Даниил Альтерман
Роман
![]() На чтение потребуется 5 часов 30 минут | Цитата | Скачать файл | Подписаться на журнал
Оглавление 4. Часть 3. Армия 5. Часть 4. Лечение 6. Часть 5. Болезнь Часть 4. Лечение
Глава 1. Госпитализация
Любой, переживший хоть одну госпитализацию в психиатрической лечебнице, проходил эту процедуру. Новичка заводят в небольшой замкнутый коридор, напоминающий по форме прямоугольный пенал. Человека минут на десять оставляют в одиночестве. В эти минуты происходит первичное наблюдение. Коридор изолирован и наполнен мягкой, успокаивающей тишиной. Потом появляется медбрат, который катит перед собой небольшой треножник: приспособление для измерения давления и пульса. Могу вас уверить, что медбрат, кем бы он ни был, будет улыбчив и располагающе вежлив. Затем новичка оставляют снова наедине с собой. Смысл происходящего заключается в том, что, когда показания проверки сильно отклоняются от нормы, у медперсонала есть несколько минут времени, чтобы подготовить себя к экстремальному поведению вновь прибывшего. Учащённый пульс и повышенное давление, как правило, являются признаком того, что человек находится в состоянии приступа, может видеть и чувствовать реальность искажённой и быть агрессивным. Тогда за отведённое на подготовку время медперсонал усиливает своё присутствие во внутренних отделениях и палатах. Этот «обычай» становится особенно необходимым, когда пациента приводят в наручниках, если его реакции непредсказуемы. Тому, кто не знает этой кухни, пребывание в пенале кажется приятным, а поведение людей в халатах – проявлением внимания и следствием искренней заботы. Я сидел в пенале, привыкая к новому месту, рассматривая стены, в ожидании продолжения своей участи. Единственным, что нарушало искусственно созданную идиллию, был небольшой плакат, объявлявший: «курение запрещено». На нём был изображён кулак с сигаретой, втиснутой и зажатой между указательным и средним пальцами. Картинка отбрасывала тень на воображаемую поверхность, однако прорисовывающаяся тень не была копией рисунка: если присмотреться, тень изображала зажатый в кулаке пистолет. Содержание таблички попахивало чёрным юмором и скрежещущим по стеклу гвоздём задевало моё потревоженное сознание. Потом дверь, ведущая в отделение, открылась, и меня в сопровождении двух медбратьев повели вовнутрь, так и не сняв с меня наручников. Меня провели в небольшой бокс, где были заданы первые проясняющие вопросы. Взвешивание, по старинке, произвели на громоздких металлических весах. На дворе был 99-й год, а электронные весы всё ещё не были введены в повсеместное использование. Весы показали, что я вешу 47 килограммов при росте метр семьдесят один. Молоденький медбрат, такой же новичок, как и я, но находящийся, в силу службы, по другую сторону «баррикады», спросил у меня, чем я объясняю свою противоестественную худобу и физическую слабость. Я ответил ему, что пища меня отравляет и после своего приёма вызывает у меня моментальную тошноту и рвоту. Что в моём организме – разлад, так как у меня нет возможности правильно тратить свою энергию. Что энергия во мне убывает. Медбрат (его звали Женей) удовлетворённо хмыкал: то, что для меня являлось областью загадочного, для него было ясным и ярким симптомом шизофренической анорексии. На следующее утро меня вызвали на дознание к главному врачу отделения. Результат допроса должен был стать поворотным событием в моей дальнейшей судьбе. Вопросы были намного более обширны, чем те, что я услышал в полиции. Они были менее пристрастные, но при этом – гораздо более доскональные. Бен-Эфраим задавал их спокойно, без нажима, как если бы это была заурядная дружеская беседа. Я имел дело с профессионалом высочайшего класса в области психиатрии. Он был одет современно, но элегантно. В его глазах присутствовал оттенок умной грусти. Позже я понял, что задумчивость вообще свойственна умным людям. Тут же в кабинете сидел социальный работник, который, не вмешиваясь в разговор, записывал каждое сказанное слово. Стараясь скрыть свою панику, я начал лжесвидетельствовать и был готов на любой обман, чтобы скрыть подлинные происшествия последнего месяца и того злополучного вечера, который стал причиной моего здесь нахождения. Я страшился, что в случае обнаружения правды меня настигнет справедливое возмездие. Что меня отравят или хладнокровно и медленно превратят в инвалида. Что все эти предупредительные жесты, участливые взоры, мягкая кошачья вкрадчивость – часть тщательно скрытой и замаскированной злонамеренности. Не зная ничего конкретного о больнице, я обладал только той информацией, только теми зловещими слухами, которые случайно собрал, находясь в тюремной камере. Я был готов на любую ложь, лишь бы хоть как-то уменьшить свои шансы на продлённое пребывание здесь. Лечебница представлялась мне хитроумной ловушкой, из которой стоило вырываться любой ценой. По окончании опроса меня проводили в специально отведённую для меня палату. Здесь было светло, тепло и уютно. Простыни и наволочки хрустели от крахмала. После тюремных бетонных полов, на которых мне пришлось спать последние дни, тёплый и пружинящий матрац казался роскошью. Из своей комнаты я попадал в отделение, где находились и проводили время другие больные. Их доброжелательное общество, возможность с ними говорить тоже не разумелись сами собой, после моего вынужденного многодневного бродяжничества, когда я скрывался от полиции. На следующий день Бен-Эфраим продолжил своё обследование. С той же грустью в глазах он повторял вопросы вчерашнего дознания. Я стал с ужасом замечать, что не могу воспроизвести свои вчерашние ответы. Что детали и содержание вчерашней беседы ускользают от моей памяти. Через минуту я понял, что говорю не только невпопад, но что несу полную околесицу, состоящую из противоречащих друг другу реплик и реакций. Бен-Эфраим успел поговорить также с мамой и Лёней, чья версия событий совершенно отличалась от моей. Правда, к этой встрече я не был допущен и на всём её протяжении стоял за дверью кабинета. Я только видел, как потом они прошли к выходу из отделения. На голове у Лёни была белая повязка… Доктор прервал мою сбивающуюся, путаную речь, обратившись ко мне без угрозы, но с интонацией, в которой было много спокойного убеждения: – Парень, у тебя – нарушение памяти. Завтра утром ты начнёшь принимать медикаментозное лечение, которое я тебе назначу. Ближайшие две недели ты пробудешь здесь. Я хотел уже выйти из кабинета, когда в разговор вступил социальный работник, чьё присутствие до сих пор было безмолвным. – Бен-Эфраим, мы не имеем права оставить его здесь, пока не выясним, был ли он вменяем в сам момент нападения. Тут произошло воистину неожиданное. Бен-Эфраим направил в сторону говорящего враждебный взгляд и повысил голос: – Чего ты от меня требуешь? Чтобы я дал ему умереть? Посмотри, на что он похож! Его мозг деградировал настолько, что при любой проволочке я теряю и без того небольшие шансы его вернуть. Прошли ещё сутки. Мои скромные наблюдения заставили меня понять, что отделение мало похоже на комнату пыток, что никто не собирается меня истязать. К тому же последняя сцена в кабинете главврача убеждала в том, что я нахожусь под покровительством человека, который искренно проникся моим теперешним состоянием. Во время завтрака я наблюдал за больными, которые без всякого опасения и с удовольствием поглощали предложенную пищу. Я был единственным, кто боялся взять в руки столовый прибор. Медбрат, заметивший моё напряжение, подошёл ко мне сзади и положил мне руку на плечо: «Ешь, Данька, ешь, эта пища больше тебя не отравит».
Через пять лет я снова встретился со своим благодетелем. Я ждал очереди к врачу в больничной поликлинике, где проходил рутинную проверку. Я был последним посетителем, людей уже не было. Бен-Эфраим служебным ключом отпер дверь и прошёл по коридору, в котором я находился. Он не заметил меня и проследовал мимо, словно был занят какой-то странной, глубокой мыслью, которая начиналась в его глазах и заканчивалась на кончике носа. Когда он подошёл к выходу, я окликнул его громкой фразой: – Я – помню! Его реакция была в точности такой, на какую можно было рассчитывать. Это была реакция профессионала. Ему потребовалась только секунда, чтобы среагировать. Он подошёл ко мне почти на цыпочках и, растягивая слоги, спросил: – Что-о ты по-омнишь? Вероятно, он ожидал услышать целую тираду психотического бреда, но я просто сказал: – Я помню, что ты искупил и спас мою жизнь. Он широко, по-доброму улыбнулся и сказал: – Спасибо, парень, ты ведь знаешь, я всегда хотел только одного – чтобы ты чувствовал себя лучше. И тут я заметил, что в его улыбке было что-то пугающее. Она зияла пробелами выбитых зубов и придавала лицу уродливое выражение. В моей голове проносились мысли о том, как это могло произойти. Клиентами Бен-Эфраима становились люди всех видов и мастей. Среди них были и отпетые уголовники, косящие от тюрьмы, солдаты, увиливающие от службы в армии, симулянты и просто психически невменяемые люди. Так получалось, что в силу возложенных полномочий и функций этому врачу приходилось лично решать, «кого казнить, а кого – миловать». Немудрено, что со справедливостью выносимых им вердиктов соглашались не всегда. Бен-Эфраим невольно превращал себя в предмет ненависти и в объект нападений. Через несколько лет, попав на собеседование в одно из учреждений правительственного района Хайфы, я встретил его снова. Он возглавлял здесь высокий государственный отдел и занимал ключевую административную должность. Из любопытства, в момент его отсутствия, я заглянул в его кабинет. Все стены были увешаны рисунками, на которых люди на всех языках свидетельствовали и выражали свою благодарность. Это были десятки спасённых жизней, среди которых было немало детей. На стенах буквально не было ни одного свободного клочка.
Глава 2. Мой друг – Саша Б.
После моей первой госпитализации для меня стало важным общение с моим другом, режиссёром Сашей Б. Он сделал карьеру в сфере театра и кино и каждые полгода появлялся в Израиле, иногда привозя с собой театральные проекты. Он был христианином и носил крестик. Я думал, что крестик – всего-навсего религиозный фетиш. Мы были не только похожи внешне, но и подпитывали друг друга всегда чувством какой-то духовной близости и взаимности. Мы вели беседы такие доверительные, какие только возможны. Однажды я вызвал его на разговор о христианстве и спросил, как он относится к идее всепрощения. Саша ответил, что прощение – не умственная категория, а в первую очередь душевный акт, имеющий мистическую, сверхъестественную силу. Он говорил о том, что без прощения человеческие отношения и человеческая история заходят в тупик, становятся безвыходным замкнутым кругом, затягиваются на совести смертоносной петлёй. Что если всю кровь и муки тысячелетий, страдание войн и боль всемирных катаклизмов в какой-то момент не «сбросить со счетов», то всё теряет смысл, становится тотальной неразберихой и нонсенсом. Что без идеи прощения наша цивилизация лишилась бы психического поступательного движения и универсального понятия справедливости, а именно – представления о том, что в справедливости не может быть насилия. Когда я говорил, что существуют злодеяния, к которым прощение неприменимо, он отвечал, что любой, даже самый страшный злодей продолжает оставаться жертвой обстоятельств, пусть даже и возделанных собственными руками. Тогда как свобода и совершенство достигаются и становятся возможны благодаря акту грехопрощения. И не случайно сказано, что самое «страшное», что можно сделать с человеком, это его простить. Но большинство людей проходят только половину этого пути и потому не обретают полной свободы. Страшным же в прощении, условно, называется то, что мы не вершим суд сами, а отсылаем человека, совершившего несправедливость, к Богу – для дальнейшего разбирательства. Абсолютная вера подобна центральной области чёрной дыры, где показатели гравитации и энергии настолько велики, что материя сжимается в бесконечную точку, которая выпадает из пространства и времени – это избавление от всего материального. Таким образом, в христианстве за прощением закреплено высшее и окончательное моральное право, пусть даже этот духовный кодекс неисполним для подавляющего большинства, кажется утопичным и идёт вразрез с животной природой инстинкта «нелюбви». Ибо сначала – не «возлюби врага», а хотя бы умерь свою к нему ненависть. Мне было трудно с ним соглашаться. Я не понимал, например, почему из тысяч подобных смертей, именно эта – наиболее священная и искупительная. Ведь зло не ушло из мира вместе с ней. Но в чём-то Сашка был прав. Я наблюдал за своей бабушкой и видел, что за её внешней набожной кротостью, изнутри, сквозила невероятная духовная мощь. «Будьте кротки, как голуби, и мудры, как змеи». Мне не нравилась эта формула, не нравилась сама кротость, внутри которой копошатся и ворочаются змеи. Не нравилось христианское двуличие: его попытка возвыситься через смирение.
Те же разговоры происходили у меня с Серёжей Власовым, моим покойным другом, который был христианином не поверхностно, не церковно. Когда-то давно, в своём бандитском прошлом, по чужому приказу и из любопытства он убил невинного человека. После этого убийства он пришёл в христианство сознательно. Христианское миропонимание, казалось, давало избавление от ужаса собственной вины. Серёжа утверждал, что высокоорганизованный разум – великое начало жизни – будучи разумно исключительно, не может быть аморально, неэтично, негуманно. После того, как Серёжа признался мне в своём преступлении, он, после многолетних терзаний совести, покончил с собой. Для того, что он совершил, необходимо не только полное отчаяние от жизни, но и, опять же, вера, жажда запредельного, экстаз и исступление. Он устал всего бояться и проникся мыслью о смерти и о Боге настолько, что земное перестало иметь для него значение. Серёжа любил называть себя артистом, но для меня он был, в первую очередь, писателем и поэтом. Он виртуозно играл на гитаре, пел свои авторские тексты под музыку, создавал пародийно сатирическую прозу великолепного качества. Своё творчество Серёжа называл «духовным развратом». Видимо, подсознательно он понимал, что, после совершённого им, его творчество не может быть духовно. Но парадокс жизни в том и состоит, что даже убийца способен писать гениальные лирические стихи. Правда, Серёжа не был «хладнокровным убийцей», а это и составляет существенную разницу. Но, возможно, теперь он знает точно – «кто из нас прав», если «там» действительно возможно что-либо знать и чувствовать.
Глава 3. По дороге в больницу
Неудивительно, что все эти размышления и разговоры оседали в моём сознании и в какой-то момент стали точкой моей внутренней концентрации. С Денисом я познакомился на школьном спортивном стадионе, куда мы приходили из дома в бессмысленной тоске, чтобы убить время. Здесь, в изнуряющей летней жаре, мы катали мяч. Денис был немногословен и замкнут. Месяца через полтора после знакомства он куда-то исчез. Потом мы с ним снова пересеклись, теперь уже в больнице, куда он попал после попытки вспороть себе горло. Тут надо сказать, что в большинстве случаев самостоятельное нанесение увечий своему телу не всегда сопровождается конкретным желанием смерти и часто считается попыткой суицида ошибочно. В основе этого явления лежит временная неспособность человека совладать с энергией какого-либо переживания. Как выражался Денис: «В тот момент по мне летали такие энергии, что все стрелки в мозгу просто зашкаливали. Единственным способом сбросить и обнулить горячее бешеное напряжение было причинение себе боли». Дорога к больнице была крыта бетонными пирамидками на столбах, создающими подобие крыши и не имеющими никакой функции, кроме как защитить от летнего солнца, которое своим жаром доводило до исступления. Это же солнце, проходя через прорехи конструкции, высвечивало на земле правильные белые кресты, вселяющие в психов суеверный ужас. На этой крытой дороге, на подступах к больнице, я встретил Дениса. Он шёл наружу, а я – вовнутрь. Мы узнали друг друга, приблизились и обменялись рукопожатием. Я оценил его внешность: таблеточная припухлость лица, неуклюжая заторможенность движений, напоминающий мокрицу шрамчик под кадыком. Голос – севший, неэмоциональный, с хрипотцой, будто старческий. В каждом из тонированных стёкол его очков, там, где должен помещаться человеческий зрачок, пугающе ярко светились маленькие белые крестики – отражённая поверхность каменного настила дороги. Для меня эти крестики были безусловным знаком: «меня ждут».
На территорию больницы я заходил, как на борт гигантского инопланетного летающего корабля, напичканного аппаратурой и машинами, создателям которых были известны загадки жизни и смерти. Сам я обладал всеми качествами настоящего «контактора». Врачи уже не казались «добрыми волшебниками», а были скорее «зловещими колдунами». Пройдя контроль на предмет колющего и режущего, я направился в кабинет доктора Розенцвейга. Очереди, конечно, не было, и я беспрепятственно вошёл внутрь кабинета. Розенцвейг увидел меня и заулыбался. Я тоже улыбнулся, усилием воли продолжая излучать «здоровую энергию». Он распростёр в воздухе руки для воображаемого объятья. – Ну, заходи, дорогой, рассказывай, как ты до такой жизни докатился? Мне всё ещё хватало сил, чтобы понимать его доброжелательный юмор. Я отодвинул стул и присел. – Доктор, я должен вам кое-что показать. – Да, конечно, я тебя слушаю. Я выпростал левую руку и задрал рукав, обнажая свежий, ещё не затянувшийся шрам на запястье. Врач схватился выпрямленными руками за столешницу и посмотрел на меня проникающе. – Дани, знаешь, когда я вижу такие вещи, первое, о чём я думаю, это оставить тебя здесь. – Вы меня не поняли, доктор. Я пришёл просить вас о госпитализации сам. – Я тебя понял… – сказал он, вынул какие-то бланки и тут же погрузился в их заполнение, все его движения свидетельствовали о полной собранности. Минут через десять мы уже следовали по коридору в приёмный покой. – Что-то, доктор, вы и улыбаться-то перестали, – ёрничал я. – Да, уж, что тут весёлого? – ответил он, и я почувствовал, что он нервничает не меньше моего. Правда, моё напряжение граничило с полной расслабленностью. Теперь я знал, что моя судьба находится не только в моих руках. Всё зависело от того, как пройдёт моя встреча с «Ним». Ещё через полтора часа после очередных допросов, ставших для меня давно уже привычными, я примерял голубую пижаму в закрытой части пятого отделения. Помню только странное чувство уверенности, что я полностью владею разворачивающейся передо мной ситуацией. Это, как если бы двое смотрели друг на друга молча и в глазах каждого читалось: «я знаю, всё, что ты знаешь». В Иисусе я видел не конкретную личность, а скорее, некую общую идею, категорию, воплощающую себя произвольно в земных координатах и событиях. Мой Христос был настоящим «телепортом», а сила, которая проецировала его в реальность, могла материализовывать «его–себя» многократно и одновременно в различных пространствах и временах, по мере нужды, в моментах, где действительность требовала мелких точечных правок. Чтение «Мастера и Маргариты» только добавляло к этому восприятию богобоязненности и бесовства. Правда, «удостоенный встречи» должен быть в каком-то смысле избранным, и в этом я отдавал себе полный отчёт. Оправив на себе пижаму, я вышел в единственный общий большой коридор закрытого отделения и пошёл в его дальний конец, чувствуя, что «Он» меня ждёт, и жадно ища его глазами. Наконец, я его увидел. Он стоял ко мне спиной, наклонившись над раковиной и умывая лицо. Он не был одет в пижаму, это был вполне модерновый Христос, так как на нём была дутая, короткая куртка, облегающая его тело, как секции металлических лат, и джинсы. Да и было бы странно и неуместно, если бы он появился здесь в тунике или церковной тоге. В каждом его движении было что-то мужественное и по-кошачьи грациозное. Я выбирал слова, с которыми к нему обратиться. – К кому пришёл Тигр? – спросил я и вызывающе, и насмешливо. Он развернулся ко мне лицом и, вытирая руки полотенцем, ответил: – Парень, разве я с тобой разговаривал? – Тигр показывает свои клыки? Ой, как страшно! – А ты что? Лежишь здесь, что ли? – А ты не видишь моей пижамы? – Ну ладно, если уж ты говоришь, то будем знакомы, – и он протянул мне руку. – Моё имя Алон Блох.
Глава 4. Алон
Алон был строен и выше меня ростом, в нём действительно сквозило что-то христоподобное. Он мог с блеском пройти кастинг на роль Христа в любом фильме, у любого режиссёра, оттеснив всех других претендентов. В таких случаях говорят «как с иконы сошёл». Минуты через три мы с Христом совсем покорешились и, меряя шагами длинный больничный коридор, с увлечением беседовали, проявляя искренний взаимный интерес. Такие упоённые беседы обычно происходят между новыми, неизвестными друг другу людьми или между давно не видевшимися друзьями. Так мы и ходили взад-вперёд по коридору: нелепая пара – пациент в пижаме и неизвестно откуда взявшийся «телепорт» в штатском. – Знаешь, Даниил, у тебя правильный, богатый русский язык, с тобой приятно разговаривать. Там, на свободе, – он улыбнулся, – я общаюсь с молодыми людьми, которые тоже любят свой язык, такими же умными, как и ты. Я люблю наблюдать за умными парнями, в них всегда обнаруживаешь что-то неожиданное. Я почувствовал, что в его словах была и толика лести. – Я русский язык немного запустил, – продолжал он. – Теперь мне кажется, что я сделал большое упу… упу... – Упущение, – поправил я его. Христос изредка вставлял в речь словцо на иврите, когда требовалось привести какое-нибудь редкое русское литературное. – Ну, так как ты сюда попал, Даниил? – Послушай, Алон, – смутился я, – это долгая, сложная и неприятная для меня история. – Да ладно, думаешь, я не понимаю? Вот я тебе скажу, а ты ответишь, прав я или нет. У тебя нет образования, следовательно, нет специальности, а значит, нет постоянной работы. Ты часто бываешь предоставлен самому себе, и тебе не всегда есть чем себя занять, и конец этой ниточки находится здесь – в больнице. Ну, что? Я прав? – В общем, да, – ответил я со скрытой неловкостью, чувствуя, будто меня прилюдно раздели. – Но ты не виноват, так как это не от глупости. Я пришёл к выводу, что сложным людям труднее, чем другим, адаптироваться в обществе. Пять лет назад я столкнулся с такими же проблемами, и это привело меня к серьёзным и углублённым занятиям музыкой. Я почувствовал, что это – моё. Теперь я планирую заниматься музыкой профессионально и зарабатывать большие деньги. У меня уже и сейчас бывают дорогостоящие заказы. Я хочу стать мастером и ни от кого больше не зависеть. Кстати, область, которой я занимаюсь, называется электронной музыкой. Думаю, это ничего тебе не говорит. Просто хочу, чтоб ты знал – она тоже делится на стили и течения и включает компьютерное звуковое моделирование. Ещё её называют музыкой электронных синтезаторов. Я вкладываю в своё занятие всю энергию, чтобы достичь в этом деле высот, опять же – чтобы стать профессионалом. – Я тоже музыку люблю, – ответил я. – Это часть моей внутренней жизни. Без неё жизнь была бы тусклой. Знаешь, музыка иногда мне снится. Правда, не симфонии, конечно, а так, небольшие музыкальные отрывки. Когда я просыпаюсь утром, то помню часть слышанного во сне и даже могу напеть какие-то основные мотивы. Потом в течение дня я их насвистываю, импровизирую ими. А вот записать их не могу – письма нотного не знаю. Алон спросил: – Ты способен сейчас что-нибудь напеть? – Напеть – не знаю, диапазон голоса у меня не широкий, а вот насвистеть могу. – Давай. Я набрал немного воздуха и насвистел три отрывка. – Очень интересно, – сказал Алон озадаченно. На следующее утро он пришёл в отделение с небольшим детским синтезатором, работающим от батареек. Мы присели в коридоре, Алон положил синтезатор на свои колени и попросил меня воспроизвести вчерашние насвистыши. Иногда он прерывал меня, – Остановись. Дальше. Ещё раз. Эту ноту ещё раз, пожалуйста. Наконец, мы застряли. У Алона что-то не получалось. – У нас проблема: часть нот, которые ты берёшь, отсутствует на клавиатуре. Алон стал торопливо, озабоченно что-то искать и скоро извлёк карандаш и клочок бумаги. Он мелко и быстро набросал сетку из нотных линий и заполнил её чёрными закорючками. – Даниил, у тебя неплохие музыкальные задатки, – сказал он задумчиво, – это я говорю тебе как композитор, уж можешь мне поверить. Может быть даже, я смогу помочь тебе. Когда мы выйдем на свободу, то первым делом направимся в здание отдела трудотерапии. У них там новый зал, и в одной из комнат установлен музыкальный синтезатор. Это их последнее обновление, и у меня есть ключ от той комнаты. Я тебя протестирую, и если ты мне понравишься, то научу тебя всему, что знаю. Он опустил руку в карман и вынул из него маленький старомодный проигрыватель с кассетой внутри. – А пока я хочу познакомить тебя с музыкой, подобранной на мой вкус. Здесь, в отделении, скучно и нечем заняться. Поэтому слушать будем по очереди – полтора часа ты, полтора часа я. – И он вложил мне в руки аппарат, потом помог одеть наушники. – И попроси родителей, пусть принесут нам батареек, побольше. В ближайшее время у нас не будет других развлечений. Мы разошлись, и у меня в руках осталась спасительная машинка. Я нажал на «плэй», и музыка потекла.
Это были звуки доисторического папоротникового леса, полного разнородным свистом и клёкотом каких-то невообразимых инопланетных птиц. Да и сам лес был инопланетным, кишащим странной живностью, шумящий и утробно булькающий своими озёрами и болотами. Притом, музыка была завораживающе ритмичной, уносящей воображение то ли в космос, то ли в какие-то древние, давно канувшие времена. Я слышал и сотрясающие почву шаги динозавров, и крики-возгласы птеродактилей...
Алон так и не сменил свою одежду на больничную. Он был единственный, кто одевался в уличное. Это было сродни привилегии тюремного или лагерного блатного и воздвигало между ним и другими больными мгновенное недоверие и отчуждение. Но у меня не было к нему ни зависти, ни обиды, ведь я знал, что он находится здесь, чтобы принимать во мне участие и по мере сил сочувствовать мне. В эти дни ночью я засыпал упокоено и умиротворённо, с мыслью о том, что завтра утром я снова увижу своего Творца.
В одно из утр, пробудившись, я вышел в коридор и увидел Алона. Его лицо светилось молодостью и духом. Я подошёл к нему и протянул ладони к его лицу: – Какой ты красивый, Иисусе… Алон отстранился, не понимая смысла моих движений, его щека дёрнулась. Но уже в следующую секунду, видя, что я нахожусь в состоянии благоговейного восторга, он спокойно и даже с приязнью принял ласку.
В поведении Алона начали происходить подозрительные вещи. Все свои разговоры с больными он сводил к одной и той же мысли, рассказывая о том, что подвергается еженедельной шоковой терапии. Он обращался к этой теме, говоря как со знакомым, так и с незнакомым человеком. И делал это навязчиво и постоянно, настойчиво афишируя и пропагандируя эту неприятную операцию. Говорил о ней с такой лёгкостью, будто шоковые удары были весёлым катанием на американских горках и были такими же безвредными, как выпитый стакан воды. Это озадачивало. Потому что каждый день я видел людей, подвергшихся току в действительности, а не на словах. В отделение их привозили рано утром в инвалидных колясках, в скрюченно-безвольном состоянии, и единственным звуком, на который они были способны, был сдавленный тихий стон. У прошедших несколько заходов этой процедуры существенно страдали память и речь. От шоковой терапии люди теряли зубы, а некоторые навсегда застывали в парализующей тело судороге. А с Алона всё сходило как с гуся вода. В нём было слишком много энергии и здоровья. Во мне мелькнула догадка, что Алон – подсадная утка, часть системы. Чтобы утолить своё любопытство, я решил за ним проследить. И вот что я обнаружил: Алон неуловимо исчезал из отделения в двенадцатом часу ночи, к этому времени кровать его пустела, и также незаметно появлялся в шестом часу утра. При этом мне ни разу не удалось заметить санитаров, которые сопровождали бы его наружу и обратно. Это наблюдение пошатнуло мою веру в «чудеса», но нельзя сказать, чтобы я утратил её окончательно. Просто теперь моё божество обретало земные черты и человеческие свойства.
Два раза в день, в обед и в ужин, нас водили питаться в примыкающий к отделению огромный зал. Зал этот занимал два больничных этажа, выполнял функцию кухни и имел очень высокий потолок. У самого потолка проходили изогнутые трубы – для отвода и кондиционирования воздуха. Закрытое отделение было связано с кухней двухэтажной лестницей, забранной с обеих сторон высокими стенами-барьерами так, что, спускаясь по лестнице, нельзя было видеть зала и самой кухни. Как-то перед ужином больные собрались у двери отделения, ведущей на лестницу, томительно ожидая, когда её откроют. В скопившейся вокруг переговаривающейся толпе находились я и Алон. Наконец появился санитар, отпер дверь, и оживившаяся масса людей вытекла на лестницу. Алон придержал меня за руку: – Пускай все пройдут. Толпа схлынула вниз, и тогда мы пошли за ней по опустевшей лестнице. Я почувствовал, что Алон хочет мне что-то сказать, и был готов внять любому его слову. – Вспоминай, Даниил, вспоминай. Сейчас на дворе девятая тысяча лет дохристианской эры, до «моей» эры. Мы с тобой в Египте. Ты и я – два фараона. Мы спускаемся по лестнице одной из пирамид, чтобы поприветствовать собравшуюся внизу ликующую толпу наших рабов. Нет, слова Христа не показались мне удивительными: в его власти было перенести меня во времени и пространстве в другие миры за считанные секунды. Я вдумывался и вспоминал. И вот меня со всех сторон обступила торжественная таинственность, я был частью некоего забытого древнего жреческого обряда. Скрип и грохот передвигаемых внизу стульев и столов вместе с голодным повизгиванием психов заменяли мне шум и возгласы шевелящейся у подножия пирамиды ликующей толпы рабов. Здесь, и в других ситуациях, Алон виртуозно подыгрывал моим галлюцинациям. Он нагнетал их умело и искусно, жёстоко эксплуатируя мою способность верить в невероятные вещи. Алон утолял мою жажду чудесного, постоянно давая материал и почву моей собственной разновидности мании величия.
Ошибочно думать, что больной доверяет своим галлюцинациям безоговорочно. Существует множество градаций и степеней отношения больного к своим видениям. Недуг – это постоянное балансирование между реальностью более или менее конвенциональной и – своей, субъективной. Чем глубже они отличаются, чем непримиримее контрастируют друг с другом, тем сложнее и сильнее болезнь. Многое зависит от способности человека фокусироваться на своей болезни отстранённо, находясь относительно видения по ту, нормальную, трезвую сторону своего сознания. Ключевой вопрос: является ли галлюцинация, и насколько, состоянием доступа для рациональной части разума, а также – какова степень её репрезентативности? От качества доверия к себе и от силы, с которой наплывает и проявляется наваждение, зависит и степень тяжести заболевания. Проблема ещё и в том, что психиатры идут на искусственное обострение болезненных симптомов, потому что в ярком виде их легче изолировать и эффективно подавлять химически, чего не происходит в случае, когда симптомы не выражены, а сама болезнь размыта и аморфна. Но эта методика не всегда приводит к благу. Гораздо важнее, наверное, научить недужного бороться с внутренними связями галлюцинации и наделить его способностью частично или полностью их отключать при помощи мыслительного и чувственного процесса. Всё это ни для кого не новость, достаточно поднять любую психиатрическую литературу. Но это та область, где психиатрия и психология могут объединить усилия.
– Иисус, зачем ты посетил этот самый безнадёжный из всех миров? – спросил я у Алона. – Разве ты не понимаешь, что он непоправим? Алон наклонился к моему уху и заговорщицки зашептал: – Нет, Даниил, есть миры пострашнее, поверь мне, я видел их сам. Представь себе бескрайнее тёмное пространство, в котором медленно, как хлопья снега, вниз падают куски пепла и комочки гари. Это тела, которыми обладают души в том мире. Их движение похоже на бесконечное падение чёрного снега в тусклом сизо-сером чаду. Эти хлопья пепла колышутся в пространстве и не могут управлять своим падением. Их соприкосновения случайны и кратковременны, так сталкиваются снежинки на ветру. Эти столкновения и есть единственная отрада этих пустых и выгоревших душ. И когда они соприкасаются и слипаются одна с другой, то изливают свою тоску в невесомом шёпоте. Они жаждут этих встреч, как мы жаждем воздуха, и испытывают что-то наподобие удушья, когда их падение одиноко. Ты не можешь представить себе ту тоску и ту безысходность, которые царят в той реальности. Их муки тем более ужасны, чем более однообразны. Если прислушаешься к этому миру, то услышишь только тихий, зловещий шёпот столкнувшихся для случайной короткой встречи изначально страдающих душ.
Не знаю, случайно или закономерно, но в открытое отделение мы с Алоном попадали всегда синхронно. Открытое отделение означало огромную дополнительную свободу, как передвижения, так и общения. Что касается общения и занятости, то мне не приходилось ломать над этим голову, я продолжал быть увлечённым и поглощённым своим божеством. Алон не скупился, уделяя мне время и внимание. Возможно, он просто выполнял свою функцию, будучи приставленным ко мне. Что бы за всем этим ни стояло, отношения наши переросли в дружбу, как мне казалось, достаточно доверительную и взаимно уважительную. Здесь, на свободе, Алон наконец показал мне давно обещанное место. Мы вошли в двухэтажное здание на территории больницы, в котором я никогда раньше не был. Все двери и переходы внутри были заперты, но от каждой двери у Алона находился ключ из довольно увесистой, неизвестно откуда взявшейся, связки. Поднявшись на второй этаж по пустынной гулкой лестнице, мы открыли очередную дверь и попали в чистый, аккуратный зал. Посреди зала стоял большой, настоящий, теперь уже не детский, синтезатор, отражающий включенный электрический свет своими новыми нетронутыми панелями. Алон придвинул к нему небольшой стул, присел, на секунду сосредоточился, и его руки плавно и быстро пролетели над клавиатурой, вызывая к жизни какой-то патетический музыкальный отрывок. Алон повернулся ко мне: – А теперь, Даниил, будь очень внимателен. Сейчас я возьму ноту, а ты скажешь мне, на что это похоже. Он поднял правую руку и опустил её на крайнюю правую клавишу, извлекая самый высокий из звуков. Мы помолчали, пока этот звук, прозвучав, не истаял в воздухе. Перед моими глазами возник образ из книги Пелевина «Чапаев и Пустота». Я так и не вспомнил, в каком контексте этот образ был приведён, но в эту секунду я проникся им очень явственно. Я увидел бесконечную ночную степь, всю поверхность которой покрыли одинаково удалённые друг от друга белые костры, вокруг каждого из которых сидели люди. Если кто-то вставал и начинал идти в направлении любого соседнего костра, то скоро обнаруживал, что его шествие, каким бы долгим оно ни было, ни на йоту не сокращает дистанции между кострами. Это было какое-то заколдованное воображённое пространство. – Что ты слышишь? – наконец спросил меня Алон. – Я вижу огонь. На лице Алона прорисовалось разочарование. – Нет, Даниил, особым музыкальным талантом ты не владеешь. Дело в том, что этот звук описывает и изображает бесконечность…
На свободе дышалось легко. Каждый день мы с Алоном совершали круговое путешествие по территории больницы, смеясь, дурачась и шутя по дороге. Для меня в этом было новое, прежде я не знал такого безудержного веселья и бесшабашного ликования, ведь страх и уныние были для меня делом гораздо более привычным. Мы смеялись над пустячными, незначащими вещами, но с невольной отдачей и силой, заходясь в хохоте до стона, боли в мышцах живота и горячих брызжущих слёз. Это было психической разрядкой от сброшенного гнёта закрытого отделения, где мы провели не меньше двух месяцев. Снаружи жила весна, по обе стороны выложенных плитами дорожек цвели цветы и деревья, мягко расстилались зелёные газоны, а птичий щебет был таким заливистым и густым, что казалось, будто он записан на плёнку. На одном из этих газонов мы беззаботно и разлеглись, заложив руки за головы и расслабленно глазея на глубокое, прозрачное голубое небо, пока не увидели чертящий изогнутую облачную линию самолёт. Затем раздался громкий хлопок и послышался рокот самолётных двигателей. Я повернул своё лицо к Алону. – Послушай, а вот интересно, о чём думали первобытные люди, когда видели в небе инверсионный след самолёта? Алон посмотрел на меня вопросительно. – Первобытные люди?! – Ну, не первобытные, а скажем, индейцы? Алон схватился за живот и согнулся пополам. – Индейцы – думали? Индейцы – думали?! Ха! Ха! Ха! Его хохот был заразительным, и через секунду, покатываясь с боку на бок, я дёргался от смеха на траве. – Алон, ты любишь читать? – Да, люблю. – А какая литература тебе больше всего нравится? – Я люблю всё американское. – Как тебе проза Хемингуэя? – Читал… давно… один его рассказ… – Какой же? – Сейчас уже не помню его название. Кажется, «Старик и рыба». – «Старик и рыба»?! Ха! Ха! Ха! «Старик и море», дурак! Теперь уже я первым взорвался хохотом.
Когда мы отсмеялись и пошли дальше, то увидели издалека приближающийся к нам миниатюрный фургончик. Из тех, на которых развозят пищу по отделениям и столовым больницы. За рулём ведущей кабины, на резиновом кресле, как извозчик на облучке, сидел водитель. За кабиной катились сцепленные между собой в длинную вереницу небольшие кузовки. Зрелище было комическим, этому поездку уместнее и правильнее было бы находиться на территории детского луна-парка. Наконец водитель поравнялся с нами и притормозил, думая над тем, как повернуть руль, чтобы вписаться в поворот. Его лицо было таким преувеличенно сосредоточенным, будто он заводил Аэробус на посадку. Хотя управлять этим многоколёсным механизмом могли научить и пятилетнего ребёнка. Я толкнул Алона: – Смотри, мужик трудится. Нам пришлось посторониться, чтобы вереница смогла беспрепятственно проехать. Больничная дорожка была такой узкой, что поездок занимал почти всю её ширину. Мимо нас потекли крошечные кузова, в нескольких из них дребезжали и гремели пустые алюминиевые ёмкости и пластиковая грязная посуда. Когда последний кузов миновал, мы с Алоном повернулись и увидели на его дне огромную деревянную стереоколонку. Алон тронул меня за плечо. – Знаешь, что это такое? Нет? Это его «чёрный ящик». У меня начался приступ хохота, который перешёл в дерущий горло хрип. Я задыхался, мне было трудно дышать. – Ха! Ха! Ха!
Глава 5. Закрытое отделение
Через несколько дней меня снова вернули в закрытое отделение, тогда как Алон остался на воле. Уже не помню точного повода для моей изоляции, скорее всего, как обычно, им была излишняя откровенность с врачом. У меня усилились страхи, и я погрузился в иллюзорный мир, в котором почувствовал моё одиночество с небывалой силой. Я потерял Христа – друга и его ненавязчивое, но неотступное покровительство. Чувствуя себя брошенным, я вспоминал его лукавый и спасительный чёрный юмор. Никто теперь не подбегал к общественному телефонному аппарату со словами: «Сумасшедший дом на проводе! Нет, он ещё не повесился!». Никто не откалывал шуток в очереди за лекарствами. Таблетки отупляли, и я уже не шёл по коридору, а полувлачился по нему с другими погасшими, галлюцинирующими демонами, которых отлавливали по одному и вели в стеклянный бокс на допрос, чтобы там уж точно подавить любого «тёмного» ангельским количественным перевесом и «моральным» превосходством. С таким, как я, бросающимся без видимого повода на врачей и медбратьев, бьющим их в зубы, персонал не церемонился. Мне заламывали руки и вели внутрь, за стекло. В один из обедов я напал на потешающегося надо мной психа, повалил его на пол, выбил ногой из его рта новенький керамический протез, который тут же и раскрошился на мелкие кусочки. Так что между мной и «белыми» давно уже не было тех взаимных доверия и панибратства, какие были вначале. Каждое утро мне выдавали одноразовое пластиковое лезвие для бритья, и пока я брился, за открытой дверью уборной стояли, заложив руки за спины, два массивных коренастых медбрата. По окончании бритья они изымали у меня лезвие и только после этого прекращали надзор и отпускали. И когда я обращался к ним: – Не занимайтесь глупостью! Я не собираюсь с собой кончать, – то они отвечали: – Извини, братишка, мы выполняем распоряжение врача. И всё-таки мне хотелось верить, что мой контакт с Христом хоть и не ощутим, но всё ещё реален. В углу коридора почти беспрерывно работал и трещал старыми динамиками телевизор. Прошло время, прежде чем я понял, что трансляции на территории больницы отличаются от тех, что на свободе. Телевидение – мощнейшее средство воздействия, которым и здесь не забыли воспользоваться. Чтобы выставить определённый канал, требовалось обратиться к медбрату или временно завладеть пультом. Между больными вспыхивали ссоры и перебранки из-за различия телевизионных предпочтений. Когда начинался показ женских мод, психи умиротворённо затихали, заворожённые зрелищем, нравящимся непререкаемо всем. По узкому подиуму вышагивали молодые девушки, иногда совсем подростки, с пустыми и безжизненными лицами, ритмически выбрасывая вперёд худые костлявые конечности, покачиваясь и передвигаясь лошадиной походкой-иноходью. Девушки были выкрашены и размалёваны, как куклы, и это сравнение я привожу здесь не для банального едкого замечания: это был вид красоты, который действительно лишён внутреннего содержания. Но для меня действо, происходящее сейчас на экране, было исполнено значения сакрального. Это был не показ мод и даже не символ женской эмансипации, а – демонстрация и отображение «женского мирового могущества». Это были не просто девушки, а шествие космических армий с телодвижениями и глазами воинства роботов. Вдруг я заметил, что слышу безошибочно знакомую музыкальную фразу. От внезапности я остолбенел. Это была английская песня с кассеты Алона, которую он давал мне на прослушивание несколько дней назад. Сейчас девушки ступали под эту музыку, она была фоном их вытанцовывающего шага. Для меня эта музыка была моментальным потрясением и безусловным знаком, что я восстанавливаю утраченную связь с силами, которые ещё так недавно меня привечали и защищали. Текст песни состоял из одной повторной строки: “I believe in the power of American maidens". Строка выжигала себя в моём сознании. Теперь это были не просто слова, но – заклятье, какой-то странный буквенный код, обладающий мантрическим свойством. Силой, которая должна была спасти меня от уничтожающих мозг лекарств. Это был намёк на то, что я всё ещё не один, что я, как и прежде – ведом. К обеду я уже знал, как мне действовать. Когда наступило время приёма лекарств, я встал в общую очередь, которая начиналась в коридоре и заканчивалась в комнате с передвижной стойкой на колёсиках. В ячейки этой стойки были вставлены маленькие тарелочки для лекарств, а также пластиковые стаканчики с питьевой водой, похожие на водочные стопки. Больные подходили, произносили своё имя, принимали протянутые им лекарства, покорно опрокидывали стопочки с водой и бесшумно покидали процедурную комнату. Когда подошла моя очередь, я уже был готов отмочить свой номер. Я принял из рук медбрата тарелочку с россыпью таблеток и тут же, с криком: «я верю во власть американских тёлок!», – швырнул её прямо в лицо медбрата. Лицо его осталось невозмутимым, а тело не шелохнулось, я был не первым на его веку, кто проделывал такие антраша. Я побежал в коридор, рванул на себя дверь своей палаты и, сотрясаясь от ужаса, рухнул на кровать. Проходили минуты и часы, но за мной никто не приходил. Моё дыхание восстановилось, а страх отошёл. Уровень нейролептиков и ингибиторов в крови упал, и в голове моей посветлело. И тут меня охватило дикое азартное веселье и ехидное злорадство – заклятие работало! Наконец-то я нашёл на них управу! К вечеру я встал в новую очередь за лекарствами, надеясь и в этот раз проделать в точности то же, что проделал в обед. Но когда я подошёл вплотную к стойке, по обе стороны от меня выросли два медбрата. Теперь их было трое против меня одного. Они пригрозили, что если я не приму лечение, то получу его через полчаса в виде укола, и, хотя в тарелочке, которую они поднесли к моим губам, было истолчённое в порошок лекарство, по его количеству я понял, что доза – двойная. Сопротивляться было невозможно, и я согласился, опасаясь, что, в случае моего отказа, они впихнут в меня эту химию более изуверским способом. Двойная доза медикаментов сбила меня с ног, и через десять минут после её приёма я уже спал глубоким сном без сновидений. В семь часов утра меня будили чуть ли не всем отделением, несколько медбратьев пытались привести меня в чувство, чтобы отправить с другими больными на завтрак. Я был тяжёлым, вялым и неповоротливым, как ватный тюфяк. Когда после завтрака я вернулся в отделение, всё снова стало казаться таинственным и многозначительным. Сквозь таблеточный дурман я вникал в происходящее. Особенно привлекали моё внимание изоляционные комнаты. В отделении их было две, и они перемыкались между собой одной общей стенкой. Я пытался понять закономерность, по которой люди попадают на изоляцию: за что и как их обездвиживают. Но самое главное, меня интересовало, что происходит за дверями этих палат, когда они закрыты. И вот выводы, которые я сделал. В изоляционную комнату попадали те, кто так или иначе нарушал общий режим отделения: занимался ораньем песен, производил крик, дрался или наносил себе увечья. Самым частым посетителем комнат был огромный сенегалец, ходивший в белом балахоне. Было видно, что он переживает внутри себя какую-то муку: он бился головой о стену до кровавых ран и всё время жалобно мычал одно слово «аба, аба». Когда ему становилось легче, он на целые часы погружался в свой замусоленный молитвенник. Но иногда больных хватали и крутили без какого-либо видимого повода, как беспомощных овец, запихивали в изоляционную и закрепляли ремни. Дальше – дверь закрывалась, и я уже не знал, что происходит за ней, внутри. Часто комнаты заполняли синхронно, и это было странно и подозрительно. Жуткая разгадка витала в воздухе. К тому же я никогда и не сомневался в наличии какой-то большой тайны, которую я должен раскрыть. Да, тайна присутствовала и была прямо здесь, перед моим носом. Наконец меня как будто дёрнуло током, это было прозрение, озарение и ни с чем несравнимое наитье одновременно. Я был на пороге страшного открытия. Изоляторы, за которыми я наблюдал, на самом деле, были реинкарнационными кабинами! Так вот она – святая святых этого маленького, тихого, укромного ада! Осенившая меня догадка потрясла настолько, что у меня зашевелились волосы, и я чуть не упал. Ещё больше меня поразило то, что остальные пациенты продолжают своё безразличное движение по коридору, равнодушно смотря на то, как собратьев по несчастью подвергают жестоким, жутким, нечеловеческим опытам. Почему больные сохраняют сомнамбулическое спокойствие, когда начинают вязать очередную жертву? Тот же безмолвный вопрос я обратил не только к их, но и к собственной совести. Я подумал, что если смогу демонстративно вмешаться в творимое передо мной беззаконие, то мне удастся избежать хотя бы расправы над собой. Мне не пришлось вынашивать какой-либо особый план. Действие, которое требовалось произвести, было очевидным. Когда на следующее утро в моём присутствии начали лопатить и заталкивать в кабину незнакомого мне парня, я двинулся за дверь, стал распихивать медбратьев и попытался ослабить уже наполовину затянутые ремни. Превосходство в силе медперсонала было таким же очевидным, и меня играючи и легко вытолкали наружу, никак ещё не наказав. Вечером я повторил свою выходку, и меня снова выпроводили в коридор. Но на этот раз дело не обошлось только этим. Медбрат Андрей незаметно подошёл ко мне сзади и отработанным, ловким движением подсёк мне ноги. Он опрокинул меня лицом вниз, и я почувствовал весь вес его тела у себя на спине. Он лежал сверху, заламывая мне руки, и я ощущал своим голым животом холод каменного пола. Андрей вывернул мне руки так, что я почувствовал боль в сухожилиях и не мог пошевелиться. – Позовите ещё ребят! – крикнул он. – Надо эту сволочь привязать! Этот гад мне сразу не понравился, как только поступил в отделение, особенно вчера, когда швырнул мне таблетки в лицо! Через минуту меня втащили в изолятор и всадили успокоительный укол. Я уже не дёргался – не хотел остаться со сломанной иглой в ягодице. Потом меня перевернули на спину и затянули ремни, «заботливо» накрыв ватным одеялом перед тем, как выйти и запереть дверь. Я остался один, предоставленный своим страшным вопросам и догадкам – мыслям, которые были так же мучительны, как реальная физическая боль. Я знал, что в соседнем изоляторе, после очередного приступа, лежит привязанный сенегалец. Его зафиксировали на несколько минут раньше меня. Я пытался понять, что происходит вокруг, и мне показалось, что подложенный под меня матрац набит электрическими датчиками, транслирующими электронные сигналы за пределы комнаты. Закрыв глаза, я представил себе помещение на территории больницы, где сидят люди, принимающие всю информацию обо мне на свои включённые дисплеи, по которым скользят странные волнистые диаграммы. Было прохладно и даже холодно. В изоляторе под потолком мерно гудел кондиционер. Конечно, обшивка «кондиционера» была камуфляжем и декорацией. За пластиковой обшивкой находились и работали механизмы, о существовании которых обычному смертному лучше ничего не знать. Я пребывал в безмолвном паническом ужасе. Несмотря на холод, на моём лбу выступили горячий пот и липкая испарина. Но я не мог их стереть, так как руки мои были привязаны. В мозгу горячим молотом пульсировала единственная оглушительная мысль: «Почувствую ли я момент выхода души?».
Глава 6. Глаз Бога
Наконец действие укола дало себя знать, и я стал наблюдать уже более расслабленно и спокойно. На потолке, на длинном пластиковом проводе висела лампочка, и всё моё внимание сосредоточилось теперь на ней. Чем больше я в неё вглядывался, тем отчётливее понимал, что и это не есть однозначный атрибут изолятора. Дело тут было не в освещении, которого в избытке хватало и без лампочки. Значения этой детали тоже переживали трансформации в моем сознании. Сначала мне показалось, что речь идёт о стеклянной видеокамере, которая, будь это научно-фантастический роман, была бы снабжена маленькими крылышками, придающими ей подвижность в пространстве. Эта версия переродилась в следующую, теперь уже совсем фантасмагорическую: над моей головой на электрическом шнуре висел «Глаз». Это была не просто догадка. В своём состоянии приступа я ощущал каждую мысль всей кожей и переходил тот порог, за которым мысль и боль становятся едиными и полностью взаимно обуславливают друг друга. У этого глаза и у той энергии, которую он излучал, было что-то слишком знакомое, где-то мной уже испытанное и виденное. Потом последовала пауза, лишённая сознательного мышления – нить накаливания лучилась, напоминая собой яркую выпушку живого зрачка. На меня отрешённо и пронзительно грустно смотрел «Глаз Христа».
Сейчас трудно отобразить весь путь моих размышлений и полностью воссоздать в словах интенсивность моего переживания. Но то, что божественное внимание сопутствовало мне даже здесь, добавляло безусловную надежду моим чувствам. Это было как верёвка, бросаемая утопающему в самый важный и самый отчаянный миг. Я мыслил так: если Господь исполняется, глядя на меня, грусти, значит, у божественной силы нет по отношению ко мне никакого злого намерения. Ведь грусть и злоба – это состояния-антиподы. Из этого следовало, что я не брошен и смею ожидать, что «Хозяин любого провидения» сможет помочь мне выбраться из страшной передряги, в которую я сейчас попал. Глаз Христа завораживал: я изучал эту силу, а эта сила изучала меня, пока я полностью не изнемог от неизвестности и дурных предчувствий. Через полтора часа после начала заточения дверь снова открыли. Развязали ремни и даже помогли встать, после чего безразлично покинули комнату, нимало не заботясь о продолжении моих действий. В то время как из действий мне предстояло только одно. На выходе из изолятора, с левой стороны, над керамической раковиной, находилось зеркало. То самое, возле которого произошло моё первое знакомство с Алоном. Я подошёл к этому зеркалу с опасением и боязнью человека, которому следует заглянуть в глубокую пропасть и не соскользнуть в неё от ужаса перед тем, что ему откроется. Подходя к зеркалу, я закрыл глаза и через секунду открыл их снова. Я ожидал увидеть вместо своего лица иссиня-чёрное лицо сенегальца. Но лицо было по-прежнему моим. Я глубоко, сдавленно и с дрожью выдохнул. Потом открыл над раковиной краны и с облегчением опустил свою горящую голову под бегущие струи холодной воды. «Я что – схожу с ума?! Как мне могло такое привидеться?! Это ж надо!»
Врачи для нас были полубогами, вызывавшими уважение и трепет. Мы сознавали, что наши жизни вручены и вверены в их полное ведение. Лично я относился к ним как к людям особой высокой чести, непредвзятой морали и образцового здоровья. Врачи на всё имели свой угол зрения и знали о нас больше, чем знали мы сами – больше, чем нам хотелось бы. Они нисходили до общения с больными с каких-то запредельных высот, соблюдая всегда подчёркнутую дистанцию, что было, наверное, частью их поведенческого профессионализма. Заключённый закрытого отделения не мог надеяться на разговор с врачом чаще, чем раз в неделю, во время общего обхода. Да и то, только в качестве бесправного ответчика на вопросы. Врач появлялся в палате в сопровождении целой свиты медицинских прихвостней, людей, которые были ниже его по рангу, и выслушивал сначала их, осведомляясь о последних наблюдениях и записях, а потом больного, проверяя его состояние меткими вопросами. И покидал палату резко и неожиданно, во избежание продолжения контакта с больным, так как знал, что в каждой из палат ему придется выслушивать повторяющиеся многократно мольбы о свободе. А это продлило бы обход на целые часы. Таким образом, задачей врача было собрать максимум информации за минимум времени. После неудавшегося опыта с «переселением душ» я удостоился гораздо более пристального внимания врачей, которые беседовали со мной теперь уже чуть ли не каждый день. В том самом стеклянном боксе, который постоянно кишел странной, наполовину закулисной, работой. Меня подводила преувеличенная откровенность с врачами. В ней, в этой откровенности, содержалась подспудная надежда на то, что, может быть, «они» помогут мне разобраться в том, чему я сам не находил объяснения. И ещё думалось мне, что моя открытость и честность – безусловное доказательство моей невиновности. Здесь, здесь я рассказал им про встроенные в матрац датчики и о «глазе бога». Но на выходе из сестринской, после очередного расспроса, я отчётливо осознал, что допустил грубейшую ошибку. Если моя речь стенографировалась или записывалась на плёнку, а скорее всего, так оно и было, то «Глаз Христа» мог, при желании, незамедлительно сойти за «ГЛАС Христа». И это совпадение было мне вовсе не на руку. В разговорах со мной участвовала почти половина наличествующего в отделении медперсонала. Были здесь и главврач, и медбратья, и соцработники. Каждый день они однообразно и навязчиво просили меня согласиться на шоковую терапию, подсовывая мне полностью заполненный бланк, в котором отсутствовала только моя подпись. Но мне хватало ума, чтобы раз за разом отказываться.
Глава 7. Электрошок
И всё-таки, через какое-то время, они нашли ко мне подход. Это было психологически очень хорошо разыгранное нападение-обман: во мне вызвали сильнейший приступ угрызений и терзаний совести, ставя мне в упрёк моё позорное прошлое и бесславное настоящее, пока я не начал стыдиться всего своего существа. В присутствии врача и медсестёр я рассказал об эпизоде инцеста между мной и троюродной моей сестрой в несовершеннолетнем прошлом. Это не был даже конкретный инцест, а просто запрещённая ласка, происшествие, в котором я давно и глубоко раскаивался. И если шоки были заслуженной «карой» или средством снятия «позора» – теперь я готов был их принять. Я только помню, как глаза врача хитро сверкнули, когда он поймал момент моего замешательства и подавленности. Своим профессиональным чутьём он понял, что наступил его «звёздный час». С ловкостью фокусника он быстро вынул бланк и уверенным движением положил передо мной, протискивая шариковую ручку в мои пальцы. Выражение его лица говорило: «Парень, у тебя нет выбора». И я подписал документ, ещё не понимая, что подпись из меня выудили хитростью. Новые обстоятельства моего положения стали возможны лишь благодаря тому, что я никак не ожидал от врачей низости и подлости по отношению к себе и ставил «их» на недосягаемую высоту. Я снова превратился в рабочий материал для экспериментов. А эксперименты над больными проводились, и самые разнообразные. И дача плацебо, например, была из этих опытов самым безобидным. Подчас под видом лечения больным давали заведомо неподходящие и несовместимые с их состоянием лекарства. Чтобы проследить поведение препарата Х в разных наследственных биологических средах. С тем, чтобы потом сделать статистические выкладки, учёную степень и карьеру. К тому же теперь, с момента подписания «бланка», прав у меня было не больше, чем у закалываемой на бойне свиньи.
Ко мне подошёл ответственный за ночную смену медбрат и предупредил, что за мной придут ровно в пять утра. Уснуть в эту ночь мне не удалось. Начиная с одиннадцати, я беспрерывно колобродил, уходя в своём возбуждении в бессонную ночь, не в силах представить себе, чего мне теперь ожидать. На что реагировать и – как. Я не знал, возможно ли теперь что-нибудь изменить. По совету одного из моих больничных корешей я настроился оказывать пассивное сопротивление, так как драка была бы сейчас неуместной и глупой удалью. Это я понимал. Два массивных араба появились в палате с немецкой точностью и попросили меня встать. Я проигнорировал их слова, будто и не слышал. Они попытались посадить меня на матрас, но я безвольно опрокинулся назад в лежачее положение. Они хватали меня за ноги и за руки, но все их манипуляции и попытки поставить меня заканчивались тем, что я тяжёлой колодой сползал на пол, превращая задачу медбратьев в невыполнимую. Мои конечности выскальзывали из любых захватов и обезволено, вяло падали вниз. Через полминуты безмолвной борьбы медбратья резко изменили свой метод воздействия. Один из них сцепил между собой пальцы рук, подвёл раздвинутые ладони к моей подмышке и, пользуясь ими, как тисками или зажимом, сдавил мою кожу. Второй араб проделал то же самое, и я почувствовал с обеих сторон в груди и в подмышках пронзающую боль, которая тут же отшибла у меня всякое желание сопротивляться дальше. Я встал, и меня, подхватив за руки, потащили к стоявшей у входа в палату коляске. Усадив меня в её просевшее от многократного использования сиденье, мои руки плотно пригнали ремнями к подлокотникам, так что больше я уже не мог ерепениться. Один из арабов с высокомерным превосходством крепко хлопнул меня по плечу и произнёс: «А ты что думал, парень? Всему есть своя цена!». Мне был назначен курс из двенадцати процедур, то есть серия из поочерёдных ежедневных ударов. Большая часть памяти, относящаяся к этим дням, сейчас отсутствует. Я не помню ни пути в медицинскую лабораторию, ни возвращения оттуда назад в отделение. Но очень контрастно и ясно вижу в памяти саму процедурную. Она находилась прямо под приёмным покоем, на этаже, который назвали бы цокольным или минусовым. До сих пор мне ничего не было известно о её местонахождении и внутреннем виде. Обстановка копировала кинокадры из каких-то фильмов, посвящённых подобным заведениям. Меня потряс размах отведённой под лабораторию подземной территории. Это было огромное, переоборудованное под опытную медицинскую станцию, бомбоубежище. Внутри царили бетон и серый цвет. На стенах не было ни одной картины, ни одной посторонней детали, которые могли бы нарушить или разнообразить эту серую монотонность. При входе в подвал в ноздри сразу бил висящий в воздухе тяжёлый запах анестетиков, пропитавших маслянистыми испарениями всё вокруг за годы непрерывного применения. По периметру подземелья – равноудалённые, наполовину утопленные в стенах прямоугольные бетонные колонны и несколько самостоятельных квадратных колонн посредине зала. Вдоль стен, параллельными рядами, два десятка металлических кроватей, направленных изголовьями в общий широкий проход. Первое, что фиксирует сознание, это необычная высота коек. Их подножия упираются в стену, в которой находятся микродисплеи, рычажки и регуляторы. На подушки кроватей водружены гигантские наушники. Вместо слоя поролона – отдраенные до блеска тонкие овальные пластины, не то из меди, не то из цинка. Сопровождавшие меня арабы покинули помещение сразу после того, как уложили меня на одну из пружинящих кроватей. В зале остались два незнакомых мне типа, которые уже приладили и закрепили ремни. Один – высокий, в белом халате, видимо, ассистент. Второй – невысокого росточка, в штатском, пухленький и за счёт этого смотрящийся молодым старичок. Он был здесь главным. Мне предстояло увидеть его ещё и на свободе, при случайной встрече, но об этом позже. Ассистент нанёс какую-то белую густую массу на поверхность металлических пластин, видимо, силикон, и одел их на мою голову. Я почувствовал влажный холодок на своих висках. Старичок ввёл в мою правую руку длинную иглу и перехватил её клейкой лентой. Потом садистки медленно повернул находящийся на игле маленький белый пластиковый вентиль. За те несколько секунд, что мне оставалось пребывать в сознании, я ощутил, как по моим венам к голове поднимается тяжёлый бурый болотный дым. Потом мой рот заполнил резкий привкус металла, и плотные тёмные воды забвения медленно и уверенно сомкнулись надо мной. Я не помню возвращения в своё отделение, но помню, что, подойдя к зеркалу и подняв свои руки, увидел в своих подмышках кровавые синяки, которые ещё несколько дней продолжали заживать и болеть. Как я уже сказал, от всего периода шоковой терапии в памяти моей остались только какие-то сквозящие чёрной пустотой дни. Я не помню ничего, кроме самих процедур. Мой разум сосредоточился исключительно на скоропостижных провалах в беспамятство, которым меня подвергли, и на кратковременных вспышках-включениях сознания до и после каждой из процедур. Утро начиналось с минутного созерцания высоченных бетонных потолков и режущего глаза света неоновых ламп. Потом происходило то, что я уже описал. Если потеря памяти и сознания имеют что-то общее со смертью, то для меня ценность произошедшего со мной заключалась в том, что за эти дни я хорошо изучил смерть. А точнее – то, как она выглядит изнутри.
В 2010 году, через пять лет после моей последней госпитализации, когда я обрёл устойчивый эмоциональный и мыслительный баланс, устранив ущерб, нанесённый моей памяти грубым лечением, я перешёл под опеку молодой социальной работницы по имени Ира Кукулянская. Наши встречи стали еженедельными, а скорость душевного сближения такой, какая неизбежно возникает только между «своими» людьми, а обычная симпатия сразу переросла во взаимный интерес. Отношения наши быстро утратили большую часть формальности, навязанной системой, в которой мы оба варились. Наша связь выжила и продолжается даже сейчас, через 14 лет после нашего первого знакомства. Конечно, общение с Ирой стало для меня сублимацией, заменой всех моих гипертрофированных и экзальтированных любовей прошлого. Эта дружба-любовь, любовь-дружба, граница между которыми изображена дефисом, была всегда тонкой, не всегда ощутимой, но всегда в своей недосказанности спасительной. Сдаётся мне, что у Иры было ко мне чувство, приязнь или большое уважение: иначе она не стала бы цацкаться и возиться со мной такое количество лет. В какой-то момент я понял, что Ира – человек исключительный: её любимыми словами-выражениями были – «этичность» и «поднять перчатку».
Иру привезли в Израиль ребёнком, когда ей было шесть лет. Лет до шестнадцати она жила и училась в Назарете, почти не зная и почти не употребляя русский язык. По приезде в Хайфу ей пришлось иметь дело с массой русскоязычных иммигрантов, контактировать с которыми обязывала её профессия. Необходимость нарабатывать и развивать русский язык стала насущной. В чём я всячески старался Ире помочь, привлекая в наши общие беседы более или менее литературные, редкие и не самые очевидные идиомы. Ира впитывала новую информацию как губка и вскоре стала преобразовывать новые знания в нечто неповторимо своё, самобытное. Ира умела мыслить.
На каком-то этапе у меня возник интерес к врачебным записям, которые велись в больнице и документировали моё в ней пребывание. От Иры я узнал, что у неё есть доступ к архивам психиатрической лечебницы, к заветным папкам, много лет пылившимся на полках без дела. Мой интерес был подогрет ещё и тем, что папки были в свободном обращении и, чтобы подержать их в руках, требовалось заплатить небольшую, символическую сумму денег.
Наконец мне просто захотелось полистать эти материалы и посмотреть на себя и на мою болезнь глазами лечивших меня врачей. К тому же, меня мучило одно подозрение, которое вскоре печально подтвердилось моими изысканиями.
Ира откликнулась на мою просьбу и желание почитать медицинскую документацию тех лет, когда от неё зависела моя судьба. Ира пошла мне навстречу, хотя моя просьба и её удовлетворение выходили за границы её служебных обязанностей. Итак, Ира пообещала мне выписать из архива искомые папочки, которые складировались во внутренних помещениях больничной регистратуры вместе с тысячами личных дел других пациентов.
Участие Иры продолжилось и дальше, когда моё личное дело лежало на столе перед нашими глазами. Мы читали вместе. Без помощи Иры я не смог бы ничего прочесть, так как не имел способности расшифровывать рукописные тексты, составленные на иврите. Читали не подряд, а перелистывая по несколько страниц, выбирая случайные абзацы. Вскоре мы набрели на описание больничных эпизодов и происшествий, которые компрометировали и меня, и тех, кто вёл эти описания, так как записи были ложью первой пробы.
Некто характеризовал и уличал меня как крайне агрессивного пациента, без причины и повода нападающего на медперсонал. Решающего конфликты при помощи насилия. Когда Ира зачитала мне это, я оторопел, хотя и предчувствовал нечто подобное. То есть – подозревал. Ложью всё это было потому, что мою единичную и единственную вспышку гнева, от которой, кстати говоря, никто не пострадал, – усердные медбратья в своих записях сразу превратили в целую серию нападений, которые никогда не происходили в реальности.
Когда я думаю о подоплёке, которая лежала в основе этой лжи, и о том, чем она была обусловлена, то объясняю это себе необходимостью, со стороны врачей и медперсонала, каким-то образом оправдать свои действия по отношению ко мне, а также для самооправдания. Такое лживое летописание позволяло применять в моём лечении радикальные и экстремальные методы. Из всего этого я делал вывод, что я был не единственным, кого бессовестно очерняли.
Медбрат, которого я атаковал, был мерзкий тип. Александр всячески подтрунивал или грубо высмеивал больных, для него мы были людьми нижнего сорта. Он постоянно позволял себе отпускать в нашу сторону издевательские матерные шутки. А обращаться к себе требовал по имени отчеству, что было абсурдом, так как вообще было неуместно и не принято в Израиле. И я решил его проучить. Выйдя ему навстречу в больничном коридоре и приблизившись на расстояние удара, я быстро замахнулся и ударил его кулаком в зубы, так что тот от неожиданности отпрянул, хотя и был физически сильнее меня. Через минуту меня связали, отправили в изоляционный бокс и вкатили два успокоительных укола. Я не сопротивлялся. И, хотя меня оставили привязанным на половину суток, я не кричал и не призывал никого на помощь. В этом был мой демарш против части больничных порядков.
Когда меня отвязали, ко мне подскочил мой друг, – хромоногий Тельман Кац. – Даник, ты всё сделал правильно, но – не довёл до конца. Ты должен был его «казнить!!!». На что я улыбнулся и сказал, что «убийство» не входило в мои планы.
Через пару дней после этого события меня приехала навестить мама. Когда она, по окончании визита, выходила из закрытого отделения, где я лежал, тут же на выходе, возле металлических дверей, её остановил Александр и, показывая маме свою разбухшую от удара губу, ехидно сказал: «Видите, – это сделал ваш сын, – это вы его так воспитали?». Я стоял поодаль и слышал их разговор. Александр стоял и придерживал рукой дверь, так чтобы мама не могла выйти наружу и вынуждена была выслушивать обвинительные речи медбрата. «Простите его, – сказала она растерянно, – просто ему было очень плохо…» Единственным моим желанием в ту минуту было подбежать и врезать ему по зубам повторно…
Итак, в большинстве случаев и ситуаций я сотрудничал с системой, в которой оказался, демонстрируя всем свою добрую волю, но, когда чувствовал вопиющую несправедливость, мог скатиться до грубого физического выпада.
Меня привезли в больницу в пять часов утра, на машине отчима. Кажется, я занемог и начал вести себя странно. Я не знал, чем это кончится – медикаментозной корректировкой на месте или госпитализацией. Когда мы проходили обычный контроль у полусонного охранника на входе в больницу, я вдруг заметил знакомую фигуру и лицо. Со стороны автостоянки к служебному входу, который открывался только персональным ключом, мелко семенил тот самый невысокий старичок, с туго набитым маленьким кожаным чемоданчиком. Да, тот самый старичок с выражением хитрецы на лице, которого я видел в бетонном подземелье. Было видно, что он расслаблен и чувствует себя сейчас в полной безопасности. На часах было пять утра. Он быстро достал ключ, повернул его и шмыгнул за дверь, поспешая на очередную процедуру в подвале. У меня не было сомнений, что это он – главный ответственный за электричество в Тире. Или, как я его сам называл, «Электрик». При виде его во мне моментально вскипела чёрная злоба. При воспоминании о тех днях, когда меня подвергли шоковым ударам, невольно возникала мысль, что хорошо бы подстеречь эту фашистскую сволочь, сделавшую чужое страдание статьёй своего дохода, и порешить прямо здесь, на автостоянке. То, что я увидел Электрика на его пути в больницу, было чистой случайностью, так как в это время все входы и переходы больничных отделений для больных полностью закрыты. В тот же самый момент я пережил разочарование от своего бессилия, от понимания того, что мне никогда не хватит мужества, чтобы реализовать свою ненависть.
В больнице меня навещали мама и дедушка – отец мамы. Большую часть времени говорила мать, а дедушка молчал, хотя на лице его отображалось безмолвное потрясение. На вопрос к маме, почему меня не посещает Димка, она ответила, что он до сих пор ребёнок, находящийся в ранимом возрасте, и больничные зрелища могут не принести ему пользу. Несколько раз в больнице появлялась бабушка: она специально прилетала из Питера, чтобы увидеть меня. Кажется, она вполне себе догадывалась, что происходит со мной, – как и почему я попал в полутюремную изоляцию. Перед госпитализацией я писал ей письма: десятки листов, заполненных и покрытых чернилами по диагонали. То, что я теряю рассудок, для бабушки было очевидно. Я очень ценил эти визиты и всегда с огромным нетерпением их ждал. А родственники, которые отнеслись к моей болезни отчуждённо и безучастно, постепенно переставали для меня существовать, даже если они этого не знали. Они просто вычёркивались из моей жизни, а точнее – выбрасывались из моей души. Наконец, появился и Димка. Ему исполнилось уже тринадцать лет. Первым, что он сделал, было резкое укоризненное замечание по поводу того, что я вышел его встречать с сигаретой в пальцах. Димка всегда, с самого детства, обладал разумностью и практичной рассудительностью. Он пристыдил меня взрослого, и я отправил свой окурок в урну. Так же я ждал визита второго своего брата – Женьки Альтермана, но не был в нём уверен. Однажды утром ко мне подошёл медбрат и сказал, что на входе в больницу меня ждёт визитёр. Я ринулся к контрольно-пропускному пункту. Я был в пижаме, а за массивным турникетом напротив меня стоял и приветливо улыбался мой брат, весь одетый в военное обмундирование, с автоматом модели «Галиль» наперевес. Как раз из-за этого автомата его и не пропустили вовнутрь. Чёрный кусок металла свисал на ремне с его плеча, болтался и бился о Женькино колено и как будто мешал ему двигаться. Через турникет шёл непрерывный поток людей, отчего спокойный, доверительный разговор с братом не мог здесь состояться. Охранник, встретивший Женьку на проходной, посоветовал ему отправиться в главный полицейский участок города, и там под расписку оставить оружие в сейфе. Женька попытался это сделать, но вскоре вернулся опять в больницу всё с тем же автоматом. По какой-то причине ему отказали в просьбе складировать его «пушку» в полицейском участке. Женька попросил меня пройти по периметру больничного забора, между бетонных секций которого находились зарешёченные зазоры. Через них мы могли переговорить в тишине и без посторонних. Вскоре мы увидели друг друга через забор и пожали друг другу руки, протянув их через металлические прутья. Женька выслушивал меня молча, а я говорил и слишком скоро увлёкся собственной речью. – Женька, – говорил я, – не молчи и никому не позволяй завладевать твоим доверием. То, что не скажешь ты, – скажут за тебя и вместо тебя. А сам ты дойдёшь до такой степени изнеможения, как и я, когда ты не только пукнуть, но и отрыгнуть лишний раз не сможешь. Чем больше ты будешь молчать, тем громче будут орать те, кто окажется рядом с тобой. На протяжении всего этого разговора я грыз и обгладывал кожу на своих кулаках, сдирая её целыми лоскутами. Из фаланг моих пальцев сочилась и капала кровь. Женька служил в полевой разведке и был умным парнем, которому мои советы были не нужны. Он посмотрел на меня с мрачной грустью: – Даня, не грызи, пожалуйста, свои пальцы. – Потом замешкался: – Извини, я должен идти. Через час я должен вернуться на базу. Как бы там ни было, этот жест братского участия тронул меня до глубины души.
Один-единственный раз в больнице меня навестил отец. Хотя лучше бы он не приходил совсем, хотя я очень ждал его визита. Утром он вошёл в больничное отделение, где я лежал, и прошёл в мою палату. Он увидел меня, поздоровался и сел возле моей кровати на стул. Я ждал, что папа даст мне поговорить, высказаться и излить мою душу в словах. Но он, как прежде, и как всегда, включил свою обычную «кофемолку» и полчаса его рот не закрывался, а голос не умолкал.
Папа молол всякую чепуху, получая удовольствие от того, что его слушают. Он говорил о деньгах, которые ему удалось заработать в последнее время и о предстоящей своей поездке в Душанбе. Мне же в его словах слышались укор и насмешка: вот мол, нет у тебя ни образования, ни профессии, ни денег. Вот и поделом тебе, что ты оказался на больничной койке. Так работало моё сознание. Я почувствовал прилив жара к шее и начало страха. Я взял отца за руку и спросил: «Папа, зачем ты меня убиваешь?». Отец не сразу понял вопрос, а в его глазах появилась растерянность. Я встал с кровати и попросил отца следовать за мной. Мы прошли по коридору до пластикового бокса, где дежурили медбратья. Я обратился к ответственному за смену и потребовал, чтобы отца выставили за дверь отделения. После чего вернулся в палату, не попрощавшись с отцом.
опубликованные в журнале «Новая Литература» октябре 2024 года, оформите подписку или купите номер:
![]()
Оглавление 4. Часть 3. Армия 5. Часть 4. Лечение 6. Часть 5. Болезнь |
![]() Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!
![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы. Литературные конкурсы
|
|||||||||||
© 2001—2025 журнал «Новая Литература», Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021, 18+ Редакция: 📧 newlit@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 Реклама и PR: 📧 pr@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 992 235 3387 Согласие на обработку персональных данных |
Вакансии | Отзывы | Опубликовать
|