HTM
Номер журнала «Новая Литература» за февраль 2024 г.

Андрей Усков

Грусть, тоска, печаль и радость

Обсудить

Рассказ

 

Купить в журнале за май 2017 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за май 2017 года

 

На чтение потребуется 50 минут | Цитата | Скачать в полном объёме: doc, fb2, rtf, txt, pdf

 

Опубликовано редактором: Елена Астахова, 4.07.2017
Иллюстрация. Название: «Двое в лодке». Автор: Ирина Старженецкая. Источник: http://cultobzor.ru/2013/10/dvoe-v-lodke/01-461/

 

 

 

Посвящается матери

 

 

Грусть

 

 

Иван Сергеевич Чевыров лежал на диване и смотрел в потолок.

«Всё, – думал он, – надо завязывать; попетушился, помычал, похрюкал, погавкал, помяукал, пошипел, пожужжал, почирикал, покуковал, посверчал и хватит. Будя. Пора и честь знать. Пусть эти остолопы теперь хрюкают, визжат, квакают, выдрючиваются, чахнут со своими проблемами, а с меня хватит».

Ему почему-то вспомнился Екклесиаст, который частенько читывался им на досугах, и он процитировал его вслух нарочито и убеждённо, будто бы убеждая самого себя: «Все вещи – в труде: не может человек пересказать всего, не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем!»

Пустой кабинет не отозвался эхом, не всплакнул расчувствовавшейся секретаршей, не всхрапнул осиротевшим худруком, не перекрестился уборщицей, он проглотил Екклесиаста, как предыдущего обитателя этих пенат, и остался собой. Директорский кабинет дивногорского театра кукол за свою семидесятилетнюю историю повидал много легендарных личностей. Все эти люди были одухотворены своей работой. И каждый из них положил всю свою жизнь для того, чтобы театр был интересен ребёнку. Но времена бегут, меняются люди, меняются нравы, общество так или иначе расслаивается: прежние ценности становятся ветхими, нынешние – приоритетными, и кто тому виноват? – вряд ли кто-то ответит достойно.

Вот и Иван Сергеевич, проработав в этом театре почти тридцать лет, был слегка шокирован, когда услышал, что его за глаза зовут: Иваси. А дело было так. Он шёл с худруком к себе в кабинет и зачем-то случайно зашёл в зрительский зал, где шла репетиция. И тут он отчётливо услышал, как актёр Х в спешке сказал: «Шухер, Иваси плывёт!» Фраза была сказана явно под сурдинку, с расчётом, что сам Иван Сергеевич не услышит её. «О чём это они, – переспросил он режиссера, – чем вы тут занимаетесь?» «Репетируем», – ответил режиссёр. «Это я вижу, – несколько нервно отреагировал Чевыров, – что вы репетируете?» «Петрушку и царевну-лягушку». «И где там про иваси, где текст, дайте сюда, пожалуйста». Режиссер слегка покраснел, подал текст и отвернулся. Иван Сергеевич долго искал очки, вспомнил, что они остались в кабинете, тут нашёлся угодливый худрук, очки с нервной дрожью взлетели на нос, никакой иваси в тексте, конечно же, не было. Директор поднял глаза на свой коллектив, и глаза его вспыхнули: «Как же это, что же это, братцы-кролики, ведь я же всю жизнь только и жил для вас, а вы?..» Иван Сергеевич поискал в себе воздух, чтобы хоть что-то выразить, но шок омертвил его язык. Стало как-то противно что-то говорить этим банально испорченным людям. Противно и тошнотворно. Он повернулся и молча пошёл к себе в кабинет. «Иван Сергеевич, а как же бутафория», – нашёлся худрук. «Давайте как-нибудь после», – промямлил он в дверном проёме. «После чего?» – переспросили его. «После всего». «После чего всего?» «После всего всего», – растаяло уже в коридоре. Режиссер покрутил у виска пальцем кому-то на сцене. Оттуда ответили: «Я же не думал, что он услышит».

 

И вот уже полчаса как директор театра кукол лежит в своём кабинете на диване и рассматривает потолок. За окном, как по заказу, закрапал нудный апрельский дождик. Иван Сергеевич перевёл взгляд на портрет знаменитого тёзки над своим креслом и спросил его: «Ну, и как тебе это, тебя тоже иваси звали?» Тёзка молчал. Иван Сергеевич не любил фамильярности, но в душе очень гордился тем, что имел такого знаменитого тёзку. Это всегда как-то придавало ему особый статус, что ли. О жизни Тургенева он считал, что знает почти всё, а спектакль «Красная шапочка» был его любимым спектаклем. Дождь за окном усилился, и на ветках старинных лип появились слёзки.

– Ну, здравствуй, грусть, – сказал он охрипшим голосом, – что-то давненько мы с тобой не встречались. – Ему вдруг захотелось бросить всё и уехать куда-нибудь на дачу в деревню. Погрустить там от чистого сердца. Побродить по лесу. Потрепаться с деревенскими людьми. Попариться в баньке…

«Нынче, должно быть, уже берёзовый сок пошёл, – подумал он, – и подснежник должен безумствовать, хотя, конечно, и грязь, и слякоть, и скука смертная. Однако надо, надо на пару деньков раствориться. Сегодня у нас что, пятница? Ну, вот и замечательно. А эти масоны пусть тут подёргаются».

Иван Сергеевич был не то что антисемит, но при случае любил пораспутывать ниточки всемирного заговора. Вот и нынче он углядел во всех этих ивасях тонкую планомерную работу режиссёра:

«Не иначе как подсиживает, гад! А что, иваси – рыба старая, всё работает и работает, работает и работает. Так когда же вы, извините, Иван Сергеевич, наработаетесь-то? А тут мы даём знак, такой чёткий знак: поработали, Иван Сергеевич, пора и честь знать. Тонко так намекнём…»

Иван Сергеевич выпятил нижнюю губу и спародировал некий трактор: Пф, пф, пф, пф, пфрфрфр. Он всегда издавал такой звук, когда не знал, что ответить, или хотел что-то срочно забыть.

«Так, не раскисать, а то ещё, не дай бог, давление поползёт, а там и депрессион де фуа вылезет. Они ж только этого и ждут, сволочи. «Иван Сергеевич, а почему у вас такие волосатые руки?»

Руки у Ивана Сергеевича и вправду достаточно волосаты. В молодости он отшучивался перед молоденькими барышнями, мол, ладно руки, зато на груди – волосы Пушкина. «Тёмненькие актрисули» смущённо хихикали: «Как это, как это?» И тут уж Иван Сергеевич устраивал эротическую лекцию о том, что великий классик и вправду всю жизнь проносил на груди волосы Пушкина. Девчонки жеманно хихикали, мол, вы-то тут при чём? Ну, как это при чём, входил в раж опытный рукамиводитель, нам, Иванам Сергеевичам, шаловливые ручки лезли к юному телу, нам, Иванам, ощупывая упругие груди, нам, Иванам Сергеевичам, тянулись чевыровские щупальца к интимным местам. Сергеевичам, рычало директорское либидо, волосы Пушкина, эта ж… любая начинающая актриса при этом напоре чувствовала себя княжной, ни меньше, ни больше. И потом, всё-таки какая-никакая карьера высвечивалась впереди: «Пусть, пусть разгорится, главное, вовремя остановить, а там попрошу хорошую роль, иль припугну компроматом». И никто из них никогда не решался на пощёчину. Всё-таки глаз-то у Ивана Сергеевича был намётанный на этот счёт: какая – даст, а какая – пощёчину влепит. Чувствовал он блядовитость профессии, чувствовал, как самого себя.

«Эхма, где наша не пропадала! – вновь взбодрился директор. – Так что вот, сейчас сядем в машину, уедем на дачу, а там видно будет: может, кто ещё из старых знакомых откликнется».

Но никто из старых знакомых почему-то не откликнулся. Видно, старость брала своё. Два часа ушло на дорогу, на маты, на городские пробки, народ отчаянно плагиатничал, и пытался повторить творческие замыслы Ивана Сергеевича: все ринулись за город. И только когда Чевыров увидел «родную» деревню, он слегка успокоился. Его грусть вернулась в желанное русло.

Усердие спонтанного порыва не обмануло Ивана Сергеевича.

«Вот вам, уважаемые господа масоны, чистейшая русская грусть. Стоит старая деревня, стоит милая. Через одну покосившиеся древние избы. На окнах – рассада, старушечки, леечки. Въезжаешь, Паноптикум?! (Ему почему-то захотелось сейчас обозвать своего режиссёра каким-нибудь омерзительным словом). Ты мне Петрушку с иваси поставил, а я тебе, а я тебе, а я тебе ничего не сделаю. Я буду смотреть, как ты плаваешь в своём еврейском дерьме, и на тебя поплёвывать буду. Брошу всё, отпущу себе бороду, как говорится, и останусь жить на селе!»

 

Сам Иван Сергеевич никогда не жил «на селе». В каком-то дремучем детстве его привозили к бабушке, но это было так давно, что вся история могла бы построиться на пяти-шести эпизодах: «грустные глаза коровы», «тёплая русская печь», «крестообразный дом», «бабушкина стряпня», «наглый кот Васька, который каждое утро лезет в ноги», да «какой-нибудь загадочный олень на потолке». Вот и вся деревня Ванечки Чевырова, городского мальчика, а ныне пожилого мужчины, который подъезжает теперь к своему дачному домику на чёрной, не игрушечной «Волге».

«Ах, какой лес, какой лес! А какая избушка, какая избушка! А какой дуб, какой дуб!» – И лес, и избушка, и дуб вправду у Ивана Сергеевича хороши. «Останусь, ей-богу, останусь. Вы мне ещё белого коня присылать будете, уважаемые члены мною созданного коллектива. Вы у меня ещё в ногах кататься будете, мол, прости нас, Иван свет Сергеевич, прости, дорогой, бес попутал, не подумавши мы».

Фантазии Ивана Сергеевича нарушил сосед за оградой. Супруга говорила прежде, что это какой-то странный тип, то ли Пашка, то ли Сашка, слова из него не вытянешь. Но грусть-то прёт. Её же, родимую, кому-нибудь выплеснуть надо. Иван Сергеевич решил подойти к соседу, познакомиться, узнать, как делишки, просто вообще тянуло к общению. И он ленивой, но респектабельной походкой отправился к изгороди, за которой пластался с навозом сосед.

– Здорово, сосед!

– Здравия желаю, если не шутите?!

– Сашка, если я правильно понял?

– Пашка.

– А, ну понятно, а меня Иваном Сергеевичем зовут.

– Очень приятно, – сказал Пашка и как-то невежливо продолжил работать. Он раскидывал навоз по своему полю. Да так азартно, будто хотел на луну его закинуть. Ивану Сергеевичу понравилось смотреть на сельского труженика. «Вот он – пахарь. Не какой-нибудь твой Петрушка!» Ему даже захотелось что-нибудь подсказать парню, чтобы тому, значит, было легче работать. Он порылся в себе, но ничего не нашёл. Однако хотелось как-то окрылить соседа, как-то расправить его, что ли, ну что он всю жизнь в своём навозе ковыряется. Ведь жизнь – это искусство. Вон как птицы поют!»

– Ну, как дела-то, Санёк? – спросил Чевыров с неподдельным интересом. Его на самом деле сейчас интересовала деревенская обстановка.

– Пашка, меня зовут Пашка.

– А, ну извини, извини, дурацкая привычка, с первого раза никогда имён не запоминаю. Ну, так всё-таки, как дела, Пашка?..

– Да, пока не родила, – грустно улыбнувшись, ответил Пашка.

– Понятно, понятно, – Иван Сергеевич внутренне согласился с женой: «Действительно, какой-то хмырь. С ним разговаривают, а он даже остановиться не хочет; мечет и мечет своё дерьмо, дискобол Хренов».

– Сам-то работаешь, али как? – Чевыров входил в роль, ему хотелось как-то привлечь к себе внимание, и он включил «деревенскую лексику».

– Работаю, как не работать. Баранку кручу, а в выходные вот развлекаюсь с навозом.

– Приятное развлечение, – зачем-то сказал Чевыров. – Ох, а пахнет-то, пахнет-то как?! – Тут Пашка оживился. Видимо, ему тоже нравился этот запах: – А чем пахнет-то? Чем?

– Ну, я не знаю, сеном, коровой, молоком.

– Да будет вам, Иван Сергеевич. Дерьмом пахнет, дерьмом.

– Ну зачем ты так, Санёк. Принижаешь всё. Человек создан для счастья, как птица для полёта. Надо, наоборот, возвышать себя. А с такими настроениями ты только быстрее устанешь.

– Да ну, а я не из таких, я – Темир Натор, – наконец-то остановился Пашка, – а вы-то сами – пенсионер или ещё работаете?

– Я-то, а считай, что уже пенсионер. Теперь частенько будем общаться, друг к другу в гости ходить, по грибы там, по всякие ягоды. Да же, Сашок?

– Меня. Зовут. Пашка, – достаточно твёрдо сказал чевыровский сосед.

– Ох, ну прости ты, ей-богу, день напряжённый был, ничего в голове не держится.

– А чиво так?

– Что чиво?

– Ну, день-то отчего чижолый был, вроде пятница, наоборот, сокращённый день.

– Так, а у нас в авиации сокращённых дней не бывает, – как-то вдруг выскочило из Ивана Сергеевича, ему просто захотелось возвысить сельского паренька. – Сам понимаешь, перегрузки там всякие. – Пашкин сосед врал, и чем больше он это делал, тем больше ему хотелось врать дальше. Селянин же слушал внимательно, уважительно, будто бы вдумываясь в слова Ивана Сергеевича.

– Девять, десять жэ. Иной раз так наломаешься, придёшь домой, аж в глазах всё мерцает. Только коньяк всё на место может поставить.

– Дааа? А правда, что вы и в полёт его с собой берёте? Я вот книжку читал про одного лётчика, там его сбили, в общем, если б не коньяк, я так понял, он бы не выжил.

– Когда как, когда как. Иной раз нет на складе коньяка. Что поделаешь? Приходишь, а кладовщик и говорит: только водка и самогон, коньяк кончился. Ну, думаешь, конечно, как же он кончился, закуркулил, поди. Но так-то я человек не скандальный. Говорю, ну водка так водка. А вообще-то, не в шнапсе же счастье.

– А в чём?

– Да как тебе сказать, Сашка.

– Пашка.

– Ну да, ну да, Пашка. Счастье – это когда есть любимая работа, любимая жена. Вот такие дела.

– Ну, если это всё, то я самый счастливый человек на земле.

– Н-да? А я вот – нет.

– А чиво так?

– Ну вот представь, – оживился Иван Сергеевич, – ты – командир полка, ты вынужден постоянно формировать свой личный состав. Ну, там присматриваться, чтоб все лётчики были здоровы, чтоб моральный облик у них был – соответствующий. Чтоб жёны, значит, у них были положительные. Чего ты смеёшься? Командир полка должен знать своих летунов от А до Я. А иначе как ты его в воздух выпустишь? Ты его выпустишь, какого-нибудь шального, с бодуна, или скажем, ему жена рогов наставила, и он случайно об этом узнал, а у него нынче полёты. Он сел в машину и полетел Америку из-за этого бомбить. Налицо – международный конфликт. А кто по папахе получит? Конечно же, командир полка. Не доглядел, мол, товарищ генерал-лейтенант. Не доглядел. Иди-ка ты на лесоповал.

– Надо же, как всё сурьёзно?!

– Ну, а как ты хотел. Всё как у взрослых, – командир полка помолчал немного и добавил: – Ну, а как деревня матушка поживает?

– Деревня-то, – ответил Пашка, – а чо ей будет, пока живёт, поживает, – он снова воткнул вилы в увесистую плюху и отослал её к чорту. Иван Сергеевич залюбовался. Нет, определённо, ему этот парень нравился. Этот дискобол Хренов. Сидит себе в этой самой земле и ещё что-то тащится. С чего тащится-то? Чему радуется? Жук навозный. Деревенщина.

– Деревня, Иван Сергеевич, эта ж, перпетум мобиле человечества. Вот кончится деревня, кончится и человечество. Я вот недавно это понял. Не зарегистрировал ещё это открытие. Так что, Христом-богом прошу, не крадите, пожалуйста, мою мысль, – Пашка состроил какую-то жалостливую фотокарточку, что Чевыров и впрямь увидел, что перед ним артист. Простой. Натуральный. Естественный. «С такими хорошо, должно быть, в разведку ходить», – прикинул он.

– Вот пока эти дома будут стоять, – Пашка окинул рукой деревню, – и людишки на этой земле пока будут ещё шевелиться – так и мир ещё поживёт. А без деревни скурвитесь, загниёте, в лоботрясы все подадитесь. Вот такая вам, Иван Сергеевич, грамотка от соседа вашева.

 

 

 

Тоска

 

 

На Пашку Селиверстова напала тоска. Нет, странно всё ж таки устроен человек. Ещё вчера тот же Пашка ехал в автобусе в город. Ехал в предвкушении маленького праздника. И было всё не то что нормально, а было радостно. Рассвет с утра зажигал в стёклах веранды удивительный радужный хвост какой-то загадочной птицы. На столе аппетитно дымилась вкусная каша, приготовленная Пашкиной женой Лидочкой. Лидок помешана на мистике снов. Сидит, попивая чай, рассказывает, что там ей снилось. А хвост птицы в окне разгорается. Пашка прищуривает один глаз – красота, другой – ещё лучше. Лидочкин пересказ сна перемешивается с поручениями Пашке: приготовь мне землю под капусту, поправь парник, а то уже надо сажать рассаду, а у нас в огороде как миклухо-маклай прошёл. Через полчаса Лидок наведёт макияж на лице и выпорхнет на улицу. Нынче – Пасха. У Пашки – выходной. А Лиде повезло меньше, у неё нынче рабочий день. И будет она весь день слушать упаднический бред молодых официанток, разносить отдыхающим санатория пищу, чихать от запаха табака и спиртного всё тех же молоденьких официанток, сопротивляться сложившемуся моралите, пока вечерний автобус не увезёт её в свою деревню, в свой рай, где живут они с Пашкой уже третий год.

«Приготовить землю под капусту – это, конечно, хорошо, – думает Пашка, – это своевременно. Но кто же в Пасху-то на земле-то работат? Какие-нибудь остолопы и атеисты… нынче Христос вот воскрес, если верить календарю. Не кто-нибудь. Вот из этой вот земли, взял и воскрес. А ты её, родимую, вилами будешь трогать? Ведь там ведь тоже неизвестно: то ли сам воскрес, то ли земля помогла… воскресила? Глянь, красота-то какая прёт!»

 

Пашке, сколько себя помнит, всю жизнь нравится утро. Любит он его до беспамятства. Любит осматривать, как первые лучики солнца трогают землю, как меняется состояние вокруг, как набирает сок каждый предмет, как переливается игриво какая-нибудь капелька, как плывут куда-нибудь облака, и каждый день разные, то иссиня-сурьёзные, будто пилигримы, то сентиментально розовые, будто девичий розовощёкий хор, то зелёные, как новобранцы. Разные, каждый день очень разные. И каждое утро, словно детский секрет, открывает что-нибудь новое, до сего дня неведомое, не испытанное.

«Нет, нужен праздник, – думает Пашка, – негоже путному боярину в секретных приказах томиться, оно, вон, гляди, как её разбират».

– Ну всё, я побежала, – аукается Лидок, – не забудь про землю.

– Ах-га, все там будем. Как про неё позабудешь? – отшучивается зело лукавый боярин.

Лида уходит, а в Пашкиной голове уже созрел целый план; как и чего нынче будет? И вот он уже в автобусе, любуется богатым паводком, ласкает взором чьи-то старинные деревянные срубы, улыбается ослепительной берёзовой роще, размещает в своей голове новые замыслы:

«Приеду в город и первым делом наберу Серёге. У него третьего дня днюха была, а нынче ещё и Пасха. Ну как водки-то не попить? Нет, ну конечно, без фанатизма. Сядем, потолкуем, обсудим политику. Возьму килограмма полтора, чтоб восемь раз не бегать. Да, и надо Лиде позвонить, сказать, что сволочь-начальник нарезался аж в самом Энске, а до Энска семь сотен вёрст. Так что, пока туда-сюда, семо овамо. Раньше завтрашнего дня и не жди. Лидок, дорогой, солнышко моё ясноглазое».

Пашке до того понравилось только что сфабрикованное лукавство, что он решил тут же и позвонить жене, пока не забылось. Достал телефон и нечаянно углядел всевидящий взгляд контролёрши автобуса: мол, насквозь вас вижу, алкашей этаких.

«Спокойствие, – мысленно ответил он всевидящему взгляду, – только спокойствие, как говорят этруски; кари спетатори, нэла прима пати дэль программа оркестро Паоло Силевестро!»

Пашка любит отчебучить что-нибудь этакое, и вслух, и мысленно. Откуда чего берётся – он вам не скажет.

«Позвонишь сейчас – Лидок всполошится. Яйца вчера весь день красила лаком для ногтей. Пасху в магазине выбирала. И всё это с такой торжественностью, как будто сорок дней постилась и всенощную субботу на коленях выстояла. Однако и расстраивать раньше времени человечка незачем. Позвоню часа в три. Скажу, ну сволочь начальник, понимаешь, сам гуляет, а я его, значит, забирай. Нет, должна понять. Что она, сама сволочей не видала? Ну, накроется семейный праздничек медным тазичком. Не в первый и не в последний раз. Тем более, что она водку и на дух не переносит. А что такое русский праздник без водки? Без водки русский праздник – сплошное фарисейство».

Насмотрелся Пашка за свою жизнь на этаких фарисеев. Отопьют своё, выхватят микроинсульт, микроинфаркт, испугаются, забздят и начинают на умняке жить. «Это нельзя, это вредно, то не эдак, это не так». Ходят угрюмые по дому, не знают, чем отпихнуться, и начинают друг друга уму-разуму учить, какие-то бесконечные ремонты сочинять, Бхагавадгит, далай-лама, но пасаран, дорогие мои, свободу Луису Корвалану!

«Нет, жить надо, пока живётся, – продолжал рассуждать деревенский мыслитель, – имеешь радость – свети ею, чего коптить-то зря, зачем мир-то засаливать; их вон, дармоедов, и так развелось до хрена и больше».

 

А далее у Пашки был город с его суетой, с его автомобильным сумасшествием. Что там могло запомниться, пока трезвый был?.. Как вышел из магазина и долго глядел на воробья, умывающегося в луже? «Вот это наш человек», – подумал Пашка, свойских поэсий мужик.

А ещё далее была небольшая боярская пирушка. «Отводили душу, как следоват». Искали смысл жизни и пеняли на несовершенство обычного потребителя, сетовали о простоте женской природы, мол, родила, выкормила, на ноги поставила и всё тут, и никаких тебе мучений души. Чаяли: а будут ли иные времена? Приходили к выводу, что американцы охренели, а корейцы, братцы-кролики, всё-таки – молодцы! С другой стороны, додумывали: но как же страшно-то это всё, вот так сидеть и ждать вражину Армагеддона. Выходили под звёздное небо и глазели на ковш: эка, его нынче вывернуло-то! Рассуждали о природе вечности. Нет, ну вот сожрут эти чёрные дыры всё, недоумевал Серёга, а дальше-то что? Дальше пойдут друг друга поедом исть, спокойно отвечал Пашка, гравитация, однако, и будут так жрать, пока не станется одна или две, потом шарахнет очередной большой взрыв, и всё начнётся сначала. От таких мыслей в боярский затылок наползали мурашки. Зябнул рассуждающий мозг. Цепенел. Просил крепости духа. Ну, не, не мог тут боярский приказ пойти против слабости человеческой и подкреплял её, сколько мог, сподручными средствами.

А наутро пришла тоска, с её угрызеньями совести. Домой Пашка приехал уж совсем каким-то огрызком. Лидок посмотрела мужу в глаза и всё поняла. И было тошно вчерашнему боярину от того, что и боярыню ни за что пришлось обидеть, и самому вот в эту тоску вхряпаться. Так-то Пашка никогда с похмелья не болеет, и не понимает тех, кто похмеляется. Поэтому, возвратившись домой, он молча взял вилы и отправился раскидывать назём в поле.

И вот что интересно: с какой радостью вчера входили в мир Пашкины глаза, с той же точностью, до наоборот, он представлялся ему – сего дня, сей час, сию минуту. Зияющая пустота накрывает душу. Нету ни куража, ни величия, ни привлекательности мира. По небу ползут чьи-то в клочья изодранные серые души, и, кажется, махни он сейчас чуть сильнее вилами, и сердце вылетит из груди вослед за ошмётком навоза. Вылетит, ухнется оземь, а, вылетев, скажет: «ух, чижало-то как»; и отдаст концы. По богатому жизненному опыту Пашка знает, что сия катавасия не на один день, что будет эта сволочная пустота его наматывать на себя, будет плющить, будет уничтожать, будет равнять с землёй, досрочно, заочно, на, мол, ты же это там вчерась хотел обсудить, рассказать и поведать.

 

Пашка машет вилами, всматривается в землю, в навоз, смотрит на дождевых червей, видит белёсую прель, и более ничего, ни одной мысли в мозгу. Не мыслится как-то Пашке сегодня. Будто кто-то отключил его от мозгов, отключил от души, отключил от земли, отключил от небес. Живи, мол, теперь вот так: чурка чуркой. И попробуй ещё вякнуть кому-нибудь что-нибудь эдакое. Вообще прям сейчас и загнёшься. Так он отмахал часов до пяти. Потом затопил баню и ещё пару часов помахал. Парился долго. Выпаривал из себя липкую мерзость. Напарившись, пришёл в хату, однако заснуть не мог. Валялся, маялся, пытался представить что-то хорошее. Но как ни пытался, в голову лезло одно нехорошее. Всё те же угрызения совести, всё та же тоска, всё та же мгла. Вящая. Осуществлённая. Материализованная.

Вот так вылезет из этой тьмы какой-нибудь детина, явно дебил, а рядом старичок, примерно такой же, и смотрят на Пашку тупо. Что к чему? Чего им тут надо? И до чего же морды-то у обоих убогие, рефлексирует сонный разум. Откроет глаза, и, кажется, что это вроде как и не снится ему, что вот же они, сидят рядом, и этот дебил, и этот старичок, и всё кому-то морды корчат. Рядом Лидок посапывает. Святая угодница. Наработалась небось за день. Намаялась.

«Господи, – думает Пашка, – да уймёшь ты эту тоску или нет, да за что же мне это всё, за что ж эти муки-то лютые; нешто я больше других закладываю за воротник?!»

Так Пашка мается всю ночь: бегает в сенки, пьёт квас, смолит сигаретку, ложится, а сна нет. Хоть ты тресни на месте. Только Лидок во сне кому-то бубнит: «и ходют, и ходют тут всякие, никаких условиев для роздыху людям не дают».

Наутро на бывшем болярине уже и лица нет. Какая тут к чорту работа, какая тут к чорту баранка? До первого гаишника если только. Звонит он на работу, отпрашивается у начальника. Тот в трубку орёт: «Я тебя уволю, сволочь такая!» «Ладно, ладно, Степаныч, – отвечает Пашка, – уволишь, только потом как-нибудь, надо в себя прийти, трошки оклематься надобно». Трошки оклематься им надобно, пьянь подзаборная, грит, зла на вас не хватает. И снова весь день машет вилами богооставленный грешник. Благо – поле большое, и кучи навоза немаленькие. Два Камаза по осени привёз «удобрениев» Пашке дед Анисим. Удабривай не хочу, говорит. Ты, грит, Пашка, какой-то чудик, в деревне живёшь, а скотину не держишь. «А я сам себе и скотина, и боярин, и ветрогон», – отвечает Чудик деду Анисиму. «Но, но, то-то я и смотрю, – сетует дед, – какие ж вы все». «Ну какие, какие», – вспыхивает дедовский оппонент. «А бесхарактерные, вот какие, стержня в вас нет, раньше деревня и первую, и вторую отечественную войну переломила, и радио открыла, и космонавтов нарожала, и академиков всяких, и всё деревня родимая, потому что людёв настояшых имела, ни взаправдашних, а натуральных, со стержнем снутри, а нынче одна сволота и пустомели взялись вокруг ошиваться».

Сердце-то нынче у Ветрогона уже покрепче, уже не отрывается, словно катях от гузна, при каждом замахе вил. На месте сердце-то. Приросло вроде б. И погодка нынче не чета давешней. Небо всё в оренбургских платках расползлось, будто ярмарку кто устроил. Коты орут свадебные песни. Собаки в ответ заливаются. Птички щебечут. Скворцы, малиновки, трясогузки всякие, даже ворон сел на столб и что-то своё откурлыкал, мол, вона как умею! Солнышко ласковое опять же улыбается, внизу слышно, как плещется разлившаяся река. Да только не слышит и не видит Пашка этого, увы, ничего. Вспомнит слова деда Анисима: бесхарактерные, мол, вы совсем, стержня в вас, мол, никакого нету. И с ещё большим остервенением продолжает махать. Изредка выйдет на крыльцо Лидок: ты у меня не проголодался там? Нет, ответят угрюмые уста, накушался на полжизни вперёд.

«Пьянь подзаборная», «бесхарактерные», «стержня в вас нету». А кто всю Россию пропил, спрашивается, кто Крым хохлам за здорово живёшь отдал, тоже – я? Кто колхозы разворовал? Подумаешь: Никита Сергеевич подарил, а ты, Борис Николаевич, возьми да и обратно забери, скажи: там Лев Толстой кровь проливал, Нахимов опять же. Скажи, россияне меня не поймут. Да авторитетно так скажи, чтоб не одна там падла с косичкой не вякнула. Умеешь же ты оркестрами дирижировать, вот и дирижируй. И главное, я пьянь подзаборная, я чудик бесхарактерный? Я, значит, разводи скотину, корми местного обывателя, а на рынок придёшь, там тебя собственный же торгаш на китайском мясе и разведёт, общиплет до ниточки. Лидок пашет вон в санаториях за сто баксов в месяц. Я за двести, тех же обкомовских баксов, ишачу. Это нормально, да? Это по-человечески, да? В каком-нибудь Кот-д-Ивуаре самый распоследний бомж лучше живёт. Демократия, понимаешь ли, и где вас таких демократов нашли, спрашивается, в какой капусте?»

Серчает Пашка, весь в память ушёл, во всю её подноготную. Хочет, значит, по ниточке сам себя собрать.

– Ты будешь жрать сегодня или нет? Я чо, из-за твоей шизы голодная весь день должна ходить?

«Господи, благослови эту женщину, ты же видишь, она не со зла. Она из ребра моего создана, и тобой же, между прочим, вылеплена. Пусть у ней будет всё хорошо».

– Иду, иду, и чо так орать-то, – Пашка втыкает вилы в навоз и идёт в дом.

Обедают почти молча. Даже если Лида что-то рассказывает, Пашка смотрит куда-то мимо неё и молчит. Само напряжение. Шесть тысяч вольт. Не влезай, убьёт.

«Да и не очень-то надо, – думает Лида, – помучайся хоть разочек по-человечески, а то вам, мужикам, и вправду, видно, на всё насрать. Думаете: вы мужики, так и всё тут. А кто род человеческий создаёт, кто его производит?»

«Ну да, ну да, страна нуждается в героях, ..зда рождает дураков. Много вы там в этом человеческом роде понимаете?»

«Да уж народились на свет, стало быть, понимаем чего-то».

– Дай горчицы, – требует Павел.

– Ну, слава богу, разговаривать начал. А чо, до этого нельзя было по-человечески поговорить?

– О чём?

– Ну, конечно, я – баба тёмная, тундра не электрифицированная, о чём со мной говорить?

– Я тя по делу спрашиваю: о чём говорить собираешься?

– Ой, гляньте, люди добрые, какой у нас болярин-то по делу появился. Какой перец-то пышный. Вернулся… глаза мутнёхоньки, фотокарточка зеленёхонька. Где, кобелина, шастал, спрашивается?

– Остынь… в городе у Серьги был. Ему там помочь надо было.

– А чевой врал. Чиво, спрашивается, начальника приплетал.

– Ну, несло просто. Тебя вот не несёт, а у меня бывает.

– Несёт их, поглядите-ка на них, это ж мука прям страшная, как их несёт…

– Да, мука, я тя умоляю, ну не пересаливай. И так хреново, ты ещё будешь юродствовать.

Лидок замолкает, долго ищет слова, необходимые к месту, и не находит.

– Баню-то будешь сегодня топить?

– Буду.

– Скажешь, как вода согреется, мне состирнуться надо.

На этом трапеза Лиды и Павла заканчивается. Он, буркнув «спасибо», уходит топить баню, она занимается домашними делами. Тем временем по деревне орут осипшие петухи, сухогруз, следовавший из Азова в Турцию, терпит кораблекрушение, премьер-министр РФ обещает не превращать политическую борьбу в войну, северные корейцы показывают постановочное видео ракетного удара по Штатам, выборы мэра Омска проваливаются из-за отсутствия кандидатов. Причём об этих событиях мир уже знает не понаслышке. Но Пашке слышны сейчас лишь деревенские петухи. Только душа вот у него почему-то по-прежнему как-то странно стоит не на месте и о чём-то болит.

«О чём же она болит, окаянная?»

 

И был у этой тоски день третий. Пашка всё так же кожилился над землёй и назёмом. Лида была на работе, когда в ограде показался дед Анисим.

– Доброго здоровья, дед Анисим.

– И вам не хворать. Бросай это гиблое дело, иди, покалякаем.

«Опять сейчас начнёт на путь истинный наставлять!»

– Многотрудное дело ты взялся расхлёбывать, сын мой, – веселятся над Пашкой Анисимовы родники.

– Чой-то ты такой весёлый?

– Да, вот думаю, можт тебе ещё навоза подкинуть?

– Не смешно, дядя Анисим, не смешно. Мне бы с этим до пашни расправиться, да вон, гляди, крыши перекрывать надо. Заборы вон городить. Делов – куча. Осенью, может, ещё и уговоримся.

– Это, знаешь, такой анекдот: нет худа без добра, да беда помогла, сказал мужик и помер.

– Умер Максим – да и хрен с ним.

– Нет, это не анекдот, это присказка. В правительстве у нас любят такой присказкой пользоваться.

– Да какая хрен разница? Анекдот, присказка, сказка.

– Какая? А очень простая. Одна е.ёт, другая дразнится.

– Слушай, ну чё ты такой весёлый-то, дядя Анисим?

– А чего, Пашка, печалиться-то?.. Есть жизнь – живи, нету – лежи, отдыхай с миром, не печалься. Круговорот мужика в природе называется.

– О, как загнул! Сам придумал?

– Дак а чо, хоть загнул, хоть выгнул. Круговорот, он и в Африке круговорот. Ты-то чо такой смурной?

– Да вот третий день кидаю этот твой назём, смотрю на него и думаю: тоже ведь чьё-то слово, чья-то кровь, чей-то пот, чьё-то откровение.

– Чей, чей, наш с тобой, я косил, коровушки мои перерабатывали, ты вон в кузов его лопатил, а вышло в итоге – удобрение, а не откровение. Ты хрен с трамвайной ручкой-то не путай. Я к тебе чо пришёл-то.

– Ну-ка, ну-ка, чо ты пришёл-то?

– Да ко мне к вечеру газель должна подлететь, а мои все на работах. Надо к дороге тюков пять-шесть сена выкатить. А мне одному – силёнок не хватат. Поможешь?

– Поможешь. А когда?

– Да хоть щас.

– Ну пошли.

Так Пашка помогает деду Анисиму, в перекурах слушает хроники его жизненных невезух, потом приходит домой, продолжает своё начатое дело, вечером топит баню. Парится, отходит, парится, отходит, и сердце его потихоньку «оттаиват».

Тоска, что напала на него три дня назад, медленно отступает и растворяется в воздухе. Когда он её опять начнёт расшифровывать? – одному Богу известно.

 

 

 

Печаль

 

 

«И вот откуда в людях берётся этот снобизм. Ты ему про Фому, он тебе про Ерёму. Ты ему: да ты посмотри на меня, я жизнь прожил, просто представь, не на голом же месте мозги выросли в шестьдесят шесть лет. Прибавь два высших образования. Прибавь жизнь. Прибавь богатый жизненный опыт за спиной. Нет, он тебя же ещё этой самой жизни и будет учить. Щенок вонючий, конь педальный, дискобол Хренов», – так рассуждал Иван Сергеевич, расставшись со своим соседом.

Общение с деревенскими массами по слепой случайности как-то не задалось.

«Ну и ладно, идите вы все куда подальше, умники чортовы. Вы думаете, если человек стар, так над ним уже изгаляться можно. Нет, погодите, я вам ещё хрен-то в ноздре покручу. Я вас ещё немножко-то уму-разуму-то поучу. Ишь, бля, нашлись Ломоносовы».

Иван Сергеевич и впрямь был очень зол. Сначала в городе какая-то дребедень с этим иваси. Но, казалось бы, пропусти ты это всё мимо ушей. Пошли ты их всех к чорту. Так нет же. Всё медленно, но уверенно идёт кувырком. Он вошёл в дом, было холодно, сыро и неприютно. Иван Сергеевич открыл холодильник, увидел початую бутылку коньяка и налил себе. На столе зазвонил телефон. «Кто бы это мог быть?» Звонила супруга. Он ответил: «Да?!» «Ванюша, – заегозила жена, – ну ты где есть, я звоню тебе на работу, они там ни ухом, ни рылом. Не знаем, говорят. Что случилось?» «Да всё нормально, – ответил Чевыров, – не переживай, всё в ажуре. Я тут к Серафиму Арнольдовичу заскочил, так что мы в порядке. Он, кстати, тебе привет передаёт. Как сама?» «Да у меня-то всё нормально. Я чего звоню. Морковку надо садить, а ты со своими посиделками. В общем, я, наверное, поеду на дачу, а ты там не задерживайся, приезжай домой, высыпайся, а утром, как выспишься, приезжай ко мне. Ах-га?» «Неплохой план, неплохой, – ответил Иван Сергеевич, – я и сам о даче подумывал, давай, конечно, езжай, а я приеду, как договаривались». «Ну, всё, целую, пока», – ответила жена и положила трубку.

«Очень интересно получается, – подумал Иван Сергеевич, – время восьмой час, жена стартует на дачу. Это чо опять за Шахерезада?.. В лучшем раскладе она приедет часам к десяти, когда темно, какая на хрен морковка? А может, у неё кто-то появился? И она таво, гульнуть хочет? Напрасно вы так, Настасья Филипповна, напрасно. Все почему-то сегодня думают, что я – дебил. Прямо эпидемия какая-то у народа пошла. Нет, ну что же всё-таки делать? Думай, Иван Сергеевич, думай, пф, пф, пф, пф, пф, пфрфрфрфр. Ах-га. А устроим-ка мы нашей милой бабуле сюрприз. Надо только отогнать машину куда-нибудь и попроситься к Пашке на пару часиков».

Мысль Ивану Сергеевичу показалась гениальной. Он отогнал машину в ближайший переулок, закрыл на замок избу и отправился к Пашке. Пашкины собаки встретили Чевырова оголтелым лаем, он протиснулся между них, прошёл в сенки и деликатно постучал в дверь. Вышел сам Пашка.

– Иван Сергеевич?

– Ну да, ну да, это он. Слушай, Паш, можно мне у тебя перекантоваться пару часов? – Пашка замялся: – То есть как это – перекантоваться?

– Ну, как, как, пусти в дом человека. Мне чего-то как-то не по себе. Там хата сырая, нетопленная, тоскливо как-то.

– Да ради бога, только я в баню собирался. Пойдёшь со мной? – Пашка почему-то решил перейти на ты.

– Пойду, – беспрекословно ответил «командир лётной части».

– Ну, пошли.

В бане Иван Сергеевич уж совсем выглядел как-то убито.

– Не горюй, генерал, – успокаивал его Пашка, – щас попаримся, как огурчик будешь, в смысле, как помидорчик.

«Генерал» и не горевал, он ждал час расплаты, все мысли его были там. Пашка что-то ему говорил. Но это были слова с другой планеты. С Настасьей Филипповной Иван Сергеевич прожил сорок семь лет. И надо же было студенту театрального института познакомиться со студенткой педагогического. И жили-то вроде всю жизнь душа в душу. Ну, бывало, конечно, несло Ивана Сергеевича налево, но всё это было «производственная, что ли, необходимость». Но чтоб вот так вот, в конце жизни пришёл час расплаты – он и не подозревал.

– Вот я – чистокровный плебей, – рассуждал Пашка, снимая с себя одежду, – мать от проезжего молодца нагуляла. В старину таких суразами звали.

– Как, как? – Иван Сергеевич раздевался неохотно, он смущался своего упитанного тела.

– Сураз, да, ты чо, Шукшина не читал, что ли, лётчик-залётчик? Родила меня мать в одна тысяча. В общем, сорок шесть лет назад. И говорит, вот, Пашка, родила тебя, вырастила, а теперь, значит, ты сам паши и паши, паши и паши, а не будешь пахать, в тюрьму попадёшь. Меня это как-то убивало поначалу. Если я вдруг Пашка, то на мне, значит, пахать почему-то надо. Вот ведь как просто-то всё в жизни. Надо же вот так уродиться конём. А вдруг у меня, к примеру, как у тебя, тяга к искусству в душе живёт. Мать всегда рукой на это махала. Говорила, от искусства с ума сходят люди, либо лоботрясами становятся. Ты, грит, мозги мне не выкручивай, а иди-ка ты, говорит, в трактористы. Я бы, канешна, с радостью в трактористы-то, но тут девяносто первый год на дворе ухнулся, вот тебе и трактористы. Я в армию-то сходил, долг родимой стране отдал, вернулся, а тут пипец, тут замбези какой-то, ходют по деревне алкаши и самогонщики. Одни, значит, спиваются, шакалят, а другие самогон гонят и этим бедолагам, когда продают, когда работать на них предлагают, вобщим, такая малая партизанская война по прихватизации наследия коммунистов. Ни колхоза, ни порядка. А тут ещё мать слегла. Парализовало бедную. И вот я между кочегаркой, огородом и матерью десять лет оттрубил. Мать, слава богу, надо сказать, до последнего молодцом держалась, – Пашка разделся и перед Иваном Сергеевичем предстал не дискобол Хренов, нет, предстал перед ним Давид Микеланджело, хоть бери мрамор и по новой руби его, чорта. Чевыров позавидовал телу соседа.

– От чиво умерла-то?

– Кто, мать-то? Дак от жизни, от жизни, от чего люди умирают. Врачи сказали, какая-то недостаточность у неё была. Я уж не помню точно. На сердце жаловалась. Болит и болит, окаянное, говорила, чиво болит, чиво ему надо… о, какой мозоль-то ты, генерал, себе наел. Ну, пошли штоли.

Генерал и Давид прошли в парную. Раскалённый воздух шипел и душил.

– А меня, понимаешь ли, с детства к книжкам тянуло. Ну, там робинзоны крузы всякие, миклухи маклаи. Видно, и впрямь папашка мой был путешественник. – Пашка набрал в ковшик горячей воды, капнул туда каких-то капель и аккуратно начал поливать каменку. Генерала бросило в жар, он пригнулся.

– Фу ты, ну ты, лапти гнуты. У тебя тут прямо какой-то сталеплавильный завод, а не баня.

– Люблю это дело, – жмурясь от пара, вывел Пашка.

– А что за аромат-то такой?

– Пихтовое масло. Для лёгких полезно.

– Ну и чо там дальше-то?

– Где?

– Ну, ты про детство рассказывал, про книжки.

– А, ну вот я и говорю. Пацаны, кто подраться, кто рыбалку уважали. А я, чорт ево знает. Приду домой, метну портфель в угол и за книжку. Нет, так-то я и по соплям мог надавать. В деревне без этого как? Пока по соплям не надаёшь, уважения не будет. Просто дальше-то што. Перспективы в этом вопросе не было. А в книжках там же совсем другое дело. Я, Иван Сергеевич, космонавтом хотел стать. Чтобы, значит, через тернии к звёздам взлететь. – Он плеснул ещё ковшик на каменку, и Чевыров наглядно увидел тернии, через которые Пашка собирался лететь к звёздам, что-то до ужаса космическое вырисовывалось в Пашкиной бане.

– Уф, я смотрю, ты в натуре любитель, – Ивану Сергеевичу пришлось ещё раз пригнуться.

– Есть такой пирожок.

– А мне ж сильно-то нельзя, у меня же давление.

– А говорил десять же.

– Ну, это я так, к примеру, иносказательно. Сам-то я уже давно не летаю.

– Ну так сядь вон на лавочку пониже. Там сквознячок.

– Уф, однако, и вправду сяду. – Пашка вытащил из-под полока несколько пихтовых лап и начал охаживать себя этаким веником.

– Ну и чо там дальше-то, с космонавтами-то, отчего не пошёл учиться?

– Говорю же, мать парализовало. Пришёл с армии, а тут на тебе.

– Так нет, а до армии чего не поступил в училище.

– До армии-то? А до армии, я, Иван Сергеевич, влюбился. Невыносимо влюбился. Просто померкло солнце для меня. Ничего, кроме неё, не видел. Как там в песне поётся, один раз в год сады цветут, да. Так вот и я втрескался.

– Ну так, а чо она?

– А чо она. Постарше она меня была. Бог её знает. Не хотела, наверное, портить. Нет, так-то мы и по кинотеатрам шарились, и целовались. А потом она бах, и женилась, в смысле замуж вышла.

– Ну, а ты чо?

– А я чо? Я ничо. Пострадал, пострадал. Да уехал в Энск, на самолётостроителя учиться. Думал, позабуду.

Печаль соседа тронула Ивана Сергеевича.

– Фу, можт перекур сделаем, отдышимся?

– Давай, – как-то равнодушно ответил Павел. Чевыров понял, что своими расспросами он растревожил сердце простодушного паренька. Ему и самому стало как-то печально.

– Хороший ты человек, Пашка, – разоткровенничался Иван Сергеевич, сидя в предбаннике, – нет, только не подумай, что я тебе леща кидаю за баньку, и банька у тебя хорошая. Просто я ведь тоже немного пожил, в людях разбираюсь. Просто на хороших людях весь этот мир и держится.

– Хороший человек – не профессия, это у нас так комбриг говорил.

– А где служил-то?

– Сикрет, – злорадно усмехнулся Пашка.

– Да, ладно, чо ты дурака-то валяешь? Я же тоже военный, мне-то можно.

– Нельзя, подписку давал на пятьдесят лет. А прошло… а прошло только двадцать шесть.

– Хм, ну и юморист же ты, ты думаешь, если я захочу узнать, не узнаю что ли?

– Да ничо я не думаю. Захочите узнать, узнаете, а я же говорю, автограф там свой поставил, о неразглашении военной тайны.

– Ну, а чо на самолётостроителя не выучился, в Энске-то?

– Да там тоже история драматическая вышла. Из-за англичанки. Прямо с первого семестра слетел. Все зачёты сдал, а с этой, – Пашка начал подыскивать слово, – а с этой чумой не смог договориться. – И ведь, главное, трое суток не спал, зубрил этот перевод окаянный, прихожу, читаю, перевожу, смотрю, а ей же не перевод нужен, ей просто нужно, чтобы меня там не было. Мордой, видать, на самолётостроителя не вышел. Характерная англичанка, в общем, попалась. А я, наверное, по молодости ещё шибко горячий был. Да оно и так-то подумать, человек три дня не спамши, в армию не ходивши, и вправду ведь с ума сойти может. Права была мамка-покойница, от книжек одно лоботрясничанье.

 

Иван Сергеевич вспомнил свою студенческую юность, свои сессии, свои семестры, и тут его как кипятком ошпарило. Память-зараза зачем-то припомнила эпизод с картошкой, когда их молодых и озорных привозили на месяц помогать сельским жителям. И вот же, где-то в этих же краях всё дело-то было, был у него тогда небольшой адюльтер. Теперь память уже кидала в лицо жаром живые подробности: какие-то трусики, лифчики, сеновал.

«Ёлочки-каталочки, да не сын ли это мой сидит?» – подумал Чевыров. В нём проснулся безызвестный отец, и он начал внимательней рассматривать своего соседа, а возможно, и сына.

«И руки, ты посмотри-ка чо, тож волосатые. Боже ж ты, ты мой. Свят, свят, свят. И придут четыре ангела. Господи, да неужели это и есть твой апокалипсис?»

– Пф, пф, пф, пф, пфрфрфр, ну чо-то я уже замерзать начал. Ты пойдёшь?

– Уф, да нет, Паш, я ещё пока посижу. Отдышаться надо. У тебя там, в натуре, замбези какой-то.

Пашка ушёл в парную, а на Ивана Сергеевича напал очередной шок. Последняя фраза соседа, вот это «пф, пф, пф, пф, пфрфрфр» просто сразила беспечного генерала-летуна и ввергла в оцепенение. Сомнений не было: перед ним только что нарисовался его собственный сын. Раньше подобное он только в индийских фильмах видал. И очень любил похохотать, когда весь зал исходил слезами. Теперь, похоже, пришла очередь зала. Ивану Сергеевичу стало не по себе, он решил выйти на воздух.

«М-да, действительно, и чой-то ты, Иван Сергеевич, не перечитываешь Василия Макаровича. Пашка вон перечитывает, так его аж трясёт от чувств. Гляди-ка, какие колена выводит. Деревня – перпетум мобиле человечества. Да, собственно, это даже не он, а как раз Шукшин, так и рассматривал человечество. А до Шукшина был Заболоцкий, Платонов, Бажов, где-то Горький, а до Горького, Чехов, Толстой. Опять же Тургенев. Знаменитый Иван Сергеевич», – Чевыров улыбнулся.

«Так что ты тут, Пашка, скорее лукавишь, чем говоришь что-то новое. Надо ещё содержательней брать, ещё плотнее, ещё поэтичней, короче, сжимать надо. Катарсиса не хватает, понимаешь, катарсиса. Скажи уж тогда, что деревня – это навоз человечества, в том смысле, что удобрение для него. Вот это образ, я понимаю. А что ты к этим перпетум мобиле пристал, кто он тебе, дядя твой? Подумаешь, перпетум мобиле. Тоже, поди, какие-нибудь евреи придумали, чтоб, как ты говоришь, полоботрясничать».

А воздух дышал весной. Небо как у да Винчи за спиной Джоконды: чистое и непорочное.

«М-да, красота какая! – Иван Сергеевич задумался. – А вообще, неплохой мужичок вырос. Ну, конечно, немного взбалмошный, ну это, скорее, в мать, плюс безотцовщина. Так что, что же вы хотите, господа присяжные заседатели. Скажите спасибо, что выжил. Это уж точно в меня. Моя порода. Ай-да-сукин-сын, называется. Нас, Чевыровых, так просто в баранку не согнёшь».

 

А воздух дышал весной. Соловьи выкручивались перед соловьихами. Брехали вдалеке чьи-то собаки. Трубы крыш лессировали лёгкими дымками небо. Под козырек залетел заблудившийся мотылёк, сделал два почётных круга вокруг Ивана Сергеевича и куда-то улетел. Жизнь набухала почками. Томилась от своего пробуждения. Прохладный ветерок приятно трепал голову. Было хорошо.

Иван Сергеевич застыл в мраморном оцепенении. Но в отличие от давешнего, теперь это оцепенение было классическим. Перед меркнущим небом стоял маленький человек и представлял себя задумавшимся поэтом. И это было не позёрство, это было натурально, естественно. Как сам мрамор меркнущего неба. Как сам маленький человек, растворяющийся в нём.

– Пять минут, пять минут, это много или мало, – выскочил распаренный Пашка, – ты чо здесь засох, Иваныч?

– Я Сергеевич.

– Да, я знаю, что ты Сергеевич, но тебе Иваныч как-то больше идёт.

«Нет, эта деревенщина сплошь вся борзота. Просто хамьё какое-то. Дай им волю, они тебе на голову наложат и будут смеяться. Просто ухахатываться будут».

– Э, генерал, ты чо надулся-то как индюк?

– Вспышка с тыла!

– Не понял?

– Ррааавняйсь, ссссссмирнаааааа!

– Ты, чо, сосед? Попутал чо ли чо-то.

– Не смеееть… не сметь так разговаривать с вышестоящим по званию! – голос генерала звенел сталью.

– Да ладно, успокойся ты. Чо ты так разошёлся-то. Мы ж не на плацу вроде, и ты мне не начальник. Я тебя как человека в баню взял. А ты тут психа из себя корчишь?

– Ммм. Прости, Павел, ммм прости. Ну, это вот ммм работа из меня лезет. Лезет, окаянная. Нервы на пределе. Правда. Такое бывает. Ну, так чо. Простил?

– Да ладно, проехали. Чиво уж там. – Мужчины замолчали. Наверно, слушали, задумавшись каждый о своём, отдалённые трели птиц. Вдруг вдалеке кто-то на кого-то заорал. Да так простодушно. Из самого нутра. Мужчины переглянулись и улыбнулись.

– Да, хорошо тут у вас, – отметил остывший генерал.

– Что ты, не то слово. Иной раз выйдешь вот так из бани. И так проникнешься этим хорошо, что начинают стихи из ушей лезть. Я даже иногда что-нибудь толковое записываю.

– Серьёзно?

– А чо мне тебе шутить-то. Говорю же, из ушей лезут.

– Прочитай что-нибудь.

– С удовольствием. Только ты не смейся, а то я тоже могу психануть.

– Не буду.

 

– Берёзы скинули монисто

И русы косы расплели.

Закат на шее баяниста

И терракот, и кропотлив.

Гармошка, устали не зная,

Рвёт на груди свои меха.

И льётся песня фронтовая,

Про печку, слёзы и дрова.

В деревне, в парк у обелиска

На музыку народ идёт.

Берёзы скинули монисто,

Хрустальная луна плывёт.

Танцует пара, две старушки.

Слепой закат струит из глаз.

Должно быть, этих двух подружек

Война схранила от гримас.

На лицах память морщинисто

Сгустила годы-заросли.

Берёзы скинули монисто

И русы косы расплели.

 

– Всё?

– Всё.

– Красиво, чо скажешь. Это, я так понимаю, про День Победы стишок.

– Ах-га. С натуры писал. За магазином видел же палисадник с обелиском? Вот там всё и происходило. И чо-то так на меня нашло всё это состояние. Стоял там, всем улыбался, а у самого от этой чортовой гармошки слёзы к горлу подкатили. А потом щёлк, и полились. Стыдно, в общем, стало, пошёл домой. Иду, а в голове строчки сами по себе складываются. Пришёл домой, только записал и всё.

– Учиться тебе, Пашка, дураку, надо.

– На каво, на космонавта, што ли?

– Да почему сразу на космонавта, дались тебе эти космонавты. На филолога, например. Да мало ли профессий есть, связанных с искусством.

– Ну, вот и ты, генерал, туда же.

– Куда туда же?

– Да нету никакого искусства. Пойми, ты, генерал. Очковтирательство есть, лоботрясничанье есть, а искусства нет.

– Это ты с чего взял-то такое?

– Жизнь научила.

– Ну, а откуда ж тогда книги, кино, музыка? Сам же, говоришь, проняла тебя тогда эта гармошка?..

– Та музыка была фронтовая. Те слова и ноты были кровью написаны. Это было необходимо людям. При чём здесь искусство? Это была жизненная необходимость, а не искусство. Понимаешь ты или нет?

– Фу ты ну ты лапти гнуты. Я ему про Фому, он мне про Ерёму. Ну а саму-то песню-то сочинил же поэт? Вот ответь мне на вопрос. Поэт сочинил или нет?

– Да откуда я знаю, кто её сочинил. Может, поэт, а может, обычный мужик. Солдат.

– Так вот, дорогой. А для того, чтобы это всё знать, и нужно учиться. Ты же талант свой в этот навоз зарываешь. Ты пойми меня правильно. Я же тебе, дураку, хочу как лучше, а он упёрся как бык и всё тут.

– Слышь, генерал, у тебя дети есть?

– Ну, есть, при чём здесь мои дети?

– При том, что вот им желай как лучше. Так это занятие как-то естественней будет.

– Ну вот, он опять набычился. Ты чо такой напряжённый-то, Паш?

– Да, действительно, чой-то я такой набыченный, чой-то я так разошёлся. Пойду, попарюсь, дурь всю лишнюю выгоню. Ты-то пойдёшь?

– Уф, да я, наверное, уже к себе пойду. Там уж, наверное, печка протопилась, да и жена обещала подъехать. В общем, спасибо тебе за баню, буду собираться домой.

– Хозяин барин. Хозяин барин. Смотри сам. А я пойду, трошки ещё похлещусь. Давай, бывай, генерал!

– Давай, и ты не скучай.

«И вот откуда в людях берётся этот снобизм. Ты ему про Фому, он тебе про Ерёму. Ты ему: да ты посмотри на меня, я жизнь прожил, просто представь, не на голом же месте мозги выросли в шестьдесят шесть лет. Прибавь два высших образования. Прибавь жизнь. Прибавь богатый жизненный опыт за спиной. Нет, он тебя же ещё этой самой жизни и будет учить. Щенок вонючий, конь педальный, дискобол Хренов», – так рассуждал Иван Сергеевич, расставшись со своим соседом после бани.

Вернувшись домой, Чевыров застал Настасью Филипповну с внучкой. На следующее утро он почему-то с дачи уехал.

 

 

 

Радость

 

 

На Радуницу небо Дивногорска-таки разветрилось. Утреннее солнце, как на параде, взялось освещать проспекты: загорелись весёлыми огоньками окна домов, заблестели свежевымытые дождями улицы; завыли троллейбусы, народ запрыгал в маршрутки и заспешил на работу. Настасья Филипповна стояла у входа в автовокзал в ожидании своего автобуса. Наконец диспетчер объявил: «Граждане, купившие билеты до Гурьевска, пройдите на платформу номер такой-то». Настасья Филипповна глубоко вздохнула и отправилась на объявленную платформу. Едва заметная улыбка не сходила с её лица. Ей нравилось, что нынче такое утро, что всё так празднично, красиво, спокойно, хотя и буднично. В голове она рисовала весь остаток дня. Вот она приедет к сестре, они сядут на кухне, немножечко потолкуют о своём житейском и отправятся к родителям на кладбище.

Усевшись в автобусе у окна, Настасья Филипповна ещё какое-то время любовалась солнечными картинками, но, быстро утомившись от пронзительного солнца, прикрыла глаза. Перед ней начали вырисовываться очертания её родного села, картинки из детства: «Большой дом на горе у озера, с цокольным помещением, у папы тут мастерская. Тут зимуют пчёлы. Тут он плотничает. Качает мёд. Ставит медовуху. Что-нибудь мастерит. У папы все вещи в доме сделаны его руками. И сам дом он поставил, будучи уже одноногим. Да. Война. Ох, война, война. Папу забрали воевать ещё в тридцать девятом году. Так что войну он начал с финской компании и дошёл аж до Праги, где и потерял ногу. Мария помнит очень отчётливо день, когда папа вернулся с войны. Взволнованная мама забегает в дом и кричит: девки отца привезли. Господи, радость-то какая! Валя и Маша вместе с мамой выбегают на улицу, а там на высоком коне сидит отец. Папа долго сползает с лошади, благодарит казённого человека за радушие и отпускает его с Богом. И тут уж чувства из всех хлещут рекой. Капают слёзы на ноябрьский снег. Слёзы от того, что живой, слёзы от того, что Победа, слёзы от того, что жизнь-таки вернулась в дом. Это, наверное, трудно объяснить словами. Возможно, это вообще не объяснить словами. Это, наверное, только вот так, слезами и можно постичь. Но что-то подобное было».

 

Настасья Филипповна открывает глаза, вытирает слезу и видит проплывающую перед ней рекламу: «Дивногорские Ферросплавы».

«Выезжаем из города. М-да. Ферросплавы, ферросплавы. Сейчас, должно быть, уже никто не умеет работать так, как работали папа и мама. Папа придёт с покоса. Протез свой деревянный скинет, штанину оголит, а там культя вся кровавая, всё мясо до крови стёр. Или мама, как пойдёт стираться зимой. Так потом ещё два дня согреться не может. Господи, это ж какое терпение надо иметь, вот так работать, вот так выкладываться? Ну, конечно, всё держалось на вере. Вера была стержнем родителей. Другие фронтовики, вернувшись с войны, и спивались, и опять уходили на каторгу за своё бунтарство. Нет. У папы этого быть не могло. Он отчётливо понимал, что он свой долг государству отдал: защитил от супостата. «Всё, граждане комиссары, на этом вся политика наша с вами закончилась, дайте пожить спокойно, детишек вырастить, внуков понянчить». И комиссары не лезли к папе с политикой больше: ну живёт на краю села кержак, кузнец, плотник, пасечник, инвалид, участник войны, просто хороший мужик Филипп Галактионович Упоров, живёт и живёт; да и Бог с ним, хотя Бога и нет. И вот ведь, где парадокс! Семьдесят лет не признавали, просто исключили из общества, как предрассудок, пережиток, мол. Нагородили такого, что сами запутались. А родители вот только этим предрассудком и жили, только этот пережиток во все тяжкие времена и спасал. Пережиток-то оказался щедрее кремлёвских мечтателей?! Вера да земля-матушка, вот и все ресурсы, откуда брали силы папа с мамой. Этими ресурсами, я думаю, и немцу хребет сломали. Это, конечно, непостижимо, сейчас вот так вот рассуждать о том времени какими-то словами. Это, так или иначе, всё равно будут пустые слова. Ну не видел народ ни войны, ни голода, ни тягот, ни лишений. Какими словами ты это ему объяснишь, каким фильмами это проиллюстрируешь? Да они и не смотрят сейчас ничего отечественного. У них одни бэтмэны на уме».

 

Всю свою жизнь Настасья Филипповна проработала учителем русского языка и литературы в спецшколе для слабослышащих детей, поэтому вопросы воспитания для неё до сих пор стоят жизненно: «Или вот учили нас по-научному, по Макаренко. А я вот всё думаю, но вот папа-то с мамой никаких книжек-то никогда не читали, кроме псалтыря, однако доброта, терпение, работа, в конце концов, для них была составляющим звеном смысла жизни. Вот эта самая работа, которая для современных вьюношей – каторга, для них это было, ну не знаю, какое-то творчество, чудотворство, что ли, а может, даже где-то и сказка. Хотя и жили они в мире, который пытался у них постоянно что-то отобрать, нарушить эту сказку, истоптать её, однако вот самое-то необходимое всегда было под рукой. Тайга, земля и корова, к примеру, не дали умереть с голоду в войну. Так как ты будешь относиться после этого к таким вещам? Конечно же, благодарно. И ты, конечно, поверишь в эту сказку. В добрую сказку, где добро побеждает зло своей необоримой радостью, что злые люди оттого-то и злые, что позабыли эту сказку. Господи, но ведь это же так просто всё. Но почему же мы всё забываем? Какая-то рутина нас постоянно обволакивает. Обволакивает и не даёт жить. Рутина».

Мысли Настасьи Филипповны стали незаметно переселяться в сон. Вот она стоит маленькая в очереди за хлебом. Деревня живёт своим утренним состоянием: кто-то гонит корову в стадо, кто-то гремит вёдрами, кто-то стоит у магазина. Народ в очереди степенно переговаривается о чём-то своём, взрослом, орут тут и там петухи, гогочут гуси у реки, нет-нет, чья-нибудь корова начнёт окликать телёнка, ну и собаки, куда ж без собак, брешут, заразы, без толку. Солнце тем временем уж выглянуло из-за горы, а у магазина в пыли воробьи дерутся, вот и Настюшина очередь подошла. Она протягивает бумажный рубль продавцу и говорит: «Три булки хлеба и на сдачу конфет». Продавщица улыбается и переспрашивает: «Каких конфет-то, монпасеек?» Ах-га, их, отвечает. Довольная и счастливая, она выскакивает из магазина с авоськой, подобно тем давешним воробьям. Платок сбился, щёки как помидоры, на носу веселятся веснушки, а в глазах светится небо. Тут она вспоминает мамин наказ: если увидишь отца, отдай и ему булку хлеба. Настюша всматривается в гору и находит там отца. Вон он едет в телеге на лошадёнке. За сеном поехал. «Папа, папа, – кричит она, – погоди, я тебе хлебушка дам». Отец не слышит, но она не унимается и бежит вслед. «Папа, папа, – кричит, – хлебушка, погоди, возьми». Наконец-то отец не сколько ухом, сколько сердцем почувствовал, оглянулся и остановился. Настюша прибавляет ходу, подбегает, но, Боже!.. вместо отца в телеге сидит дядя Петя, папин брат, умерший от туберкулёза. Захотелось сказать: свят, свят, дядя Петя, ты же умер! Дядя Петя заметил Настино ненастье и опередил: как там отец? «Ничего, упирается, – ответила Настя, – мы же – Упоровы, чего нам не поупираться-то». Пётр печально улыбается и говорит: «А я вот отупирался, слыхала, небось?» Настя сочувственно кивает головой. «Ничего, Настюха, не печалься, все тут будем, радуйся, наоборот». «Тут – это где?», – не понимает Настя. «Тут – это тут, – отвечает Пётр, – глянь, красота-то какая!» Настя оглядывается вокруг и не узнаёт местности. Деревня сказочным образом удалилась куда-то вниз, в то время как облака стали ближе. Их кучерявый рой теперь напоминает искусно созданный город, с фонтанами и балюстрадами. «И вы тут теперь живёте?» – спрашивает Настя. «Покоимся с миром, – поправляет её Пётр, – ишь как спокойно!» «И дедушка, и бабушка?» «И дедушка, и бабушка». «А как же я-то сюда попала?» «По наивности, – отвечает Пётр, – прикемарила, небось, где-нибудь, да чересчур увлеклась». «Ты иди, – добавляет он, – вон, видишь, деревня внизу, ступай себе с богом, привет там всем передавай, а не поверят, пристыди, скажи, сегодня Пасха мёртвых, сегодня и нас не грех вспомнить, а мы в вашей памяти возрадуемся, так ведь, Настён?» Настя молча кивает головой, поворачивается и даёт дёру. Ноги под гору бегут сами собой. Вдруг из травы выныривает завалившаяся берёза. Настя чебурахнулась через неё и проснулась.

Сердце в груди Настасьи Филипповны билось как оглашенное. Тело оросилось липким потом. Автобус подъезжал к Гурьевску.

 

И снова весёлый весенний день купал Настасью Филипповну солнечным светом. Она, как в какой-то сладкой дрёме, бродила по тёплому асфальту, любовалась распускающейся зеленью, деловитостью сизых голубей, забавными мордашками малышей. Грустное как-то не задевало глаза. Было радостно. Но вот азартно скрипнула тормозами маршрутка до Салаира, и Настасья Филипповна продолжила своё путешествие на малую родину.

– Ну и где тебя носит, говорила, к двенадцати подъеду, время уж к часу доходит, – спрашивает Мария Филипповна сестру, стоя у калитки своего дома.

– Ой, Маш, где я сиводня только не была, – отвечает та.

Сёстры троекратно целуются, смотрят друг на друга соскучившимися глазами и идут в дом. Время встаёт на цыпочки. Знать друг друга как минимум семьдесят лет – это что-то да значит. Знать как себя, как веру в Бога, как саму жизнь, друг другом настраивающую и производящую. Ох, уж эти сёстры, ох, уж эти тайны салаирского двора! Здесь и радость, и грусть, всё так перемешано, но во главе, конечно, тревога. Тревога за детей, внуков, за правнуков, за то, что будет потом, после них. И вот уж сестрички истолковали всё, помыли косточки Бараку Обаме, согласно всем предсказаниям Ванги, порадовались за радивых внуков, потревожились за нерадивых, подкрепились, чем Бог послал, и отправились в тополя. Тополями в Салаире зовут кладбище. Там теперь лежат все. Вся родня. Только их двоих Бог оставил приглядывать за некогда большим семейством Упоровых, только им доверяет слово своё.

Слово это грустит, тоскует, печалится, радуется, скребётся мышью в золе, стынет рассветами, пылает закатами, скрывается в календаре. Оно промышляет, толкует, врачует, вдохновляется, живёт и верит. Слово живёт и верит, что, пропадая и теряясь, этаким протезом в памяти человечества, оно, тем не менее, необходимо ему в самом сакральном, в самом глубоководном смысле. Ведь и человек, в конце концов, сам по себе тоже есть слово. Слово, вписанное в скрижалях времён, слово и меняющее, и сохраняющее представления о себе самом, слово – искреннее, чистосердечное, выстраданное…

 

 

 

(в начало)

 

 

 


Купить доступ ко всем публикациям журнала «Новая Литература» за май 2017 года в полном объёме за 197 руб.:
Банковская карта: Яндекс.деньги: Другие способы:
Наличные, баланс мобильного, Webmoney, QIWI, PayPal, Western Union, Карта Сбербанка РФ, безналичный платёж
После оплаты кнопкой кликните по ссылке:
«Вернуться на сайт магазина»
После оплаты другими способами сообщите нам реквизиты платежа и адрес этой страницы по e-mail: newlit@newlit.ru
Вы получите доступ к каждому произведению мая 2017 г. в отдельном файле в пяти вариантах: doc, fb2, pdf, rtf, txt.

 

517 читателей получили ссылку для скачивания номера журнала «Новая Литература» за 2024.02 на 29.03.2024, 12:14 мск.

 

Подписаться на журнал!
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru

Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!

 

Канал 'Новая Литература' на yandex.ru Канал 'Новая Литература' на telegram.org Канал 'Новая Литература 2' на telegram.org Клуб 'Новая Литература' на facebook.com Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru Клуб 'Новая Литература' на twitter.com Клуб 'Новая Литература' на vk.com Клуб 'Новая Литература 2' на vk.com
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы.



Литературные конкурсы


15 000 ₽ за Грязный реализм



Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:

Алиса Александровна Лобанова: «Мне хочется нести в этот мир только добро»

Только для статусных персон




Отзывы о журнале «Новая Литература»:

24.03.2024
Журналу «Новая Литература» я признателен за то, что много лет назад ваше издание опубликовало мою повесть «Мужской процесс». С этого и началось её прочтение в широкой литературной аудитории .Очень хотелось бы, чтобы журнал «Новая Литература» помог и другим начинающим авторам поверить в себя и уверенно пойти дальше по пути профессионального литературного творчества.
Виктор Егоров

24.03.2024
Мне очень понравился журнал. Я его рекомендую всем своим друзьям. Спасибо!
Анна Лиске

08.03.2024
С нарастающим интересом я ознакомился с номерами журнала НЛ за январь и за февраль 2024 г. О журнале НЛ у меня сложилось исключительно благоприятное впечатление – редакторский коллектив явно талантлив.
Евгений Петрович Парамонов



Номер журнала «Новая Литература» за февраль 2024 года

 


Поддержите журнал «Новая Литература»!
Copyright © 2001—2024 журнал «Новая Литература», newlit@newlit.ru
18+. Свидетельство о регистрации СМИ: Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021
Телефон, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 (с 8.00 до 18.00 мск.)
Вакансии | Отзывы | Опубликовать

Актуальные букмекерские конторы для профессионалов для ставок на спорт
Поддержите «Новую Литературу»!