Даниил Альтерман
Роман
![]() На чтение потребуется 5 часов 30 минут | Цитата | Скачать файл | Подписаться на журнал
Оглавление 5. Часть 4. Лечение 6. Часть 5. Болезнь 7. Часть 6. Под стеклом Часть 5. Болезнь
Глава 1. В Хайфе
Итак, давайте закроем глаза. Я только что позорно дезертировал из армии, получив от неё по собственной инициативе волчий билет. После чего я прибыл в Арад, где произвёл панически быстрые сборы. При наступлении темноты я уже выехал из Арада в направлении Хайфы. От нервного напряжения меня отвлекало созерцание ночной автострады, небольшие отрезки которой периодически выхватывали фары автобуса. В стёклах боковых окон возникали и исчезали редкие бедуинские поселения, чьи дома были похожи не то на обшарпанные бараки, не то на покосившиеся во все стороны, наспех собранные гаражи. Перед автобусом на медленной скорости ехал грузовик, весь кузов которого был огромной, разбитой на секции клетью. Клеть, в свою очередь, была поделена металлическими прутьями на одинаковые по размеру ячейки. Внутри ячеек везли живую птицу. Кузов впереди идущего грузовика то проваливался в темноту, то выныривал из неё в свете фар противоположно движущихся машин. Когда мой автобус притормаживал перед клетью, я мог близко-близко видеть забитых в неё птиц. Грузовик то неожиданно нырял во мрак ночи, то вспыхивал передо мной, будто освещённая софитами театральная сцена. От колготящейся и орущей птицы исходили резко ощутимые флюиды страха, животная энергия, суть которой не нужно пояснять тому, кто хоть однажды её почувствовал. Птичий гомон и кудахтанье были такими громкими, что их отрывистое эхо проникало в салон автобуса, в котором я ехал. Загнанная в грязные камеры живая масса сознавала, что её везут на убой. Её страх транслировался в пространство, накатывая на меня тугими, душными волнами. Это был мой первый опыт отчётливого восприятия чужого биологического поля на расстоянии. С моим приездом в Хайфу началась полуторагодовая полоса моей неприкаянности. Постоянного занятия у меня не было. Найти сколько-нибудь приличную работу, с проставленным в моих армейских документах психическим профилем, было невозможно. Все мои рабочие интервью заканчивались, не успев начаться. Всюду мне констатировали отказ. Сам поиск работы был безнадёжной затеей. Работу я находил только чёрную. Да и то, задерживался на ней не больше двух недель, так как боли в спине неотступно меня угнетали. И лишь на уходе за стариками мне удавалось продержаться несколько месяцев. Наиболее респектабельным трудом оказалась служба в телефонно-справочном бюро. Но и её пришлось оставить.
Утром я просыпался в пустой квартире. Мама в семь утра уезжала в университет, а Лёня – на свою работу, где он трудился физическим трудом. Я завтракал и брал в руки какую-нибудь книгу из семейной библиотеки. Часа через два чтение меня уже утомляло, и я откладывал книгу. Включив музыку, я распластывался на диване, вперяясь и заворожённо глядя в настенные часы, чьи стрелки ползли слишком медленно. У меня не было представления о том, что ход этих стрелок можно ускорить или замедлить, хотя мне уже было девятнадцать лет. Дима возвращался из школы во втором часу. Его ежедневное присутствие и общение с ним как-то отсрочило моё грядущее помешательство.
Так как я не тратил имеющуюся у меня в избытке энергию, меня стал покидать правильный регулярный сон. Постепенно вечер и ночь стали временем моего основного и постоянного бодрствования. Какой-то спасительный инстинкт выбрасывал меня наружу, в объятия улицы и ночного, начинающего пустеть и засыпать, города. Таким образом, для меня стало доступно какое-то движение. Продолжительная усиленная ходьба приводила в действие разлаженные шестерёнки нарушенного метаболизма моего мозга и пищеварения. В этот период у меня появилась иллюзия, что пища меня отравляет. Чтобы вывести её «яды» и свести её отравляющее действие на нет, нужно было ходить. Правда, ходьба не была единственным способом очищения. Я начал вызывать у себя искусственную рвоту. Для чего, сразу после приёма пищи, я заходил в ванную и делал около ста приседаний. Затем склонялся над керамической раковиной и после нескольких желудочных спазмов освобождался от всей принятой пищи. Через минуту наступала слабость и вместе с ней ощущение чистоты. Через какое-то время приходило желание движения. Я быстро, нелепо одевался и покидал квартиру, ничего никому не сказав. Сначала я ходил на небольшие расстояния. Обычно это был путь к школьному стадиону, где я скорым шагом ходил по беговой дорожке, а потом по нескольку раз повисал на перекладине турника, чтобы ослабить скопившуюся в спине боль. Чтобы разнообразить свою прогулку к стадиону, я каждый раз менял маршрут. Иногда увязывался за какой-нибудь красивой девочкой, встреченной вечером на стадионе, и провожал её через ночной город. Мои безмолвные преследования вызывали у некоторых девчонок страх, и они скрывались от меня, переходя на бег. Однажды, возвращаясь, я услышал таинственный, вкрадчивый шёпот, исходящий от окружающих меня домов и освещённых ночных квартир. Этот шёпот наполнял улицу и подзывал меня к себе. Я сошёл с тротуара и медленно, крадучись, стал пробираться домой через пустые ночные подъезды чужих домов, вслушиваясь в сочащийся из освещённых этажей и становящийся всё более явным шёпот – так, будто своим вниманием мог подслушать тайны этого мира. Осязание дышащего в шёпоте страха поначалу было смутным. Но с каждой секундой я всё яснее ощущал, что люди, загнанные в освещённые клети квартир, отгоняют и заглушают свой страх этим уютным искусственным светом, стеклом окон, задерживающим тепло, этим приятным, медленным, мерным, длящимся тысячелетия разговором. Что эти бесконечные атрибуты человеческого жилья и быта, это тепло – лишь способ отгородиться от такого же бесконечного, совершенно холодного и безразличного холода Вселенной. Страх, улавливаемый мной, сообщал мне, что люди, передающие его, как и помещённая в клетушки птица, сознают, что рождены на убой. И тогда, через неосознанно пройденный миг, сердцевина эмоции сообщалась мне. Льющиеся из окон голоса становились отчётливее, мне казалось, что я слышу целые фразы. И тут я начинал напрягаться каждым своим нервом, и степень моего напряжения росла по мере того, как я понимал, что каждый слышимый звук имел в виду меня и заключал в себе угрозу и насмешку. Я не мог избавиться от нарастающего чувства, что говорят обо мне. И говорят не только люди. Каждый колышущийся на ветру лист, сам ветер, любая перебегающая дорогу кошка или собака и даже любой неодушевлённый предмет, будь то стена или камень, издевательски «обсуждают меня», подвергая суду каждое моё телодвижение и ход каждой из моих мыслей. Да, самую большую пытку составляло то, что объектом наблюдения и обсуждения становился мой внутренний диалог, у которого не было никакой возможности скрыться от направленного в мозг всепроникающего взгляда разворачивающейся вокруг меня незнакомой реальности. А главное, у моей мысли не было никакой возможности оправдать себя перед лицом преследующих меня всезнающих сил. Вселенский суд, переходящий с шёпота на крик, обвинял меня в том, что я глубоко и непоправимо согрешил перед людьми и Богом, от чего совесть моя жгла меня и горела. Я чувствовал, что мои жизнь и бытие нарушили законы и пришли в неразрешимое противоречие с самой жизнью и бытием. Дыхание и пульс участились, а страх схватил горло и лёгкие. Мир повышенных энергий водворял себя во мне теперь уже с гулом и грохотом. Я говорю «грохот», чтобы передать тот натиск чувств, в сравнении с которым ощущения обычного существования стоит назвать инертными. Кипящий страх толкал меня в две крайности. Желание затаиться, забившись в самый тихий и удалённый угол какого-нибудь подъезда или двора, где обвиняющие голоса не могли бы меня настичь, сменялось порывом ринуться напролом в сторону улицы и огласить окрестности криком ужаса. Я знал, что ни то, ни другое не даст мне облегчения. И поэтому застывал в телесном параличе. Паралич не был умственным, так как в сознании, напротив, происходила мучительная, ни на миг не утихающая борьба, направленная на панический поиск выхода наружу из этой энергетической западни. Казалось, что вокруг меня шевелятся надвигающиеся, тяжело наваливающиеся тени преисподней.
Через несколько лет, читая исповедь человека, описывающего свой шизофренический опыт, я наткнулся на потрясающую по точности мысль. Он утверждал, что психическая болезнь, в своём экстремальном виде, не что иное, как глубокое религиозное переживание. К этому ничего не хочется добавлять, кроме того, что галлюцинация – это не бессмысленный фрагмент реальности, а другой фронт, вторжение в другое тотальное пространство и бытие. Бытие, имеющее иные свои законы и связи, которые даже позволительно назвать логическими. Это «религиозное чувство» – суть неожиданный провал в глубочайшую воду, притом, что никакая по силе вера не гарантирует, что ты когда-нибудь снова поднимешься на поверхность.
Ежедневная рвота очень скоро привела меня к обезвоживанию, потере веса и нарушению теплообмена. Кожа на моих похудевших руках скукоживалась и свисала, становясь по-старчески дряблой. Я стал мёрзнуть, отправлялся спать, не раздевшись, иногда даже не снимая обуви. Никакие одеяла и обогреватели не помогали, потому что даже при них я продолжал зябнуть. Целыми сутками я был предоставлен себе, отчего начинал уставать. Тогда у меня и стала развиваться аудиозависимость, которая была частичным решением для моей праздности и бессонницы. Когда родители и брат отправлялись спать, запираясь в комнатах, я перебирался в салон и ложился спиной на низкий журнальный стол, за которым в дневное время мы трапезничали, и включал наушники. Я слушал англоязычные и ивритоязычные станции, занимая и тренируя этим мозг. Пока длящиеся часами звуковые потоки не доводили сознание до изнеможения, и я засыпал, так и не отключив радио. На протяжении дня отсутствие звуковых раздражителей становилось мучительным. Организм интуитивно искал добавочных возбудителей и дополнительного действия, так как одних книг и радио становилось мало.
Глава 2. Попытка справиться
Тогда и начались мои ночные марш-броски. Я мог покинуть квартиру в 11 или в 12 часов ночи, никому не сообщая, зачем и куда я иду. Более того, никто и не препятствовал этим путешествиям. Семья жила своей нормальной, полноценной жизнью, и я чувствовал своё отщепенство и чуждость настолько, что наш дом перестал быть для меня домом. Я одевался и шёл в город. Мне предстояло четыре часа почти непрерывной ходьбы, во время которой я покрывал всё расстояние от северной Хайфы до южной, где жил мой дед. Я шёл по обочинам дорог и автострад, по местам, где пешеходные тропы не были даже обозначены, через опустевшие промышленные зоны, свалки городского мусора, мосты и разъезды, заводские постройки, гаражи, пустыри. Любая из проносящихся на большой скорости машин могла, не заметив, снести меня с обочин, по которым я шёл. Из-за телесной слабости ноги мои начинали заплетаться, подкашиваться и я почти падал. Мне приходилось искать какую-нибудь скамью или газон, где я мог бы лечь и передохнуть. Минут через десять-пятнадцать я снова вставал, чтобы продолжить свой путь. Путь из Бялика в район Шаар-Алия составлял 16 километров. К деду я заявлялся глубокой ночью и будил всех своим приходом. До наступления утра мне удавалось немного поспать. У деда я проводил всё время до следующей ночи, в преддверии следующего своего похода. Однажды, когда на ночь глядя я начал одеваться, дед вознегодовал, запер на ключ входную дверь и сказал, что никуда меня не пустит. Я грязно выругался, подошёл к окну, резким рывком отодвинул задвигающееся на колёсиках окно и вышел, а точнее, выпрыгнул на улицу. Благо, что этаж был первым. На ночной улице меня снова ждали грохот грузовых машин, скрипящий звук пружинящих рессор, собачий лай, лязг каких-то цепей. Хайфу я знал очень плохо, поэтому начинал по дороге в Бялик плутать, и это затягивало мой переход на целые часы. Меня выручали два постоянных ориентира: Нижний город и маячащее за ним море, чьё побережье было освещено кажущейся издалека миниатюрной цепью фонарей. Минуя районы многоэтажек, я видел зажжённые окна квартир на фоне фиолетово-синего неба, и меня посещали мысли о какой-то космической оторванности нашей цивилизации, её марсианской чужеродности этой планете. Ночь была осенняя и холодная. Я был плохо одет, и ветер вместе с промозглым воздухом задувал и просачивался в складки моей рубахи, застуживая меня до костей. Я уже пожалел, что предпринял эту вылазку и предпочёл холод улицы дурацкому, бестолковому теплу дедовской квартиры. Я был на подходах промышленной зоны Бялика, и возвращаться было нелепо, так как до дома оставалась всего треть общего расстояния. Чтобы сократить путь, я свернул с главной магистрали и пошёл в сторону чек-поста. Через железнодорожные ветки, заставленные неподвижными составами, через дикие, пустующие пространства, без признаков человеческой жизни. Единственным следом людского присутствия были сами стелящиеся сплетающиеся рельсы и струящиеся провода электротрассы. Где-то в ночи возникал и умолкал ухающий собачий лай. Неожиданно справа от меня обозначился какой-то предмет. Предмет был небольшим, и, хотя я сосредоточивался на нём уже несколько секунд, всматриваясь и приноравливая зрение, мой мозг затормаживался и отказывался его видеть. Наконец я понял, что на рельсах лежит труп собаки. Ноги её были перевязаны какой-то лентой, а рядом с туловищем лежала отсечённая проехавшим по шее колесом поезда голова. Морда собаки была оскалена, а маленькие глаза были открыты. Белёсый свет фонаря освещал теперь каждую волосинку на поверхности мёртвого тела. В отпавшей в сторону, криво лежащей голове было что-то настолько противоестественное, что вызывало гадливое отвращение. Я стал с ужасом озираться по сторонам, но шея моя не слушалась и будто окаменела. По моему затылку прошёл нехороший леденящий холодок. Мгновенная мысленная реакция была следующей: в увиденном мной содержался только один жутковатый смысл – люди, подвергшие экзекуции собаку, сделали это, чтобы насладиться будоражащим и безобразным зрелищем смерти. Я понял, что на месте собаки мог оказаться и человек. Быстрым шагом, переходящим в бег, я направился в сторону расположенной неподалёку военной базы. Мне казалось, что здесь я буду находиться в большей безопасности. База была окружена наблюдательными вышками, так что теперь я находился в поле зрения каких-то людей. По дороге к базе, не доходя двухсот метров до её стен, я наткнулся на стаю диких собак. Это был десяток разношёрстных, абсолютно недружелюбных особей, которые взяли меня в круг, приблизились и обнажили свои клыки, фыркая и рыча. Не знаю почему, возможно, из-за увиденного недавно, я совсем не испугался. И пошёл напролом, чтобы разорвать образовавшуюся вокруг меня живую цепь. Стая почувствовала отсутствие с моей стороны страха и расступилась. Выйдя из окружения, я попытался оценить своё состояние. К своему удивлению, я был почти спокоен. Вскоре я успокоился и осмелел уже настолько, что пошёл в направлении главных ворот базы, чтобы попросить у охранявшего базу солдата огня для сигареты. Покурив и поболтав с охранником, я пошёл к небольшой монолитной бетонной автобусной остановке, которая была похожа на перевёрнутый ковш экскаватора. Верхняя часть округло нависала над утопленной внутри каменной скамейкой. Здесь я укрылся от начинающего моросить дождя и от ветра. Я сообразил, что ждать в такое время автобуса не стоит, но надежда на «дикаря» всё-таки была. Одиночные легковые машины проезжали с интервалом в десять минут, никак не реагируя на одетого не по погоде робко голосующего подростка. Наконец одна из машин издалека стала замедлять свой ход и притормозила напротив. Зрительная память подсказала мне, что машину эту я вижу второй раз, и что её водитель сделал целый круг, чтобы меня подобрать. Я склонился над окошком передней двери, чтобы переговорить с водителем и убедиться, что он говорит на иврите без арабского акцента. За рулём был еврей. – Привет, парень, – обратился он ко мне. – Я уже второй раз здесь проезжаю. Сначала забил на тебя и проехал мимо. А потом дождь начался, да ещё ветер. Что, думаю, делает подросток в два часа ночи, в полном одиночестве, в промышленной зоне? Тебе куда? Я назвал свой адрес, и водитель услужливо отпер дверь машины. – Нам почти по пути. Я высажу тебя в километре от твоего дома. Идёт? – Идёт. Как и следовало ожидать, водитель оказался словоохотлив и через пару секунд, резво тронувшись с места, продолжил разговор. – Вот незадача, все твои ровесники сейчас седьмой сон видят или у экрана сидят. А ты здесь в два часа ночи – один в холодрыгу. Дай, думаю, вернусь, заберу тебя. Убью этим сразу двух зайцев: спасу тебя от твоей глупости и скрашу себе дорогу разговором. А не то ведь такого сердобольного, как я, ты вряд ли скоро дождёшься. Я сказал ему, что в пустой город меня выгнала бессонница, и добавил, что не люблю телевидение. – Странно. Большинство людей телевизор просто обожают. Я больше не отвечал на его реплики. Он выручил меня и теперь имел полное право выговориться. Он говорил об израильской демократии, которая позволяет каждому гражданину жить свободно и раскованно. Что сам он и есть наглядный пример такого гражданина. Потом притормозил и остановил машину на одном из закоулков Бялика. – А ты – красивый парень, – сказал он и повернулся лицом ко мне. Я посмотрел на него. В его глазах были весёлые дьявольские искорки. Осторожно и медленно он положил ладонь на моё колено. – Да ты не бойся, я человек свободный. Хочешь, можешь дрочить прямо здесь в машине, мне это нисколько не мешает. Я человек свободный. Я напрягся. Особых признаков ума у водителя не было, поэтому ожидать от него можно было всего. Машина была старая, дистанционного запора на дверях не было. Я резко дёрнул ручку двери, толкнул дверь плечом и вывалился наружу. Отбежав от машины на безопасное расстояние, я продолжил свой путь пешком в сторону дома, до которого действительно оставалось не больше километра. Разбудив своими звонками мать, я поплёлся в комнату, где мирно посапывал Димка, и вскоре тоже уснул.
Глава 3. Попытка понять
Где-то в этот период, с целенаправленной подачи отца, я прочёл несколько книг. Первой была «Анатомия человеческой деструктивности» Эриха Фромма, вторыми стали книги Михаила Веллера «Всё о жизни» и «Самовар». Книги эти произвели во мне переворот, хотя даже по их прочтении я всё ещё не мог выразить содержащейся в них смысловой квинтэссенции. Помню только отрывки своих бесед с отцом, его чуткие, наводящие вопросы. Он спрашивал меня, вынес ли я из этих книг что-то новое для себя. Но я не мог стройно сформулировать приобретённое знание. – Понимаешь, Данька, суть этих текстов в том, что любое «сознание» требует заполнения. Попытайся посмотреть на вещи с этой перспективы, принять это как причину и первоисточник человеческого поведения и действия. Как основную, главную и при этом очень простую и важную земную истину. Есть в этих текстах ещё один посыл. Мысль о том, что базисные запросы и психические потребности людей на инстинктивном уровне – схожи. Просто эти потребности удовлетворяются разными способами. Сознание не терпит пустоты, и это аксиома. А речь – это самый важный вид энергии, которым человеческое сознание питается. Это принцип, на котором сознание зиждется, на котором всё строится и надстраивается. Эмоция, облечённая в верное слово, обретает огромную, часто разрушительную силу. Твоя способность неограниченно выслушивать любого собеседника – не есть проявление характера. Мне кажется, что ты введён в заблуждение, сбит с толку, дезориентирован и что это и есть скрытая причина твоей депрессии. Знание, которым снабдил меня отец, подтверждалось целым комплексом новых ощущений, которые стали теперь доступны. Но оно было запоздалым, так как болезнь была уже в разгаре. Я чувствовал, что человеческая речь действительно заряжена энергией. И эта информация лишь ещё более ввергала меня в безумие, хотя и содержала в себе то зерно, которое, прорастая, крепло и становилось залогом моего будущего излечения. Я говорю обо всём этом сухими словами, но на самом деле, с этого момента по мне был пущен новый ток. В семье я чувствовал себя отторгаемым чужеродным телом, хотя изоляция и не была физической. Как будто я говорил со всеми через прозрачное стекло, заглушающее звуки моей речи. Чтобы докричаться до остальных, мне приходилось переходить на повышенный тон. Чтобы привлечь к себе внимание, я насильственно вторгался в пространство, из которого стал выпадать, и которое мне теперь не принадлежало. Сознательно разбивал возникающие то тут, то там на территории квартиры цепочки разговоров, прибегая к матерной ругани. Не понимая, что игнорирование меня – самая естественная реакция окружающих. Я отпадал от общего поля взаимодействия. Лёня, мама и Димка были обращены и направлены друг на друга и, может быть, не понимали того, что чувствовал я. Я отдавал себе отчёт, что нахожусь в противостоянии с Лёней и постоянно борюсь с ним за мать. Что он имеет над ней ту власть, которую я не в силах нейтрализовать. Это был классический Эдипов комплекс, в его неразрешённом виде. На одну из моих матерных эскапад он ответил так: «Да у тебя не просто депрессия. Ты ещё и деградируешь». Я чувствовал, что атмосфера семьи выталкивает меня, как вода. В минуту откровенности и уничижения я обратился к маме с просьбой, которая была уже скорее мольбой: «Мама, у меня нет никакой собственной жизни. Пожалуйста, найди мне девочку-инвалида, за которой я мог бы ухаживать». Когда я посетовал Лёне, что у меня нет ни одного друга, то он съехидничал, сказав, что я и не заслуживаю дружбы: «Тебе нечего сказать людям. Да, тебе нечего нам сказать. Корень в тебе какой-то гнилой».
Глава 4. Ира
Ира была студенткой биологического факультета. В маминой лаборатории она проходила научную практику. Находясь под маминым началом и опекой, она до некоторой степени благосклонно, хотя и вынужденно, принимала мои телячьи ухаживания. Она была молодой, достигшей зрелости женщиной, у которой был свой парень, но её щуплость и худоба делали её похожей на девочку-подростка, и это незаметно сближало наши возрасты. В её движениях присутствовала задумчивая плавность, и мне казалось, что и в душе у неё не было острых углов. Я и Лёня оказались завсегдатаями маминой лаборатории, пользовались университетской библиотекой, проводя в ней за чтением целые часы. Правда, мы ни разу в этой библиотеке не встретились. Лёня ушёл из обанкротившейся фирмы, в которой работал, а я продолжал оставаться перелётной бабочкой, порхающей от человека к человеку. Я, Ира и Лёня, иногда в обществе маминых сотрудников, встречались на балконе для перекура. Здесь происходили короткие разговоры, во время которых я производил наблюдения за предметом своей влюблённости. Самым удивительным в ней была энергия её взгляда. В её глазах всегда шёл дождь, и взгляд этот не был похож ни на что. Я видел, что прямо во время наших бесед, в которых она всегда была немногословна, Ира погружалась в себя, присутствуя своим вниманием в нашем обществе лишь отчасти. Я следил за ней и замечал мгновения, когда на её глаза находила туманная завеса. На секунду зрачки Иры становились размытыми и мутными, сужались и закрывались для окружающего мира в потаённой попытке разглядеть нечто, находящееся внутри её сознания. Было в этом что-то обморочное, мне казалось, что в этот миг она слепнет и что в этом таится что-то необъяснимое. Карий оттенок её глаз неожиданно становился в такие минуты более тёмным, подёрнутым тенью. В мире, который разделился во мне на «больных» и «лечащих», Ира, безусловно, была больной. Между нами витало какое-то невысказанное общее знание. Казалось, мы владели схожим пониманием вещей, скрыто граничащих с безумием. А общее знание часто становится поводом близости, пусть даже близости безмолвной. Мне думалось, что если бы мы остались наедине и поговорили по душам, то оказалось бы, что мы поразительно одинаково относимся к одним и тем же вещам. Однажды мы оказались на балконе вдвоём, покуривали и неспешно беседовали. Ира рассказывала о том, что, кроме изучения биологии и генетики в университете, также занята прохождением курсов преподавания психометрии в Технионе. Она намекнула, что в недавнем прошлом столкнулась с душевной проблемой, повлёкшей потерю желания жить. Что парень, которого она встретила, настоял на её учёбе и работе и позаботился о постоянной занятости Иры. Что её ученичество – это вид терапии, помогающей отвлечься от внутренних проблем. Когда я высказался о том, что преподавание психометрии, вероятно, сложная область, требующая знания логики и математики, она невесело улыбнулась. – Знаешь, решение всех этих задачек дело техники, которая очень быстро нарабатывается. При постоянных занятиях можно набить руку настолько, что все эти мелкие головоломки щёлкаются как семечки. Кстати, вот избитый, общеизвестный факт, что коэффициент интеллектуальности Мэрилин Монро был выше, чем у Альберта Эйнштейна. Проблема в другом. Кроме курсов математики мы также проходим курсы психологии. Те её трюки и средства, которые позволяют искусственно вызывать в своей аудитории повышенное к себе почтение и преувеличенный пиетет. Тут речь идёт об отношениях, которые строятся на применении внушения. Ира помолчала. – Если бы ты только знал, Даня, как я не люблю всё это…
Теперь у моих ночных блужданий появилась новая цель. Покидая родительскую квартиру, я направлялся пешком в Технион через начинающий вечереть и темнеть город. Мой путь опять составлял два десятка километров, большую часть которых я преодолевал, поднимаясь вверх по крутому склону горы. В подножии горы находился Нижний город, а её вершину увенчивали здания Техниона: пустующие ночные кампусы, студенческие городки-общежития. Мой первый приход сюда выпал на первый час ночи. Пропетляв какое-то время по дорожкам и переходам территории, я понял, что мёрзну, и стал искать себе место для ночлега. Больше всего меня удивило, что пустые кампусы и лаборатории никем не охранялись, и будь я террористом, мне не составило бы труда оставить здесь бомбу. Я забрёл на большую автостоянку, которая также не охранялась, и стал выискивать глазами машину какой-нибудь старой модели, чьи дверцы могли бы быть открыты. Вскоре я действительно нашёл легковушку, чьё боковое стекло было приспущено. Я просунул руку, изогнулся и отпер дверь изнутри. Завалившись на сиденье, я скрестил руки, чтобы меньше замерзать, и попытался уснуть. Из-за холода уснуть мне не удалось, вместо этого меня одолела неприятно сковывающая, неглубокая дрёма. Снаружи начался дождь, стужа проникла в машину, но поднять окно было невозможно, так как запирающая ручка была поломана и прокручивалась. Через полтора часа я понял, что мне нужно найти более тёплое место. Я вышел из машины и под моросящим дождём стал снова обходить кампусы. Наконец на втором этаже я увидел приоткрытое окно, до которого можно было добраться по скату шиферного настила хозяйственной постройки, занимавшей первый этаж и примыкавшей к окнам второго этажа. Я вскарабкался на шифер и, когда стал отодвигать окно, то оно быстро и легко поддалось. Я очутился в пустом и пыльном учебном классе, заставленном обычными партами. В сравнении с непогодой здесь было тепло и комфортно. Я соорудил квадрат, положив четыре парты на бок и пригнав их столешницы лицом друг к другу. В этот квадрат я улёгся и скоро заснул. Я проснулся от шума за дверью класса. Посмотрел на часы, стрелки которых показывали половину шестого. Потом прислушался и различил два женских голоса. В такое время здесь могли появиться только уборщицы. Чтобы не испугать их и дать о себе знать, я громко произнёс какие-то слова. Потом дверной замок щёлкнул, и они вошли. Женщины нисколько не испугались, увидев меня, моё присутствие даже не отвлекло их от разговора, который начался ещё снаружи и теперь продолжался внутри класса. Они просто не обратили на меня внимания и скоро уже деловито расплёскивали воду из вёдер на полы помещения. Через стеклянные входные двери я вышел из кампуса, где переночевал, и отправился к ближайшей телефонной будке. Здесь я с волнением развернул записку, в которой был номер телефона Иры, выписанный мной из маминой записной книжки. Представил себе в уме предстоящий разговор и набрал номер. На первый звонок никто не ответил, и я повторил набор. Ира подняла трубку. – Ира, здравствуй, это Даниил. – Даниил? – Да, Ир, это я. Извини, что так рано. Угадай, где я сейчас нахожусь? – Дома? – Нет. Я – на территории Техниона. – Как ты здесь оказался, и что ты здесь делаешь? – Где же мне ещё сейчас находиться и что делать, если я по уши в тебя влюблён? Мы помолчали. – Даня, мне кажется, что ты должен вернуться домой. – Ира, я не был дома всю эту ночь, я провёл её тут, в Технионе. Переночевал в пустой студии, замёрз до костей, как бездомная собака. На улице сейчас дождь и ветер, и автобусы начнут ходить только через два часа. Я в телефонной будке, неподалёку от общежития, где ты живёшь. Ты не могла бы выйти и встретить меня, если ты одна, конечно? Мне бы горячий чай не помешал. Ира встретила меня у своего подъезда, и мы поднялись на второй этаж. Атмосфера квартиры сразу мне понравилась. Было в ней что-то светло-печальное и сумеречное. Нечто, что соответствовало внешности и взгляду Иры. Через застеклённый балкон-веранду в салон попадал рассеянный осенний свет. Занавеска, затянутая лентой, была похожа на плотно перехваченное у талии женское платье. Ира приготовила и разлила по чашкам чёрный чай. Когда мы сели друг против друга, Ира обхватила ладонями свою горячую, дымящуюся паром чашку в попытке согреть руки. Было зябко, но уютно. Потом Ира отставила чашку и, нервно теребя тонкими пальцами треугольный воротничок своей кожаной куртки, стала рассказывать мне о своей семье. Об отце, у которого, по приезде в Израиль, обнаружили злокачественную опухоль. О курсе химиотерапии, которую он теперь проходит. – Сначала мы все перепугались насмерть, а потом всё как-то устаканилось. Врачи полагают, что он может жить ещё года три, четыре. Сначала было невыносимо больно, но со временем мы привыкли к этой мысли. Теперь у нас есть возможность пожить это время «вместе с ним». – Да, три года – это очень мало, – сморозил я сдуру. Ира посмотрела на меня. – Да нет, Даня, три года – это очень много. За этот срок можно многое передумать. – Она продолжила: – Когда мы приехали три года назад, я была совсем ещё ребёнком. Чтобы у семьи был какой-то достаток, отец начал работать. Так как языка не знал, то трудился физически и сразу на нескольких работах. И мне кажется, что он просто не выдержал груза ответственности, который на себя взвалил. Знаешь, иногда люди предъявляют к себе завышенные требования, особенно часто это происходит с людьми интеллигентными. Если хочешь знать моё мнение, то по мне, если человек просто тихонечко живёт, то это – уже хорошо. Меня тронула доверительность Иры, и я не торопился нарушить возникшее молчание, чтобы не сказать снова неловкую глупость. Потом всё-таки решился. – Ира, скажи, пожалуйста, мама передала тебе моё письмо? Ира повернула ко мне лицо. – Нет, Женя сказала, что ты сам положил его в отделение моей сумки. Я замялся и смутился. – Извини, Ира, мне было стыдно признаться в этом поступке. Наверно, тебе смешно было всё это читать? – Даня, смешного в твоём письме очень мало, то, что ты пишешь, на самом деле, очень грустно. Ира встала и прошла в сторону балкона. Там она остановилась и, глядя через стекло на улицу, в задумчивости замерла. Я тихо и как можно более незаметно прошёл за ней, приблизился и положил свою ладонь на её плечо. Несколько секунд мы так и простояли. Потом Ира плавно освободила плечо и медленно отстранилась. Весь день после этой встречи я прогулял в лесах горы Кармель, неподалеку от университета, собирая грибы. А вечером снова отправился в Технион. Вошёл в уже знакомый подъезд, поднялся на второй этаж и позвонил в дверь, держа в руках большую плетёную корзину, с аккуратно уложенными в неё белыми грибами. Сейчас я не помню, о чём мы говорили и что обсуждали в тот вечер, но уходил я уже затемно. Приняв решение заночевать в Технионе, я направился к месту вчерашней ночёвки. Вскарабкался по шиферу хозяйственной постройки и попробовал отодвинуть окно. Окно не сдвинулось. Я осмотрел его раму и увидел, что она намертво приколочена к деревянному подоконнику десятисантиметровыми гвоздями. Я поразмыслил и понял, что мне будет лучше вернуться этой ночью в Бялик.
После моей первой госпитализации я встретил Иру в городе случайно. Она уже давно покинула университет, и я ничего не знал о её жизни. Встреча произошла на входе в магазин детских игрушек, где я работал охранником. Её новый вид и образ потрясли меня настолько, что я не мог говорить и лишь с трудом выдавил из себя приветствие. Было видно, что и она не ожидала встретить меня здесь. Ира была беременна, и во мне сработал какой-то странный инстинкт: я испытал отвращение и враждебность к её плоду. А саму беременность воспринял как надругательство над её телом и уродство. Мелкие черты лица, которые прежде придавали неповторимое очарование её облику, куда-то улетучились. И вместо них появились выпуклые румяные щёки, которые делали Иру похожей на русскую Дуньку или матрёшку. Во всех её телодвижениях присутствовала неповоротливая тяжесть и неуклюжая грузность. Но и эта встреча не была последней. На этот раз Ира засветилась у турникетов в суетливой очереди на полицейскую проверку вещей и паспортов при входе на территорию больницы Рамбам. Я стоял здесь же неподалёку и торговал газетами. Ира прошла по мне скользящим взглядом и сделала вид, что меня не замечает, хотя я был в красной униформе-комбинезоне и резко выделялся на фоне толпы. Я решил, что не стану настаивать на разговоре. Но сам при этом внимательно следил за Ирой, снова её не узнавая. На этот раз она была худа, сухощава и угловата. В глаза бросалась её низкорослость. А от лебяжьей плавности не осталось и следа. Лицо казалось усталым и измождённым. Лоб был плотно обтянут смуглой морщинистой кожей, которая стала к тому же болезненно тонкой и напоминала старый папирус. Её стрижку хотелось назвать тюремной, так как над скулами зияли впалые, ничем не прикрытые виски. Ира миновала паспортный контроль и скрылась во дворе больницы. Больше я её не видел, но последний её образ долго не выходил у меня из памяти, а если честно, то запечатлелся в ней навсегда. Неблагополучие Иры было очевидно, но я ничем не мог ей помочь. Мне и самому предстояло вскоре перейти все границы нормальности без всякой гарантии возврата.
Глава 5. Мысли – тени
Всё больше времени я проводил в безвольном оцепенении бездействия. Мог часами и сутками валяться неподвижно в кровати, слушая радио или музыку и не обращая внимания на то, что за стенами моей комнаты, в салоне и на кухне, протекает другая жизнь. Мои метания по ночному городу тоже прекратились, на дворе была уже зима, а не осень. У мамы моё состояние вызывало беспокойство, у Лёни же – пренебрежительное колкое ехидство. Но теперь присущие ему едкость и ядовитость речи наталкивались на мою обострённую злопамятность, ожесточённость, мстительность. Иногда он высказывался как человек посторонний, а в его сквозных репликах вместо заботы и тревоги была даже какая-то враждебность. – Ну, решай уже, где ты. Там или здесь. Будешь жить, или так и будешь медленно вываливаться из жизни? Только не надо страдать. Ну, умрёшь ты. Ну, поплачем мы недельки две и продолжим жить дальше. Да только не верю я, что ты покончишь с собой. Не из тех ты. Хотя надо отдать тебе должное: даже Обломов, со всей своей праздностью, действительно, просто какой-то пацан по сравнению с тобой. Всё ты в игрушки играешь, а тем временем, парень, у тебя уже проблемы. Правда, ты ещё не знаешь и даже не предполагаешь, насколько они большие. Ты просто потребляешь и выделяешь, выделяешь и потребляешь. Вот весь твой цикл. А ответственность за других и ответственность перед другими – понятия, которые тебе неведомы.… Всё это он произносил с издёвкой, с улыбкой и ироничным нажимом. Я оставлял его выпады без ответа, но обида внутри меня копилась, горела, душила. Я задавал себе вопрос: «Любит ли он меня?». И отвечал: «Нет!». Иначе его мысли не возникли бы вообще, или обрели совершенно иную форму. Лёня играл мной, ещё не понимая, что имеет дело с настоящим огнём, полностью вызывая его на себя.
Самым трагическим моментом дня для меня стало пробуждение. Реальность вырывала меня из сна, «подходя со страшным грохотом к изголовью». Я вставал с кровати, открывал окно, смотрел на начинающий светать город, и мной овладевало чувство глубокой тоски и скорби. На ум приходили строки Иванова: «Злой и грустной полоской рассвета, угольком в догоревшей золе, журавлём перелётным на этой злой и грустной земле». Потом я вспоминал кадры автокатастрофы из вчерашних вечерних новостей, как чьё-то изуродованное тело, обёрнутое в чёрный полиэтилен, дёргалось в страшной предсмертной конвульсии под этим полиэтиленом. Воспоминание сопровождалось звучанием одного из шопеновских ноктюрнов и воспринималось сразу всеми чувствами, которыми я был наделён – и становилось голографическим.
У меня стало садиться зрение. Даже нерезкий дневной свет вызывал режущую боль в глазах. Я постоянно тёр их руками, так как мне казалось, что в них попал песок. Я надевал солнцезащитные очки и скоро перестал с ними расставаться. Выходя в залитый летним солнцем город, я видел целые полчища людей, которые так же, как и я, смотрели на мир через чёрное стекло. Я был частью этой толпы, настороженной и напряжённой, скрывающей свою опаску и недоверие при помощи простого, ничего не значащего атрибута. Солнцезащитные очки помогали не только контролировать глубину контакта с людьми и окружающим миром, но были также фильтром, просеивающим нежелательную и неблагоприятную энергию чужого, внешнего воздействия. Людям не хватало только тоненьких шевелящихся тараканьих усов, чтобы почувствовать присутствие друг друга на расстоянии. А застеклённый взгляд человека, скрывающего свою истинную эмоцию, постоянно вызывал у меня дополнительный скачок напряжения и страх. Действо напоминало какой-то мистический танец. Сухая, обжигающая летняя жара, душная городская площадь, не тронутая ни малейшим колыханием воздуха или ветра. И – люди с чёрными, наполовину слепыми, пожирающими реальность глазами. Зловещий всеобщий транс, которому нет ни названия, ни выражения. Жестокая, хищная враждебность и не оголённая, но всегда присутствующая злоба. Было ещё одно, хотя и верное, но навязчивое ощущение того, что глаз – орган наиболее интенсивного взаимодействия с пространством. Казалось, реальность закипает и сгорает в человеческих глазах. Не нахожу другого способа описать это, как только сказать, что человек «крепится к реальности» через глаз. У Мандельштама есть какое-то соответствие этому переживанию: «Вооружённый зреньем хищных ос, сосущих ось земную, ось земную, я вспоминаю всё, с чем свидеться пришлось, и повторяю наизусть и всуе…» Или вот строки подруги моего детства: «Влюблённости проходят, словно утки, летящие на юг, а в промежутке – мне страшно, больно, что за шутки? Ужасные, жестокие, без смысла. А завтра – снова лица. В безумной пляске растворюсь». Люди были похожи на чёрные подсолнухи или на тонкие тела змей, раскачивающихся под музыку невидимой дудочки невидимого заклинателя, заклинателя «очковых змей». Я сознавал, что мой образ жизни – экстремальное отклонение от нормы. Но не в психическом, а в физиологическом плане. Понимал, что в моём возрасте физическая нагрузка, периодический труд так же, как и различные усилия армейской службы, пусть и в обязательном виде, это единственный способ совладать с грехом и с бешеными выбросами тестостерона. Что это – условия, необходимые для правильного, равномерного распределения физической силы в организме. Что труд есть следствие многотысячелетнего человеческого опыта, социальный инстинкт, который я не стремился соблюдать и нарушал. Именно этим объяснялся тот факт, что пища превратилась для меня в «яд». Я не умел отводить свою энергию в нужное, не сексуальное альтернативное русло. Не сжигаемый избыток энергии иссушал меня изнутри, к тому же вызывая во мне тайные пытки совести. Я довёл себя до такой степени истощения, что падал от слабости. Нарушение энергообмена сделало меня эмоционально нестабильным и агрессивным, и какой-то частью сознания я это тоже понимал. Как и справедливость утверждения, что «падающих нужно привязывать». Антисоциальность и приступы мизантропии делали меня опасным. Социум уже не мог извлечь из меня какой-либо пользы и, чтобы устранить меня как угрозу и препятствие, начал меня отравлять. Тут глагол «отравлять» нужно понимать в наиболее широком смысле, так как отрава находилась не только в пище, отравлено было всё моё сознание, всё моё мировосприятие. Я всё больше видел себя в роли неправедной жертвы, больной, опасной особи, на безжалостное ослабление и уничтожение которой направлены все силы людской стаи. Ужасом реальности было также и то, что эта модель распространялась не только на меня. Моя агрессия никогда не была направлена на детей, так как в них я видел таких же заложников реальности, как я сам, и безусловных товарищей по несчастью. В моём уме начали рождаться ёмкие, как мне казалось, формулы. Утверждения-аксиомы, в которых вскрывалась полная глубина человеческой порочности и вероломства и бескомпромиссная жестокость мира. Эти формулы возникали из допущения, что все человеческие отношения строятся и базируются на лжи и предательстве. В моём сознании боролись два голоса, оправдывающий и обвиняющий, пока последний не одержал полную победу. Мои аксиомы звучали приблизительно так: «реальность – это универсальная ложь», «люди – это абсолютные проводники абсолютной лжи», «мир слишком любит обнажать свои раны, ибо питается жалостью», «предательство – основа всякой связи». Я открывал томик Блока и читал: «Она грязна и не умыта, она развратна до конца». И он же: «Слушай, слушай, в этом мире солнца больше нет. Верь, ночное сердце, я – поэт». И даже мудрый-премудрый В. Ходасевич вторил моим мыслям, заверяя: «Не стоит песен подлый мир». Я заходил в общественную уборную, чьи стены были покрыты уродливыми рисунками гениталий, и оставлял там надпись: «Слышишь иволгу в сердце моём шелестящем?». Я уже не понимал, что моё мышление стало таким же сардоническим и уродливым, как и это туалетное художество... Речь шла о мире, в котором не было места ни любви, ни дружбе, где вместо лиц я видел одни маски и личины. Это были не просто теоремы – я соответствовал им внутренне, отождествлялся с ними, отталкивался от них, руководствовался ими в своих действиях. Пушкинское «я не хочу печалить Вас ничем» вызывало приступ хохота. Более того, от содержания своих лаконизмов я испытывал чёрное злорадное упоение. Ибо они не просто существовали, а оправдывали любую месть по отношению к реальности, которая сама меня на корню предала. Для занятий в университете я купил маленький и удобный диктофон. И так как мне было жалко бурлящих, но пропадающих зря мыслей, которые рождались в моей голове, я стал наговаривать их на плёнку, а потом записывать. Мучимый уже привычной бессонницей, я выходил во двор нашего дома и, вышагивая взад и вперёд по безлюдной ночной автостоянке, в странном умственном возбуждении патетически выкрикивал в записывающее устройство то какие-то афоризмы, то полурифмованные мысли, то начинал петь. Наконец воображение моё иссякало, и я погружался в отвратительную пустоту безмыслия. Я шёл в круглосуточный ларёк и там заправлял себя алкоголем в надежде подстегнуть и оживить покидающую меня мысль. Мышление моё уже носило выраженный шизофренический характер. То ускорялось до быстрого внутреннего речитатива, за которым я не поспевал, то становилось вялым, неповоротливым, похожим на влажную вату, которая поглощала всякую мысль, идущую извне или пытающуюся проклюнуться и народиться внутри меня. В результате этих экспериментов рождались строки, выражающие и фиксирующие самые полярные состояния моего сознания. Максимальную его встревоженность, с одной стороны, и тот момент, когда оно полностью рассредоточилось, с другой. На первом полюсе была мысль-описание: «Запоминаются слова и забываются пространства, и, раскачавшись, голова речитатив читает в трансе». На втором полюсе находился другой рефрен: «Одно вино вовек не иссякает, его плоды – извечные плоды, и медленная мысль переплывает просторы захмелевшей головы…» Все мои записи сложились в дневник среднего размера, который не сохранился. Часть дневника я уничтожил сам, другую – мои родственники. Из множества дошедших до бумаги мыслей остались только несколько афоризмов. Один из них звучит так: «Наши мысли – это тени. Чем выше Солнце, тем они короче».
Почти каждую ночь мне навязчиво снилось, что я лежу на земле, и моё тело постепенно разъедают насекомые. Что тело моё кишмя кишит ими. Я просыпался с ощущением сухости во рту, и мне хотелось пить. При этом я боялся пошевельнуться и встать с кровати: мне казалось, что, если я начну двигаться, моё тело тут же распадётся на превратившиеся в сухую, сыпучую труху, изъеденные червями куски. Всё было настолько реалистично, что я чувствовал движение и ход копошащихся у меня под кожей маленьких отвратительных организмов. В квартире бабушки я наткнулся на сонник. Любопытство заставило меня открыть его на странице с названием «насекомые». В небольшом, коротком столбце пояснялось, что фантазии и сны с обилием насекомых снятся к болезням и смерти. Другим постоянным мотивом моих снов был расстрел. Мне снилось, что я попал на пиратский корабль, где меня привязали к мачте канатами и расстреляли из ружей. Потом меня отвязывали, а я продолжал ходить, говорить с людьми, здороваться, пожимать чьи-то руки. Люди улыбались, кивали мне в ответ, и никто не замечал того, что тело моё изрешечено пулями, покрыто язвами, а сам я давным-давно мёртв.
Однажды мы с мамой возвращались вечером из университета и, как всегда, вышли из автобуса, не доезжая двух остановок до нашего дома. Такой обычай давно был у нас заведён для того, чтобы каждый день была возможность немного пройтись пешком. У мамы на работе затекали ноги, и пешие прогулки были ей очень полезны. В течение дня меня донимали боли в глазах, но почему-то именно в тот вечер я почувствовал их особенно остро. Это были такие рези, будто по моему глазному яблоку провели лезвием. Мне приходилось щуриться, чтобы ограничить доступ света к глазам. К моей досаде, я где-то потерял свои солнцезащитные очки и теперь докучал маме жалобами на свою боль. От общей слабости у меня сбоило сердце. Я уныло и монотонно повторял маме предчувствие близости собственной смерти. И хотя это приносило какое-то облегчение моей душе, в ту минуту, думая о себе, я не представлял, какое страдание причиняю матери непрерывными потоками жалоб. Мама выслушивала меня молча, с мрачным и усталым выражением лица. Неожиданно она развернулась и дёрнула меня за руку: – Идём! – Куда? – спросил я. – Покупать тебе очки. – Она пошла в направлении торгового центра, держа меня за руку, и я вяло поплёлся за ней. Скоро мы попали в сумеречный зал, где торговали оптикой. На подвижных стендах, вращающихся вокруг своей оси, лежали образцы солнцезащитных очков различного дизайна. Я ожидал, что мама выберет из них те, что подешевле. Мама протянула руку и сняла со стенда самый дорогой образец, самой тонкой работы и самый современный. Мы прошли в кассу, вышли на улицу, и я беспомощно напялил драгоценную покупку. Мамин поступок потряс меня полностью. Этот жест заботы и любви опровергал и опрокидывал все циничные обобщения из жизни, которые я сделал недавно. Перечёркивал грубые философские формулы, которые я развил и вывел. Мы шли домой, и из моих глаз текли сентиментальные слёзы. Я вдруг понял, что мама любит меня любовью полной и безусловной, и эта мысль затрагивала меня так глубоко, что я не мог сдержать ни своих слёз, ни своих соплей. Да это не был и плач даже. Это было рыдание вперемешку со скулением, клокотание слёз и боли, животное завывание на одной высокой ноте. Я сотрясался от отвращения к себе и от любви и жалости к матери. И сквозь эту боль и нежность мне пришла горькая мысль о том, что в своей жизни я ничего не сделал для этого человека. Когда мы подошли к дому, мама посмотрела на меня серьёзно: «Ну, всё, кончай ныть как баба».
Конфронтация между мной и Лёней продолжалась. Друг другу мы были костью поперёк горла. Между нами шла необъявленная война. Война, в которой, несмотря на физическую слабость, я был более воинственной стороной. Хотя Лёня, к своей беде, этого не понимал. Я вызывал у Лёни брезгливое раздражение, тогда как меня выжирал изнутри чёрный огонь ненависти. Теперь трудно было определить, как долго я его ненавидел – месяцы или годы, и когда всё это действительно началось. Иногда мне казалось, что я ненавидел его всегда.
Глава 6. В Араде
В последний приезд в Арад, перед первой госпитализацией, я вёл себя странно. Покидал квартиру деда на ночь глядя и блуждал до утра по пустому городу, пока не гасли последние фонари. Однажды я вскипятил сырые сосиски в электрическом пластмассовом чайнике. Сам я не придал никакого значения этому всему, но серьёзно обеспокоил деда, который, в свою очередь, будучи профессиональным врачом, нашептал несколько слов моему отцу. Услышав слово «психиатр», я тут же заявил, что не пойду к нему на приём ни за какие коврижки. В ту пору мной владело обычное для среднего человека предубеждение против психиатров, психиатрии и всех тех, кого в быту называют людьми «с приветом». Но если слово «психиатр» меня насторожило, то такой термин, как «психолог», подействовал на меня волшебно и успокаивающе. Настолько, что я не почувствовал никакого подвоха. На приём к «психологу» я пришёл вовремя и даже с опережением. Я испытывал какой-то ажиотаж, предстоящая встреча была мне интересна. Но отец к этой встрече почему-то опоздал, и я ждал обоих в пустом коридоре. Наконец появилась женщина, которая подошла ко мне, представилась, осведомилась о моей фамилии и движением руки пригласила к себе в кабинет. Её внешность была строгой, но в то же время вызывающей доверие. Женщина была средних лет, с белокурыми взбитыми волнистыми волосами, которые образовывали вокруг её головы пушистую шапку. Наша беседа длилась около двадцати минут, но я запомнил только её основные вехи и моменты. Сначала её заинтересовало моё отношение к окружающим, а потом она задала несколько наводящих вопросов, призванных прояснить моё восприятие мысли и речи. Но поначалу я не давал «психологу» обильной почвы для каких-либо однозначных выводов. И тут она спросила: – Когда ты идёшь по городу, не кажется ли тебе, что всё наполнено каким-то особым магическим смыслом? – Вы попали в самую точку, – ответил я и от удовольствия приятельски подмигнул ей. Сейчас она говорила со мной на излюбленную мою тему. – Реальность не просто загадочна, это от начала и до конца – полный сюрреализм. И я процитировал ей строки К. Бальмонта:
«Мне странно видеть лицо людское. Я вижу лица существ иных» . – Когда я рассматриваю людей, мне кажется, что я имею дело с инопланетянами, настолько сильно моё от них отчуждение. Врач вся превратилась во внимание, чувствуя, что меня понесло, и я раскрываю ей всю свою подноготную. – Знаете, я хотел с вами поделиться одним своим наблюдением. На днях я обнаружил ещё одну разновидность «присутствия». Когда я смотрю на воду, пусть это будет даже обычная дорожная лужа, то чувствую, что над ней колышется что-то бесплотное. Поверьте мне, это не просто ветер, я чувствую, там что-то живое. Мне кажется, это Бог. Недаром говорят, что Бог там, где вода. Если хотите, то библейская строка «и дух Господень метался над водою» – вовсе не случайность. Это ясный выразитель того, что я чувствую. Жизнь действительно связана с водой. Между прочим, в еврейском варианте этой библейской строки Бог не мечется над водою, а – «парит». Я вышел из кабинета врача. Отец, ожидавший конца аудиенции снаружи, поспешно вошёл в кабинет. Через пять минут он вышел с отрешённым, оглушённым видом и пустым, печальным лицом. Так, будто получил удар киянкой по затылку. Я заметил, что отец побрит небрежно и спешно, отчего на его щеке кровили два пореза. Он присел на скамейку, извлёк сигарету, зажёг её и начал покуривать, раскачиваясь на месте. Я присел рядом и увидел, что пальцы отца мелко дрожат. – Папа, что случилось? – спросил я. Отец посмотрел на меня. – У нас проблемы. У нас серьёзные проблемы. У тебя – шизофрения. Женщина, с которой ты беседовал, не психолог, а психиатр. У меня нет повода не доверять поставленному диагнозу. Это высокопрофессиональный врач, который ведёт частную практику. Она приняла тебя бесплатно, по семейному блату, хотя консультация с таким врачом стоит четверти моего месячного денежного дохода.
Между мной и дедом произошёл спор, который перерос в ссору. Это была беседа на обычную тему, мы обсуждали за чаем назначение добра и зла в мире. В речи деда было что-то добродушно поучительное, и я бы сказал – простое. Я был под впечатлением от книги Ницше «По ту сторону Добра и Зла», и рассуждения деда показались мне примитивными и пошлыми. На одной из книжных полок деда стояла книга Александра Галича «Заклинание Добра и Зла», и мне показалось, что это не случайное сходство в названиях, что книга Ницше каким-то образом находится в конфронтации с книгой Галича. Дед вещал что-то о том, что «мир – жилище Бога, что жизнь – борьба добра и зла». Я же, со своей стороны, пытался говорить о человеческой условности этих понятий. Меня стала раздражать шаблонность высказываний деда, и наш разговор кончился тем, что я на деда накричал. На следующий день я собрал свои шмотки и переехал к бабушке, оставив деду хамскую записку, в которой говорил, что человеку его лет не пристало делить события жизни на однозначное «добро» и «зло». Что это пахнет мещанской простотой и глупостью. И кажется, я не преминул назвать его в своей записке «старым дураком».
Через день у меня произошёл разговор с отцом. – Послушай, Даня, дед показал мне твою записку. Во-первых, это, по крайней мере, смешно, когда девятнадцатилетний сопляк учит жизни своего деда. Ты, из своего мелкого возраста, поучаешь человека, который является интеллигентом высшей марки. Человека, прожившего жизнь в Советском Союзе, в стране, где людей убивали за неверно или не вовремя сказанное слово. Наш дед помнит войну, голод и сталинский режим, он прошёл через всё это и выжил в страшных условиях и при этом сохранил мудрую живую душу. Что касается Ницше, то мне кажется, я знаю, откуда дует ветер. Твой отчим увлекался его философией уже в ту пору, когда мы были молоды и дружны, а он был частым гостем моего дома. Это было ещё до того, как он увёл у меня твою мать. Теперь я не знаю, что делать. Я не мог предугадать, что Лёня станет вдалбливать и втюхивать тебе ницшеанскую хрень. Я не могу повернуть колесо назад, ты уже болен. Просто знай, что человеческий ум не зависит напрямую от количества прочитанных книг. Я не верю в «сверхчеловека». Есть люди и есть муди. Вот тебе вкратце вся философия жизни. И запомни, пока я жив, до последней капли разума и крови я буду делить события жизни на Добро и Зло. А перед дедом завтра ты пойдёшь и извинишься. Между прочим, Данька, когда я восстанавливаю в памяти ретроспективно то, как ты развивался и рос, то вижу, что лет до тринадцати ты был нормальным жизнерадостным пацаном. А потом что-то случилось. Ты стал злым и надменным. Но, мне кажется, что всё это – не твоё, что где-то глубоко внутри ты по-прежнему любишь людей и жизнь. Подумай над этим. Отец встал со скамейки, на которой мы сидели, и медленным шагом направился в сторону своего дома.
Глава 7. Развязка
Я начал вынашивать планы расправы над Лёней. То, что созрело между нами, должно было чем-то разрешиться. Я не мог больше выносить словесные и эмоциональные унижения и выпады, которые шли с его стороны. В моей голове вызревали варианты мести, осуществить один из которых полностью входило в мои намерения.
Я чувствовал, что в моём распоряжении оставалось мало времени. Я был уверен, что в любой момент меня могут убить или, по крайней мере, изолировать. Поэтому мой ум искал решения лихорадочно. Сначала я замыслил отравить Лёню и даже успел купить в аптеке возле дома убойную дозу слабительного, к которой хотел добавить таблетки кодеина, чтобы на полученной смеси настоять содержимое бутылки виски. Бутылки, стоявшей за стеклом домашнего бара, из которой Лёня отпивал несколько глотков ежедневно. Приобретённые таблетки я спрятал в подъезде, на чужом этаже, за электрическим щитком. Но этот план постепенно отпал, так как, во-первых, не гарантировал достижения «цели», во-вторых, потому что мог быть вскрыт, и, в-третьих, содержал в себе что-то вопиюще подлое и был ударом из-за спины. Тогда возник план «Б», который состоял из идеи взорвать квартирный газ. Схема представлялась мне в большой степени хитроумной. До сих пор я не сталкивался с подобной у других злоумышленников. Идея состояла в том, чтобы пустить квартирный газ и отжать кнопку высечения искры при помощи распорки между газовой плитой и стеной. Сама распорка, в свою очередь, должна была быть связана верёвкой с внутренней ручкой входной двери. Так, чтобы входящий в квартиру человек выбивал распорку и таким образом высекал искру в переполненном газом замкнутом пространстве. Но и эта схема очень быстро отпала, так как её жертвами могли стать мама и Димка, и я сознательно этого не хотел, так как такой исход пугал даже меня, стоящего на грани потери остатков разума. Я всё ближе подходил к мысли, а точнее, предчувствовал, что рок поставит меня лицом к лицу с Лёней, и я подсознательно хотел этого более всего другого.
До моего покушения на Лёню оставалось меньше суток. Был седьмой час вечера, и мама вызвалась проводить меня до стадиона. По дороге я много говорил. Говорил возбуждённо, догадываясь, что каждое сказанное мной слово останется навсегда в памяти мамы. Я направлял беседу в нужное мне русло, бросая маме намёки, которые рано или поздно она должна была понять. Моё многословие крутилось вокруг одной мысли – мысли о природе и свойствах гипноза. Я говорил о том, что гипноз или внушение, будучи обнаружены, теряют всякую силу. Что после «обнаружения» уже ничего не стоит их сбросить и стряхнуть. Да, я говорил увлечённо, эмоционально, с обильной жестикуляцией и нажимом, взбудораженный событиями, к которым подходил уже вплотную и на которые себя настроил. Мама прервала своё молчание и растерянно сказала: – Даня, я не понимаю, о чём ты говоришь. Мне кажется, что ты просто бредишь. Я остановился и дал ей пройти вперёд, потом подошёл к ней сзади и щёчкой кроссовок ударил по ягодице. – Ты прекрасно всё понимаешь! А если не понимаешь, то скоро поймёшь! Это было нелепое выражение моего гнева, который не умещался в слова. В тот момент я презирал маму за её овечью послушность и подчинённость Лёне. Мама вздрогнула и посмотрела на меня испуганно. – Даня, я не хочу ни о чём с тобой больше говорить, пока мы не вернёмся домой. Я вижу, что ты становишься непредсказуемой, психопатической личностью. Тебе нужно лечение. Я дошёл до состояния неодолимой физической слабости. При этом в последние три дня мне не удавалось заснуть больше, чем на два часа в сутки. Расслабленность телесная и взбудораженность умственная шли друг с другом рука об руку. После нескольких безуспешных попыток заснуть я обратился к маме с жалобой на бессонницу. Мама пошла в салон и принесла оттуда таблетку бондормина. – На, пей! Несколько секунд я держал таблетку в раскрытой ладони, размышляя над тем, отрава это или нет. – Я приму эту таблетку только после тебя. Мама положила таблетку себе на язык и запила её водой. – Вот видишь, ничего страшного. Я подошёл к маме. – Раскрой рот. – Мама отрыла рот, и я внимательно осмотрел полость рта. – Подними язык. Наконец, уняв свои опасения, я принял таблетку и, как всегда, в одежде и обуви, лёг на кровать. Мама присела рядом со мной. Я взглянул на маму, в её глазах сверкал ужас. – Даня, завтра ты пойдёшь к психиатру. А если не пойдёшь, то я свяжу тебя и отвезу сама. Меня больше не интересует, хочешь ты этого или нет. Она встала, выключила свет и вышла из спальни.
Решение пришло неожиданно. Слоняясь по квартире перед тем, как уснуть, я нашёл, а точнее, нечаянно скользнул взглядом по лежащим в салоне гантелям. Это была пара металлических брусков, закруглённых на окончаниях. Каждая из гантелей весила три килограмма. С их помощью Лёня проделывал зарядку перед выходом на работу. Он не знал, что в ближайшее утро зарядку сделать ему не придётся.
Я очнулся от своего краткосрочного сна и вышел в салон, когда часы показывали ровно три ночи. Я тихо подобрал одну из гантелей и так же тихо встал у дверного косяка родительской спальни. Изучив Лёнины ночные привычки, я ждал момента, когда он проснётся для прогулки в туалет. Он совершал её ежедневно, а точнее, еженощно. Я застыл с гантелей в руке на том отрезке коридора, который соединял салон и туалет таким образом, что Лёня не мог не наткнуться на мою засаду. Гантель была занесена над головой, заведена за плечо и приведена в полную боевую готовность. С минуты на минуту я ждал шевеления на родительской кровати, за дверью, под которой я стоял. Отступить я уже не мог, решение было принято мной бесповоротно. В противном случае утром меня ждали верёвки и теперь уже неотвратимая госпитализация. Так что я уже ничего не терял, кроме вероятности остаться неотомщённым перед человеком, которого считал виновником моего теперешнего бедственного состояния. Когда дверь открылась, я увидел перед собой Лёню, ещё заспанного, ещё не понимающего, что происходит. В его лице не было даже удивления и испуга, так как он не успел удивиться. Я нанёс ему два удара округлым окончанием гантели по лобовой кости. Удары были глухими и были похожи на звук упавшего на пол сухого початка кукурузы. Сразу после первого удара Лёня начал медленно оседать и падать. От смерти его спасло лишь то, что лобная кость – самая крепкая в человеческом теле. К тому же я был уже настолько слаб, что просто не мог нанести сокрушительного, смертоносного удара. Падая, Лёня успел только выкрикнуть мамино имя: «Женя!!!». Мама не видела момента нападения, и когда она встала в дверном проёме над его телом, я уже срывал куртку с вешалки в прихожей и дрожащими руками пытался открыть входную дверь. Я оглянулся через плечо и услышал её слова: – Ах ты, сволочь! Сколько добра он тебе сделал!! Я понял, что слова эти не были случайны. Мама не знала, насколько страшно Лёня поражён и будет ли он жить. Поэтому выбрала те слова, которые должны были быть наиболее примирительны для умирающего человека. Она могла допускать, что сказанное ей будет последним, что Лёня услышит на Земле. Теперь, когда он лежал передо мной поверженным, меня пронзила тяжёлая сумасшедшая жалость и сострадание к нему, от которых у меня внутри всё сотряслось. Я уже не верил в то, что совершил несколько секунд назад. Неожиданно я почувствовал, что квартиру наполнил какой-то тяжёлый запах. Запах был густым и сразу ассоциировался со смертью. Я вспомнил, как Лёня рассказывал мне, что в теле умирающего человека вырабатывается особая секреция, которая является выражением его предсмертного ужаса. Люди, способные различить этот элемент, воспринимают его, как запах страха или запах смерти. Да, какой-то запах, исходящий от тела, вызывал во мне острое неприятное обонятельное впечатление. То, что я чувствовал сейчас, моментально сопоставилось в памяти с тем, что я знал, и не от кого-нибудь, а от самого Лёни, треть жизни которого была посвящена медицине, и который был неоднократным свидетелем чужой смерти. Теперь его знание стало и моей реальностью. Я исторгнул безумный животный стон и выбежал из квартиры. Пять лет спустя, после моей последней госпитализации, бабушка рассказала мне, что мама пережила произошедшее в ту злополучную ночь чудовищно тяжело. Она рыдала безостановочно двое суток, не принимала пищи, и ничто не могло остановить её рыданий. Родственники и знакомые, узнавшие эти скорбные подробности, задавали один и тот же идиотский и неуместный вопрос: «Неужели она настолько страдала?».
Я выбежал из дома босиком и услышал вой приближающейся сирены. Было 4 часа ночи, и когда я добежал до стадиона, начался ливень. Я боялся, что меня будут преследовать с собаками, и поэтому решил запутать свои следы. Я бежал, останавливался, делал большой прыжок и продолжал бежать. Несколько раз перешёл в разных направлениях маленькую зловонную речку, наполненную заводскими сливами и ядами. Пробежав несколько километров, я остановился и осмотрел местность: это была ровная площадка, в центре которой стояла известковая глыба. И тут я увидел, что по ней шарят белые световые столбы. Я поднял голову и услышал рокот приближающихся вертолётов. Испытывая страх, я припал телом к этой каменной глыбе, обнял её и простоял в таком положении, пока вертолёты не скрылись. Мокрый и исцарапанный, я продолжал осторожно двигаться к шоссе, но идти было всё труднее и труднее, потому что мои босые ноги были уже сбиты в кровь. Дождь не прекращался. Я пересёк трассу и спустился в овраг, над которым был небольшой бетонный мост. Прячась от ливня, я зашёл под мост и встал ногами в лужу. В этой луже я простоял до самого рассвета в мокрой одежде, продираемый холодом и дрожью. Я вошёл в самый настоящий ступор и не мог пошевелиться и сойти с места. Я не знал, что делать, куда идти, как жить дальше. Одно было мне ясно – в руки полиции мне попадаться нельзя. Я был уверен, что меня сразу убьют или медленно отравят. Где-то в глубине памяти ещё мыслилось, что здесь нет смертной казни, но мир в тот момент воспринимался мной как абсолютная и универсальная ложь, проводниками которой были слова и люди. На дне лужи была тёплая глина. В неё я погрузил свои ступни и переминал её пальцами, чтобы согреться. Каждый час проходил, как пытка. Полный животного страха, в исступлении я скулил и выл, по моему лицу текли слёзы. К утру дождь прекратился, я вышел из-под моста и стал сушить свою одежду, развешивая её на кустах. Сушить пришлось также мокрые расклеивающиеся деньги. Я снова вышел на шоссе и дошёл до квартала, где находился наш дом. Оглядываясь по сторонам, зашёл в телефонную будку и набрал номер телефона. Трубку поднял отец отчима. На вопрос, где я нахожусь, я не ответил. – Лёня жив? – спросил я дрожащим голосом. – Нет, он умер. – Теперь меня убьют? – спросил я у него. – Тебя давно пора было убить, – услышал я в трубку. И тут я снова услышал сирену. Из-за угла поворачивала полицейская машина. Я бросил трубку и побежал. Машина остановилась напротив будки, из неё вышли полицейские. Они осмотрели место, вернулись в машину и отъехали. Я забился в щель между двух бетонных зданий, оттуда я мог наблюдать всю улицу и прохожих. Там я тоже простоял до рассвета. К утру ступни замёрзли настолько, что мне пришлось лечь на спину и начать растирать их ладонями. И только тогда мне пришла в голову мысль о том, что мне нужна тёплая обувь. Взвешивая «за» и «против» следующего шага, я пересёк большой перекрёсток и зашёл в солдатский магазин. Там я купил пару резиновых сапог и тёплые шерстяные носки. День прошёл в блуждании по городу. А ночью, как только я заходил в подъезд, чтобы переночевать, на меня начинали кричать люди и, в конце концов, отовсюду меня выгоняли. Я не спорил и не сопротивлялся, и молча уходил, потому что любой звонок в полицию мог положить конец моему бродяжьему инкогнито. На третий день блужданий и бессонных ночей я вышел на большую свалку. Там я раздобыл несколько коробок из картона, что позволило соорудить первое удобное ложе, в котором на следующий день меня нашли играющие на свалке подростки. Я рассказал им свою историю. Кто-то принёс еды, кто-то несколько тёплых вещей, кто-то куртку. Они показали мне брошенный вагон электрички, и там уже были матрас и одеяло. В этом вагоне, первый раз за неделю, я выспался в тепле, испытывая уют и никого не боясь. Детей этих, правда, я больше уже не видел. В вагоне я пролежал три дня, никуда не выходя, и только периодически выдавливал гной из опухших ступней.
Утром третьего дня я открыл глаза. Небо на горизонте было смесью голубого и розового. Я ждал восхода с мистическим ужасом, как чего-то фатально-трагического. И вот появилось Солнце. Но описать то, что я почувствовал, можно, только сказав, что так же я встречал бы первый рассвет на другой планете. Я видел это Солнце впервые, его огромный кровавый диск излучал совершенно новый свет. Это было, как если бы Солнце проникло во всё и взяло этот мир в вечный плен. Нет, это было не Солнце, а злобный хищник, и марево на его краях было, как медленное движение челюстей монстра. В тот миг, наверно, я был язычником, который потрясён чудовищностью и величием своего Бога. В этом Боге не было добра, и Солнце было, как лапа льва, наложенная на горло этого мира. И я знал, что Солнце могло испепелить меня не когда-нибудь, а – сейчас.
опубликованные в журнале «Новая Литература» октябре 2024 года, оформите подписку или купите номер:
![]()
Оглавление 5. Часть 4. Лечение 6. Часть 5. Болезнь 7. Часть 6. Под стеклом |
![]() Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!
![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы. Литературные конкурсы |
|||||||||||
© 2001—2025 журнал «Новая Литература», Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021, 18+ Редакция: 📧 newlit@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 Реклама и PR: 📧 pr@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 992 235 3387 Согласие на обработку персональных данных |
Вакансии | Отзывы | Опубликовать
|