Дмитрий Аникин
Критическая статья
Соавтор: Владимир Романов
![]() На чтение потребуется 27 минут | Цитата | Скачать файл | Подписаться на журнал
![]()
Дмитрий Аникин – Владимиру Романову. Письмо первое
Первое, что поражает в «Книге отражений», – это авторский стиль, околдовывающий, завораживающий слог. Читал бы и читал не отрываясь. И вот хочется понять, почему Анненский не писал настоящую, собственную прозу: романы, рассказы. Ответ, как мне кажется, в его очерке о гоголевском «Портрете». Анненский считал, что у Гоголя есть две повести «Портрет», что настолько различны две редакции. После появления статьи в «Книге отражений» таких повестей стало три. И третий «Портрет» тоже полноправно гоголевский. Только в нём уже нет той просветлённости, которая так хороша в варианте 1841–1842 годов. Ну так времена изменились, вера вокруг поколебалась, техника рисунка изменилась. С разными писателями получалось по-разному, но Гоголь и Достоевский были Анненскому родными. Читаешь статью – и это как будто Достоевский дописывает то, что не успел рассказать о Раскольникове, Прохарчине, Голядкине. А Гоголь? Гоголь, который наболтал, насплетничал о своих странных героях всё до последней омеги и немного больше, подробнее: помянул молодого человека в канифасовых панталонах, развернул афишу спектакля г-на Коцебу, – ему-то что можно добавить? И вот Гоголь с новым удовольствием пересказывает свои истории, но уже на новый, модернистский манер, с приличествующими умолчаниями. Как готический собор, всё вместе: возводится поколениями строителей и разрушается неумолимым временем, – так и любое великое произведение литературы пишется и разваливается до сих пор. Анненский был одним из тех, кто строил, достраивал, честно соблюдая дух и букву первоначального проекта. Именно поэтому «Портрет» оказал на него такое завораживающее действие. Анненский считал, что Гоголь в повести напророчил свою неудачу со вторым и третьим томами «Мёртвых душ». Гоголь увидел, как всю ширину картины заполняют герои с абсолютно живыми, горящими бесовскими глазами, и в яром, пляшущем свете этих, так мастерски выписанных, очей всё благое, всё святое становится неверным, неубедительным. Оставшиеся на страницах первого тома Плюшкин, Ноздрёв, Манилов, Собакевич глядят, не стесняясь обложками, на Тентетникова, Улиньку, Скудрожогло или как его там, черта: Костанжогло, Попонжогло, Гоброжогло, Берданжогло, что ещё сожгло, не сам ли второй том? Глядят – и диву даются. Даже щепетильный и щекотливый Манилов не может удержаться от скромной усмешки: «Подивитесь, любезный Павел Иванович, откуда же таких идеальных уродцев вывел автор на свет божий? Ну мы, предположим, тоже хороши, тоже в своём роде, но эти – так просто оторви и брось, не мёртвые, но мёртвенькие душки». Гоголь на то и Гоголь, чтобы пророчить широко, не заботясь о границах своих визионерских опытов. Целил в себя, а в кого только не попал. И Анненскому досталось. Если бы Анненский стал писать прозу, то это было бы развитие тем и приёмов Гоголя и Достоевского, петербургских Гоголя и Достоевского. Предчувствие такой литературы носилось в воздухе Серебряного века, но никто по-настоящему так и не смог написать. У Анненского могло получиться, должно было получиться. Сам опытный филолог и литературовед, Анненский трезво понимал природу своего дара, понимал, как и о чём он может писать. Он видел, что у его героев будут те же горящие ростовщические глаза, которые зальют своим наглым светом все, от первой до последней, страницы, зальют так, что никакого другого живого места не останется. И чем будет такая литература, уж не хулою ли на Духа Святого? Не лучше ли оставаться с Гоголем, который в «Портрете» ещё смог оказаться сильнее природы, не скопировать её рабски, а творчески преобразить так, чтоб живыми оказались не только ростовщические глаза. Для самобытного творчества оставалась только поэзия. В поэзии Анненский ничего не боялся. В поэзии и не следует бояться. Поэзия сама по себе творческое преображение. Всё страшное, пошлое, отвратительное переосмысляется, расщепляется и вновь интегрируется, гармонизируется формой: ритмом и рифмой. Цветы зла, пересаженные на куртину, растут выше, цветут краше. В стихах не может быть хулы на Духа, потому как стихосложение и есть дыхание Духа. Азиат с портрета остался, мы все так же ему должны, он теперь гробовщик, он у плывущего огарка счёты сводит, но счёт его не последний, есть ещё счёт слогов в строке. Вот поэтому Анненский не писал прозу.
Владимир Романов – Дмитрию Аникину. Письмо второе
Ох-ох, одна твоя страничка – а какой Амалфеин рог! Тут и готика, и цветы зла, и Достоевский, и высокие духовные материи.
О чём-то хотелось бы написать особо – даст Бог, ещё напишем.
Вот, скажем, многовековое строительство готических соборов. Нынче восстаёт из пепла Нотр-Дам – как думаешь, это мы так продолжаем созидать готический кафедрал в духе средневековых мастеров? Не в том же ли роде и Анненский достраивал мёртвого, «сгоревшего» Гоголя?
Или цветы зла, пересаженные на куртину русского языка. Вот бы дознаться, как Анненский понимал того же Бодлера и не мистифицировал ли уж он читателей своими переводами. Вообще, Анненского-мистификатора надо помянуть, непременно надо.
Иное дело Достоевский: пробираться по этим катакомбам мне претит (но слышу – нашёптываешь: «Тише... Ты должен ползти»).
О выспренних же или низменных дуновениях в поэзии и прозе, тем более облечённых в страшную религиозную форму, говорить не стану: ползти не желаю, воспарять не могу.
А начать поиск причин, по которым Анненский не писал художественной прозы, думаю с прозаического: не умел, не хотел, не имел возможности.
Не умел? Ну да, быть может, блистательные фантазии на тему Гоголя, которые ты назвал третьим «Портретом» (а есть ведь и второй «Нос» и пр.), не более чем остроумное вышивание по готовой канве, тогда как в повести или романе одним чужим материалом не перебьёшься.
Не хотел? Ну да, быть может, все эти исследования, пособия, ведомственные отчёты, журнальные статьи, письма, которыми приходилось заниматься, отваживали от прочей прозы, даже высокохудожественной.
Не имел возможности? Ну да, быть может, за трудами, с одной стороны, по службе из хлеба насущного, а с другой – по переводу Еврипида и написанию «Фамир» и «Меланипп», как-то не выкроилось минутки невзначай слепить роман. Ведь если для того, чтобы написать стихи, немножко стоит нам присесть, то за роман нужно засесть. На пенсии – другое дело, вот только сердце болит...
Три причины, одна краше другой.
Или всё это – ненужный прозаизм, и Анненского стреножили метафизические, не бытовые путы? Посмотрим.
Ты говоришь: пиши Анненский прозу, мы бы увидели развитие гоголевских тем и приёмов, причём у всех героев были бы одни и «те же горящие ростовщические глаза». Или – процитирую «Проблему гоголевского юмора» – «бездонные и безмерно населённые глаза», в торжестве которых наш поэт-критик видел причину поражения Гоголя, неудачи второго тома и т. п.: под взглядом таких глаз откуда же возьмётся просветлённость – по Анненскому, необходимая черта произведения творческого гения, определяемая им как победа я над не-я!
Но что же его собственные стихи? Есть ли просветлённость в них? Как читатель, скажу «да», но Анненский недаром настаивал: с изнанки, со стороны творца, никакой просветлённости может и не быть.
Просветлённость, как объективный признак художественного творения, вовсе не неизбежно сопровождает его полёт перед внутренним оком самого художника.
Так вот тебе моё мнение, уже как «художника» (anch'ío sono pittore): Анненский просветлённости не чувствовал. Потому что – где же в его стихах победа я над не-я? Спору нет, я в них всегда выходит победителем, да только за неявкой соперника. Не-я не сказалось дома: кругом я да я («Двойник», «Который?»). Или вот ещё в письмах, по поводу невозможности опубликовать «Невозможно»:
Попробовал я пересмотреть ларец, и, кажется, кроме «Невозможно» в разных вариациях, там ничего и нет. Я везде я, и если оно не интересно, то где же мне взять другого?
О, Анненский твёрдо знает, что не-я есть («В самом Я от глаз Не Я / Ты никуда уйти не можешь»), но в стихах он заранее присваивает себе все возможные не-я:
Мятутся средь огня Такие ж я без счёта и названья.
Да разве же это чужие я? Нет, такие же, т. е. Я Сам.
И даже в будущем (единственно для которого Анненский, по его признанию, и работает):
Пусть только бы в круженьи бытия Не вышло так, что этот дух влюблённый, Мой брат и маг, не оказался я, В ничтожестве слегка лишь подновлённый…
Не в бровь, а в глаз: именно подновлённый, как... портрет, вернее – автопортрет! Вот что, кажется, стояло в воображении Анненского-поэта: ему повсюду должны были мерещиться его же страшные глаза. Но если писать просветляющие стихи это не мешало, то уж подавно бы не помешали чужие глаза, пусть и «наглые и ростовщические», писать прозу.
Что же до превозносимой тобою формы: ритма, рифмы... Сам знаешь, как высоко я ценю форму, особенно строгую, какую нахожу в ней приятность и пользу, но приписывать ей одушевляющие, одухотворяющие свойства... Уж не подался ли ты в аристо... (думаешь: в аристократы духа? нет, не то)... в аристо... (эх, не могу выговорить)... в аристотелианцы? Если же все эти чудесные качества ей и впрямь присущи, то мог ли чудотворец Анненский не найти такой формы (я говорю, конечно, не о банальной ритмизованной или рифмованной прозе), которая одушевила бы и его роман – как одушевляла всякую критическую статью?
А впрочем, что гадать: имеем же мы малый образчик его художественной прозы – в «Фамире-кифарэде». Она действительно отдаёт чем-то гоголевским, да и возникает из необходимости общения с «мёртвой душой» – тенью самоубийцы. Но вложена эта речь в уста божества...
Дмитрий Аникин – Владимиру Романову. Письмо третье
У нас получается какой-то сад расходящихся тропок. Темы расползаются, как змеи из клубка. Но тем интересней. Если не потенциальному читателю, то нам.
Начнём с простого – с готического собора. Да-да, в дебрях русской литературы готический собор – это вещь простая и понятная, во всяком случае камень, т. е. можно потрогать и удостовериться, что он действительно существует, а не соткался из тумана, как весь город Санкт-Петербург. Есть вероятность, что Нотр-Дам и завтра будет стоять на том же месте.
Я, конечно, далёк от безумных блоковских воплей: «Жива стихия!», – но огонь, полыхнув, подтолкнул Старую Европу к деянию. То, что сейчас происходит с Нотр-Дам, – это вполне законное и знаковое сотворчество. Собор жив, пока его строят; достроенный собор – это как мёртвый язык: можно любоваться, можно читать, но кто будет объясняться в любви, произносить последнее своё земное слово на латыни? Разве какие-нибудь антики, ну да не о них речь!
Мы уже не можем, не умеем молиться в соборах, так будем хотя бы их возводить, перевозводить, строить, перестраивать. А молитва за таким трудом сама собою получится.
И ещё. Нотр-Дам – это совершенно особый собор: именно там при Робеспьере величали Богиню Разума. То есть устанавливали новый культ. И то, что сейчас, когда так много разговоров о новой, гуманистической религии, старый собор оживает и начинает расти, – это ли не знак?! Мне не «всеевропейская пыль» интересна, а «всеевропейское здание», в котором, я надеюсь, и для нас найдётся уголок. Я помню, как в первые дни после пожара Россия нарядилась в футболки с изображением собора, как собирали деньги – российские рубли, которые тогда ещё можно было свободно конвертировать и отправлять на благое дело. Когда-нибудь мы прочтём нового Гюго.
А вот насчёт того, что Анненский достраивал мёртвого, «сгоревшего» Гоголя, – тут я категорически не согласен: у Гоголя что сгорело, то сгорело дотла, туда и дорога, жаль, что «Избранные места из переписки с друзьями» не влезли в печь. Но тут понятная проблема: разлетелись весточки по всем уголкам земли русской, везде адресаты читают и исправляются, перестают брать взятки и начинают матерно пробирать своих мужиков. В общем, дело исправления пошло.
Анненский достраивал живого и негорючего Гоголя. Пошлой идеи писать за Гоголя продолжение «Мёртвых душ» у него не было и быть не могло. Заметь, что портрет ростовщика, который во второй части повести хотели сжечь, всем персонажам и читателям на беду, ускользает от огня. Потому что великое произведение искусства не может быть уничтожено художником или даже его потомком. Гоголь, может быть, и рад был бы уничтожить «Портрет» как нечто мешающее ему дописать «Мёртвые души», но – никак нельзя. До самой смерти придётся смотреть в те же страшные, неусыпные глаза. Подобно безымянному богомазу, Гоголь пытался молитвой и постом пересилить, победить свои образы. Но одно дело неплохой художник, которому один раз в жизни удалось ухватить что-то сверх своих способностей, другое дело – естественный гений. Тут уж никакое изуверство не поможет.
А может быть, вся наша затея переписки для того только и нужна, чтобы созидался новый, четвёртый «Портрет». Цель страшная и великая! И подступить к ней можно только так – по случайности и сдуру. Рискуя всей своей возможной, ещё не написанной прозой.
Гоголевский Чартков выбирал между тесными вратами настоящего искусства и торной тропой публичного успеха. Причём оба варианта были очевидны и обозначены чуть ли не аршинными буквами. Нужно было быть очень наивным человеком, чтобы ошибиться или чтобы надеяться совместить. Гоголь, конечно, показал, как Чартков попытался в начале своего пути к успеху сохранять верность принципам художественности, но это была заранее обречённая попытка.
Начался XX век. И где оказалась развилка? Что – росстань? Где камень, на котором написано: направо, налево, путь жизни, путь погибели, туда, сюда? Где настоящая тяжесть старинного золота, которым оплачивают наше падение, отпадение? Всё в каком-то липком тумане. Во времена Анненского откуда могла взяться молодая самонадеянность, знающая, где добро, а где зло? Модернизм всё перемешал. Вот те, кого считают не модными, а настоящими художниками, все эти бубновые валеты – по какому они идут пути? В самом дурацком художественном фиглярстве нет-нет да и проявится что-то подлинное. А всё высокое и духовное создаётся не просто так, но с некоторой ухмылкой, усмешкой: вроде и красота, а есть какая-то ставящая всё под сомнение черта. Мир искусства, а не просто искусство. Может быть, единственное, что не поддалось всеобщей порче, так это ростовщический взгляд. Вот где последняя возможная для художника правда. Об этом и писал прямой наследник Гоголя – Булгаков. Божьей правды этот мир не то чтобы не выдержит, но просто не заметит. Единственное, что мы ещё можем разобрать, расслышать, – это дьявольская ложь, а слушаем мы из такой бездны, что для нас это как ни верти головой, а глас свыше. И заврались мы до такого, что вся эта софистика для нас почти непостижимая истина. И нет пути к правде абсолютной, иначе как через эту софистику. Во всяком случае, именно так софистика и хочет нас уверить.
У нынешнего, сегодняшнего, нашего Чарткова, кажется, и нет пути правильного, пути служения искусству. Но и пути к успеху тоже нет. Успех теперь где-то в тех областях, где об искусстве и слыхом не слыхивали, куда никакой бес подталкивать не станет, потому что – оно ему надо? Что такое современная живопись, где решительно все от великой доли отреклись в малодушии своём? Нет плохих картин, есть только не-картины, оценивать и сравнивать которые не стоит труда. Путь служения и путь успеха привели к одной и той же дырке в холсте. И мало того что перестали творить, но смотреть тоже разучились. Так что и на ростовщика никакой надежды. Как ни жгуч и суров взгляд со старинного портрета, а нынешних он не проймёт. Не поймут проклятия те, кто проклят от рождения первым и последним проклятием бездарности.
Портрет… Портрет сейчас никакой невозможен. Как ни коверкай линии, ни смешивай краски, но в самом жанре есть инерция, есть память о соразмерности черт лица, о старых мастерах, а для нынешних это всё невыносимо. И вот в каком-то арт-салоне продаётся по бросовой цене…
Вот бы на каком материале, в какой обстановке писать четвёртый «Портрет». Попробуем?
Теперь что касается стихов и прозы. Форма, ритм. Тут дело в элементарной механике: вдох-выдох, ударный слог – безударный слог. Так тихой сапой проникает в литературу, да и в жизнь, гармония. У Аверинцева была статья «Ритм как теодицея». Вот что он писал:
Какие ужасы встают перед нами, когда мы свежими глазами читаем, скажем, 2-ю песнь «Энеиды», прямо-таки предвосхищающую макаберные темы эпохи мировых войн; но движение вергилиевских гекзаметров даёт контрастный противовес неприкрашенным кошмарам.
И ещё:
Классическая форма – это как небо, которое Андрей Болконский видит над полем сражения при Аустерлице. Она не то чтобы утешает, по крайней мере в тривиальном, переслащённом смысле; пожалуй, воздержимся даже и от слова «катарсис», как чересчур заезженного; она задаёт свою меру всеобщего, его контекст, – и тем выводит из тупика частного.
Вторая цитата – это о соотношении я и не-я.
Всё то, с чем Анненский справлялся с помощью ритма, легко могло уничтожить прозаика, которому не на что опереться, кроме как на самого себя. И ты прав; с помощью ритма Анненским достигается та просветлённость стихов, которую сам поэт никак не чувствует. Все мы, закончив писать стихотворение, остаёмся один на один с собственной прозой. Но не каждый решается её написать.
Владимир Романов – Дмитрию Аникину. Письмо четвёртое
В этом письме – только о восстановлении готического собора, воспетом тобой с такою чудной силой, будто ты взял на него подряд.
Пресвятая Дева, да какое же это восстановление!
Нет, мой любезный оппонент, с Нотр-Дам поступают не по-твоему: его не «возводят, перевозводят, строят, перестраивают». Его реставрируют. А первая забота современного реставратора – «обратимость»: у него, видишь ли, новые элементы должны отличаться от оригинальных настолько, чтобы «новодел» всегда можно было распознать и удалить. Можно ли себе вообразить, чтобы прежние мастера смиренно воздыхали: великие отцы, мы почтительно достраиваем за вами, но помечаем каждый завиток капительного аканфа, каждое стёклышко в витраже – пусть то, что сделано тщедушными нами, будет легко разобрать? Нет, они верили, что творят на века, притом же в духе и силе могучих предшественников. И что сталось с этой преемственностью и простиранием в вечность? Сегодня реставраторы униженно извиняются перед потомками: у нас-де никакой aeternitas и в мыслях нет, у нас одно желание – чтобы вы могли без труда уничтожить наш труд; и противопоставляют себя предкам: на вид-то мы делаем всё, как вы, но с вами не смешиваемся, от вас открещиваемся!
И восстанавливают нынче не по зову свыше, а по заказу, не благоговейные каменщики, а профессиональные строители, у которых при найме едва ли кто допытывается: «Како веруеши?». Подозреваю, что среди подвизающихся на пожарище могут оказаться и атеисты, и последователи религии бон, и парсы-огнепоклонники. О, работа в их руках горит – а что не горит за деньги?
Ты, верно, слышал, что давеча в Копенгагене сгорела Бёрсен. Сюда, думается, тоже придут вершить своё возродительное дело крепкие профессионалы, за те же деньги. Но здесь они на месте: Бёрсен – биржа, и в ней нынешние мастера станут продолжателями старых, воздвигших сей храм Богине богатства, которую втайне чтит и атеист, и парс-огнепоклонник, и последователь религии бон (вот приятное, прямо финансовое, название).
Ну а за высокооплачиваемым трудом молитва такой богине, конечно, сама придёт на уста. Ты это имел в виду?
Но главное-то, главное: и Нотр-Дам, и Бёрсен сгорели... при реставрации. Нет, пусть уж лучше Европа оставит свои памятники в покое и противится тому, кто (воспользуюсь твоей фразой) «подталкивает к деянию»: это деяние – уголовное!
Что же до Робеспьера или, скорее, Шометта, вводившего культ Разума и выбравшего для своей замысловатой церемонии Нотр-Дам, то ведь французы всегда находили храмам остроумное применение: они, любовь к лошадушке храня, иные церкви превращали даже в стойла (мы их, антре ну, кое в чём перещеголяли). А за новой религией что далеко ходить? Разум, рацио... По-латыни ratio означает расчёты и выгоду. Эта гуманистическая религия объединяла мир и до Робеспьера, и с ним не исчезла, но всегда готова явиться в подновлённом, отреставрированном виде хоть в Нотр-Дам-де-Пари, хоть в Спасе на Бору...
Владимир Романов – Дмитрию Аникину. Письмо пятое
Возвращаюсь к значению формы, в частности ритма.
Согласен: они вносят гармонию, они упорядочивают мир (как кем-то сказано: поэзия – вполне действенное средство преодолеть хаос). Вот и я твержу: стихотворение тем ближе к идее поэзии, чем твёрже форма. Но достаточно ли ритма, или рифмы, или рефрена для теодицеи и даже простой эпифании? Достаточно ли претворить хаос в космос, чтобы Бог был не то что оправдан, а хотя бы явился во вселенной стиха?
Аверинцеву в вопросах латинского языкознания, кажется, «зажмурясь можно верить», и всё же выражу свое впечатление от второй главы «Энеиды»: не столько ритм гекзаметров уравновешивает чудовищность событий, сколько то, что рассказ о пожарах и убийствах ведёт набожный, благочестивый герой, pius Aeneas. Я понимаю, что pius означает следование долгу вообще, т. е. исполнение обязанностей в отношении не одних богов, но и семьи (особенно родителей), дружины и пр. Знаю и то, что, по мнению иных, Вергилий лишь в насмешку называет Энея pius. При пожаре Трои наш герой и впрямь мечется как угорелый, охвачен яростью и жаждой мести, готов идти против воли богов, забыть о семье. Однако рассказывает об Энее-безумце Эней, исполнивший свой долг: смирившийся перед олимпийцами, сделавший всё для спасения Анхиса и Иула, что мог – для спасения Креусы. Нет, думаю, одного гекзаметрического ритма мало: хаос преодолевается благочестивым словом, теодицея возникает сама собой благодаря правильному восприятию и приятию своего долга.
Ну а кто из русских поэтов в античном смысле благочестивее Анненского? Кто вернее долгу: учительскому, семейному, переводческому? Отсюда одушевлённость ритма, отсюда и просветлённость (для читателя). Pius Annenskij!
Благочестие осталось бы при Анненском и в прозе, а ритм и так в ней есть, лишь выявлен слабее, о чём в своей статье пишет и Аверинцев.
Владимир Романов – Дмитрию Аникину. Письмо шестое
И наконец, о портрете.
Конечно, я не считаю, что Анненский предполагал дописывать за Гоголя «Мёртвые души». Я имел в виду вот что: второй том писал Гоголь, сожжённый дотла, а «Портрет» и «Нос» – Гоголь живой, ещё в зелене древе. Но для Анненского не был ли Гоголь, хотя бы за древностию лет, так же далёк по духу, как для нас Нотр-Дам, отчего воссоздать получалось только букву? Ведь Анненский в статьях словно примеряет на себя маску Гоголя – только не карикатурную ли, как носатая нотрдамская гаргулья? Так и мы на месте сгоревшего собора создаём химеру, и не из неуважения, а от непонимания.
Что же до твоих мыслей о смешении добра и зла, даже невозможности их различить в наше время, то вот тебе моё мнение: для искусства этот вопрос не стоит. Искусство знает твёрдо: добро – мастерство, зло – неумелость, настоящая или напускная. В поэзии, например, добро – твёрдая форма, зло – всё, что эту форму расшатывает, подрывая дисциплину, так что абсолютным злом оказывается верлибр. Видишь, я как будто встаю на твою точку зрения; но ведь я действительно согласен с тобой в том, что ритм, рифма вносят гармонию; не оспариваю и Аверинцева, что ритм – условие теодицеи. Скажу больше: с технической стороны совершенная форма – единственное добро, доступное искусству. Но есть и сторона не техническая: мысль и чувство, да ещё остроумие (esprit), – они одушевляют, а как – я не знаю и благоговейно молчу. Любопытно только, что мерзостные мысли и чувства редко отливаются в строгую форму: в ней им тесно, неуютно – возможно, потому, что мерзость, как начало аморфное, не терпит дисциплины. Ну а встретишься с таким прелестным уродцем – только вздохнёшь: совершенный предмет уничтожен недостойным употреблением.
Заключу: тот, кто сегодня в поэзии – и в искусстве вообще – стоит на стороне формы и мастерства, уже стоит на стороне добра. Так что дерзай, Чартков, твой путь ясен: совершенствуйся, оттачивай технику и умри с голоду!
Дмитрий Аникин – Владимиру Романову. Письмо седьмое
По всей видимости, ты уж слишком прямо и непосредственно воспринял мою метафору о клубке расползающихся змей; по уму, так мне следует отвечать тебе четырьмя письмами. И давай дальше испытывать степени двойки. Пока я писал ответ, ты прислал третье письмо, и теперь придётся пытать степени тройки, а это не всегда уже получается, чтобы в уме. Но нет. Я попробую уместить всё в одном ответе.
По поводу «Энеиды» мне вот что интересно: известно, что она изначально была написана в прозе и лишь потом Вергилий перелагал в гекзаметры. Так вот, был ли этот прозаический текст так же гармоничен? Гаспаров, кстати, предполагал, что он мог быть не хуже поэтического варианта. Так вот, я думаю, что не была «Энеида» в прозе гармонична и не была хороша. Пусть благочестивый Эней идёт по велению долга, но без гекзаметров шаг его неровен, а дыхание сбивчиво. Так до Италии не доберёшься. А доберёшься, так чем ты лучше Турна? Миссия Энея – это принести в будущий Рим цивилизацию. А цивилизация – это когда о гражданской бойне пишут величественные стихи.
Ритм и рифма – это то, что в поэзии от времени. Повторяемость и протяжение в бесконечность. В общем-то, нехитрая штука – дыхание текста.
По поводу твёрдых форм. Это яд, который может быть полезен при определённых заболеваниях, но в большинстве случаев – убийственен. Три выдоха на один вдох, потом три вдоха и один выдох – упражнение, а не вольное дыхание. Это, по всей видимости, не так в итальянской или английской поэзии, а для русской поэзии твёрдая форма скорее враг. Мёртвые побрякушки получаются, а не живые стихи. Или вот как у Пушкина: гений поэта настолько самодовлеющ, что создаёт великие стихи, ничего не теряя и ничего не приобретая от сонетной формы. Тех, для кого твёрдая форма оказалась действительным подспорьем, в русской поэзии мало. Вячеслав Иванов, Кузмин, Сологуб. Кто ещё? Северянин, с твёрдыми формами собственного изобретения. И да, твёрдая форма только тогда оправдана, когда она не усложняет, а облегчает творческую задачу. Так что, по большому счёту, правы поклонники верлибра, утверждающие, что классическим стихом писать легче.
А в изобразительном искусстве – да! Форма там имеет первостепенное значение. Может быть, ничего, кроме формы, вообще не имеет значения. Задача художника – создать совершенный сосуд, а задача зрителя – наполнить его собственным духом, если картина светская, или почувствовать Дух Божий, если это икона. Возможно, грех богомаза перед искусством в том-то и был, что он не удержался и наполнил форму суетным, сиюминутным содержанием! Нам тяжелее, мы работаем со смыслами, и форма для нас не главное. И ты прав: мерзостное не облекается в прекрасные формы; или так: мерзостное, облёкшись в прекрасную форму, перестаёт быть мерзостным. Может быть, в прозаическом варианте Эней бросил Анхиза умирать в горящей Трое, изнасиловал Дидону, опоил отравой Латина, чтобы прибрать к рукам его владения. Мы своей поэзией не только Бога оправдываем, но и своих героев.
Говоришь: не те люди собрались на парижской стройплощадке. Не беда. И старые соборы кто только не строил! И Хирама, по одной из версий, убили жадные до незаработанных денег строители. Люди всегда недостойны великих задач, которые приходится решать. Негодные средства. Но других нет! И вполне может получиться! Восстанет сначала Нотр-Дам, а потом и Храм Соломона. Может быть, уже пора найти нам новую тему для переписки, а то меня вон куда заносит. А то, что эти люди всего лишь реставрируют, боятся собственных решений, рабски копируют, – так ничего страшного: им неумение поможет, чтобы получился новый Храм. Как говорил Лотман про культуру (не помню точную цитату): механизм памяти, благодаря своей разболтанности производящий новые смыслы.
Ты считаешь, что новая религия будет мещанской, меркантильной? О, если бы так! Если бы новая религия предполагала исключительно торжество разума и кошелька! Я выбежал бы на улицы с криком «осанна!». Нет, людям хочется тёмной веры, людям хочется мистики. И пусть новая религия называется «гуманистической», а не хуже прежних вырастит своих изуверов, запалит свои костры. Религиозность – это разрушительный инстинкт человеческой натуры. Христианство на словах тоже было религией любви! И сейчас тоже стало религией любви, потому что настоящее, инстинктивное начало исчезло. Как говорил Паскаль: «Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова, а не Бог философов!». А теперь Бог – нет, не философов – философствующих.
А нам предстоит новая, настоящая, нутряная вера. Та, которую даже не слишком искушённый врач может диагностировать по расширенным зрачкам и учащённому пульсу. «Гуманизм! Гуманизм! Дайте нам человека!» Тёмный религиозный инстинкт против цивилизации. Вера против поэзии. «Против» означает не противоборство, а разные углы человеческой души. Вера и поэзия! У этих двух были разные варианты взаимоотношений, сейчас они равнодушны друг к другу. Потому что обе полумертвы. Но времена ощутимо меняются. Вера разворачивает свои знамёна, а значит, и поэзии придётся восставать из пепла, браться за старое. А тут никакими верлибрами делу не поможешь.
По поводу нового «Портрета». Мне кажется, что русская литература много сделала, достаточно выросла – пора уже перестать суетливо и по-детски гоняться за новыми сюжетами. Есть тщательно проработанная собственная мифология. Твори сколько хочешь! Пиши про Онегина, Поприщина, Раскольникова. Нам, в отличие от строителей-реставраторов, ничего поджигать не надо: бумага всё стерпит. И да – новый «Портрет» придаст новую глубину Гоголю. Помнишь, как у Борхеса – «Дон Кихот Поля Минара».
Или так: мы придаём новую глубину Анненскому, который придаёт новую глубину Гоголю.
Владимир Романов – Дмитрию Аникину. Письмо восьмое
Что ж, наши позиции кристаллизовались и лишь в некоторой части допускают компромисс.
Твёрдая форма. По-твоему, она русской поэзии несвойственна; по-моему – естественна для неё. Но помиримся вот на чём: ты понимаешь твёрдую форму узко, а я, подобно многим, отношу к ней также строгие строфические структуры вроде онегинской строфы, которую ведь и ты не заклеймишь как чуждую русской поэзии. Или... Но нет, но нет!
И ещё по тому же пункту. Я, в отличие от тебя, считаю, что твёрдая форма сама по себе ничего не облегчает и не усложняет. Она дисциплинирует. Для одних дисциплина утеснительна, для других спасительна, третьим безразлична (или незаметна по своей естественности), но подчиняться ей нужно. Это – школа: каждый напиши свои сто ученических сонетов, а дальше, мастер, ступай своим путём.
Восстановление храмов и новая религия. Ты провидишь возникновение нового Храма благодаря «неумению» нынешних зодчих. Моё мнение: храм с маленькой буквы они построят (произведением искусства он не будет: от неискусности искусство не возникает), Храм же с большой буквы, или новую религию, – нет. А что до поклонения Божественной Деньге (Diva Pecunia), то эта гуманистическая религия, появление которой ты бы приветствовал, уже существует и всегда жила бок о бок с прочими.
Гармонизация мира ритмом и рифмой. Ты считаешь, что тут достаточно поэтической формы, скажем гекзаметра, я – что нужно ещё кое-что, хотя бы по-античному понятое благочестие. Вот ведь Эней и Турн оба говорят гекзаметрами; и что же? Эней благочестив и благочестием наполняет свой гекзаметр и исполняет свой долг – вносит гармонию-цивилизацию в сельский Лаций, а Турн...
Наконец, «Портрет». Здесь соглашусь: нам, как Менару, достаточно переписать текст от слова до слова, чтобы он, соотнесённый с нашим веком, заиграл новыми смыслами. А режиссёру, чтобы явиться истинным новатором, всего только и нужно, что поставить «Ревизора» без отсебятины, уважая авторские ремарки и разъяснения, не отступая от театральной традиции...
опубликованные в журнале «Новая Литература» в апреле 2025 года, оформите подписку или купите номер:
![]()
|
![]() Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!
![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы. Литературные конкурсыБиографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:![]() Только для статусных персонОтзывы о журнале «Новая Литература»: 20.04.2025 Должна отметить высокий уровень Вашего журнала, в том числе и вступительные статьи редактора. Читаю с удовольствием) Дина Дронфорт 24.02.2025 С каждым разом подбор текстов становится всё лучше и лучше. У вас хороший вкус в выборе материала. Ваш журнал интеллигентен, вызывает желание продолжить дружбу с журналом, чтобы черпать всё новые и новые повести, рассказы и стихи от рядовых россиян, непрофессиональных литераторов. Вот это и есть то, что называется «Народным изданием». Так держать! Алмас Коптлеуов 16.02.2025 Очаровывает поэзия Маргариты Графовой, особенно "Девятый день" и "О леснике Теодоре". Даже странно видеть автора столь мудрых стихов живой, яркой красавицей. (Видимо, казанский климат вдохновляет.) Анна-Нина Коваленко ![]()
![]() |
||||||||||
© 2001—2025 журнал «Новая Литература», Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021, 18+ Редакция: 📧 newlit@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 Реклама и PR: 📧 pr@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 992 235 3387 Согласие на обработку персональных данных |
Вакансии | Отзывы | Опубликовать
|