваю у мамы сырое тесто, которое очень люблю. Мама объясняет мне, что сырое тесто опасно для здоровья, а сама нет-нет да и отрезает мне небольшой кусочек: «Давай лопай, пока папа не видит».

Папа заходит в кухню, молодой, подтянутый, в белой летней рубашке-безрукавке. Кажется, наша компания ему тоже очень по душе, и он широко, приветливо улыбается. Потом происходит неожиданное:

– Ты любишь свою маму? – спрашивает отец и, получив удовлетворительный ответ, берёт в руку большую железную ложку.

– А сейчас я возьму эту ложку и съем твою любимую маму.

Я испуганно молчу, но отец повторяет свою угрозу и при этом улыбается, будто сошел с ума.

В страхе за маму и за себя, я хватаю деревянную скалку и изо всех сил, с размаху, ударяю отца по руке чуть выше запястья. Отец отдёрнул руку, по его лицу прошла гримаса, и он, ругнувшись, вышел из кухни.

– Эх, ты, горе-защитник, – сказала мама и потрепала меня по голове. – Зачем ты ударил папу?

– Он сам виноват! – ответил я, чувствуя, как всеобщее утреннее благодушие превращается в скандал.

– Ты должен извиниться перед папой, ты сделал ему больно!

– Я не буду извиняться! Он сам виноват! – ответил я, сглатывая обиду.

Для мамы, наверное, в случившемся содержался воспитательный момент, который был частью большого воспитательного процесса. Для меня же это была огромная внутренняя ломка. Я не понимал, почему должен поступить вопреки очевидной справедливости. Это был расшатывающий удар, нанесённый по стержню моего только начинавшего формироваться эго. Это рушило логику моих начинающихся отношений с миром.

 

Позже, уже в Израиле, я обнаружил, что слово «совесть» в иврите имеет общий корень со словом «компас». То, что делали взрослые в этой ситуации, можно сравнить со сбиванием стрелки компаса – попыткой заставить меня действовать совершенно противоестественно, вопреки собственной совести.

Мне было легче оказаться на месте обидчика или пострадавшего, чем просить прощения за попытку следовать собственному императиву самозащиты. А навязываемая мне иудео-христианская мораль была мне чужда.

Уроки самоуничижения продолжились и в более осознанном возрасте: мне навязывался некий всеобщий стандарт «не мщения», который был непонятен. Иногда, действительно, проще было оказаться на уязвлённой стороне, чем проходить ломку, подготовленную мне взрослыми. От загоняемой внутрь «справедливой агрессии» и «не безусловности моей правоты» – хотелось кричать…

Я добежал до порога папиной комнаты, остановился, крикнул в пустоту: «Папа, прости меня!» И тут же, бегом, вернулся на кухню к маме…

 

Можно сказать, что человек проходит несколько поочерёдных рождений. Сначала он покидает лоно матери, о котором после ничего не помнит. Потом его вынашивает утроба первой в его жизни квартиры. Ребёнок изучает расположение и назначение предметов в новом космосе, время и смысл появления и исчезновения людей в его пределах. Он изучает звуковой антураж каждой комнаты, воспринимает новые запахи вовне, значение первых в его жизни настенных картин. Здесь рождаются первые контакты ребёнка с людьми, здесь он обретает свою первую устойчивую память. Учится размышлять и осмыслять. Листает свои первые книги, слушает первые пластинки, пытается понять, почему качается люстра, почему ветер из окна – порывист?

Оттуда человек попадает в натужное, звенящее нутро своего первого двора. Здесь его ждут первые большие события, состоящие из ещё непонятых поступков, ещё непознанных людей – больших и малых. Эта зовущая, до сих пор уютная бездна мира, который, по твоей вере – благ и заблаговременно уготовлен тебе в радостное наследование.

Мир, который человек должен освоить и обжить, прежде чем заглянет в огромное чрево города, уже пугающее, уже не такое дружелюбное, также спешащее обнять тебя и окружить своей многоликостью. Бытие разворачивает перед тобой свои обширные границы. И вот ты уже совсем один перед безразлично передвигающимися с места на место машинами, их гудками и сигналами. Перед толпой с её взрывами смеха и окриками. Человек впитывает эту огромную наружную массу, создавая из усвоенного материала своё внутреннее я, подготавливая себя к последнему новому и большому рождению – последнему хлопку, выталкивающему тебя в безмерное.

К рождению, о котором человек ничего не будет помнить так же, как ничего он не помнит о материнском лоне, о первоначальном вакууме сознания…

И вот он – мир, то по-прежнему свой, то абсолютно чуждый и пугающий. Чем дальше продвигается человек в познании, тем больше захватывает его ритм жизни.

А пока существование ещё не превратилось в привычку, новое и неведомое таится во всём, и ребёнку есть над чем поразмышлять. Поразмыслить над минутой, мгновением… Там, где взрослый бездумно проходит мимо, ребёнок удивлённо засматривается…

 

Я очень любил свой первый двор. Он был отгорожен от проезжей части корпусом нашего дома и имел форму огромного копыта. В Душанбе было принято озеленять внутреннюю территорию дворов, и они изобиловали растительностью. Кроме дикой травы, были здесь и специально высаженные кусты, ирисы, вишня, смоковницы и, конечно же, виноград, который вился по высоким навесам. Виноградная лоза была особым азиатским колоритом и росла по всему городу, чуть ли не в каждом душанбинском дворе или саду.

За окном нашего балкона спокойно дышало утро, его дыхание постепенно учащалось, и наступал полдень: суетливый, взбалмошный, разбитной.

Я выходил во двор, на асфальтовых дорожках которого лежали листья, зелено-фиолетовые плоды смоквы, источающие кисло-сладкий запах, упавшие виноградины. В пасмурные или моросящие дни запах фиговых листов становился особенно приторным, терпким, покалывающим и щекочущим ноздри. Подобно маленькой, гибкой обезьяне я вскарабкивался на деревья и виноградники и скоро приходил домой с коробками спелых вишен, созревшего инжира и виноградных гроздьев.

Во дворе я познакомился с соседским мальчиком, который жил в другом подъезде. Он был моим ровесником. Его смуглость и акцент, с которым он говорил по-русски, меня удивили. Звали его Умед, он был таджиком. Мы провели с ним целый день во дворе, взбудораженные новым знакомством и играми. А вечером он пригласил меня к себе домой на чаепитие. Внутри его квартиры продолжились «странности». В комнатах не было ни столов, ни кроватей, ни стульев, все стены были завешены коврами, а полы устланы ватными одеялами, на которых и происходило чаепитие с восточными сластями, в сидячей позе.

Вернувшись домой, я рассказал маме об увиденном. Она, как всегда, улыбнулась, потрепала меня по голове и объяснила, что семья, в которой я побывал, таджикская, что у них особая культура, а одеяла, на которых я сидел, называются «курпачи».

Следующий день весь прошёл в играх. Гоняли футбольный мяч, боролись на мягкой траве. А под вечер соорудили подобие шалаша из огромных картонных коробок. Дно шалаша выстлали охапками и пучками зелёной травы.

Ночь наступила быстро и торжественно, как будто во всём мире внезапно погасили свет. Мы с Умедом лежали между нахлобученных друг на друга кусков картона, на травяной подстилке и говорили о том, что проведём эту ночь на улице, в нашем новом доме. Ночь была летняя, тёплая. Запомнилась она мне и безмерным небом, и своими глубокими звёздами. Возбуждение было всеохватывающим: сквозь мысль о новом друге и собственном жилище мне забрезжила, пусть только и в моём воображении, ясная возможность полной и неожиданной свободы. Свободы, которой я когда-нибудь, конечно, овладею, но сейчас явившейся мне в виде ночного проблеска. Я ещё не знал, но почувствовал инстинктивно, что свобода, стремление к ней – может быть делом жизни и может быть её целью…

Наступил одиннадцатый час ночи, мамины выкрики во двор стали тревожными. Я бежал к своему подъезду и скороговоркой пытался объяснить, что у меня свой дом, новый друг, новая жизнь… Но мама ничего не хотела знать ни о моём новом доме, ни о моём желании остаться на улице ночью. Наконец её интонации стали строгими, и против них я был бессилен. Здесь кончалась моя свобода, но в памяти оставалось воспоминание об этом бурном, внезапном опьянении.

Я вернулся к Умеду. Он взял меня за руку и, сказав, что ему страшно, попросил проводить его домой. Мы прошли тёмным двором, поднялись к его квартире. Закрывая передо мной дверь, Умед вдруг изменился в лице и произнёс фразу: «Я обманул тебя. Я уже дома, а тебя никто не проводит обратно. Ты будешь идти домой один и умирать от страха». Сказав это, он ехидно хихикнул и, скрывшись за дверью, щёлкнул замком.

Я вышел во двор. Нужно было преодолеть две сотни шагов в тёмном, безлюдном пространстве, чтобы попасть домой. Всё это расстояние я шёл быстрым шагом, иногда переходя на бег и вздрагивая от каждого резкого звука, будь то хлопанье птичьих крыльев, собачье уханье или звуки, доносившиеся из соседних дворов или со стороны улицы. Ночь теперь была пустой, грозной, и я трясся от ужаса и ошеломления случившимся обманом.

Когда я вбежал в свой подъезд, свет на лестничной клетке, к счастью, был включён. Я стал подниматься, и в звенящей тишине пролётов каждый мой шаг отдавался эхом. На последнем этаже я замер в оцепенении: по белой стене передо мной сновали маленькие ящерицы. Обычно я миновал их в сопровождении взрослых. Теперь же они были для меня неодолимым, жутким препятствием. Страх был таким напряжённым, что перебегающие с места на место ящерицы, казалось, прикасались своими шуршащими лапками к обнажённой оболочке моего мозга. Я собрался с духом и на одном дыхании метнулся вверх по лестнице, мимо ящериц, прямо к двери моей квартиры.

Всю эту ночь я не спал, охваченный яростью. От гнева мне было тяжело дышать. Бессонница пожирала меня желанием мести. Подлость, с которой я столкнулся, была мне непонятна, тем более что была для моего теперь уже недруга источником злорадства. Утром, по дороге в детский сад, я повис на маминой руке и сквозь наворачивающиеся слёзы попросил: «Мама! Сделай Умедке кровь!».

 

Из всех праздников самым чарующе волшебным для меня был Новый год. За несколько дней до его наступления в нашей квартире появлялась настоящая свежесрубленная ёлка. Мы брали огромное ведро и при помощи камней вертикально закрепляли ствол дерева так, чтобы оно стояло прочно, а камни скрывали толстым слоем ваты. Моя комната на две недели наполнялась свежим и пряным запахом хвои.

Мама покупала каждый раз новый дорогой набор ёлочных шаров, и мы совершали таинственный обряд, тщательно выбирая подходящее место для каждого шара.

Ни у кого в нашем дворе не было такой стройной и удивительной ёлки. И в глазах ребят, приходивших ко мне в гости на Новый год, я читал зависть. Ёлка придавала моей комнате невыразимый уют и наполняла её ощущением настоящего праздника. Но к праздничной радости всегда примешивалась и лёгкая грусть. Я чувствовал, что счастье навещает людей так же редко, как светлый праздник в продолжительном году, как новогодняя ёлка, освещающая жизнь на несколько дней своим сказочным присутствием.

Я знал, что атмосфера праздника создана усилиями моей любящей мамы и что это сказочное пространство – творение её любви. И что этот сусально-лубочный, уютный, раёшный мир моей комнаты заканчивается там, за дверью, где существует грубое неодомашненное время.

Изначально во мне жило два разных сознания. Они проснулись во мне одновременно.

Первое сознание или отношение к миру было детским, ребячливым, легковесным, ветреным, легкомысленным. Второе было взрослым, высокомерным, серьёзным, всезнающим, следящим всегда откуда-то свысока за своим маленьким, дурашливым подопечным, наивно скачущим кубарем по начинающейся жизни.

И если одно сознание слабым своим умишком думало о покупке солдатиков, то второе позволяло себе помышлять о времени, в его не самом общем значении.

Если мы спросим современных физиков, что такое Время, то они ответят, что это нечто условное и аморфное, не обладающее собственным перманентным существованием; одна математическая переменная, зависящая от других. Но я, в свои восемь, уже не мог бы согласиться с ними… Ведь Время, мало того что существует, оно ко всему ещё и «живое», ибо у него есть «запахи» …

Это запах рассохшегося или влажного дерева, прибитой дождём осенней пыли, распускающихся почек и цветов, лесной прели и хвои, извечный запах хлорки и табака, хлеба, запах свежих простынь, хлюпающей под ногами слякоти, глины, свежих ягод, строительной краски, бензина и клея, карбида и извёстки, снятых с полки книг, запах паутины, растопленной деревенской печи, парного молока, спрятанных глубоко в шкафу маминых специй, свежих и тлеющих грибов, прокисшего бутылочного пива и рассола, затхлого запаха сараев, подвалов, кладовок, чердаков и бомбоубежищ, муки и теста, маминых волос, растёртого в руках пластилина, женских духов, воздушных шаров и половых тряпок, туалетов и морозильных камер, копчёной рыбы, звериной шерсти и шерстяных ниток, запах церковных свечей и метро, разведённого и после погашенного костра…

Этот список – бесконечен, как сама Вечность. Но по таким запахам Вечность и распознаётся, как, может быть, и человеческая душа, изо дня в день, из шага в шаг, в своём пути… Нужно только иметь «чувствительный нос».

Благодаря полярности и параллельности «сознаний» я был ребёнком, которого можно обмануть в каких-нибудь мелочах, но – невозможно ввести в заблуждение относительно главного. Я подносил к глазам яркий ёлочный шар и видел в нём растянутую в улыбке физиономию, своё искажённое, расплывшееся отражение.

Первомайский праздник ворвался в мою жизнь радостным шквалом. В Душанбе наступила та часть весны, когда холода давно уже отступили, а изнуряющая жара не успела воцариться. Рано утром родители объявили мне, что сегодня я увижу демонстрацию, праздничное шествие людей через ликующий, украшенный множеством кумачовых транспарантов город.

Меня, легко одетого и пребывающего в прекрасном расположении духа, водрузили на крепкие отцовские плечи, и утренний весёлый день поплыл передо мной, освещённый ярким и нежным солнцем, многоликой и говорливой толпой беспечно глазеющих друг на друга людей. Покачиваясь на уверенных плечах отца, я чувствовал себя полноправным хозяином этого дня. Толпа бурлила медленной рекой подвижных спин и затылков, вливающихся из одной улицы в другую, пока не достигала главной городской площади. Здесь, на мраморной трибуне, стоял человек с рупором, через который резко и натужно оглушал толпу чередой праздничных лозунгов.

Домой мы возвращались счастливыми, переполненными впечатлениями. Я предвкушал, как поделюсь с мамой своими переживаниями. Мой рот был набит прессованным в сахарном сиропе сухим кунжутом, который купил мне папа по дороге на площадь.

С самых ранних лет и потом на протяжении всей жизни отец внушал мне, что я появился на свет от исключительной по силе любви. Любви, равной которой в мире и сыскать-то почти невозможно. Между отцом и мамой сверкнула нежная и небывалая страсть. С пятнадцати лет они были обречены друг другу судьбой. Может быть, вернее будет сказать: «обручены». Увы, этого яростного чувства отцу хватило всего на шесть лет семейной жизни. Он начал тяготиться семейным бытом и со временем стал рассматривать нас с мамой как обузу и препятствие к своей личной реализации.

 

Рано утром я проснулся от страшных звуков, доносившихся из-за двери, со стороны коридора и кухни. Эти звуки были похожи на чей-то животный стон и рёв. Они держали меня в состоянии безмолвной паники, так как я не мог понять их причины и источника. Когда звуки прекратились, я тихо соскользнул с постели, подошёл к маме, которая спала тут же, и спросил: «Мама, в нашем доме был медведь?».

Мама включила свет, и мы вышли в коридор. Снаружи никого уже не было, а все полы были залиты зловонными лужами какого-то отвратительного цвета. Лужи были не только на полу, но и на кухонных столе и табурете.

Потом помню маму с половой тряпкой в руке, её растерянные и перепуганные глаза. Сейчас я понимаю, как унизительно было для неё стоять на коленях посреди этой кислой жижи и собирать её тряпкой в стоявшее тут же ведро.

Я снова спросил:

– Мама, в нашей квартире был медведь?

– Да, Даня, медведь, – ответила мама и отрешённо продолжила собирать растёкшуюся по полу жижу.

Конечно, у меня мелькнула догадка, что происходящее связано как-то с отцом. Пусть я был ещё маленьким и наивным, но уже понимал, что дикие медведи не могут расхаживать ночами по городским квартирам. Я предоставил свою догадку времени, и оно, незамедлительно минув, горько её подтвердило.

 

Папа стоит перед мамой на коленях, держит её руки в своих и с выражением глубокой вины и сожаления произносит следующие слова:

– Женечка, послушай, я больше тебя не люблю. Это не означает между нами ненависти. Это значит, что между нами нет любви… что чувство – закончилось.

 

Когда-то, из-за моего появления на свет и острой необходимости обеспечивать семью, отец не доучился на физика, и его поведение было стремлением избавиться от комплекса, созданного успешностью его друзей, ушедших от него так далеко в учёбе и в карьере.

«Женечка, послушай, я больше тебя не люблю. Это не означает между нами ненависти, это значит, что между нами нет любви… что чувство – закончилось…»

И опять я думаю, как непоправимо унизительно было для мамы слышать эти слова. Мне кажется, что к своим чувствам она всегда относилась более ответственно, чем отец. Чувство мамы всегда было поводом для подтверждающих это чувство поступков, не бросаемых на ветер слов…

Алкоголь делал речь отца вязкой и избыточной, а отсутствие водки превращало его в угрюмого человека, иногда резкого и вспыльчивого. Если большинство людей выпивка рассеивала, то для отца она являлась катализатором его умственной деятельности. Может быть, поэтому водка была для него так эмоционально привлекательна. Мама, конечно, предпринимала попытки переломить эту пагубную связь, но даже её силы убеждения не хватило, чтобы открыть отцу глаза на то, что с ним происходит. Да и никто, впоследствии не смог этого сделать, хотя какая-то степень осознания болезни позже к отцу пришла.

Мама, конечно же, страдала, видя, как рушится её жизнь, а также от бессилия что-либо изменить. Она дошла до состояния безмолвного отчаяния и прострации. Рядом не было никого, кто мог бы вынуть её из замкнутого круга ежедневных отцовских попоек. Она не могла достучаться до совести отца. А потом она просто перестала вставать с постели. Она лежала сутками, не шелохнувшись и ничего не говоря…

 

 

Глава 2. Отчим

 

К тому времени Лёня Рашковецкий стал частым гостем нашей семьи. С отцом он сошёлся на интересе и любви к стихам А. Галича. Но дружба эта была скорее интеллектуального характера, чем душевного. Лёня был немного выше папы и тогда – сухощав. На фоне его сдержанной манеры держаться отец казался открытым, разбитным и даже игривым, если не сказать балагуром. У Лёни всегда было немного насмешливое выражение лица человека, который много знает и которому есть что сказать. Но, что бы ни говорилось, он больше молчал, с пониманием бессмысленности всякой реплики. Что подчёркивалось и подтверждалось иронично сведённым в сторону уголком его губ. Он не спешил добавить к беседе своё слово, да и вообще не торопился вступать в разговор.

К тому же, было заметно, что Лёня чувствует себя не очень комфортно у нас в гостях. Казалось, что он присматривается к нам и взвешивает ситуацию. Что у него водились свои мысли о происходящем. Лёня был врачом, и когда я заболевал, лечил меня виртуозными и безболезненными уколами, которых я быстро перестал бояться, так же, как и самого Лёню.

Самым удивительным было, что этот гость знал и умел то, чего не знал и не умел мой отец. И, несмотря на весь внешний скепсис, от Лёни всегда исходила мягкая волна тепла и заботы. Я не знаю, как быстро и насколько сблизились мама и мой предстоящий отчим. Но ко времени, когда наша семейная беда созрела, Лёня уже полностью завладел доверием и уважением моим и мамы.

В один из рабочих дней, утром, он появился в нашей квартире. Входная дверь была не заперта, и к нему никто не вышел навстречу. Лёня прошёл в спальню и застал маму лежащей неподвижно на кровати, в ставшей для неё обычной прострации. Он подошёл ближе и произнёс всего лишь одну фразу: «Женя, вставай, пошли».

Позже, когда я стал подростком, у меня произошло своё полуинтимное знакомство с алкоголем. Мамины увещевания были неотступны. Мама заклинала меня быть осторожным.

– Даня, – говорила она, – пойми, ведь у меня из-за водки вся жизнь пошла под откос.

Я не хочу повторения этого кошмара.

Продолжала ли она любить отца? Думаю, что, наверное, да. Но он уже не мог служить хорошим примером для подрастающего ребёнка.

 

На следующее утро отец вернулся в пустой дом. На столе лежала записка от мамы, где она говорила, что уходит. Потрясение отца было полным, и хотя случившееся имело долгую логическую предысторию, записка била обухом. Ему показалось, что в его голове вскрылась чёрная дыра, что его тело проваливается в вязкую чёрную яму. Отец встал на ноги и в телесной слабости и безысходности стал покрывать шагами узкий коридор квартиры. Реальность была страшна. Сознание выжигало в уме дымящей строкой одну единственную мысль: «Она меня бросила…». Эта мысль повторялась и бесконечно множила самоё себя, невидимым зациклившимся курсором перебегая от начала к концу и от конца к началу. Такими отвратительно навязчивыми бывают слова примитивного шлягера, которые повторяются независимо от воли, только в десять раз сильнее и настойчивее. Эта мысль жгла и хлестала, как плеть: «Она меня бросила…». Отец ходил по коридору из стороны в сторону, униженный и беспомощный, не замечая, как проходят часы, с одной пульсирующей строкой в мозгу…

Он также не заметил, что за окнами село солнце. Он всё ходил и ходил, пока ноги и спина не налились свинцовой усталостью. В какую-то секунду очнулся и понял, что сходит с ума. Он вышел на кухню, где было уже темно, плеснул себе полстакана водки, нервно выкурил сигарету и скоро забылся.

Вечером следующего дня он набрал телефонный номер, указанный в записке. Мама ответила на звонок. И отец скороговоркой, боясь, что его прервут, выпалил в трубку:

– Женечка, я знаю, что виноват. Пожалуйста, вернись. Вернись, и у нас всё будет снова хорошо, как прежде…

Не знаю, каким был ответ, но знаю, что Лёнина хватка была мёртвой, и у мамы не было пути назад…

 

Мне – лет шесть. Мы идём с мамой по ночной улице. Наверное, совсем поздно, вокруг пусто. Асфальт обильно полит только что закончившимся ливнем, и теперь капают только редкие капли. Свет фонарей отражается от влажного асфальта множеством мельчайших бликов. Как если бы на землю просыпали белый рис.

Мы идём торопливо. И меня увлекает то, как блики разбегаются передо мной во все стороны.

– Мама, куда мы идём? – спрашиваю я.

– Мы идём к Лёне.

– А почему не домой?

– Теперь у нас будет новый дом. Мы будем жить с Лёней.

– А где папа?

– Папа сказал, что мы ему больше не нужны.

– Как это так, мама? Этого не может быть!

– Да, представь себе, это так. – Чтобы меня отвлечь, мама говорит: – Давай споём твою любимую песню?

Я быстро соглашаюсь. Мама держит меня за руку, и мы на ходу поём: «Тёмная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звёзды мерцают».

И в самом деле, вокруг всё есть: ночь, провода, звёзды.

«Как я люблю глубину твоих ласковых глаз…» (Я всегда представлял себе, что это мамины глаза…)

 

Он мне всегда исподволь внушал, что есть нечто высшее. Что мы к нему причастны. Всё моё детство и отрочество прошли в ожидании раскрытия какой-то большой тайны. Его гордость и неприступные манеры только доказывали истинность обладания этой тайной.

Ни лишней улыбки, ни телесного прикосновения. Владение чем-то особым требовало не только духовного, но и физического целомудрия. Да, это высокомерие, пропитывающее всё вокруг, было оправданным: ведь свою исключительность он понимал как избранность. Так иногда отводят взгляд во время беседы от кого-то третьего, лишнего, чтобы не выдать знаемого двумя другими.

Вот атмосфера, в которой я рос.

Он трудно сходился с людьми. Чтобы перейти на смехотворный и презренный уровень человека другого, требовалось усилие, которое для Лёни было подвигом.

Он мне многое дал. Правда, знания, шедшие от него, не были следствием альтруистических побуждений. В них скрывался умелый обманно-обводной удар. Потому что, где-то в знаменателе всех своих действий, он просто хотел привязать меня к себе, посадить меня на информационную иглу, которая была накачана «ядом».

Но движение к тайне, как мне открылось потом, и есть способ почитания этой тайны, благоговения перед чем-то, задевающим действительно надмирные сферы. Может быть, поэтому, полутайно, он преклонялся перед поэзией. Это же чувство передалось и мне, если можно так сказать, эфирно, хотя и через него.

И всё-таки, мы знали его другим. Его выдавал смех. Он постоянно прорывался чрез его маски. Этот искренний смех часто неискреннего человека…

 

Я уже несколько лет её любил. При одном её виде сердце моё заходилось от волнения. Мысль-мечта о близости к ней кровоточила во мне страшнее ножевого ранения. Отсюда родилась идея хоть немного приобщить её к моей жизни, пригласить её, наконец, ко мне на день рождения. Создать во времени островок, где мы были бы, пусть ненадолго, но – вместе. Чтобы этот островок прошлого был всегда хорошо виден из будущего. Мне исполнялось тринадцать лет, а дети этого возраста хорошо запоминают праздники.

Я пришёл в школу и на одном из первых уроков вынул, прочитал про себя и аккуратно сложил заранее приготовленную записку, в которой было само приглашение и скрупулёзное описание моего адреса, с небольшой схемой проезда. Я жил на главной улице города, на его транспортной артерии, и найти мою квартиру при желании не составляло никакого труда.

Я передал записку Тане через одноклассниц, проследил и убедился, что Таня мою записку развернула и внимательно прочла. Сейчас я понимаю, что тогда это был довольно смелый для меня поступок, если учитывать, что до тех пор любовь моя протекала платонически, мученически и безмолвно…

На перемене я подслушал разговор Тани с подругой: она говорила, что не знает, сможет ли ко мне прийти. Оставалось только тихо молиться Богу… ждать, надеяться…

Из девочек, кроме Тани, была приглашена Нигина – безупречная отличница, которая в своих отношениях с одноклассниками была всегда ответственна и обязательна: в её приходе я не сомневался. Правда, её я пригласил только для отвода глаз, всё должно было выглядеть так, будто она – мой кумир. И это могло быть правдоподобно, потому что Нигиной была увлечена вся мужская половина нашего класса. В моём поведении содержался ещё и обманный ход, направленный в сторону мамы.

Мама моя в ту пору пребывала в беспечной уверенности, что её сын полностью с ней открыт и доверяет ей все свои сокровенные тайны. Что ей известны мельчайшие движения его души. Я коварно поддерживал в ней эту веру, и это высвобождало пространство для моей личной, закулисной жизни, в которую я никого не допускал, потому что на самом деле был скрытен и горд.

В пятом часу вечера стали собираться мои друзья. Пришёл Лёшка Коновалов, Нафиков Тахир, Таиров Заир, бывший моим «соперником по учёбе», наконец пришла Нигина, а Таньки всё не было. Был шоколадный торт, задувание каких-то свечей под одобрительные аплодисменты и даже игры, которые я не хотел и не мог поддержать. Всё это я помню размыто, смутно, сквозь туман своего горя. Улыбался я тогда вымученно, страдальчески, понимая, что должен изображать очевидное счастье.

Пока Нигинка мыла посуду, я умудрился дважды, не вызывая подозрений, выбежать на улицу к троллейбусной остановке, чтобы проверить, не приехала ли Таня. Но её не было… Тогда я впервые понял, что значит упасть духом.

Я возвращался, и Лёшка, по-мужски отведя меня в сторону, стыдил меня за то, что я позволяю Нигине заниматься мытьём посуды. «На своём дне рождения я бы близко не подпустил её к раковине!» – говорил он задиристо.

Когда все мои гости разошлись, мама очень доверительно и вкрадчиво одобрила «мой выбор», сказала, что Нигина – интеллигентная девочка, с обворожительными глазами (она даже сказала «глазищами»), и что будь мама мужчиной, то сама влюбилась бы в неё без памяти.

Мама не знала, что её слова нисколько меня не трогают и даже больше того, совершенно мне безразличны. Всё это теперь, как говорится, дела давно минувших дней. Но воспоминание об этом событии, а точнее, «не событии», до сих пор отдаётся печалью и болью в моей душе…

 

Мой отец и отчим были для меня разнозаряженными полюсами. По мере того как шло время, напряжение между ними росло, и, в конце концов, я стал той вольтовой дугой, которая оба этих полюса разрядила.

Отчим всегда играл по правилам, несмотря на то, что постоянно изображал протест, бунт, и самое главное – свою игру. Отец мой не хуже разбирался в естестве жизни, но сопротивление его было внутренним. Он всегда шёл к людям, более того, когда он их не любил, то не любил по-доброму и, практически, без каких-либо масок. Если и было между отцом и отчимом что-то общее, то это ореол непобедимости.

Они, делая одинаковые ходы, видели совершенно разное продолжение «партии». Отчим был выдох, а отец – вдох. Я постоянно был вынужден делать выбор между любовью и презрением. Человек, загоняемый в карцер разочарования, может быть, и погиб, но душа его спаслась.

Наши отношения с Лёней строились на моём полном к нему доверии, а вещи, в которых не сомневаешься, воздействуют на человека с незаметной энергией гипноза. Но сила крови обычно побеждает любое искусственное внушение – или гипноз. И мне повезло в том, что я спас своё «я». И только потому, что огромная любовь была влита в жизнь моей крови. Потом, уже взрослым, я понял, что они постоянно боролись за меня. Они меня буквально раздирали на части.

Обе стороны требовали от меня любви и преданности, желали иметь перевес в воздействии на мои нервы. Хотя я, и это правда, любил всех одинаково. Помню только неимоверное напряжение и невозможность высказать себя. Ощущение какой-то западни. Я никогда не плакал, и если слёзы текли, то я продолжал молчать – это был единственный для меня способ доказать, что я страдаю. И помню ещё постоянно сглатываемый горячий ком обиды, страха и агрессии. Загоняемые годами внутрь сознания, позже они вылились в изуверские выходки над братом, над матерью и, в конечном итоге, над отчимом.

Самым точным выражением того состояния для меня является строка из песни группы Nightwish: «The thrill of being wanted», – которую трудно адекватно перевести, но которая, тем не менее, наиболее близка к сути. «Когда от тебя ждут поступка любви…»

 

Жёлтый кухонный свет выхватывает из памяти меня и отчима. Он говорит:

– Представь себе, что эта планета – живая, что всё, что на ней происходит, есть подобие мыслительных процессов мозга. Азия в упадке, она олицетворяет подсознание, Запад – это активная часть сознания и, соответственно, она в расцвете. Но так было не всегда, так как этот процесс цикличен.

Я ввязываюсь:

– Ты знаешь, я тоже думал об этом. По-моему, это очень интересно и символично.

Лёня устало встаёт из-за стола:

– Всё это не имеет никакого значения…

– Постой, постой, почему же?

– Потому что время прошло. И мы почти сожгли день. – Он идёт в сторону салона и тянется за телевизионным пультом.

– Всё это не имеет значения.

Я встаю и растерянно развожу руками. Есть минуты, по насыщенности и содержанию превосходящие целые годы и даже десятилетия. Ах, как много понял я! Ах, как много…

 

– Так значит, я до сих пор был тебе нужен для удовлетворения одной из врождённых, в общем-то, общечеловеческих потребностей? Проще, ты взламывал мои мозги, интеллектуально подавляя, не забывая втирать мне при этом этическую мораль, дабы удержать в узде мои страсти и даже – инстинкт самосохранения?.. Значит, во мне ты нашёл питательную почву для своих скрыто пущенных «корней». А мой брат, мать и твои друзья – это всего лишь приставки к твоему «компьютеру»?

– Ну, что ж, это уже слова не мальчика, а мужа. Ты прав. Но если ты дал себя обмануть, теперь смирись. Это единственное, что я могу тебе посоветовать…

 

Лёня слушает классическую музыку. Это старый трюк. Это классический трюк…

 

Я у мамы на работе, в одной из лабораторий университета. Внезапно ловлю слухом обрывки разговора: отчим беседует с девушкой, в которую я очень странно и таинственно влюблён. Останавливаюсь в дверном проёме и пытаюсь вслушаться. Мама подбегает ко мне и старается разговором отвлечь моё внимание. Я многозначительно, с угрозой, подношу палец к губам.

– У него – классическая шизофрения…

Я вхожу в комнату, где происходит диалог. За мной волочится длинный грязный зимний шарф, на который я неуклюже наступаю.

– Даня, как ты одет? Что у тебя за вид?

– А как, по-вашему, должен выглядеть шизофреник? – отвечаю я с сарказмом.

 

 

Глава 3. Отец

 

Вернёмся назад. Мне пошёл одиннадцатый год. Я живу с Лёней и давно уже привык к его назидательному присутствию и той роли, которую он играет в моей жизни.

С отцом я вижусь раз в две недели, в выходные дни. Время, проводимое с отцом, всегда насыщенно и интересно, и я жду этих дней с радостью и предвкушением чего-то яркого и необычного. По давно заведённому правилу, в девять утра я выхожу к троллейбусной остановке. Отец подъезжает минут через пять-десять и посвящает меня в программу дня.

Сегодня, как это часто теперь бывает, он берёт меня в горы, в одно давно полюбившееся нам обоим место Варзоб. Нам нужно добраться до центральной автобусной станции, чтобы сесть на автобус, идущий сначала в пригороды, а потом и в совсем дикие области таджикских гор.

Автобус небольшой, выкрашенный в горизонтальные красные и белые полосы. Нам предстоит полуторачасовой путь. По мере отдаления от города автобус заполняется людьми всё плотнее. Но даже неприятное присутствие чужих тел не мешает мне замечать грандиозности природы за окном, проплывающих мимо скал, вонзившихся остриями пиков в небо, холмов и лугов. Похожий ландшафт, после отъезда из Таджикистана, мне довелось увидеть через много лет только в Юлианских Альпах.

Мы выходим из автобуса и по отлогому подъёму постепенно углубляемся в Варзобское ущелье. Горы оглушают нас тишиной так же, как и лес. Даже журчание и шелест бегущей по дну ущелья горной речки – это также вид безмолвия и забытья. Мы должны совершить восхождение к вершине ущелья, увенчанного водопадами и горными озёрами. Бурлящая под нашей тропой речка будет сопровождать нас до самых высот. Останавливаемся, чтобы немного перевести дух, и отец указывает на речку:

– Данька, обрати внимание на это место. В нём есть что-то особенное, правда?

Моё дыхание восстанавливается, и я стараюсь сосредоточиться на указанном месте. Это большая четырёхметровая выемка в русле реки, окружённая со всех сторон огромными валунами, перед которыми река замедляет своё течение, образуя глубокую, спокойную заводь.

Вода проходит над валунами тонким слоем, и в ней, покачиваясь, колеблются мелкие водоросли. Наружная сторона этих глыб покрыта разноцветными лишайниками. Вся заводь похожа на огромную чашу, гладкая поверхность воды которой резко контрастирует с бурлящим потоком по её границам.

– Двенадцать лет назад, – сказал отец, – я и твоя мама опустились вдвоём в эту чашу. Вода была очень холодной, не выше десяти градусов, и единственным, что могло нас согреть, были наши молодые тела. Это место, в котором ты был зачат…

Я очень явно представил себе описываемое отцом. Холодный поток и красивые тела своих молодых родителей. На секунду мне показалось, что в этой картине содержалось что-то совершенно прекрасное. Я закрыл глаза, и тогда мне стало легко и спокойно, как будто я погрузил горячие ладони в прохладную и прозрачную воду…

 

Звонок в дверь. Дверь открывается внутрь бабушкиной квартиры. Отец неловко здоровается и, не дожидаясь приглашения, порывисто проходит на кухню. Нервно достаёт из-под стола табуретку, водружает её в центр кухни, садится. Его ладони подпирают лоб, а локти опущены на колени. Немного успокаивается – теперь он снова уверен в себе. Наконец, после долгой паузы:

– Ваша дочь беременна.

– Я уже знаю. Как ты посмел прийти сюда?

– Эльза Сауловна, меня привели сюда события. Есть вещи, которые вы должны знать.

– Ты опозорил мою дочь! Я не допущу этого брака и не допущу этого ребёнка!

– Вы ошибаетесь, если думаете, что будете безраздельно управлять судьбой Жени. Она – взрослый человек, и сама примет все свои решения. Я только хотел сказать вам, что мы с Женей любим друг друга и будем жить вместе. Ребёнок появится на свет независимо от того, как вы будете к этому относиться. Возможно, мы будем снимать жильё недалеко от центра. Или переедем на квартиру моего отца, Александра Даниловича. Он планирует вернуться в Москву, на жилую площадь своей покойной матери.

 

Ещё одна черно-белая фотография – свадебная. Папа держит маму на руках. Мама в белом платье, с белой вуалью, смеющаяся счастливым смехом. Отец – в чёрном, улыбается натужно. Видно, что эта ноша оказалась тяжелее, чем он мог себе представить. Тем более что ноша – двойная, потому что я уже нахожусь у мамы в животе. Свадьбу сыграли поспешно и панически быстро. Приехали все ташкентские и ленинабадские родственники. В огромном зале отец и мама станцевали вальс. Близкие подарили к событию дорогущий фарфоровый чайный сервиз, который тут же, при подаче на стол, был разбит вдребезги…

 

В 90-м году, выплатив по требованию мамы на год вперёд свои алименты, отец совершил попытку эмиграции в Америку. На дворе продолжалась эпоха политического и экономического развала Советского Союза. Многие тогда снимались с места в преддверии гражданских войн, нищеты и общего неустроя.

Я не знаю точных мотивов отца. Возможно, он хотел обрести себя заново в новых координатах и более благоприятных обстоятельствах. Этой попытке предшествовали краткосрочные визиты в Штаты, когда отец впервые глотнул воздуха свободы. Болгария должна была стать перевалочным пунктом на дороге отца. Здесь он должен был пройти последние бюрократические формальности. Но по достижении Софии расклад резко поменялся, Америка перестала принимать беженцев, и отец встал перед выбором: вернуться или продолжить путь, но уже – в Израиль. Отец предпочёл последнее.

Я и московские родственники провожали его с центрального вокзала. Прошёл небольшой тёплый дождь. Состав тронулся и медленно пополз. Возвращались молча. Однако полное осознание утраты настигло меня только через несколько дней.

 

 

Глава 4. Братья

 

За собой отец оставил меня, свою вторую жену Олесю и Женьку, её ребёнка, младшего моего брата. Женька лишился присутствия отца так же, как и я, в 6 лет.

Я жил с отчимом и его родителями. Под моей опекой находился Димка, сын отчима, мой брат – почти ровесник Женьки. На ту пору я был успешным подростком, которому легко, с удовольствием давалась учёба; юношей, у которого была насыщенная интересная жизнь помимо школы. Я много читал.

Каким-то образом я чувствовал наше братское единство и всячески старался сблизить нас всех: меня и своих братьев. Для этого я предпринял инициативу, которую поддержали в обеих семьях. Мне выдавали карманные деньги на наши общие прогулки и путешествия по городу. Они начинались рано утром и заканчивались поздним вечером. Иногда Женька даже ночевал у нас. Наши блуждания часто повторяли один и тот же маршрут. Сначала мы заходили на рынок, со знанием дела покупали фрукты на троих, потом, подкрепившись, шли в городской луна-парк, где малышня развлекалась на аттракционах и, если позволяло время, наведывались в зоопарк или купались в озере. Нагулявшись, провожали Женю домой. Да, да – в ту самую квартиру, где я и мама в прежнее время жили с папой.

Довольно часто, проводив Женьку до дома, я встречал Аню, соседку Олеси по лестничной клетке. Я, Димка и Женя занимались играми в детской комнате, Олеся и Аня болтали на кухне о своём. Потом я узнал, что Олеся преподаёт Ане уроки журналистики. Я помнил её ребёнком, который играл и рос в нашем дворе вместе с другими детьми. Это была невзрачная девочка-подросток. А потом Аня исчезла из нашего двора на несколько лет. Когда она вернулась, от неё уже веяло мягкой волнующей сексуальностью созревшей девушки. И я не мог не признаться себе, что она мне нравится. Но наша возрастная разница теперь бросалась в глаза и давала себя знать. Я запрещал себе все мысли о ней, так как прекрасно понимал, что для такой женщины я должен, как минимум, немного повзрослеть. Даже такая простая ласка, как пожатие руки, похлопывание по плечу, поглаживание волос, приводила меня в дрожь. Но для Ани – я был только ребёнком.

В один из обычных дней я возвращался домой из школы. Я пребывал в прекрасном настроении и предвкушал то, как поделюсь с мамой школьными событиями и новостями. Это была давняя традиция, и меня ждало бурное и радостное общение с мамой. Я зашёл в подъезд, и в мой нос ударил запах свежезавезённых рыбы и мяса из продуктового магазина на первом этаже. Я не успел миновать и половины лестничного пролёта, как налетел на Аню. Было видно, что для неё эта встреча – не меньшая неожиданность, чем для меня. Мы неловко поздоровались, посторонились и пропустили друг друга. Я проводил её взглядом и увидел, что она очень торопится. Когда я подошёл к нашей квартире, то на дверной ручке обнаружил белый не надписанный конверт. Он не был запечатан, и содержавшееся в нём письмо просилось в руки. Видимо, мне было суждено его прочесть. В нём были следующие слова: «Женя, ты должна отпустить Лёню. Я знаю, что он тебя не любит. Он любит только меня и принадлежит только мне».

И тут меня осенило, почему я натыкаюсь в последнее время на Лёню в подъезде нашего старого дома. Он объяснял это тем, что у него там пациенты. Но теперь было ясно как белый день, что он приходит к Ане. У письма было какое-то продолжение, но я не успел дочитать. Мама услышала копошение под дверью. Пока звучали повороты замка, я успел вложить письмо обратно в конверт. Я увидел маму и протянул ей письмо: «Мама, кажется, это тебе…».

Пройдя к себе в комнату и оставив там ранец, я вернулся в коридор. Мама стояла, одной рукой опираясь о стену, а второй рукой прижимая грудь. И тут я понял смысл выражения «у человека потемнело в глазах» – в её взгляде застыло что-то чёрное. Я спросил шёпотом:

– Мама, что с тобой?

Она посмотрела на меня и сквозь меня, как будто не видит, и ответила:

– Ничего, Данечка, ничего… Немного сердце жмёт…

 

В 92-м году мы в последний раз поехали в Россию. К тому времени бабушка полностью перебралась в Петербург, где были все её семейно-исторические корни.

В то время она вместе с мужем зарабатывала журналистикой. Бабушка была корреспондентом «Петербургских ведомостей», а её муж печатался в скандальной перестроечной газете «Час Пик». Здесь у неё была квартира на Исполкомовской улице, недалеко от Невского проспекта, и роскошная дача в часе езды от города. На самом деле, ради этой дачи мы и приезжали. Чтобы подышать северным лесом, окунуться в прохладные летние озёра, пособирать и посушить грибы, повозиться на дачных грядках.

Моя мама всегда была человеком сентиментальным, и иногда ей не удавалось это скрыть. Ей не нужно было много, чтобы растрогаться, и когда за окном электрички появлялись первые берёзки, она начинала плакать. Кто-нибудь подавал ей платок… Эта любовь к северной природе передалась и мне, и когда я попадал на бабушкину дачу или в пионерский лагерь в предместьях Питера, душа моя начинала чувствовать и жить с полной силой. Потом, в Израиле, когда срок нашей эмиграции измерялся двумя десятилетиями, мама однажды произнесла: «Может быть, это судьба. Может быть, так мне и суждено – прожить всю свою жизнь в Азии».

Когда мы вышли на перрон нашей станции, бабушка попросила меня немного задержаться, пропустив вперёд маму, Димку и Лёню. Мы отстали, и она посмотрела на меня очень серьёзно.

– Даня, скажи мне, что случилось с мамой? Она за один год постарела на пять лет. Это ужасно, я не могу на неё смотреть.

Возникла пауза. Я посмотрел на бабушку, потом на идущих впереди нас.

– Он ей изменяет, – сказал я с очень уверенной интонацией, так, чтобы это не прозвучало как выдумка, и по блатному сплюнул на перрон.

Бабушка задумалась, а затем произнесла:

– Я догадывалась...

Мы помолчали.

– Не знаю, Данечка, известно ли тебе, но я хочу, чтобы ты знал – любящая женщина испытывает горчайшую муку, когда ей изменяет любимый человек.

 

На этот раз мы с Лёней бродили по лесу особенно долго. Так увлеклись прогулкой, что сильно заплутали и несколько часов не могли найти знакомые ориентиры. Миновав несколько болот и множество просек, мы, наконец, усталые прилегли на открытом земляничном лугу. Наши резиновые сапоги лежали тут же, за день мы прошли не меньше тридцати километров, и затёкшие ноги требовали отдыха. Так мы и отдыхали, лёжа, щурясь на яркое солнце, готовые от усталости провалиться в сон. И тогда Лёня заговорил:

– Даня, посмотри на это солнце, на этот луг, на деревья. Попрощайся с этим лесом. Запомни этот день. Мы уезжаем в Израиль, и в ближайшие десять лет ты не увидишь северной природы.

Но я был всего лишь подросток, и я не мог понять и представить себе как следует значение его слов. Природу и красоту вокруг я принимал как данность. И не знал, что где-то бывает иное. И ещё он сказал, что в Израиль мы едем не как эмигранты или репатрианты, а как беженцы. Мы спасаемся от гражданской войны: останься мы в Душанбе – и нас просто убьют.

Отдохнув, мы встали и пошли дальше. Лёня на ходу, длинной палкой задумчиво трогал и шебаршил замшелые пни, а я шёл за ним и всё запоминал, запоминал этот лес, прощался с этим днём.

Я проснулся августовской ночью в железнодорожном контейнере, который находился на дачном участке бабушки и был обжит изнутри, как обычная комната. Стены комнаты были выстланы тонкими деревянными рейками, оструганными недавно и источавшими приятный смоляной аромат. Тут же, между стенами, на протянутых нитях сушились свежесобранные грибы, которые тоже душно и сладко пахли. Проснулся я глубокой ночью от чувства, что нахожусь в помещении один, и от этого мне стало неуютно и одиноко. Я увидел, что родительские кровати пусты. Где-то в темноте на одной из стенок висели часы. Я подошёл к ним и, когда мои глаза привыкли к полумраку, увидел, что стрелки показывают три часа ночи.

Тем временем снаружи творилось что-то невообразимое. Страшный ливень сходил на землю сплошными неоглядными потоками, хлестал землю, деревья и сам контейнер. Я подвинул к стене табуретку, взобрался на неё и выглянул в окно. Метрах в тридцати, на открытом, ничем не защищённом от дождя месте, стояли, обнявшись, мама и Лёня. Оба они были в небрежно наброшенных на плечи тонких плащах, в которых ворочались и бились потоки, струи ветра. Так и стояли, сцепив руки, не пытаясь прятаться от бури. Ветер и ливень танцевали, беснуясь, а небо сходило с ума, ежесекундно вспыхивая и озаряясь десятками изломанных стрел, вздрагивало в яростных судорогах молний, разрядах электричества и бешеных раскатистых взрывах грома. Бело-розовые гигантские раскидистые ветки молний полыхали над землёй, мечась и бросаясь от одного края неба к другому, будто бились в невидимые стены, пытаясь вырваться за пределы самого пространства. Вспышки сопровождались звуками, которые были похожи на затяжную очередь из автоматического оружия или грохот артиллерийской канонады.

Минуты две я наблюдал за мамой и Лёней. Они были частью этой грозы, центром бури, они наслаждались ею. Их силуэты были размыты чернотой ночи и сбитым ветром, рваным колыханием ливневых завес. Но когда вспыхивала очередная молния, мне казалось, что это вечность снимает их фотографию – навсегда для моей памяти.

Я слез с табуретки, лёг в кровать и свернулся калачиком под тёплым одеялом. Последней мыслью, посетившей меня перед сном, было:

«Всё в порядке. Они такие же сумасшедшие, как и я».

 

Сейчас, глядя назад, я, кажется, понимаю природу наших нескончаемых склок: эгоизм ребёнка заключается в том, что он неосознанно стремится поставить себя в центр внимания своих родителей. Ещё не умея отдавать, он следует своим инстинктам и жертвует любой моралью, лишь бы обрести желанное «превосходство» в глазах своей матери перед лицом остальных членов семьи, будь то отчим или брат. Это его способ утвердиться. Он ещё не знает, что утвердиться можно также через самопожертвование.

Агрессию я приносил из школы. Там я был частью постоянной борьбы за мужское первенство в своём классе. Там мне приходилось проходить стычки с таджикско-русской гопотой и блататой, которой, кстати, боялись не только школьники, но и учителя. Идя в школу и возвращаясь из школы домой, нельзя было знать, ударят тебя в лицо или посадят на нож. В обществе был разброд, а за окном начиналась гражданская война.

У родителей не было постоянного отношения и ясной политики в том, что касалось Димки и меня. Всё состояло из крайностей. Сначала они отдавали Димку в моё полное ведение и под моё покровительство так, что ему было запрещено даже на меня жаловаться. А потом запрещали малейшее с моей стороны применение насилия к брату. Конечно, это спутывало все мои ориентиры.

Моё отношение к Диме тоже было полярным. Я мог обидеть его, довести до слёз, а когда он начинал плакать, я тут же начинал его жалеть, обнимал и старался успокоить. Когда я видел полную Димкину беззащитность, моя агрессия внезапно сменялась горячим стыдом. Особенно, если я не был до конца прав. Это была любовь-ненависть, ненависть-любовь, да и сам я всегда был существом противоречивым. Моему гневу противостояло Димкино врождённое чувство справедливости. Часто, когда я попирал его права, свободу и достоинство, он был готов уступить мне только ценой собственной жизни.

Он был со мной на равных, несмотря на свой малый возраст и восьмилетнюю между нами разницу. И порой в наших конфликтах он вёл себя благороднее, чем я, хотя он был лишь ребёнком, а я – уже подростком. Правда, в нашем дворе, где мы с Димкой играли и проводили время, я всегда был его спиной и тылом. Я защищал его и лез за него в драку, даже если Димкин обидчик был старше и сильнее меня, и не позволял, чтобы его задевали чужие. Димка, кажется, это ценил. Но дома я превращал жизнь брата и матери в настоящий кошмар.

Вспоминается Разлив, наша дача в предместьях Ленинграда. Зелёная до боли в глазах трава, которую гладит ветер. Запах вечности, исходящий от прибитой дождём пыли. Пляжный песок, камыши, утреннее солнце. Димка, едва касаясь земли, на носочках бежит к воде. Димке сейчас двадцать два года, но он до сих пор иногда ходит на носочках. С горечью пытаюсь осмыслить, отчего, с одной стороны, не по-человечески его любя, с другой, я превратил жизнь своего брата в сущий ад. И прихожу к выводу, что так уж многие из нас сотворены, что, любя, ненавидят и делают первое и второе с одинаковой страстью.

 

Перехожу на несколько минут в своё детское прошлое.

Ночь. Меня укладывают спать. Со мной сидят, убаюкивают, ласкают, отпугивают страхи перед предстоящим сном. И вот, комната действительно пуста. Я прошу: «Мама, пожалуйста, оставь хотя бы щёлочку!». Мамины шаги удаляются, и я слышу только невнятные звуки беседы на кухне. Находясь один в тёмной комнате, съёживаюсь от страха с каждым скрипом оконной рамы, при нарастающем грохоте каждой проезжающей машины. Свет ночных фар, рассеиваясь в пустоте, делается тусклым, проникает в комнату бегущими по потолку полосами. На белой двери комнаты раскачиваются зловещие тени каштановых листьев. Я вглядываюсь в узор. Я вижу её! Это ведьма с распущенными волосами. Она пляшет угрожающий танец. Стоит мне закрыть глаза, как она вопьётся в меня своими зубами.

– Мама! Мама! – кричу я. Но она молчит.

Я боюсь встать и открыть дверь, потому что для этого нужно встретиться с ведьмой. Страх доводит меня до изнеможения, и я засыпаю. Мне снится общественная уборная, с шумящей водой, с вечно обшарпанными стенами и запахом хлорки. Я хочу справить малую нужду, но слышу угрожающий шёпот ведьмы и не могу пошевелиться.

 

Наверно, такие же страхи терзали моего братика по ночам. Мне тогда было уже тринадцать. Его ночные капризы затягивались на долгие часы, превращая мамино время в бессонницы. Я, ничего не понимая, видел в поведении брата злонамеренность и, жалея мать, порой вскипал. Наблюдая бессилие родителей и держа злобу на брата, я как-то сказал:

– Дайте мне попробовать успокоить Димку.

И мне позволили. Я вошёл к нему в комнату и плотно закрыл за собой дверь.

– Где мама? – спросил Дима.

Я подсел на кровать и устрашающе вкрадчиво сказал:

– Произошла ужасная вещь. Наша мама упала с лестницы и сломала шею. Сейчас мама в больнице, врачи пришивают ей голову. Если ты будешь тихо себя вести, не будешь кричать и хныкать, то операция пройдёт успешно. И мама вернётся. Обещай мне, что ты не станешь никого звать. Обещаешь?

– Обещаю, – ответил Дима голосом, срывающимся в плач.

Я выхожу из комнаты не без самодовольной улыбки, гордясь своей выдумкой. Около получаса длится полнейшая тишина.

– Даня, как тебе это удалось? – спрашивает мама.

– Это моя тайна, – отвечаю я.

Полная любопытства, мама тихонько подходит к двери детской и приоткрывает её, чтобы убедиться, что Дима действительно спит. Через дверной зазор на Диму падает свет. Я только помню, как страшно, всем телом он вздрогнул:

– Мама, ты жива?

Всё, конечно же, вскрылось. Но меня даже не наказали, понимая, что хотя я и подросток, но всё-таки ещё ребёнок, который мало ведает, что творит.

Потом, уже в Душанбе, у нас дошло до поножовщины. Во время ссоры, на запале страстей, Димка два раза ударил меня столовым ножиком по голени. Рана была пустяшная, но было много крови, и тогда в нас обоих проснулась совесть.

Дима зашёл в ванную комнату, где я отмывал повреждённое место, потянулся ко мне с искренним объятием, попросил прощения, спросил: «Не больно?» Я тоже извинился.

– Мы не должны драться. Ведь мы же – бра́ты! – сказал Димка.

 

 

Глава 5. Мама

 

Моя мама, уставшая от противостояния детей, не знающая, как положить ему конец, ходила полуотрешённая и мрачная, словно отгороженная ото всех прозрачным стеклом. Урезонить меня в моей несправедливости обычными словами она не могла, простые доводы и реплики меня не останавливали. Наверно, она искала способ дозваться моего разума, когда стала давать мне на прочтение короткие рассказы. Это была её попытка контактировать со мной на другом психическом уровне. Книгу «Потерянный смех» я проглотил за два дня. Быстро схватывая фабулу, я не всегда понимал и улавливал подтекст даже тех вещей, которые были обращены на мой возраст.

Я не чувствовал, что между замыслом книги и живой реальностью бывает не только косвенная, но и прямая связь. Что книга, в большой степени, пособие к жизни, содержащее свои намёки, которые необходимы подростку для овладения действительностью.

В первом рассказе речь шла о рабочей английской семье, в которой не было отца. Семья жила в предместьях Лондона, и мать трудилась на конвейере одной из пригородных фабрик, чтобы прокормить двух своих сыновей. Действие происходит в эпоху экономического спада, и зарабатываемых матерью денег едва хватает только на то, чтобы спасти детей от голода, тогда как нищета давно стала для них привычным состоянием. В рассказе дважды описывается момент утренней трапезы, когда мать с большой заботой и в то же время демонстративно оставляет старшему сыну самую крупную порцию хлеба, масла и мяса, ограничивая себя и младшего сына. Старший сын принимает и понимает происходящее как должное. Рассказ заканчивается тем, что он скапливает деньги на билет до столицы и уезжает из своего города в поисках лучшего для себя будущего. Он бросает мать и младшего брата на произвол нищенства и голода. Последние строки описывают только эйфорию главного героя, когда он садится в запряжённую лошадьми повозку и покидает пределы города.

 

В повествовании второго рассказа действующим лицом тоже была мать. Женщина, живущая в семье, где неспособны её понимать. Мать, страдающая от измен мужа, от эгоизма и жестокости собственных детей. Человек, которого перестали любить, которому перестали сочувствовать. Она доходит до состояния абсолютной отстранённости, уходит в себя, и у неё случается помутнение рассудка. Не находя выхода своему одиночеству и боли, она открывает окно, взбирается на подоконник, свешивает наружу ноги и «летит». Именно слово «летит» делало весь рассказ ещё более правдоподобным и зловещим.

 

Я дочитал последнюю сцену и прислушался к тишине квартиры. Из зала послышался резкий звук хлопнувшей оконной рамы. Я похолодел от ужаса. В следующую секунду я швырнул книгу в сторону и побежал по коридору в направлении зала. Окно было полностью распахнуто наружу и скрипело. Весенний ветер задувал внутрь квартиры и вздымал прозрачную тюлевую занавеску. Я задержал дыхание и на цыпочках прошёл в родительскую спальню. Мама лежала на кровати, забывшись крепким сном. Она не слышала шума улицы и моих осторожных шагов.

 

Как-то раз мы с мамой сильно повздорили, и я неожиданно для себя назвал её дурой. Мама подошла и отвесила мне несильную пощёчину. Я ушёл в свою комнату, плотно прикрыл дверь и скоро забылся в детских играх.

Через несколько минут дверь приоткрылась, и я увидел бабушку. Она так и не вошла в комнату, в дверных створках застыло её строгое лицо и плечи. Бабушка обратилась ко мне без преамбулы, каким-то нехорошим хриплым голосом:

– Даня, ты обидел маму, ты оставил тёмное пятно на её сердце. Каждый твой жестокий поступок будет оседать чёрными пятнами на сердце твоей мамы. Эти чёрные пятна невозможно стереть. Когда её сердце покроется ими настолько, что в нём не останется ни одного светлого места, твоя мама не сможет жить. Да, Даня, эти пятна нельзя отмыть…

Слова бабушки напрягли все мои нервы до дрожи. Сначала я озлился на бабушку, но потом подумал и осознал, что в её словах, кроме шантажа эмоционального, было ещё что-то вещее. Я вышел на кухню, где мама подошла ко мне, взяла мои руки в свои:

– Данечка, прости меня за эту пощёчину.

– Мама, – ответил я, – я нисколько на тебя не сержусь, ведь я получил за дело, это ты меня прости…

 

О маме... Первое, что приходит на ум – она безумно одинока. Не по социальному положению, а по тому, что у неё в глазах. Это такая скорбь! Одна знакомая сказала однажды, что мамина исключительность состоит в том, что она обладает «даром ответной любви». Кто же сдержится и не воспользуется этим нахально?

Мужчины моментально проникаются чувством глубокого к ней уважения. «Умная женщина» – это эпитет, который повторяется любым, кто её знает или знал. Кроме того, она учёный, генетик, всю жизнь занимается наукой. Прибавьте ко всему неимоверную силу духа и воли, чистые принципы и чистую мораль по отношению к окружающим.

Она, единственная трудящаяся в нашей семье, за каждого из нас всегда стояла насмерть и горой, забывая при этом себя...

 

В Союзе моя мама занималась гибридизацией зерновых, а точнее, пшеницы, изучала и создавала засухоустойчивые сорта, жили-то мы, благо, в Азии, в Таджикистане. Была, кстати, идея вывезти уникальные образцы зерновых в Израиль, но осуществлена она не была – боялись проблем на таможне и с законом. В институте, где работала мама, она была незаменима, так как писала диссертационные работы для таджикского научного начальства.

В Израиле маме пришлось перепрофилироваться на генетику животных, точнее, насекомых, а если уж совсем точно – мух. Дрозофил. Самый распространённый объект лабораторных генетических наблюдений: размножение и смена поколений происходят с такой скоростью, что этот вид – самый удобный способ ускоренно изучить смену и развитие генетического материала.

Помню, каждый день перед выходом на работу мама брала с собой в автобус учебники. Время на дорогу в университет уходило полуторачасовое, и всё это время мама училась. Всё было сначала не так прелестно: начинала она с мытья пробирок и колб. Потом она стала заведовать небольшой лабораторией, у неё появились подчинённые и студенты. Попробую описать то, чем она занималась все эти годы.

Представьте себе два склона одной и той же горы или ущелья. Оба склона населены популяцией дрозофил. Разница между склонами климатическая, пусть небольшая, но ощутимая для мух. Разные температурные параметры, разная освещённость, влажность и т. д.

В какой-то момент единая прежде популяция начинает распадаться на две, условно «северную» и «южную» – по расположению склонов. Выражается это в том, что мухи южного склона начинают сексуально предпочитать мушиц того же склона. То есть, они продолжают спариваться с мушицами с северного, но делают это с течением времени всё менее и менее охотно, что выражается в процентах половых контактов. Предполагается, что причиной смены сексуального поведения является, преимущественно, климат.

Дальше изменённое сексуальное предпочтение начинает способствовать возникновению двух несмешивающихся видов. Сначала происходит разделение на подвиды: то есть, разница в генетическом материале налицо, но скрещивание всё ещё возможно, пока не появляются два разных несмешивающихся вида из одного правида. В принципе, это уменьшенная универсальная модель, на которую можно опираться при изучении и анализе других более сложных животных, включая человека. Потому что сами пертурбации наследственного материала в этом процессе – подобны.

 

 

 

Чтобы прочитать в полном объёме все тексты,
опубликованные в журнале «Новая Литература» октябре 2024 года,
оформите подписку или купите номер:

 

Номер журнала «Новая Литература» за октябрь 2024 года

 

 

 

  Поделиться:     
 

Оглавление

1. Пролог
2. Часть 1. Семья
3. Часть 2. Израиль
51 читатель получил ссылку для скачивания номера журнала «Новая Литература» за 2025.05 на 07.06.2025, 22:34 мск.

 

Подписаться на журнал!
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru

Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!

 

Канал 'Новая Литература' на yandex.ru Канал 'Новая Литература' на telegram.org Канал 'Новая Литература 2' на telegram.org Клуб 'Новая Литература' на facebook.com (соцсеть Facebook запрещена в России, принадлежит корпорации Meta, признанной в РФ экстремистской организацией) Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru Клуб 'Новая Литература' на twitter.com (в РФ доступ к ресурсу twitter.com ограничен на основании требования Генпрокуратуры от 24.02.2022) Клуб 'Новая Литература' на vk.com Клуб 'Новая Литература 2' на vk.com
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы.



Литературные конкурсы


Литературные блоги


Аудиокниги




Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:

Герман Греф — биография председателя правления Сбербанка

Только для статусных персон




Отзывы о журнале «Новая Литература»:

03.06.2025
Слежу за вами, читаю. По-моему, уровень качества постепенно растет. Или стабилен, в хорошем смысле. Со стороны этому и завидуют, и злятся некоторые. Как это у Визбора. Слава богу, мой дружище, есть у нас враги. Значит есть, наверно, и друзья.
Игорь Литвиненко

03.06.2025
Вы – лучший журнал для меня на сегодняшний момент.
Николай Майоров

03.06.2025
Ваш труд – редкий пример культурной ответственности и высокого вкуса в современной литературной среде.
Давит Очигава

Номер журнала «Новая Литература» за май 2025 года

 


Поддержите журнал «Новая Литература»!
© 2001—2025 журнал «Новая Литература», Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021, 18+
Редакция: 📧 newlit@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000
Реклама и PR: 📧 pr@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 992 235 3387
Согласие на обработку персональных данных
Вакансии | Отзывы | Опубликовать

Детальное описание заказать тарталетки с начинкой в офис тут. . Детальная информация купить летние шины в спб на нашем сайте.
Поддержите «Новую Литературу»!