HTM
Номер журнала «Новая Литература» за март 2026 г.

Даниил Альтерман

Под Стеклом

Обсудить

Роман

  Поделиться:     
 

 

 

 

Этот текст в полном объёме в журнале за октябрь 2024:
Номер журнала «Новая Литература» за октябрь 2024 года

 

На чтение потребуется 5 часов 30 минут | Цитата | Скачать файл | Подписаться на журнал

 

18+
Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 31.10.2024
Оглавление

6. Часть 5. Болезнь
7. Часть 6. Под стеклом


Часть 6. Под стеклом


 

 

 

«И был вечен, и было утло, – день четвёртый».

 

Михаил Юдсон

 

За металлической стеной вагона, в котором я ночевал, смутно слышались чьи-то шаги. Кто-то переступал, ходя вперёд и назад по короткому отрезку пространства рядом с вагоном: останавливался, топтался на месте и снова продолжал своё хождение. И лишь в последнюю секунду перед своим вязким и тягостным пробуждением я осознал, что этот шум снаружи давно мешает мне спать. Память моя мгновенно окинула взглядом злоключения последних пяти дней. Как это часто бывает в подобных ситуациях, я не сразу и с трудом понял, где я нахожусь. За пустым проёмом в ржавом каркасе вагона гулял несильный ветерок, было пасмурно. Редкий дождик моросил с перерывами, но это не мешало человеку снаружи, терпеливо и настойчиво ожидающему моего пробуждения, убивающему время маетным хождением из стороны в сторону.

Я медленно напялил на себя всю тёплую одежду, которую мне дали на днях жалостливые подростки. Вещи висели на мне кургузо, ни одна не была мне по размеру, и своим грубым прикосновением кололи и раздражали тело, как если бы я надел на себя огромный холщовый мешок.

Я вышел из вагона или, точнее, спрыгнул на землю с его порога.

Незнакомый человек подошёл ко мне, спокойно и приветливо протянул мне свою руку.

– Здравствуй, моё имя Эмиль. Я знаю, что ты ночуешь здесь уже несколько дней, подростки мне об этом рассказали. Я живу здесь неподалёку. Если пойдёшь со мной, я дам тебе возможность принять настоящий горячий душ. Когда ты последний раз мылся?

У человека была приятная, спокойная улыбка, с оттенком какого-то спокойного, грустного одиночества.

Я пожал его руку и согласился за ним идти. Горячий душ – это то, что было мне необходимо, так как по моему телу уже распространялась нехорошая навязчивая чесотка.

Жилище незнакомца было в трёхстах метрах от вагона, и находилось в одном из приземистых двухэтажных патио, стоящих по линейке вдоль узкой улицы с глиняными стоками для воды. Мы поднялись на второй этаж. Эмиль достал ключ и отпер дверь своей квартиры.

С первого взгляда становилось ясно, что это квартира небогатого, а скорее бедного бобыля. Было чисто. В небольшом салоне, из которого в основном и состояло жилище, стояла узкая аккуратно застеленная односпальная кровать. Следов женского присутствия не наблюдалось.

Это было пристанище одинокого бирюка, которому можно было дать лет сорок. Я рассказал ему свою историю, пока мы сидели на жёстком краешке его кровати, и он выслушал меня, как мне показалось, с большим вниманием.

Эмиль выдал мне полотенце, баночку шампуня, проводил меня в душевую и, уже прикрывая дверь, попросил не тратить слишком много воды.

Всё-таки, в душевой я дал себе полную волю и пропарился как следует, не экономя воду. Когда я закрыл вентили крана, дверь в душевую открылась, и Эмиль вошёл внутрь в полураздетом виде.

Я тоже был ещё голым и вертел в руках полотенце. Нисколько не стесняясь, будто речь шла о каких-то обыденных, само собой разумеющихся вещах, Эмиль сделал мне несколько грубых по содержанию, но мягких по подаче сексуальных предложений.

Я отказался, и мы оба стояли и озадаченно пялились друг на друга. Пока Эмиль не заговорил снова.

– Дани, у меня нет женщины. Ты не мог бы постоять передо мной пару минут раздетым? Я хочу кончить.

После этих слов он придвинул под свой зад табуретку и начал мастурбировать.

Для меня в этой сцене не было ничего странного или шокирующего.

Правда, меня обеспокоило другое. Я увидел, что в паху Эмиля, в промежности и на ляжках находится огромное фиолетово-сиреневое пятно. И первой моей мыслью было подозрение о венерической болезни.

Когда он вышел из душевой, я ринулся к полке с одеколонами и, придирчиво обнюхивая каждый, выбрал самый сильный по крепости. После чего обработал этим одеколоном всю поверхность своего тела.

Немного успокоившись и подумав, я пришёл к выводу, что увиденное мной пятно было родимым.

Я оделся в шмотки, заблаговременно приготовленные Эмилем, и вышел в салон. Эмиль учуял запах, вернулся в душевую и обследовал полки.

После чего вернулся в салон с опорожнённой мной склянкой из-под одеколона и сделал мне резкое замечание за то, что я использовал её без его разрешения. Но тут же смягчился и пошутил, что у меня хороший вкус, и что я выбрал самый дорогой предмет его парфюмерии.

 

После недавнего телефонного разговора с отцом Лёни я должен был уверовать в то, что Лёня мёртв. Но осознать, что я убийца, было тяжело и страшно. Душа моя просила у судьбы очередной большой поблажки. К тому же, краем своей интуиции я чувствовал, что мне не сказали правды. Но даже если мой отчим выжил после моего нападения, то, скорее всего, теперь находится в одной из больниц, с тяжёлыми ранениями. Мои изменённое восприятие и усиленная болезнью тревога рисовали мне страшные картины будущего и реагировали на реальность каким-то покорёженным способом. Я ожидал неминуемой справедливой кары, и все мысли крутились и мучительно, и постоянно приходили к тому, что, в случае поимки, меня тем или иным способом умертвят. Три последних месяца я чувствовал, будто весь мир обрушился на меня всей своей мёртвой тяжестью. Было непонятно, куда и как двигаться, как жить.

 

Я и Эмиль опять сидели в салоне, на краю его жёсткой кровати.

Я снова повторил ему свою историю, но теперь уже в больших деталях.

Эмиль снова выслушал меня молча. Из-за своей молчаливости, как черты характера, он казался вдумчивым. Я сказал ему, что за последние дни каких только не передумал мыслей, и что в голову мою лезет мысль самая неприятная, пугающая и гадкая. Но именно она кажется почему-то самой разумной. Во-первых, мне нужно какое-то удостоверение личности, хотя бы временное, хотя бы поддельное, так как бегать от полиции бесконечно долго я не смогу. Во-вторых, мне потребуется какое-то жильё.

И, в-третьих, я пришёл к выводу, что из всех существующих занятий мне осталось только одно, последнее, – занятие проституцией.

В ответ на мою исповедь Эмиль заговорил,

– Ладно, парень, я подумаю, что можно сделать. Мне потребуется созвониться с моими друзьями в Тель-Авиве. К тому же, я уже помог нескольким таким же, как, ты подросткам. Этот вагон притягивает бездомных и преступников как магнит.

Эмиль стал одеваться и скоро попросил меня выйти из квартиры, сказав, что должен идти оформлять пособие по безработице.

– Встретимся завтра утром, у вагона.

 

Я вернулся в вагон. День задавался тёплым. Ступни мои зажили, но лёгкого, успокоительного сна я даже и не ждал. Теперь самый продолжительный мой сон длился не больше трёх часов. И мне приходилось оставаться львиную долю суток наедине с собой, наедине с терзающим и переходящим в панику воображением.

Мрачные размышления бродили во мне странными, дикими, будоражащими до изнеможения фантазиями. Я думал о Лёне, о том, как хладнокровно и обыденно он разжевал и выплюнул мой разум.

Целыми минутами задумывался о природе гипноза, начиная осознавать, что гипноз – это ключи для чужого входа в чужое подсознание, не какие-то яркие картинки, возникающие на счёт «три», а – состояние, когда один человек замещает своей личностью – личность и сознание другого человека.

В тот же день мне пришла в голову мысль, что если бы не постоянное, многолетнее науськивание меня отцом против Лёни, под гантель мог попасть любой другой человек. Иной поворот событий не исключал отца как потенциальную жертву, поэтому я кипел злобой к ним обоим. Хотя обида на Лёню уже уступала жалости и состраданию.

Я не мог представить себе, что творилось в нашей квартире после моего бегства. И лишь через год младший брат рассказал мне о забрызганных кровью стенах, которые он увидел, когда вернулся домой после ночи, проведённой у бабушки.

Поздно ночью я провалился в сон. Мне снился Тель-Авив, какие-то незнакомые люди. Грязные стены случных квартир. Азиаты, сующие мне в лицо свои дурно пахнущие гениталии.

 

Проснувшись, я вспомнил свой разговор с Эмилем, мой бредовый план действий.

И вдруг понял, что такая жизнь может оказаться для меня страшнее и отвратительнее смерти.

 

Я проснулся в пятом часу утра. На моём запястье болтались часы, и я мог следить за временем. Вагон я решил как можно быстрее покинуть, так как боялся возвращения подростков, которым я показывал свои денежные купюры. Неосмотрительно засветившись деньгами перед уличной шпаной, я боялся, что они вернутся в компании своих старших товарищей и обчистят меня. В этом случае я остался бы не только без крыши над головой, но и без возможности нормального питания.

С Эмилем я тоже не хотел больше встречаться. Я так и не проникся к нему доверием, так и не сумел понять, что это за человек, и поэтому не знал, чего от него ожидать.

Боясь случайного доноса и шарахаясь от каждого встречного, с этого дня ни одно место ночёвки я не делал для себя постоянным.

 

Натянув на тело все самые тёплые вещи, я отправился к своему тайнику – месту, где я спрятал деньги, прежде чем обосновался в вагоне. Это был двор одного из близлежащих домов. Деньги были завёрнуты в полиэтиленовый пакет, присыпанный землёй. Я быстро нашёл это место, так как внимательно запомнил его, когда оборудовал тайник.

Я сразу заметил, что место потревожено. Что пакет лежит не под землёй, а на поверхности. Пересчитав деньги, я убедился, что в пакете осталась только треть от изначальной суммы. Решив, что ошибся в счёте, снова пересчитал. Денег от этого больше не стало. Пытаясь понять причину, снова подумал о подростках. Они могли проследить за мной, за моими действиями. Но тогда напрашивался вопрос: почему они не забрали все деньги? Что это? Какое-то странное воровское благородство? Или – всё-таки ошибка в счёте?

Погоревав немного об утраченном богатстве, я запихал оставшиеся деньги в карманы и отправился блуждать по ещё непроснувшемуся микрорайону.

В шестом часу утра я стал встречать на улицах людей, выгуливающих своих собак. Все собаки проявляли ко мне повышенный злобный интерес. Казалось, они учуяли во мне что-то нехорошее. Даже если я шёл по противоположной стороне улицы, они бешено рвали свои поводки, повисали на них и истошно меня облаивали.

 

Я никогда не боялся собак. Всегда мог спокойно подойти к любому собачьему злыдню и потрепать его по загривку. Но теперешняя их агрессия была очевидной.

Да и мало было приятного в том, что какой-нибудь бультерьер, норовил сжать челюсти на моих пятках.

 

Предрассветные сумерки дворов начинали рассеиваться.

Лилово-сизый туман от клубов утренних испарений напоминал вечернюю мутную предзакатную гарь. У воздуха был цвет сгнившей и потёкшей хурмы. В деревьях начинали запевать птицы, но утро от этого не становилось более радостным.

До этого дня я думал, что по утрам первыми покидают свои дома люди, спешащие на работу. Но теперь заметил, что сначала из домов выходят бомжи, облюбовавшие для ночлега очередную лестничную клетку.

Теперь я отличал их по характерным движениям. По тому, как они, поёживаясь от холода, разминали и растирали свои замёрзшие руки и ноги.

Я вышел на окраину микрорайона, туда, где начиналась промышленная зона. Недостроенные и заброшенные дома торчали, как послевоенные развалины или рухлядь. Тут и там сидели в будках какие-то охранники, которые начинали прикрикивать на меня, если я забредал на запрещённую территорию. Я смотрел на небо, на дымное свечение отмирающих утренних фонарей. Сверху ворочалось, перекатывалось само в себе бурлящее облако. Я шёл и думал, что так и выглядит обыкновенный ад.

В этом у меня не было никакого сомнения, но – одна спокойная, грустная уверенность. Грозное, мерное дыхание дьявола было повсюду и во всём.

 

В следующие дни я снова ночевал в случайных подъездах, в удалённых друг от друга частях города. Чтобы никому не примелькаться и снизить вероятность доноса. Найти подходящий подъезд удавалось только с пятой-шестой попытки. И хотя я прокрадывался внутрь домов только в десятом часу ночи, а иногда и позже, – всё равно на лестничной клетке непременно появлялся какой-нибудь неожиданный человек с кислым подозрительным лицом, начинал задавать лишние для меня вопросы и давал, таким образом, понять, что я здесь совершенно непрошеный гость. Иногда при моём появлении из квартир высыпали сразу несколько человек, и опять начинались опасные вопросы и пересуды. Бывало, меня просто резко и грубо цукали. У меня было чувство, что люди каким-то образом заранее ощущают моё появление, хотя я не понимал, как они это делают. Повсеместно расставленных камер наблюдения тогда ещё не было.

 

И всё-таки я находил спокойное место, поднимался на второй или третий этаж, тихо, чтобы никого не разбудить, взгромождался боком на перила, переплетал свои ноги с металлическими поперечинами в основании идущих наверх параллельных перил. Закрепившись таким образом, я погружался в неглубокий, беспокойный сон. Сквозь сон я прислушивался к тишине подъезда и смутно за ближайшей дверью слышал спор и возню какой-то пожилой пары, сиплыми приглушёнными голосами обсуждающей вопрос, кто из них первым выйдет в подъезд, чтобы меня прогнать. Однако никто не появлялся.

Набрав три часа необходимого сна, я спускался вниз, несколько минут рассматривал незнакомую улицу, размышлял о том, куда идти и что делать дальше.

В рёбрах была неприятная резь от острых перил, во всех костях был холод. Каждая кость чувствовалась отдельно, конечности и тело были будто разобраны на части.

 

Послонявшись сутки по городу, к вечеру я вышел в незнакомый квартал.

Здесь у каждого дома был большой, выстланный новой белой плиткой внутренний двор. Дома тоже были новыми, и в основном – многоэтажки. Да и весь жилой район был новым. Я, как всегда, двигался украдкой, осторожно. Стало быстро темнеть, и тогда моё внимание привлекла группа молодых людей на небольшой площадке хорошо освещённого входа в подъезд. Я наблюдал за ними из тени каких-то жидких насаждений.

Компания была шумной, весёлой и разбитной. Ребята стояли у подъезда полукругом, покуривали, переминались с ноги на ногу и громко разговаривали. Меня стали достигать отдельные реплики.

– А вот и скамеечки тут для нас поставили. Ха! Ха! Может, присядем, посидим, отдохнём? – говорил один.

– Нет, время не то, – надо стоять по стойке смирно и нагуливать сон. Ха! Ха! – отвечал другой.

Из темноты блеснули чьи-то белые зубы. Компания хохотала. Но этот смех показался мне странным. В нём было что-то механическое. Он был безжизненным и лживым. Так смеются магазинные куклы, роботы или клоуны, выбежавшие на арену.

Я начал ощущать полную свою брошенность. Изматывающий меня все эти дни недостаток общения искушал желанием подойти и попытаться стать частью этой компании. Но, при моей депрессии, смех этот казался мне издевательским и даже кощунственным. Между нами было не расстояние двора, а ничем не покрываемая пропасть.

И всё равно меня к ним тянуло, и этот уютный греющий круг подъездного света, в котором они стояли, казался заманчивым и приглашающим.

Душа просилась к людям. Как голодный желудок, чувствующий в себе посасывающую пустоту, требующую пищи, мой мозг чувствовал потребность издавать какие-то звуки в присутствии хоть каких-то людей.

 

К полудню следующего дня я оказался на огромном пустыре, окружённом по периметру бесформенными валунами. За краем пустыря шла большая стройка. Пригибаясь и прячась за одним из массивных камней, я стал наблюдать за стройкой. За передвигающимся по высоким лесам рабочим, за плавно движущимся строительным краном и за натужно и разъярённо кряхтящим экскаватором.

Вдруг общий монотонный шум стройки был нарушен включившимся мегафоном. Льющийся из мегафона звонкий лай состоял из слов, неразборчивых для слуха и не сцепленных каким-либо смыслом. И тут я ощутил уже знакомое, но ещё смутное беспокойство, которое появлялось всегда при наличии внешней угрозы.

Из звукового потока, выплёвываемого мегафоном, в мои уши стали врезаться отдельные, отчётливые – сначала слова, а потом фразы.

Меня парализовал резкий скачок напряжения – мегафон обращался ко мне,

– А вот и наш беглец! – голос был насмешливым. – Он думает, что перехитрил всех! Что никто его не видит и не слышит! Да ты для нас как мошка в глазу, как муха на ладони!

Мегафон разразился скачущим гомерическим хохотом, и мне показалось, что в следующую секунду из ниоткуда появятся люди, которые настигнут меня, повяжут и нацепят на меня наручники.

Я ринулся бежать в сторону, противоположную от стройки. Бежал, пока звук мегафона за моей спиной не удалился и постепенно стих.

Сердце моё билось, как теннисный мячик, готовый лопнуть от ударов, дыхание было прерывистым.

Но минут через пять я начал успокаиваться и осознавать всю невероятность происходящего в моей голове. За этим последовала психическая разрядка, когда я вспомнил гомерическую шутку-выходку своего друга о том, что смех бывает «гоморическим».

– Гоморический смех – это очень просто, говорил Серёжа, – это смех, которым смеются гомосексуалисты, когда предаются совокуплениям.

 

Я шёл по незнакомой улице и, внезапно устав, присел на низкую длинную деревянную скамью, рядом с таким же безымянным, незнакомым подъездом.

Рейки скамьи были прогреты жарким солнцем, и я наслаждался теплом и отдыхом.

В это время из подъезда мелко, неустойчиво семеня, выкатилась отупелого вида девочка-подросток, похожая на румяную куклу. Небольшого росточка, пухлая, она была перетянута в какие-то наспех надетые тряпки, перевязана врезающимися в одежду тонкими ремешками. Девочка подошла к скамейке и замычала.

Я посмотрел на неё внимательнее и понял, что это инвалид, с заметным тяжёлым отставанием. От девочки шёл тугой, густой, монотонный гуд, как если бы заика мучительно старался произнести букву «эм», только губы её так и не размыкались.

Девочка-инвалид села на скамейку рядом со мной и, раскачиваясь назад и вперёд, завывала, не прерывая звука. Через минуту я отсел от неё на другой край скамейки, и исходящий от неё гуд стал сразу намеренно громче, переходя в заметную мелкую вибрацию.

Я поразмышлял об увиденном, и мне стало её жалко. Девочка не умела говорить, и это больное завывание было для неё единственным способом привлечь чужие внимание и энергию.

Из того же подъезда вышла пожилая женщина с жестоким, узким лицом, то ли родственница, то ли сиделка девочки-инвалида. Приблизилась к нам и быстрыми, короткими движениями стала одёргивать одежду на больной, резко и грубо на неё прикрикивая,

– Не, мычи! Прекрати мычать, дура!

Я встал со скамейки и пошёл прочь.

Вскоре я вышел в спальный район, где трёхэтажные обычные дома шли вперемешку с одноэтажными плоскими домами, вокруг которых были обширные дворы-сады с изгородями-штакетниками. Мимо меня то и дело пробегали шумные стайки детей, играющих в какую-то разновидность пятнашек. Одна из девчонок визжала и орала особенно пискливым, высоким и оголтелым голосом. В любой детской стайке бывает такой ребёнок, который кричит больше других и задаёт тон любой игре.

Перед моим носом пронеслись двое, их сандалики громко шлёпали по асфальту. Мальчишка, которого настигала догонявшая его крикунья, загнанно и обиженно завопил:

– Почему ты всё время кричишь?! Почему ты всегда кричишь больше всех? От тебя болят уши!

Девчонка задорно, весело и задиристо закричала ещё громче:

– А мне нравится кричать! Нравится, понял! И я буду кричать столько, сколько мне приспичит!

Вся эта перебранка происходила на иврите. Я вдруг подумал, что эта девочка, в свои девять лет, знает о жизни больше, чем я в свои девятнадцать…

И ещё мне вспомнилось изречение на иврите:

«Приходить к пониманию простых вещей трудным способом».

Это было сказано скорей всего обо мне.

А ещё в голове трещали слова волчицы из кинофильма про Красную Шапочку:

 

«Если ты – настоящий, порядочный волк,

даже если вся шкура в заплатах,

и в глазах не погасла кровавая месть,

и природная злость у тебя ещё есть, –

то врагов своих заклятых

ты, с честью, должен съесть!

Мы – не ангелы, а волки!

Стесняться нам чего? Чего?»

 

Сказать честно, волком я себя не чувствовал. А казался себе маленьким слепым котёнком, который выбежал на проезжую часть, попал под машину, которая отдавила ему лапу, и от боли и ужаса прозрел.

Говорят, Бог умер, – как это наивно! – его утопили, когда он был маленьким котёнком.

 

Я понимал, что мне нужна одежда, которая хорошо бы на мне сидела и была мне по размеру, и начал воровать. Хотя никогда раньше не считал себя вором, а само воровство вызывало во мне брезгливость.

Но преодоление морального запрета далось мне без труда и без внутренней борьбы, и даже легко. Так, будто никакого запрета и не было. Более того, мои действия казались мне естественными. Всё ханжеское чистоплюйство и наслоения прошлого воспитания слетели с меня в мгновение ока.

 

С наступлением сумерек я прокрадывался под первые этажи незнакомых зданий, под бельевые верёвки, на которых сушилась влажная одежда, и, оценив на глаз качество и размер вещи, аккуратно освобождал её от прищепок. За два дня у меня скопился целый мешок шмотья. Это были джинсы, тёплые свитера и даже носки. Я мог ходить по улицам, не привлекая подозрительного внимания полиции и горожан. Теперь я был менее заметен, и меньше выделялся из толпы.

 

В городе на уличных и помещённых внутри дворов скамейках ко мне подсаживались словоохотливые бабульки и, думая, что я замечательная находка для разговора, затевали со мной бессмысленную болтовню.

Я выслушивал их минут по десять, после чего поднимался со скамьи и уходил.

 

Об Ицике я вспомнил случайно и решил его навестить. Была надежда получить у него помощь – деньги, одежду и, может быть, даже приглашение на ночлег.

У этого парня, год назад, я несколько месяцев отработал сиделкой.

Сам он был развозчиком пиццы и попал в дорожную аварию, позволив себе лихачество на своём модном и ослепительном мотоцикле.

Получив тяжёлую травму ноги, он вынужден был провести несколько месяцев в кровати, почти неподвижно, почти не вставая.

Когда я приходил к нему, то целые часы уходили у нас на разговоры, и между нами установились неформальные, дружеские отношения.

Я думал, что он может проникнуться моей историей и может посильно мне помочь, как когда-то помог ему я.

 

Быстро отыскав его дом, я поднялся на третий этаж. После моего стука в дверь несколько минут, из квартиры не доносилось ни звука. Потом я услышал, как кто-то пошаркал и подошёл к двери с обратной её стороны.

Дверь открыл отец Ицика, что сильно меня удивило. Насколько я помнил, к моменту нашего расставания Ицик проживал в своей квартире один, а отец и подруга лишь приходили его навещать.

Отец сонно пробурчал, что Ицика нет дома, и чтобы я приходил вечером.

Кажется, он даже меня не узнал.

С испорченным настроением я спустился вниз по лестнице на пустынную площадку первого этажа и стал бесцельно и бессмысленно наблюдать за улицей.

Был первый час дня, когда моё внимание привлекло поведение одной молодой женщины. Она шла по противоположной стороне улицы и неожиданно свернула с тротуара, открыла какую-то незапертую калитку и, уверенно пройдя по тропинке через ухоженный дворик, оказалась перед дверью богатого двухэтажного коттеджа. Потом она бережно достала из сумки и так же бережно положила на крыльцо дома блестящий свёрток, в котором я узнал небольшой празднично упакованный кремовый торт.

Не постучав в дверь, девушка вернулась по той же тропинке на улицу.

С улицы она последний раз посмотрела на украшенное подарком крыльцо и ушла, куда-то торопясь.

Я огляделся и понял, что стал единственным свидетелем увиденного.

Через несколько минут я уже стоял у крыльца. Схватил торт и метнулся в сторону. В эту ночь перед сном я устроил себе настоящий пир и засыпал блаженно, пока мягкое сытое тепло растекалось по телу.

В четыре часа утра я проснулся от сильной тошноты, меня мутило.

Я выбежал на улицу, согнулся пополам, и меня тут же вырвало чем-то приторно-сладким и вязким. Я отдышался. Меня уязвляла совесть  – было жалко девушку, которую я лишил праздника.

 

За это время я здорово устал от подъездного сна. И решил посвятить день поиску матраса. Я кружил и петлял по кварталам, пока не наткнулся на нужную мне вещь. Во дворе небольшого одноэтажного дома, похожего на барак, лежал на огромном гамаке матрас. Забор не был высоким, и я прикинул, что перемахнуть через него будет несложно. Где-то раздавался лай собаки, но, сколько я ни вслушивался, всё равно не мог определить источник звука. После некоторых колебаний наконец я решил рискнуть.

Я знал, что действовать нужно было быстро. Как только я убедился, что в поле моего взгляда нет посторонних людей, я перемахнул через забор, на одном дыхании подбежал к гамаку, сорвал с него матрас и через секунду перебросил его через забор. Мне повезло, что собаки во дворе не оказалось. Матрас я отволок на пустырь, и теперь мне был доступен комфортный, спокойный сон. К концу апреля ночи были уже теплее, и я не мёрз, успевал высыпаться и начал привыкать к своему новому состоянию.

 

В одно утро я добрёл до какой-то детской площадки. Я был уставшим и решил передохнуть полчасика, наблюдая за играми детей, которые нелепо, глупо и резво бегали и скакали по маленьким качающимся мосткам, изводили качели. И орали.

Их крик и возню я наблюдал издалека и воспринимал как мерный шум и движение моря.

Неожиданно ко мне подсели двое детей и неприятного, хамского вида старуха. Через минуту старуха куда-то ушла, а между детьми затеялся разговор. Мальчику было лет девять, и девочка была немногим старше.

Девочка что-то бойко и весело говорила, а мальчик смотрел на неё и подавленно молчал. Девочка нежно, проникновенно погладила его ладошкой по спине,

– Ты – хороший…

Мальчик напрягся так, будто вместо сахара съел ложку соли:

– Я тебе не верю!

– Почему?

– Моя бабушка сказала мне, что все люди – плохие!

Он смотрел на девочку с надменным недоверием, чуть ли не с презрением.

На его лице отобразилась не смешная детская гримаска, а тяжёлая взрослая невыразимая мука. Видно было, что это знание непосильно, непомерно для его детской души.

Лицо мальчика покраснело, побагровело, и по нему хлынули горячие слёзы. А плакал он беззвучно.

Девочка ничуть не растерялась и снова ласково погладила его ладошкой по спине, по курточке:

– Нет… Ты хороший! Давай покатаемся на горке?

Она взяла его за руку, повела за собой, и скоро они смешались с другими детьми, катаясь на горке и забывшись в своих играх.

Я был потрясён. Мне показалось, что в этой мизансцене с детьми на детской площадке было всё содержание нашей жизни, сжатое до точки.

 

В выходные дни, в субботу, когда город пустел и затихал, я обходил мусорные баки. Они были полны всяческой снедью и выстиранными, почти новыми вещами. Роясь в одном из таких баков, я обнаружил на самом верху коробку со свежей, ещё тёплой недоеденной пиццей. Такой пищи я давно не ел, поэтому с аппетитом тут же начал её уминать.

Я не заметил, как ко мне приблизилась давно уже наблюдавшая за мной из-за изгороди хозяйка бака. Я смотрел на неё, а она – на меня, пока она не заговорила на иврите:

– Ты – русский? Ты говоришь по-русски?

– Да, – ответил я, делая вид, что у меня плохой, ломаный иврит, и уже начиная ей подыгрывать.

– У тебя нет дома, семьи? Ты живёшь на улице? Твой дом остался в России?

Я продолжал кивать.

– Подожди меня тут пять минут. Я сбегаю в дом и принесу тебе тёплые вещи и свежую пиццу. А эту – выбрось, она грязная.

Женщина казалась доброй, живой, отзывчивой. Но я никому не доверял и боялся, что женщина схитрит. За эти пять минут она могла вызвать полицию, за эти пять минут сюда мог доехать полицейский наряд.

Добродетельная особа направилась в свой стоявший неподалёку роскошный двухэтажный коттедж. Я тоже развернулся и, озираясь по сторонам, двинулся скорее прочь с этого места. Прошёл метров сто по той же улице, но в направлении обратном тому, каким я пришёл. Миновал пару небольших кварталов, резко свернул влево и сразу оказался в замкнутом, поросшим дикой травой дворике-закутке. Спина моя ныла, и я лёг спиной на траву, растянулся, расслабился и стал прислушиваться к шумам, доносившимся с улицы, которую я покинул.

Ровно через пять минут снаружи неожиданно вякнула сирена и тут же отключилась. Я поднялся и осторожно выглянул из-за угла на улицу.

Рядом с баком, от которого я бросился бежать, стоял полицейский микроавтобус, с включённой и вращающейся, но беззвучной мигалкой.

Я вернулся в свой закуток и лёг на траву, чтобы переждать возможные в такой ситуации облаву и прочёсывание местности. Через сорок минут я вышел и, двигаясь всё ещё с опаской, ушёл в другой район города.

Субботние коттеджи, облитые желтовато-зелёным ярким утренним солнцем, пронизанная горячими лучами листва, лукавые иезуитские улыбки случайных прохожих, блеск в их зубах и глазах, – всё дышало белой энергией, сопровождающей любое умиротворённое состояние. Сегодня эта энергия была особенно концентрированной, и каким-то странным образом пованивала смертью. Я заметил, что этот горьковатый, вяжущий запах-зловоние особенно явно исходит-прёт от старух и от шоколада.

 

Решив сделать повторный звонок домой, я добрёл до телефонной будки.

У меня была надежда, что новый разговор что-то решит или прояснит.

Я думал, что, скорее всего, снова услышу голос отца Лёни – Марка.

Трубку поднял Лёня. Поняв сразу, что это я, он начал говорить,

– Ну, что, не ожидал меня больше услышать? Да. Это я.

К моей голове по пищеводу поднялась дурнота, и голова закружилась.

Я хотел что-то сказать, но сейчас был способен выдавить только тупое, бессмысленное, протяжное:

– Лёня? Э-э-э…

В трубке слышалось продолжение,

– Слышишь, ты, герой! Хочешь, приходи прямо сейчас, я зарублю тебя топором сразу, на том же месте. А если хочешь совета, то направляйся в Тиру, они тебе там помогут.

Лёня положил трубку. Короткие гудки в трубке были, как спасительный след, ведущий меня обратно в мир, в жизнь, в общество, к людям.

Голос Лёни показался мне невыразимо тёплым и родным. Наверное, то же самое произошло бы при любом содержании его речи. Это не был голос человека, пережившего тяжёлую черепно-мозговую травму. В голосе и в тоне было много здравости и здоровой агрессии.

В следующую минуту мой мозг превратился в горячую мягкую губку, из которой, словно сжатием кулака, выдавливали льющиеся рекой слёзы. Слёзы шли и извергались вперемешку с тягучими соплями.

«Теперь, меня хотя бы не убьют», – подумал я.

Сказать, что у меня упал камень с сердца или гора с плеч, – значит нисколько не приблизиться к тому чувству облегчения, которое я испытал.

Минут сорок после разговора с Лёней я всё ещё ревел, голова моя была, наверно, багровой, все вены на руках вздулись. Когда я перестал выть и плакать и постепенно раздышался, на меня нашло состояние удивительного умиротворения и покоя. Теперь я мог идти к дедушке. Это был единственный человек, к которому я мог сейчас прийти.

 

Мой поход к дедушке выпал уже на ночь. Но, как и в другие ночи, похожие на эту, мой путь состоял из двадцати километров.

Я шёл понуро, но очень легко, как будто ничто не имело больше значения, и километры, казалось, покрывались сами собой.

Я поднялся на третий этаж, ожидая, что меня встретят и перехватят уже там. Но лестница была темна и безлюдна. Я прислушался к движениям за стеной дедовской квартиры, убедился, что там горит свет, и постучал.

– Кто там? – голос за дверью был сдавленным, как ржавая пружина, и настороженным.

Позже я узнал, что о моём бегстве сразу были предупреждены все мои близкие и родственники. Что за двое суток, по рекомендации полиции, они поменяли все дверные замки в своих домах и квартирах.

– Это Даня.

Дверь с медленным неуверенным скрипом открылась, и я увидел, что на расстоянии двух метров от меня стоит дед, а из-за его плеча робко выглядывает его низкорослая супруга. Свет в салоне был тусклым и жёлтым, дед всегда экономил на лампочках.

Из кухни валил какой-то чад с жирным запахом.

Мы молча смотрели друг на друга. У деда был внимательный, встревоженный и в то же время пустой взгляд. Мы беззвучно плакали. Из наших глаз текли безжизненные и лживые слёзы.

Дед заключил меня в короткие объятья. В этих объятьях тоже не было доверия.

Я вошёл, чувствуя стеснение и свою здесь неуместность. Раздался телефонный звонок. Дед поднял трубку:

– Да. У нас всё хорошо.

Я сказал деду, что хочу спать, и посетовал на тяжёлую бессонницу, добавив, что заснуть мне вряд ли удастся.

Но меня уже укладывали спать, и дед дрожащей рукой подавал мне стакан воды, чтобы я мог запить снотворное. Ещё через десять минут я уже спал.

В половине первого ночи я вскочил от грубого уверенного стука в дверь.

Дед быстро подскочил и отпер дверь, и я заметил, что он проделал это, не поворачивая внутреннего ключа. Дверь была заранее открыта, на случай непредвиденных событий. В квартиру, громко топая башмаками, ввалились двое полицейских при параде. Дальше всё происходило без слов. Меня попросили вытянуть руки, прохладные наручники ласково щёлкнули и сомкнулись. Вторую пару наручников надели мне на ноги. Вниз по лестнице я шёл мелкими шажками, цепочка между моих ног мешала нормально идти.

В первые минуты я был ошарашен. В душе копошилась досада и обида на то, что полицию мне вызвал мой родной дедушка. Но скоро я понял, что моё недоумение излишне, и что события не могли развиваться иначе.

Внизу моего появления ждали мама и Лёня. Они стояли поодаль и плечом к плечу, но не приближались и ничего мне не говорили.

Во дворе дома стояла полицейская машина. Меня подвели к ней и открыли передо мной заднюю дверцу. Но, прежде чем опуститься на сиденье, я взглянул напоследок на Лёню. Он показался мне очень высоким. Стоял, скрестив на груди руки, и, возвышаясь надо мной, смотрел на меня, мне почудилось, строго и торжественно. Голова его выше глаз была обмотана белой тряпкой, возможно, это были бинты. Они были похожи на азиатский головной убор, чалму или тюрбан, и это добавляло ему царственности.

 

Машина тронулась и покатилась по ночному совершенно пустому и тихому шоссе. Слышен был только тёплый, приятный шелест мотора и посвистывание ветра в приоткрытом переднем окне. Ветер обдувал мне лицо, и я был полностью расслаблен и спокоен. В машине, кроме меня, сидели трое полицейских. Два парня и девушка. Они негромко и весело между собой переговаривались, так, будто ничего не произошло, и они не имеют ко мне ни малейшего отношения. Сверху надо мной горела забранная под пластиковую крышечку маленькая лампочка, она освещала весь салон. И тут внезапно девушка, сидевшая впереди, повернулась ко мне лицом, и с неуместной игривой и дурашливой молодой резвостью спросила:

– А! Так это ты, который с гантелью?!

Я кивнул. У девушки было широкое, но при этом очень красивое лицо. Завитые, вьющиеся волосы были взбиты. И вся её красота, так же, как и неформальный вид и тон, никак не ладились с голубым воротничком формы, на которой не было ни одной лишней складки или морщины. Голова девушки пребывала в антагонизме с обмундированием.

Более того, девушка разглядывала меня с таким неподдельным любопытством, словно ей показали человека, минуту назад выигравшего миллион в лотерею.

– Ты знаешь, что ты поставил на уши всю хайфскую полицию?

Я молчал. Сейчас мне не хотелось ничего и ни с кем обсуждать.

Девушка отвернулась, и ненавязчивая болтовня в салоне возобновилась.

 

Через полчаса я был доставлен в отделение полиции при тюрьме с названием Звулун. Меня провели в большой светлый кабинет и начали допрашивать, заполняя разбросанные веером на столе бланки.

Они хотели восстановить на бумаге случившееся, и в основном их интересовало, кто, как, почему и на кого напал, кто кого провоцировал и бил первым. Помню, что я злостно и отчаянно всё перевирал, сбивался и путался в своих показаниях, пока мне не пришлось рассказать всю правду.

Один вопрос мне запомнился особенно,

– Где ты работал последние полтора-два года? – спрашивала всё та же девушка с красивой головой.

Я едко, неестественно хихикнул и дерзко огрызнулся, сказав что-то вроде того, что, мол, дурака работа любит. И сразу почувствовал хриплость своего голоса, искусственность и фальшивость всей интонации, горько улыбнулся и добавил:

– Хотя я прекрасно понимаю, что в вашем вопросе нет ничего смешного.

Девушка посмотрела на меня с жалостью и произнесла с какой-то доброй укоризной:

– Ну вот, наконец, дошло! Наконец-то ты всё понял.

 

Передо мной положили последний бланк и попросили подписать.

Я спросил, что в нём написано. И мне объяснили, что это обращение к главному районному психиатру с просьбой о добровольном лечении.

Я поднял со стола ручку и подписал документ. После чего меня препроводили в камеру предварительного заключения.

 

Меня вели лестницами и коридорами, но я не запомнил дороги, так как мыслями полностью ушёл в себя и пытался понять и спрогнозировать, что будет со мной дальше. Скоро меня подвели к огромной двери камеры. Дверь не была сплошной и состояла из перекрещённых прутьев арматуры, которые образовывали широкие квадраты. Через них нельзя было просунуть голову, только руку, но до самого плеча. В камере было немного сыровато и полутемно.

Вдоль стен стояли двухэтажные кровати. Всего таких кроватей оказалось восемь. Таким образом, общее количество коек составляло шестнадцать. Между рядами кроватей был узкий проход. Камера, заполненная только наполовину, поражала спокойствием и тишиной. Вопреки моим ожиданиям, люди, находящиеся внутри, отнеслись к моему появлению с доброжелательным безразличием. Никто меня не третировал и не унижал. Камера находилась не на первом этаже, как мне показалось сначала, а на этаже минусовом, и была утоплена, погружена в землю.

У самого потолка сквозило холодом узкое окошко без стекла.

Позже я узнал, что через него камера сообщалась с внешним миром. Оно служило для неофициальной передачи самых различных предметов, которые включали в себя также и наркотики для блатных заключённых. В ту пору я начинал покуривать и привыкать к сигаретам. В израильских тюрьмах конфискованные контрабандные сигареты заключённым раздавали бесплатно. Так что, в этом отношении, в тюрьме для курильщиков было, если можно так выразиться, раздолье.

Я занял одну из пустующих верхних коек и несколько часов пролежал в покое, не говоря никому ни слова.

Но скоро меня начали замечать, подходить ко мне и задавать обычные короткие вопросы. Мол, как звать, сколько лет, за что сел?

 

С этого момента я начал замечать и убедился потом, что в тюрьмах между осуждёнными существует чуть ли не дружеская, чуть ли не братская интимность и исповедальность во всём, что касалось личных прописных фактов каждого отдельного уголовного дела. Один посвящал другого в детали своего положения. Мол, почему и что произошло, когда и за что сел, какой срок осталось мотать. Это был общий код поведения, который создавал иллюзию близости и общности судьбы.

 

Утром всех разбудили крики и шум в коридоре, ведущем в камеру.

Там происходила какая-то яростная борьба. Потом мы увидели, что к нам приближается целая гурьба орущих полицейских.

В центре этой кучи находился огромный мужик, которому охранники заламывали руки. Это была картина из фильма «Гулливер в стране лилипутов». Мужик то вырывался из крепких и цепких рук, расталкивая и раскидывая полицейских, то оказывался скрученным и пригнутым к земле.

Это сопровождалось выкриками страшного многоэтажного русского мата.

Наконец арестованного швырнули на середину камеры. Пока он поднимался с колен и очухивался, охрана успела закрыть дверь.

Но новичок не унимался и теперь. Он подскочил к запертому выходу, вцепился своими мощными руками в металлические прутья и, не переставая орать, стал рвать дверь на себя. У этого человека была сила буйвола. Под рывками и напором его рук и тела дверь сотрясалась, страшно грохотала и ходила ходуном на всю ширину зазора между дверью и стеной. Это продолжалось полчаса. Мужик не переставая орал:

– Принесите мне еды! – и продолжал грозно и грязно материться.

Чтобы его ублажить и угомонить, охранник принёс ему порцию фалафеля, которая тут же была выброшена на пол,

– Я сказал, принесите мне нормальной еды!

Через сорок минут несмолкающего матерного ора ему принесли горячий багет. Камеру наполнил густой запах печёного утиного мяса. Буйный протянул руку, взял багет и тут же швырнул его в лицо, стоявшего снаружи охранника. Ошмётки хлеба и мяса разлетелись по полу, и их пришлось собирать веником появившейся откуда-то уборщице.

Гулливер успокоился и стих. Я старался не смотреть в его сторону и не встречаться с ним глазами. Я понимал, что если он сорвёт свою злобу и недовольство на мне, то мне будет несдобровать. Я даже не шевелился.

Но скандалист не вступал ни в какое общение с сокамерниками. Сел на пол, опёрся спиной о стену и молча закурил.

Вечером его увели, с такими же криками и борьбой, как вначале.

 

Потом я стал получать передачи от мамы. Тёплую одежду, фрукты и даже с искусственной позолотой наручные часы. Каждая такая передача согревала мне сердце и давала надежду на то, что хотя бы мама меня простит.

Всё съестное я делил поровну между сокамерниками, и между нами начали завязываться кратковременные контакты.

 

Одним из моих новых знакомых оказался иракец – настоящий колоритный старожил, который вёл себя с полицией так фамильярно и вызывающе, как будто это был его личный обслуживающий персонал.

Когда ему нужно было объясниться с охраной, он подходил к двери и выкрикивал в коридор: «Аэльманайаким!». Это слово было местным аналогом русского слова «мент». Через упомянутое окошко в потолке он получал пакетики с марихуаной.

А его уверенная манера свидетельствовала о том, что он здесь давно. Я не посвящал его в свою историю, он или подслушал её, или узнал в чужом пересказе. Она его позабавила, и он стал надо мной потешаться, хохотнул и сказал, что если бы он был моим отцом, то я сидел бы тихо в углу и боялся пикнуть.

Ещё я разговорился с двумя молодыми русскими парнями, которые были лет на пять меня старше. Один из них был в нашей тройке негласным вожаком и рассказал, что ему влепили два года за поножовщину. Он выслушал мой рассказ, немного подумал, потом похлопал меня по плечу:

– Ты всё сделал правильно.

Разговор происходил во время трапезы, и мой товарищ отломил приличный кусок своей мясной порции и положил его в мою пластиковую тарелку,

– Давай ешь! Тебе надо отъедаться и набирать вес, ты похож на скелет.

 

На следующий день меня перевели в другую камеру. На этот раз – в маленькую и тесную. Здесь было всего две койки. Моим соседом стал преподаватель еврейской литературы в местной школе, который съездил по морде своей супруге за её обильную идиотскую болтовню. Однако несмотря на его профессию, для меня это был человек «иеху». Он выл, плакал и изображал раскаяние. Он стыдился себя и своего поступка как-то слишком напоказ, слишком экспрессивно, в каждом слове его была фальшь. У учителя имелось переносное радио, работающее от батареек.

И он включал его, когда начинались новости на иврите.

Диктор вещал:

– Сегодня в Хайфе задержан пятидесятилетний мужчина, забивший насмерть молотком свою спящую жену. В полицейском участке на вопрос, почему он это сделал, мужчина ответил: «Она мне надоела».

 

Выслушав меня и узнав, какой у меня «рекорд», учитель фальшиво и долго убивался по поводу моего положения, а потом сказал, что я напоминаю ему литературного героя по фамилии Раскольников. Мне эта его глупая свободная ассоциация не понравилась. А учитель стал рассказывать о своих русскоязычных учениках из интерната, в котором он преподавал. И скоро из него посыпались шутки и прибаутки, которым они его научили: «Как дела? Пока не родила». Было видно, что он не понимает пошлости вещей, которые произносит. Учитель продолжал: «Я тебя задрал или заманал?».

Через сутки я покидал камеру с чувством тяжёлого, гадливого отвращения к учителю.

 

Вместе с другими арестантами меня посадили в грузовичок, кузов которого являлся закрытой железной коробкой с деревянными скамьями внутри. Нас было человек шесть, и нас перевозили в тюрьму с названием Кишон. Завязался разговор, в который я не вступал, так как рядом со мной были самые неприятные типы. Один из них, лет сорока, залюбовался моими часами и попросил у меня на них посмотреть. Я снял часы и передал ему. Арестант снял свои старые часы, швырнул их на пол и застегнул мои часы на своей руке:

– Теперь они мои.

Такого я не ожидал, но лезть в драку не было никакого смысла.

– Хорошо, – сказал я, – будем считать, что это мне урок.

Он посмотрел на меня и улыбнулся тупой, противной и быдловатой улыбкой:

– Нет. Мы будем считать, что ты мне их подарил.

Мне было очень жалко часов – маминого подарка. За всё это время я ни разу не видел маму, у нас не было свиданий, но я постоянно писал ей какие-то письма. Мои записки передавала ей полиция. Мама не писала ответных посланий, но передавала мне вещи.

Вещи эти не стирались, а просто изымались у меня после носки и заменялись на новые.

 

Воспоминания мои о Кишоне начинаются с квадратного тюремного двора и с новой камеры заключения. К ней меня подвели два человека – конвоирующий полицейский и заведующий тюремным хозяйством. Дверь камеры открыли ключом, мы вошли, и я увидел место своего нового пребывания.

Находившиеся внутри люди не обратили на новичка никакого особого внимания. Часть из них, человек шесть, шумно играла в нарды на сигареты, все остальные лежали на койках под одеялами и спали. Спящие приоткрыли глаза, закрыли и провалились в дальнейший сон.

 

С этой секунды на новом месте я был лишён самого главного – общения.

Из заключённых я был самым молодым, неопытным, и единственным ко мне отношением было полное безразличие. Завхоз держал под мышкой два матраса, он бросил их на пол за крайней двухэтажной кроватью – в самом углу камеры, напротив душевой, которая была также и отхожим местом.

– Спать будешь здесь, – сказал он.

Потом двое провожавших меня людей повернулись и ушли.

 

Я осмотрелся. Эта камера была населена гуще, чем прежние камеры, я бы даже сказал, что она была перенаселена. Здесь не оказалось ни одной свободной койки. Входная дверь состояла из однородного плотного металла, с маленьким окошком посередине, для передачи мелких вещей, таких, как сигареты.

 

Население камеры состояло из двух групп людей: из активных молодчиков, вступавших в ежедневное общение и сотрудничество, чтобы спровадить тягучее, медленно ползущее время. У них, как правило, были небольшие сроки. И – из старичков, у которых были сроки большие или пожизненные. Последние были почти неподвижны, затравлены и задавлены транквилизаторами. Не выдержав гнёта времени и изоляции, они давно утратили нормальное человеческое сознание и перешли в вялое и тупое животное состояние.

Первое, что сделали молодые и активные, это отобрали у меня половину тёплых вещей. Приговаривая, что мне, мол, они не понадобятся, так как меня скоро выпустят, а им сидеть тут ещё годами. Активная группа была для меня закрыта, я не мог быть даже пассивным, даже молчаливым её участником. Она состояла из мужиков взрослых, а для них я был сопляком. Они сидели, повернувшись ко мне сутулыми спинами, и лишь изредка кто-то покидал или пополнял собой этот междусобойчик.

И только один из них, молодой Гера, озарялся подобием улыбки, когда проходил мимо или встречался со мной взглядом.

Кроме сигарет, в камеру доставляли газеты. Я был единственным, кто их читал, да у меня и не оказалось никакого другого способа себя занять.

У меня были нарушены внимание и концентрация. Когда я читал газету, то отдельные буквы, то весь текст, плыли перед глазами. То же самое происходило со смыслом, который то прояснялся, приобретая отчётливость, то куда-то уходил. Текст и сознание сливались в одно и сразу распадались на фрагменты и детали, пребывая как бы на разных волнах.

 

Вечером первого дня своего пребывания здесь я отложил очередную газету в сторону и приготовился спать. Все уже храпели. Но внезапно, к своему удивлению, я увидел, что матрасов моих нет на месте. Я осмотрел камеру и кровати. Матрасы были у всех, под некоторыми спинами матрасов было по два или по три.

Я стал прохаживаться в проёме между рядами кроватей. О том, чтобы просить или требовать чего-то, речи не шло, а уж будить кого-то я совсем уже боялся.

Я открыл свою сумку, достал оставшиеся вещи, постелил их на бетон на том месте, где раньше лежали матрасы, свернулся калачиком и попытался заснуть. Это мне удалось, но уже через двадцать минут я проснулся от холода. Я встал, ещё раз прошёлся по коридорчику и решил, что буду чередовать сон и бодрствование. Пятнадцать минут буду спать и столько же – растирать конечности и двигаться по камере.

Так медленно и мучительно прошла ночь. Сильно мёрзла голова и тазовые кости.

 

В обеденное время я пожаловался выводившему нас на прогулку охраннику, что у меня нет матраса, и мне приходится спать на бетонном полу, и через несколько часов мне всё-таки принесли новый матрас.

Моё пищеварение тоже было нарушено. Пища не усваивалась, хотя и был здоровый аппетит. Меня постоянно рвало. Я подходил к дыре в углу камеры и, после нескольких накатов тошноты, опорожнял свой желудок.

Дыра была стоком для вывода мочи и кала. От стока всегда исходил густой смрад, который я всё время чувствовал, так как мой матрас находился прямо напротив отхожего места, то есть – «у параши».

Я давно не мылся, мне захотелось чистоты, и я решил принять душ. В моём вещевом мешке оказался даже шампунь. Но здесь в камере душевая была совмещена с туалетом, и если кто-то хотел помыться, неизбежно вставал ногами на поверхность всё того же испачканного жидкими разводами фекалий стока. Душевой была полупрозрачная пластиковая кабинка без двери. Дверь и не предполагалась. Вместо неё зиял пустой проём. И тот, кому нужно было справить нужду, должен был сесть на корточки и испражниться на виду у всех сокамерников.

Более того, вода, лившаяся из душевого крана над дырой отхожего места, была ледяной, до дрожи в мышцах. Я влез в резиновые сандалии, включил воду и стал её щупать. Струя не становилась тёплой. Усилием воли я заставил себя встать под воду и, выдержав всего пару минут, выскочил голым наружу. Затем я стал просовывать и подставлять под струю испачканные сандалии. С такой же тщательностью и брезгливостью купальщики смывают с ног влажный песок на диком пляже, только теперь вместо песка были разводы кала.

Я быстро нацепил носки и оделся. Довольный тем, что процедура купания всё-таки удалась, я стал прохаживаться по камере. Неожиданно ко мне подскочил Гера и, ничего мне не говоря, быстро и крепко сомкнул свой большой и указательный пальцы на моём левом запястье. И так же быстро и неожиданно, без слова, он вернулся к общей карточной игре.

Я посмотрел на своё запястье – на нём не было моих часов. Я повернулся в сторону душа – часы висели на ребре одной из стенок, там, где я их забыл.

Полный благодарности к Гере, подкараулив момент, когда Гера был один, я подошёл к нему и сказал:

– Спасибо, друг!

Гера в секунду сделался неприступным.

– Какой я тебе к чёрту друг?! – и добавил: – Держи свой угол!

 

В Кишоне, в отличие от Звулуна, еду не приносили в камеры.

Приём пищи происходил во время прогулок, на которые нас выводили в обеденное время. Внутренний тюремный двор имел большую площадь, метров сто на сто, являл собой квадрат правильной формы и состоял из четырёх очень высоких стен, повитых сверху колючей проволокой.

Стены были жёлтого цвета, с шелушащимися махрами отслаивающейся старой краски. Стены не красили уже много лет. Три из них составляли сплошную поверхность, без окон и каких-либо прорех, а в четвёртой находилась большая дверь, ведущая в столовую. В столовую арестанты валили плотной толпой, покрикивая друг на друга и переталкиваясь в проходе. Небольшие окна внутри столовой, схваченные маленькими решётками, пропускали скудное количество света. Кто-то ел много и жадно, кто-то с отвращением. Вся посуда – тарелки, ложки, вилки, ножи – всё было из мягкого пластика. Угощение, если это можно так назвать, ничем не удивляло, – варёная картошка, варёный лук и печёные помидоры. Вот и всё меню – стандартный обед, составные которого никогда не менялись.

 

После обеда каждый убивал время, как умел. Кто-то усиленно ходил взад-вперёд по квадрату двора, кто-то прислонялся к стене и почти неподвижно, молча курил.

Однообразие в пище, отсутствие унитазов и совмещение душа с туалетом было частью физического и психологического давления на заключённых.

 

Вечером меня перевели в другую камеру. Для меня она была четвёртой за последние несколько дней. В ней всё было так же, как в предыдущей, только в ней было больше «овощей». Они даже не подходили к двери, когда появлялся тюремный врач. Они не вставали с кроватей, а просто вяло и беспомощно протягивали, свешивали руки для очередной горсти транквилизаторов, которые в тюрьме раздавали без жадности и без счёта.

Сразу справа от входа находилась койка Макса – огромного русского мужика лет сорока. Он охотно стал со мной говорить и общаться.

Скоро он мне поведал, что на нём три мокрых дела, которые он действительно совершил.

– Я убил трёх марокканцев. Ненавижу этих уродов. Но у полиции ничего на меня нет. Я только подозреваемый – им не хватает улик.

Он говорил об этом спокойно. Спокойнее, чем рассказывают о вечерней прогулке в кино. А на его лице не было никаких признаков испорченности или порочности.

– Видишь вон того? – и он указал мне на дальний угол камеры, где, раскачиваясь взад и вперёд в сидячем положении, находился другой заключённый,

– Это подсадная утка. Он изображает глухонемого, а сам за мной следит, слух у него, на самом деле, как у совы. Эти гады посадили меня сюда, к местным, чтобы мне не с кем было говорить, иврита я не знаю. Зато стукачей и доносчиков вижу и чую за версту. Вот ты, например, не доносчик. У тебя слишком растерянный вид.

Под койкой у Макса стояли деревянные ящики со свежими помидорами, и он меня ими потчевал.

 

Когда меня уводили на заседание суда, Макс потребовал, чтобы я снял и отдал ему свой свитер:

– Тебя скоро увезут в больницу, а мне неизвестно, сколько здесь куковать. Будет мне память от тебя.

 

О том, что мне предстоит суд, я узнал всё от тех же заключённых.

Что-что, а опыт у них был. Под видом участия в моей судьбе они постоянно натаскивали меня на определённую манеру поведения. То есть, – в суде всё отрицать, и все обвинения опровергать как подложные. Придать своим действиям максимально обоснованный, чётко обусловленный логически вид. Тогда меня минует химическое лечение. Только они недоговаривали, что если мои показания примут к сведению и поверят в их частичную подлинность, то я вернусь обратно в тюрьму, моё заключение продлится, суд растянется, и тогда я пребуду в полной неизвестности относительно срока задержания и меры пресечения.

Я не мог подозревать злонамеренность у своих сокамерников и советчиков и не понимал, что в уголовной среде принято совать палки в колёса и друг другу «падлить». Я считал, что мне искренне хотят помочь. Так что на суд я ехал натасканным и науськанным на поведение, которое могло мне только навредить.

 

Через два дня, меня вместе с несколькими другими арестантами вывели из тюремных помещений и затолкали в такой же металлический кузов, в каком я сюда прибыл. Через полчаса мы все находились в административном корпусе Хайфского суда. Нас выгрузили из машины, конвоировали на третий этаж и заперли в тесной и душной комнате. Здесь мы буквально прилипали друг к другу, задевали локтями, наступали один другому на ноги. Пространства не хватало. Скамьи вдоль стен оказались забитыми людьми. Заседания суда шли непрерывно, и нас вызывали по очереди, в алфавитном порядке.

Через час, наконец, вошёл служащий, произнёс моё имя и фамилию.

Я вышел, и меня повели по коридору, который глухо заканчивался цельной литой дверью.

Дверь тяжело со скрипом открылась, и меня втолкнули вовнутрь большой решётчатой клети. Меня оглушил шум и гомон множества голосов.

Железная клетка с белыми продольными прутьями, в которой я теперь находился, была вдавлена в большой зал, заполненный рассевшимися за скамьями людьми. Только уровнем клетка была выше, чем всё это многолюдное собрание, и повисала над залом, как канареечная.

Я чувствовал, что меня разглядывают, словно животное в зоопарке.

Заседание длилось не больше десяти минут. Обвинение громко зачитало моё дело, привело некоторые подробности моего жестокого нападения, а также огласило свои рекомендации по поводу приговора, которые сводились к принудительному лечению в психиатрическом учреждении.

Потом прозвучал тихий голос моего государственного защитника, существование которого я даже не предполагал, и он как-то слишком робко и неуверенно предположил, что конфликтность ситуации можно разрешить, отправив меня на проживание с моим биологическим отцом, обязав его выполнением пункта о постоянном за мной наблюдении.

 

Произошло быстрое голосование, и судья приговорил меня к лечению в стационаре. Потом мне дали право голоса и сказали, что я могу кратко, в двух словах, выразить своё отношение к решению суда.

Я вцепился руками в прутья клетки и выкрикнул в зал, что мне нужен не психиатр, а психолог. Зал молчал, и я повторил свою просьбу повторным выкриком. Со скамеек послышалось недовольное ворчание вперемешку со смехом. Судья посмотрел на меня с брезгливостью и сердито ударил деревянным молотком по жестяной дощечке на столе,

– Заберите этого глупца!

Дверь за моей спиной открылась, охранник дёрнул меня за руку и вывел из клетки.

 

После завершения суда я трясся в проржавленном кузове в обществе ещё нескольких таких же бедолаг по дороге в больницу. И через час я снова оказался в ватном глухом безмолвии больничного пенала, в преддверии психиатрического освидетельствования. Круг замкнулся.

 

После взвешивания и получасовой беседы с Бэн Эфраимом, начальником приёмного покоя больницы Тират Кармель, ко мне подошёл медбрат.

– Даник, хочешь немного подышать свежим воздухом?

Я кивнул.

– Тогда я сниму с твоих ног наручники, а ты мне пообещай, что не убежишь.

– Хорошо, – ответил я, – обещаю.

Мы вышли во внутренний двор больницы. Было пасмурно, дул приятный ветерок.

На клумбах цвели цветочки, и я блаженно вдыхал вечерний воздух. Цветочки доводили меня до детского сентиментального умиления. Я думал о том, что иногда Вселенная посылает человеку информацию, которая предназначена исключительно ему и никому другому.

Любой психиатр при словах «Вселенная посылает информацию» вздрогнул бы, сделался максимально внимательным или самодовольно заулыбался.

Но зафиксировать и записать эту информацию доступно среднему пониманию – абсолютно невозможно, бесполезно даже пробовать и пытаться. Единственное, что можно сделать – это разбросать по тексту те или иные намёки, и то – только для тех, кто «там» побывал. Довольно часто врачи путают пророческое состояние с болезнью. Подчас пророчество и болезнь существуют в неразрывном сплетении и являют собой двуединство. Поэтому безумие очень часто пользуется иносказаниями.

Мне предстояло девять месяцев госпитализации, за которые я прошёл через два десятка врачей и медицинских препаратов. А под конец – и три психиатрические комиссии. Да и не могли мои врачи освободить меня раньше, слишком жестоким и безумным было нападение на отчима.

Всё это время я сотрудничал с этой системой, и поэтому она, как правило, общалась и обращалась со мной в шёлковых перчатках. С теми, кто сотрудничать отказывался и показывал свой норов, никто не любезничал, и в ход шли иные средства. Сначала – уговоры, потом привязывания и уколы, вплоть до шока. Не знаю, может, мне и помогли, может, меня и спасли, но я никогда не прощу им эксперименты надо мной по стиранию памяти. Потому что очень хорошо знаю, чего я лишился.

Мои размышления о психиатрии привели меня к заключению, что нет больных как таковых, а точнее – что их немного. Что есть люди, тем или иным способом получившие или приобретшие, каждый своё, «лишнее знание», идущее вразрез с общечеловеческой моралью. Поэтому они стали неудобными и неугодными богам и людям.

Как верно сказал мой покойный друг Серёжа: не о свободе слова нужно печься, а – о свободе мысли, которой мы, кстати говоря, не имеем.

 

 

Год 2018, январь

 

У меня было острое кишечное отравление. Я связывался с мамой, и она встревоженно и заботливо объясняла мне, как себя вести: что принимать, что пить и есть. Мне стало хуже к двенадцати часам ночи. Я снова позвонил маме. Мне показалось, что без экстренной помощи я не дотяну до утра.

– Даня, поговори с Лёней, – предложила она.

 

Когда-то в союзе Лёня был участковым врачом при столичной поликлинике.

Если в нашей семье кто-то заболевал, то за консультацией и лечением мы сначала обращались к нему.

 

– Да, Даня, говори.

– Лёня, послушай, у меня бессонница, чудовищная слабость и затруднённое дыхание. Мне кажется, что без антибиотиков к утру я буду трупом. К тому же, как назло, – суббота, и добраться до меня вы можете только на своей машине.

Лёня подробно расспросил, чем я питался в течение вечера.

– Жар – есть?

– Кажется, нет.

– Тошнота и рвота – закончились?

– Да.

– Испарина на лбу появилась?

– Испарина есть.

– Слушай меня внимательно. У тебя сильнейшее кишечное отравление, но оно развивается по классической схеме. То, что ты чувствуешь, страх и сбивчивое дыхание – это уже часть твоего воображения – обычная в таких случаях паника. Прими таблетку снотворного и одну таблетку успокоительного и ложись спать. К утру будешь огурец. И – никаких антибиотиков! Понял?

– Понял. Спасибо тебе, Лёня, – всё, что я смог из себя выдавить.

Он продолжал успокаивать меня и утешать, а я вслушивался в его голос и чувствовал, что это голос родного человека…

 

То, что Лёня сумел простить меня и бескомпромиссно подняться над собой, лишало мою агрессию и нападение всякого смысла, во всяком случае того смысла, который я сам хотел в них видеть и понимать.

Будь я на его месте и в такой ситуации, я никогда не смог бы подняться на такую нравственную высоту. И всё это только добавляло мне горечи и боли.

Я так и не понял до конца, до полного знаменателя, что же между нами произошло. Скорее всего, здесь опять была злодейская рука судьбы.

И ещё одной вещи я не понимал: как Лёня, будучи врачом, упустил и проморгал момент, в который мы прошли точку невозврата. Дал происходящему выйти из-под контроля. Ведь моя деградация длилась не дни, а месяцы, и происходила на его глазах.

 

Вещие сны. Есть люди, которые в них не верят. А я не могу в них не верить, потому что я с ними живу.

 

Я проснулся в три часа ночи, и мне было уже не до сна. Ой, как не до сна…

 

И был мне сон. И мне снился отчим. Действие сна происходило на старой душанбинской квартире, где мы жили до бегства в Израиль. На той кухне, где всегда велись все серьёзные разговоры.

Я и Лёня беседуем в одиночестве, с глазу на глаз, и мы не просто говорим, а говорим убийственно откровенно, срывая мясо с костей, то есть – с души. Освещение тусклое, сизо-лиловое. Мамы рядом нет, но её присутствие почему-то ощущается.

В разговоре с Лёней мы доходим до того, что между нами произошло, и я слышу такие слова: «Твой отец знал, что ты болен. Он сознательно подталкивал тебя к тому, что ты совершил… И в самом деле, было бы хорошо, если бы его «согласие» было молчаливым… Я знал об этом…»

Я обращаюсь к Лёне не как к человеку, а как к хранителю высшего знания, и хочу задать ему вопрос о человеческом биополе, но он упреждает меня и, прежде чем я произношу свой вопрос, говорит:

«Человеческое биополе существует – его не так-то просто измерить или проследить за ним, так как «обратная связь» осуществляется через космос».

 

Вторая часть сна. Освещение – то же. Вечерний город, сумерки.

 

Я продолжаю свой разговор с Лёней. Рядом стоит его машина.

В какой-то момент машина срывается с тормозов и, сначала медленно, а потом всё быстрее скатывается вниз по шоссе. Я могу её остановить, но не делаю этого, думая, что Лёня сможет сделать это сам.

Лёня кидается за машиной, останавливает её, но попадает под колёса.

И когда я подбегаю к нему, то вижу огромные ссадины и раны. Он продолжает говорить, но непонятно говорит он – просто, или «умирает у меня на руках».

«Тот – из Египта, который умер на Кресте, – за ним тоже была магическая сила…»

 

Как-то мама прислала мне ссылку на сайт, в котором находился поэтический дневник Лёни. Это были не его стихи, а большая подборка, которую он создал из любимых авторов. Я читал подряд часа два.

Первой бросалась в глаза «ровная выдержанность и слитность настроения», хотя надёргано было из двух десятков авторов, плюс «грустное спокойствие безысходности…»

 

С поры первой госпитализации (99 год) и вплоть до сегодняшнего дня я ни разу не плакал. Ненормально это, наверное… не плакать так долго… Читал... И тут вдруг почувствовал тяжесть в надбровье и сильную резь в глазах. Слёзы навернулись…

 

Начиная с 94 года, моя мама жила в сверхчеловеческом режиме.

Она проживала сразу три жизни, атакуя внешнюю реальность с трёх фронтов, бросаясь на амбразуру ежедневного тяжёлого выбора и вызова.

Её фронтами были – изнурительная научная работа, семья и родители.

Мы смотрели на неё и отказывались понимать, как она справляется.

Невероятно, как она могла всё успевать! И если ей удавалось урвать у ночи четыре часа сна – это была большая удача. Она давала нам постоянное чувство плеча и вместе с ним чувство безусловной любви.

То, что она делала, было непостижимо и гораздо выше обычных человеческих сил!

В её жизни главенствовали самоотверженность и самоотречение по отношению к близким.

 

Мама приходила ко мне в больницу, заходила в мою палату и садилась на краешек кровати. Она старалась улыбаться, ласково гладила меня по затылку и по спине, клала свою ладонь на мою, а я отдёргивал руку, отстранялся и делал вид, что я её не замечаю и не узнаю.

 

 

Таня Андреева. Глава последняя…

 

Об этом трудно говорить: это был долгий и тяжёлый искус.

И говорить о «сновидениях» было бы напрасно – потому что вы их не видели. Видел их я. К тому же, чувство, приходящее из полузабытья, гораздо тоньше и острее любого, испытываемого в реальности.

Логический разум говорил: «Найди её. Скажи всё, что хотел сказать, выслушай ответ. Тогда ты обретёшь покой, а если не покой – то хотя бы утешение».

 

Я начал утомительный и длительный поиск. Одновременно с поиском я начал вынашивать идею этой книги. Написание же её было для меня действом суеверным, ибо ко снам, удивительным и ярким, переживаемым так остро, я не мог относиться, как к чему-то прозаическому.

В какие-то моменты я был готов верить в существование «тонких миров», над которыми смеются в среде неверующих людей, и придавать своим снам пророческий смысл.

Во мне всегда было предчувствие существования некой надмирной сферы, где мысли и видения, сплетаясь друг с другом, живут и невидимо творят наше земное будущее.

Таким образом я хотел докричаться до этих таинственных сфер, внеся изменения в ход судьбы. Я как бы пытался вырвать Её из небытия, в котором она для меня находилась. Мне казалось, что с каждой строкой она становится ближе, и её образ, витающий в тумане, обретает телесность.

 

Центр города, вечер. Мимо идут люди.

Мне почему-то кажется, что, проходя так близко, они могут заглянуть в этот пишущийся лист. Может быть, сам мир виноват в том, что мы стали так опасливы, осторожны, пытаемся затаиться внутри себя?

Белый лист бумаги – свободный для вымысла и для правды.

Но, изощрённые в словах, мы знаем, что вымысла гораздо больше, чем правды.

И, что, пожалуй, самое лучшее – это оставить бумагу нетронутой, белой, неосквернённой чернилами.

Лист... покрывшись вязью знаков, конечно, может стать и чем-то прекрасным, но если только ты будешь отвечать за каждое из написанных слов.

 

Я ещё не разобрался до конца – кто кого предаёт: слова – нас, или мы – слова. И могу ли я быть ответственным за них, если даже не владею тем вдохновением, которое заставляет меня их записывать.

 

Одно я знаю точно: слова умеют хранить тайны.

Но преступление произошло: когда-то давно я отверз уста, – а значит, должен платить. Меня успокаивает, что погашение счёта уже изобретено. Есть то, что излечивает от слов.

Осталась только мечта: я хотел бы, уходя, погасить за собой звёзды…

 

Уже ночь, и скоро нужно будет опустить занавес дня.

Но день этот оставляет после себя сожаление. Мне чего-то не хватает... Чего?

Не хватает грустного, красивого лица, в котором я находил бы отдохновение. Не хватает отражения, которое не казалось бы безнадёжным...

Это – как если бы в пустыне расцвело дерево и не знало, для кого оно цветёт...

Иногда люди не успевают понять, как они нужны друг другу.

И любая незначительная оплошность может всё испортить.

Почему людям так нужно сочувствие? Почему они в нём так нуждаются?

Главное – не сделать ложного вывода. Стать правдой – раствориться, исчезнуть...

 

Начиная с 93 года, со времени нашей эмиграции в Израиль, и 20 лет после этого события, Танька снилась мне запойно.

Но мои попытки разыскать её через душанбинских одноклассников ничего не давали.

Я любил её с девяти лет, и был тогда лишь ребёнком.

Последний раз видел Таньку, когда мне было шестнадцать.

«Так мчалась юность бесполезная, в пустых мечтах изнемогая.

Тоска дорожная железная – свистела, сердце разрывая».

 

Так продолжалось, пока моя бабушка, мать отца, не приняла участие во мне, в моей сокровенной жизни и мечтах. У неё оставались родственники в Душанбе. И эти родственники зашли в своей помощи так далеко, что подняли душанбинские муниципальные архивы. Так я узнал, что Танька, вместе с родителями, в том же году, что и я, бежала из Душанбе в Россию, в Сибирь, в Читу.

 

Потом были мои ночные звонки, в чёрт знает какие, читинские организации.

По номерам, которые я находил в Интернете. Одного мужика я поднял своим звонком в три часа ночи, не сопоставив в уме временную разницу между часовыми поясами. Но, несмотря на прерванный сон, последние слова этого человека были – «Не отчаивайтесь…».

Наконец кто-то дал мне адрес читинского паспортного стола, и я написал туда письмо, назвавшись Таниным другом детства. Через две недели я получил письмо с выпиской из читинского архива, и там был Танин адрес прописки. Тогда я написал Тане, ни словом не обмолвившись пока о своём чувстве. Ещё через полторы недели от Тани пришло письмо…

 

Это письмо было для меня чем-то невероятным. Я несколько раз подбросил его в воздух, поймал и два раза поцеловал, прежде чем вскрыть. Письмо было коротким, написанным очень аккуратным, правильным почерком. Танька вспоминала наше детство, называла меня «романтиком», предлагала общаться, давала свои телефонные номера.

Мы стали созваниваться и откровенно делиться самым потаённым.

Таня очень хорошо помнила и меня, и все наши школьные казусы.

Вскоре я признался ей в своих чувствах, и Таня не оттолкнула меня, а – приняла. Хотя призналась, что до сих пор видела во мне только одноклассника и друга.

У Тани уже была семья и дети. Она работала банковским клерком, вела очень полную, активную, спортивную жизнь.

По телефону мы, в основном, говорили о школе.

Выяснилось, что мы – чуть ли не единственные отличники, никогда не испытывали комфорта в своём классе и резко выделялись на его фоне.

У каждого из нас было своё собственное мнение о любом школьном событии или происшествии. И это, конечно, раздражало и приводило в бешенство всех остальных. Нас недолюбливали.

 

Самым удивительным в этих телефонных разговорах было то, что Таня всегда говорила о вещах близких мне и понятных. Ход её мысли был похож и часто совпадал с моим. Иногда она произносила мои собственные мысли, моими же словами. Однажды Таня сказала:

«Знаешь, Данька, в нашем классе ты и я, «мы были обратной стороной медали».

 

Наконец мы настолько сблизились умственно и душевно, что стали всерьёз обсуждать возможность нашей встречи в Пекине.

 

Я снова начал заболевать и находился на грани очередного психоза.

От меня исходило огромное количество негативных эмоций.

И я стал говорить Тане вещи, которые ни один здравомыслящий мужчина не должен говорить женщине. И тогда начались странности. Таня писала и говорила несуразности, вспоминая о событиях, которых не было, которые между нами и не могли происходить. Но я списывал все несовпадения на свою слабую память, думал, что Таня просто немного преувеличивает степень нашей тогдашней близости. Я не знал, что уже несколько недель переписку со мной ведёт не Таня, а её мать.

 

В последнем моём письме, я рассказал о своей попытке вскрыть вены.

Танины письма и звонки прекратились, и я понял, что нашим отношениям наступил конец. Я мог тысячу раз сожалеть о содеянной глупости, поливать ночную подушку горючими слезами, но колесо судьбы уже было не развернуть.

Моя откровенность омрачила Танину жизнь. И хотя было что-то некрасивое в том, что меня заставили общаться с Таней через подставную фигуру в лице её мамы, Таню я не винил. Её реакция на мою неадекватность была легко объяснима и понятна.

 

Последним словом, которое она написала мне сама, было:

«Не докучай!»

 

 

 

Конец

 

 

 

Чтобы прочитать в полном объёме все тексты,
опубликованные в журнале «Новая Литература» октябре 2024 года,
оформите подписку или купите номер:

 

Номер журнала «Новая Литература» за октябрь 2024 года

 

 

 

  Поделиться:     
 

Оглавление

6. Часть 5. Болезнь
7. Часть 6. Под стеклом

250 читателей получили ссылку для скачивания номера журнала «Новая Литература» за 2026.03 на 27.04.2026, 17:25 мск.

 

Подписаться на журнал!
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru

Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!

 

Канал 'Новая Литература' на max.ru Канал 'Новая Литература' на yandex.ru Канал 'Новая Литература' на telegram.org Канал 'Новая Литература 2' на telegram.org Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru Клуб 'Новая Литература' на twitter.com (в РФ доступ к ресурсу twitter.com ограничен на основании требования Генпрокуратуры от 24.02.2022) Клуб 'Новая Литература' на vk.com Клуб 'Новая Литература 2' на vk.com
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы.



Литературные конкурсы


Литературные блоги


Аудиокниги




Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:

Юлия Исаева — коммерческий директор Лаборатории ДНКОМ

Продвижение личного бренда
Защита репутации
Укрепление высокого
социального статуса
Разместить биографию!




Отзывы о журнале «Новая Литература»:

16.03.2026

Спасибо за интересные, глубокие статьи и очерки, за актуальные темы без «припудривания» – искренние и проникнутые человечностью, уважением к людям.

Наталия Дериглазова


14.03.2026

Я ознакомился с присланным мне номером журнала «Новая Литература». Исполнен добротно как в плане оформления, так и в содержательном отношении (заслуживающие внимания авторские произведения).

Александр Рогалев


14.01.2026

Желаю удачи и процветания! Впервые мои стихи были опубликованы именно в вашем журнале «Новая Литература». Спасибо вам за это!

Алексей Веселов


Номер журнала «Новая Литература» за март 2026 года

 


Поддержите журнал «Новая Литература»!
© 2001—2026 журнал «Новая Литература», Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021, 18+
Редакция: 📧 newlit@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000
Реклама и PR: 📧 pr@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 992 235 3387
Согласие на обработку персональных данных
Вакансии | Отзывы | Опубликовать

Поддержите «Новую Литературу»!