HTM
Номер журнала «Новая Литература» за март 2024 г.

Михаил Ковсан

Бегство

Обсудить

Роман

 

Печальное повествование

 

Новая редакция

 

  Поделиться:     
 

 

 

 

Купить в журнале за февраль 2022 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за февраль 2022 года

 

На чтение потребуется 6 часов 20 минут | Цитата | Подписаться на журнал

 

Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 14.02.2022
Оглавление

18. Часть вторая. 6.
19. Часть вторая. 7.
20. Часть вторая. 8.

Часть вторая. 7.


 

 

 

Есть люди, которые не могут ужиться в данном им от рожденья пространстве. Вот и впадают в истерику, в Москву, мол. Другие, напротив, стремятся вон из Москвы. Конечно, «откуда» гораздо легче определить, чем «куда», которое редко случается по своей воле, чаще под влиянием обстоятельств. Я сам яркий пример. Ни оттуда я не хотел, ни сюда не желал. Пространство чуждое – полбеды. Если хорошо поискать, располагая возможностями, где-нибудь отыщется такое местечко, где оскорблённому есть чувству уголок, какое-нибудь Таити-Гаити, коему даже ухо – приемлемая цена. Куда как скверней обстоит дело со временем. Тут всё намного сложнее. Даже если невмоготу, как убежать? Фантастам всё без проблем, добавь чёрточку к цифре века, и вся недолга. А если серьёзно невмоготу, как эпоху сменить? Оденься сегодня по моде Средних веков, в жёлтый дом упекут. Даже не оденься, это, в конце концов, пустяки. Попробуй мыслить про себя, молча, как мыслили рыцари-трубадуры: конь, копьё, латы, мадригал, Прекрасная дама. Результат предрешён. Повезло Дон Кихоту, Санчо Пансу сыскавшего, нынче попробуй. Представьте себе объявление в газете между «продаётся средство против облысения» и «дама бальзаковского возраста»: «Ищу верного оруженосца без вредных привычек».

Избрать себе время по вкусу не может никто, даже царь всемогущий. Иначе Николай Александрович выбрал бы себе поспокойней эпоху, да и пространство иное, британское, скажем, тем более что на британский престол кое-какими правами он обладал. Представьте пассаж. Все, кто в очереди на престол, враз в эпидемию померли. Издаёт манифест: русскую императорскую корону слагаю – подбирайте, кто хочет, а я с семейством в Лондон перебираюсь. Спасибо, подданные, за службу, за дружбу, но, извините, здесь мне до чёртиков надоело, еду Англию выручать, королем британским быть я желаю. Всем хорошо: и ему, и супруге, и деткам, и Гришке. И Юсупову рук марать вовсе не надо, да и мне, грешному, никуда не надо бежать, кто б на смену ему ни пришёл, всё было б не хуже. Потому как хуже более некуда. Подвал, склеп и гроб, ноги над головой топчут душу. Куда ещё хуже?

А хуже то, что полукатолик-полужид православный. Вот такая индивидуальная уния, о которой Папа Римский не ведает, да и самый главный раввин, если такой существует. Ни Богу свечка, ни чёрту кочерга. Нечто туманное, межеумочное. Из пункта А отправился поезд. В пункт Б так и не прибыл. Где делся? Где затерялся? В каких страшных метелях-снегах? Кто-то скажет, да ну их. Не делся, не затерялся, просто прибыл на станцию С. Всё хорошо, да нет такой станции, вот в чём беда-печаль. Так и живу в чистом поле, заснеженном, между станциями, ни в Б доехать, ни в А воротиться. Я и в кадетские годы не слишком был ловок в задачках. Вот Патька, тот был силен. Пока дружили, всегда помогал. Всегда уверенно из А в Б добирался. За это, верно, его застрелили. Одно утешение, пьян был, не слишком и понял, что происходит.

Было время, пытался определиться. Не формально, конечно. Записан я был православным. Не вышло, так и застрял между крестом и Торой, ни в синагогу зайти, ни в костёл заглянуть. По утрам в корпусе будила труба, звонкая, настырная, голосистая. Натяну одеяло на голову, ничего не хочу, ни есть, ни пить, ни в ледовом побоище, любимом зимнем развлечении у кадет, биться-сражаться. А труба представляется не просто звуком побудки, а гласом трубным, апокалипсическим. Христиане знают, чем кончится всё, и с этим живут. Сотворил Господь землю и человека, дал маненько побаловаться, и хватит. Родился – умрёшь. Зато где-то там жизнь другая, праведная, настоящая. У евреев же нет конца, родился – живи, а коль скоро ты лично умрёшь, то когда-нибудь, когда Господь пожелает, все возродятся, такими, как были. И ты с ними со всеми. У христиан изначально Книга дописана-дочитана до конца. У евреев пишется и читается. Только мне ни то, ни другое. Мне станция С, необустроенная, не полустанок даже, так, заснеженный перегон. Летом зною открыт, зимой – вьюге, метели, пурге. А метель, дело известное, всё нарушит, всё перепутает, чужую невесту подсунет.

Я лист, жёлтый, опавший, слегка подгнивший. Ветер сорвал и несёт по временам и пространствам. Лист умирает, оторвавшись от ветки, та – от ствола, а ствол – отрезанный от корней. Прочитал где-то, что дерево – излюбленный символ еврейский, в виде дерева памятники еврейские. Может, в виде пенька? Сядь на пенёк, съешь пирожок. Только это уж, право, совершеннейшее язычество православное: на кладбище, на могиле выпивать и закусывать. Да ещё стакан на могилу поставят. Брр, мутит от такого. Время наше – время листьев опавших. Помнится, Петербург, а вместе с ним вся Россия были полны рассказов о человеке, который явился вроде бы ниоткуда и ушёл в никуда. Пришёл и ушёл, но после него чувствовалось, что-то сломалось. Только вчера выпить водочки, скушать селёдочки. А сегодня? Пробуешь понять и не можешь. Но чувствуешь, изменилось, сломалось. И он вечным странником был из А в Б с остановкой на перепутье, на полустанке, заброшенном, выбеленном метелью-пургой. Звали его отец Михаил, из семьи кантонистов, крещёных евреев. Родился в Симбирске. На три года моложе главного симбирского уроженца, однако, не Керенского. Обликом, нервностью жестов – Петрушка на ниточке по меткому определению одного из знавших его – всем раздражающим видом был евреем вполне. Ученик епископа Антония (Храповицкого), ректора академии Московской духовной. Полгода провёл в Константинополе, после чего написал диссертацию о законодательстве византийских императоров по церковным делам.

 

Интересный сюжетный ход к византийскому замыслу. Стамбул-Константинополь глазами сына кантониста с характерным еврейским (подчеркнуть, шаржировать) обликом. И в этом жидовском облике неистовый фанатизм православный, до зуда духовного византийский. Сквозь Стамбул мерзко языческий, магометанский (в его глазах) пытается разглядеть Константинополь и в своих видениях время одолевает, обнаруживая себя на улицах древней православной столицы, погружается в богословские споры и политические интриги. Впрочем, если развить эту линию, то всё, что придумалось ранее, должно редуцироваться, отойти на второй план, потому как иначе, поднявшись, тесто вывалится из кастрюли. Такую глыбу мне не пропечь. Да и кто такую «Войну и мир» нынче станет читать? До самой «Войны и мира» охотников немного осталось.

 

По собственному признанию, при постриге получил имя в честь Михаила Грибановского, призывавшего бороться за уничтожение синодского беззакония. Он подчёркивал, что по поручению власти писал доклад о неканоничности синода и статью о христианском социализме для его официального органа. Был профессором Санкт-Петербургской духовной академии. Вот тут, в Петербурге всё начинается, публичные диспуты в храмах, в Народном доме, в Религиозно-Философском обществе. Вместе с другими петербургскими священниками публично выступил за реформу церкви. Служил панихиду по отлучённому Льву Толстому. Талантливый проповедник, миссионер, фанатичный апологет православия, «неистовый архимандрит» был аскетичен, тонкий венчик волос, окаймляющий лысину, Фауст до встречи с дьяволом, как назвал его кто-то. Всё было бы ничего, если б публично не объявил себя христианским социалистом. Синод не стерпел и отправил его в монастырь. Самовольно вернулся, сослали на Валаам, откуда сбежал. Тут-то на него и накинулись, чего ждать от еврея? Кроме непокорности, ничего. После этого отец Михаил, уже будучи архимандритом, присоединяется к старообрядцам, которыми интересовался ещё во время учебы. И впрямь! Еврей остаётся евреем. Если уж христианин, то такой, что другим, нормальным, не по зубам. Вечный бунтарский, бродяжий дух! Всё не в пору. Всё не по нраву. Даже лавочники, и те – пророки или их сыновья. Ну, и конечно, страдания. Писал отец Михаил, что старообрядцем он стал потому, что они свою веру кровью купили и искупили. Сана его лишили. Проживание в столицах ему запретили. Старообрядцы рукоположили его в епископа Канадского, но туда по отсутствию средств он не добрался. Служение ему было запрещено, в 1911 году за радикальные высказывания на полтора года в крепость был заключён. Публикует богословские труды и художественные произведения «Второй Рим» (из церковной истории Византии IX–X вв.), «На заре христианства» (о первохристианских мучениках), «Горящий огнём» (о судьбе протопопа Аввакума), «Великий разгром» (о церковной истории XVII в.). Создаёт свое учение «голгофского христианства», согласно которому путь к Иерусалиму небесному лежит через Голгофу, жизнь христианина должна быть постоянной Голгофой, а сутью – свобода творчества, духовное обновление, совершенство, стремление к восстановлению на земле идеалов первохристианских общин. Страдая нервным расстройством, был склонен к бродяжничеству. Отправившись с сестрой на лечение в Москву, попал в руки бандитов. Его ограбили, избили, был помещён в больницу, откуда родственники перевезли в лечебницу у Рогожского кладбища. С умирающего запрещение в служении сняли, он был соборован и вскоре скончался, и торжественно на Рогожском кладбище по архиерейскому чину был похоронен.

 

Дни тянутся, месяцы идут, годы летят. Дни хочется быстрее прожить и избыть. Месяцы, узду натянув, осадить. Годы – вернуть. Многое за давностью лет позабыть.

Не зима ещё. Только ноябрь. Но Россия утопает в снегах, сквозь которые широкая русская колея, а за ней в лесах и снегах выскоблена просека, прешпект к дому, в котором в широком, просторном для тщедушного тела гробу съёжился старичок с редкой прозрачной седой бородёнкой, с сомкнутыми не старческими руками и густыми бровями кустистыми. Вкруг гроба горят, оплывают свечи, оплакивая покойника, отлучённого от матери-церкви. И неизменно похоронный запах хвои мистический.

И над всею Россией, Великой, Белой и Малой, над Царством Польским, Великим Княжеством Финляндским, и прочая, прочая, прочая, словно дым из трубы парохода, возносятся в небо глаза последнего русского императора, оторванные от бренного полковничьего тела, рыжеватой ухоженной старанием парикмахера бородки, голубые глаза, выцветшие от бессилия.

 

Дождь кончился, был солнечный день, асфальт высох, земля сырая. Я лежал, слушая ветер, вихрящиеся завывания, стремительные рулады. Ничего не поделаешь, пора осознать, что война давно кончилась, а за что воюешь, знаешь только вначале. В той войне, а может, и не только на ней, Россия была мальчиком для битья, чтоб европейцам-принцам было не больно, мальчиков королевских кровей нельзя ведь наказывать розгами, так что отстегаем татар. Кто только и как Россию не величал. Но жёлтый дом – самое точное. Не сумасшедший, сумасшедшие дома есть во всём мире, но жёлтый, я бы по-блоковски даже настаивал: жолтый. Всё это, впрочем, вздор. Что не вздор? Анюта, Анечка, Анна! Взгляд случайный её – россыпь искр золотистых, ласковый, вдруг, невзначай. Это истинное, это не вздор. И аромат, тонкий, сладкий, летучий и экзотический. Что-то на ум мне приходят одни банальности, дремучие, липкие. Прости меня, Анна. Осанн-на!

Может, вообще история завершилась? Если так, то да здравствует история. Там, за окном, какое ни есть, человечество. Я не презираю его. Я от него устал. Оно творит какую ни есть историю. А я сижу на обочине, колени поджав, и смотрю, как вслед за первопроходцами появляются проходимцы. Получается, платят одни, герои и жертвы, заказывают музыку другие, обыватели, мещане, филистеры. Пусть, мне они не нужны, не интересны. Нынче важны лишь слова разнообразные, разноцветные. Они вокруг, они со мной и во мне.

Нет, чтобы окно было на уровне глаз, ведь взглядами можно переговариваться куда лучше слов. Но, видно, я недостоин даже такой милости малой. Вот-вот взорвётся, громом-молнией прогремит-проблестит, сверкнёт, загрохочет. Стемнело, сырость вобрав, почернело. Вот-вот грянет потоп. Воды вышние, воды тверди с водами нижними, водами хляби соединятся, всё сметут, всё затопят, всё уничтожат, и настоящие подполья, и бельэтажи – обиталища подполья метафизического. Что ведают обитатели метафизического подполья о подполье физическом? Ничего. Только в один ужасный, а может, прекрасный день всё закончится: ни физики, ни метафизики, более ничего. В этот ужасный-прекрасный день начнётся весна, пробудится природа скрежетанием льда о камень набережных, о сваи моста. Лёд прибывает, скрежет усиливается, река вспухает, вот-вот готова взорваться, но медлит, отодвигая ужас блаженный. Город в страхе затих, в ожидании затаился. Муравьи тащат мешки с песком, не сознавая тщетности муравьиной перед мощью стихии. Им бы молиться в церквях, синагогах, костёлах, им бы на Господа уповать. Но не умеют молиться, уповать не способны. Блаженные муравьи носятся, тащат, несут, мельтешат, ноги мелькают в оконце, через которое свободу я обрету.

И вот свершилось. Часы забряцали. Грохнула пушка. Вода с каждым часом всё прибывает, волны на приречные улицы выплёскивают гнев не народный – природный. Шумит, гремит и грохочет, лёд скрежещет, грозя преломить камень, как хлеб. Счёт на минуты. Муравьи, оставив мешки, носятся с лодками, но где совладать, волны лодки, как щепки, швыряют о стены домов, а те, словно в землю уходят, покрываясь водой. И вот первые капли грядущей свободы падают на мой письменный ящик. Метафизика! Легко Евгению взгромоздиться на льва, между гривою и хвостом примоститься. Легко бежать по воде, от воды, грозя мизинцем Медному всаднику: «Ужо тебе, окаянный!» Каково мне с моей гнусной, порочной физикой, когда первые капли потоком сменяются. Струится и льёт, хлещет и рвётся, всё затопляя. Где-то там, наверху муравьи суетятся, наспех варганят ковчег из случившегося под рукой. Где-то там Пётр великий, ужасный, прекрасный. Всё это там, в метафизических высях. А здесь княжна Тараканова. За грехи принимаю свой личный Потоп вместе с крысами личными, тараканами персональными. Здешний конепосаженный всадник не вздыбит ни коня, ни народ, и реку не остановит. Не поскачет казнить и миловать. Так и останется сиднем сидеть на седле битюга, более способного телеги тащить, чем героя-царя в небеса возносить. Не на него, но на воды, на небеса уповаю. Господи! Не спаси! Господи! Не помилуй! Господи! Истреби. Свободу даруй мне, Господь! И напоследок, Господи, перед свободой даруй мне бокал вина до крови красного, до скрежета зубовного терпкого, и немного киевского сухого варенья, чтобы подсластить напоследок. Сластёной родился и обрету свободу сластёной. И уж тогда, свободен, покоен и сладостен, новые записки начну, прежние уничтожив. И в этих записках поведаю граду и миру о себе подобно Цезарю в третьем лице, слогом простым и возвышенным.

 

То ли подвал подействовал: всё смешалось, то ли это приём художественный, его настоящее включает в себя пушкинский Петербург и великое наводнение. Вопрос. Автор наш – писатель незаурядный (скажем себе; Голядкину надо иначе, крупней, доходчивей), или автор наш – сумасшедший (несколько осторожней: человек с расшатанной психикой)? Впрочем, вопрос праздный, излишний. Кто способен границу определить?

 

Тогда, в грубом кадетском отрочестве или в сулимовском заточении как мне было понять нераскаявшееся покаяние Ставрогина или праведное страдание Тихона. Я и не понял. Вынес из чтения глупую страсть к подражанию, более ничего. Скажете, иные и этого вынести не смогли? И что? Ещё более вовсе этого не читавших. Живы и счастливы. В бездны заглядывать надо бы осторожно. Иначе неловкое движение – вдруг, и всё кончено. Помню, читаю и словно чувствую, узел на шее всё туже и туже, на душе всё гаже и гаже. Словно попал в подвал: склизь, тишь и темь, и через всю эту мерзость какой-то почему-то непременно знакомый мне человек несёт свои вывалившиеся внутренности. Тогда, честно признаюсь, как на духу, более всего поразил меня недостающий второй листок ставрогинского сочинения. Ставрогин принёс Тихону несколько листков, отпечатанных в типографии. Помню, сказано, что отпечатано было триста экземпляров в русской типографии за границей. Так вот, главное в исповеди не Ставрогина, а моей, я что-то сбиваюсь, хотя нервничать мне здесь и сейчас никак не приходится, главное, что второй этот листок, который Ставрогин от Тихона утаил, не давал мне покоя. И вот на вакациях дома, в Сулимовке, когда в очередной раз в своей покинутости я тосковал, пришла в голову дикая мысль. Этот второй недостающий листок сочинить и распубликовать. Мол, найден там-то и там-то при таких-то обстоятельствах утаённый второй листок, который, в отличие от всей не напечатанной в журнале главы, хранился только у автора. Я хоть и мал был, но понимал, что передо мной обстоятельства почти не разрешимые. Убедить публику в истинности листка дело почти невозможное. Они ведь собаку на этом со всеми потрохами сожрали. Но легко сказать сочинить. Как это сделать? И стал я изо дня в день читать эту главу. Читал столько, что вытвердил почти наизусть. К тому же память тогда была крепкая. Стихотворения, и не маленькие, с двух-трёх раз запоминались. Словно фотографировал. Так вот, читаю я день за днём, вслух повторяю. Представьте, в сад выхожу, лето, жара, ни малейшего ветерка, тихо, лишь где-то вяло со сна тявкнет собака, а я хожу под деревьями, спасаюсь в тени, и, как полоумный, ору на всю млеющую в зное округу. «Я вам сериозно и нагло скажу: я верую в беса, верую канонически, в личного, не в аллегорию…» Слава Богу, никто не услышал. А то, представляете, папенька возвращается, к маменьке с таким никто бы не подошёл, и ему кто-нибудь из услышавших докладывает о веровании сына-кадета. Тут папенька, про беса услышав, положительно бы взбесился. Сам он к вере не то чтобы равнодушен, просто он и она существуют, не слишком соприкасаясь. Но про беса услышав… Да что толковать, представить себе не могу, что бы обрушилось на мою бедную голову. Чаще всего повторял я сцену, предваряющую второй листок, который намеревался как-нибудь сочинить. При том всегда выделял голосом словечко одно. Поначалу оно мне казалось каким-то не слишком нужным, таким, которое надо бы вычеркнуть. Но раз попробовав прочитать без него, понял, что оно-то и есть наиглавнейшее.

 

«Наконец, вдруг тихо запела, очень тихо; это с ней иногда бывало. Я вынул часы, было два. У меня стало сильно биться сердце. Я встал и начал к ней подходить. У них на окнах стояло много герани, и солнце очень ярко светило. Я тихо сел подле на полу. Она вздрогнула и сначала неимоверно испугалась, и вскочила. Я взял её руку и поцеловал, принагнул её опять на скамейку и стал смотреть ей в глаза. То, что я поцеловал ей руку, вдруг рассмешило её, как дитю, но только на одну секунду, потому что она стремительно вскочила в другой раз и уже в таком испуге, что судорога прошла по лицу. Она смотрела на меня до ужаса неподвижными глазами, а губы стали двигаться, чтобы заплакать, но всё-таки не закричала. Я опять поцеловал у ней руку и взял её к себе на колени. Тут вдруг она вся отдёрнулась и улыбнулась как от стыда, но какою-то кривою улыбкой. Всё лицо ее вспыхнуло стыдом. Я что-то всё ей шептал и смеялся. Наконец, вдруг случилась такая странность, которую я никогда не забуду и которая привела меня в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно целовать сама. Лицо её выражало совершенное восхищение...»

 

Свою вторую страницу я писал беспрерывно. То есть написал сразу за какой-нибудь час, а то и меньше. Описал всё во всех подробностях, которые сам с трудом представлял. А потом множество раз исправлял, дописывал, переписывал. Исчеркаю листок, разобрать трудно, беру другой – перебеливать. Проходит день-другой, и на нём, перебеленном, живого места уже не сыскать. Тогда беру следующий. А исчёрканные не выбрасывались, складывались в архив. Всё честь по чести, как у настоящих писателей. Последний второй листок, сложенный много раз, спрятан был мною в одежде, и поехал со мной после вакаций. Архив же был аккуратно сложен в коробку из-под леденцов, коробка от влаги замотана в кусок прорезиненной ткани, и весь этот клад закопан рядом с огромным, говорят, ему два века уже, дубом от дома невдалеке. Тот листок, окончательная редакция, куда-то со временем сгинул, а черновики, надо думать, и посейчас тихо лежат в земле, дожидаются их владельца. Только где дуб, где Сулимовка и где я? Вещи суть не совместные. Правда, порой представляю себе, как приезжаю в Сулимовку, откапываю архив и читаю, с трудом разбирая каракули свои полудетские. Вот такое, если угодно, подвальное мечтанье моё, глупое, невозможное. И сейчас почти слово в слово могу повторить свой второй листок, глупость ту несусветную, порнографию неуклюжую. Что поделать? Из песни слова не выкинешь. К тому же времена изменились. Сегодня сам Достоевский, буде дожил, смог бы не только напечатать отставленную главу, но и не подвергать цензуре себя. Интересно, был ли второй листок хоть в фантазии автора?

 

Река вздулась. Лёд гудит и трещит, скрежещет, ломается. Льдины сталкиваются, в бешенстве друг на друга несутся, зубами стучат, глазами сверкают. Вместе с рекой ломается город. Ветер воет утробно, взвизгивая, по-шакальи. Воет, кличет беду. Ищет пристанища ветер и не находит, пророк шакалий вещает. Они уже вышли из нор, тайных убежищ. Вышли в поисках свежей падали. Пошли по улицам города, отсыревшего, грязного, мёртвого. Улицы совершенно пусты. По углам, чердакам, по подвалам груды, залежи падали, жри – не хочу. Они войдут, не сегодня-завтра войдут, шакалы бодрые, сытые, крови взалкавшие. Запах крови ведёт, наводит на след, тащит на чердаки и подвалы. Заглянут и в мой, сомнения нет. От них не уйти. Тем более мне, ступающему по склизкому полу увечно и неосторожно. Они придут, повизгивая, стуча сапогами по камню, блестя на солнце оружием, шипя брызгами искр электрических. Сила солому ломит, а порядок – бардак. Дело известное. Ещё с германской. Может, кто-то спасётся, просочится сквозь пальцы водой, прошелестит опавшим листом, жёлтым, червивым. Может быть. Но это буду не я. Ни листом, ни водой не сумею, не изловчусь. Думать нечего. Я просто исчезну. Был – не был. Кто проверит? Кому интересно? Даже из списков не выпаду, из белградских ли, пражских, ибо не был включён. Триста франков, конечно, не деньги. Но помогает тем из Городка с голоду не подохнуть. Похоже, и этого скоро не станет. Всего не станет. Скажем иначе, красиво: крылом забвенья сметёт. Того, кто раньше не сумел умереть. Главное. Не будет меня. Исчезну. И вместе со мной подвал, Город с мостом, Город в садах и всё остальное. Напоследок слегка католическое. Не будет больше посланий подвалу и миру. Скажете, Мармеладов. Скажете, Смердяков. Ну, и что? Скажете, первопрестольная, кривоколенная. Отвечу, и что? Скажете, болото, а граду быть пусту. Отвечу, и ладно. Если угодно, добавлю про чай. Давно не пил настоящего. Конечно, куда мне до них. У них ведь подполье. Вслушайтесь только, подполье, зовущее рифму женскую, нежную, долгую. Скажем, возглас такой: ой ли, вой ли, люли. У них в метрополии язык и подполье. А у меня? Обмылок, огрызок, подвал, чепуха. Взывает к рифме жуткой, мужской, проржавевшей. Брык молотком – отвалилась. Стук-постук – и в подвал. Гнусная рифма, мужская. Не прыжок Нижинского к небесам: возвышенность, снежность. Подвал, слизь и безумие.

Кто-то как-то посмотрел на меня и заметил, зная о моём иудейско-католическом, скажем так, силлогизме:

– А водку, вы, батенька, пьёте залпом, по-русски.

– Вся жизнь моя там. По-каковски пить мне прикажете?

 

Эти строки дают основание для приблизительной датировки. Автор предчувствует начало войны. Тут и пророком быть вовсе не надо. Её предчувствовал любой мало-мальски обладающий историческим слухом и не доверяющий политикам человек. Главное для датировки, конечно же, списки. Речь идёт о скромных суммах в триста франков, которые платили русским эмигрантам-писателям правительство в Белграде и чешский президент Масарик. По свидетельству мемуаристов, сербское вспомоществование длилось до 1934 г., а чешское – до 1937 г. Городком с лёгкой руки Тэффи называли в Париже русскую эмиграцию. «Исчезну». Что это значит? Что угодно. Уйду. Убегу. Покончу жизнь. Скроюсь. Что было на самом деле? Можно ли это узнать? Нужно ли?

 

Сегодня целый день лежу, не могу встать. Нет сил приготовить то, что в моём склепе называется чай. Сам не знаю, из чего и готовлю. Какая-то трава измельчённая, тырса. Завариваю и процеживаю. Если очень много тырсы на кружку, получается похоже на чай. Лежу целый день, то проснусь, то опять в дрёму впадаю. Проверяю себя, не сошёл ли с ума, памяти остатки не потерял ли. Задал урок: вспомнить водки шустовские довоенные. Не знаменитый коньяк с колоколом, кто же не помнит? Именно водки, которых было до царского сухого закона не счесть. Впрочем, на фронте мы закон этот не русский – немец наш царь, и государыня немка – не очень-то жаловали. Лежу в полудрёме, повторяю названия и вкус вспоминаю: «Зубровка», «Спотыкач», «Запеканка», «Ерофеич», «Рябина на коньяке», хоть и не водка, но вкусно, «Мандариновая». Даже «Кавказский горный травник» припомнился, который раз-другой всего-то и пил. Spiritus vini меня не оставил. Как без него, на нём весь русский дух незыблемо зиждется.

Вчера усилием воли и воображения создал я Анну. Как получилось, не знаю. Думал о ней целое утро. Впрочем, это не диво, я думаю о ней постоянно. В какой-то момент почувствовал, всё, больше без неё не могу. Всё во мне задрожало, на несколько мгновений ослеп и оглох. Задохнулся, а когда выдохнул-и-вздохнул, явилось видение. Стоит, прижавшись к стене, улыбается насмешливо-виновато, в её улыбке несочетаемое сочеталось, к этому я привык, в ней много было такого, чего не было у других. Стоит, прижавшись спиною к стене. Говорю: «Отодвинься, стена-то сырая». Отвечает: «Не страшно, теперь я привыкла ко многому». Не разжимая рта, отвечает. Слов нет, а понимаю. Сколько лет. Привык понимать её и без слов. Их-то понимал не всегда. «Из пены фантазии Афродита вымысла зарождается», – смеётся, поди разбери, что на уме. Стоит у стены, на меня смотрит нежно, внимательно.

– Как ты, Анна, живёшь?

Молчит, улыбается улыбкой своей насмешливо-виноватой. И вдруг тихо, словно на ухо мне шепчет:

– Вот мы и прожили жизнь. – Голосом вкрадчивым, не терпящим возражений.

Только подумал, она в ответ, словно подслушала:

– Эпитет должен быть точен. Потому бриллиант – блистательный, словно Порта, изумруд – изумительный, словно женские, кошачьи глаза, а рубин – кроваво брутальный.

– Что с тобой, – спрашиваю, – ты, Анна, стала писать?

Она надо мной раньше смеялась, что за занятие несерьёзное, даже тогда смеялась, когда получались на мои публикации отзывы самых великих.

– Нет, – отвечает, – и тебе не советую. Кому это надо? Тем более в твоем положении.

– Анна! Я не могу не писать. Что же мне делать?

– Как знаешь. Прощай.

– Постой, Анна, – почти кричу, останавливая, – а помнишь Сулимовку, всю в снегах, туда мы с тобою бежали, а обратно не выбраться. Помнишь?

– Помню, конечно. – И, словно бы подтверждая. – И было это между католическим Рождеством белоснежно-пурпурным и златотканым Рождеством православным.

Я о своём, и она о своём, об эпитетах. Попытался коснуться её руки, не успел или не сумел сотворить осязание. Касался руки – прикоснулся к стене, не скользкой, а склизкой. Напоследок говорил что-то о скуке, тяжёлой, сырой, о яме и тьме, о душе отсыревшей, о том, что у христиан и евреев одна вечность, только одни её читают слева направо, а другие наоборот. Много чего вслед ей кричал. Не услышала. Вот и всё. Теперь в полусне. Надеюсь, отлежусь и силы вернутся. Тогда постараюсь ещё раз Анну создать. Теперь знаю, это возможно.

 

 

 

Чтобы прочитать в полном объёме все тексты,
опубликованные в журнале «Новая Литература» в феврале 2022 года,
оформите подписку или купите номер:

 

Номер журнала «Новая Литература» за февраль 2022 года

 

 

 

  Поделиться:     
 

Оглавление

18. Часть вторая. 6.
19. Часть вторая. 7.
20. Часть вторая. 8.
479 читателей получили ссылку для скачивания номера журнала «Новая Литература» за 2024.03 на 26.04.2024, 13:07 мск.

 

Подписаться на журнал!
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru

Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!

 

Канал 'Новая Литература' на yandex.ru Канал 'Новая Литература' на telegram.org Канал 'Новая Литература 2' на telegram.org Клуб 'Новая Литература' на facebook.com Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru Клуб 'Новая Литература' на twitter.com Клуб 'Новая Литература' на vk.com Клуб 'Новая Литература 2' на vk.com
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы.



Литературные конкурсы


15 000 ₽ за Грязный реализм



Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:

Алиса Александровна Лобанова: «Мне хочется нести в этот мир только добро»

Только для статусных персон




Отзывы о журнале «Новая Литература»:

22.04.2024
Вы единственный мне известный ресурс сети, что публикует сборники стихов целиком.
Михаил Князев

24.03.2024
Журналу «Новая Литература» я признателен за то, что много лет назад ваше издание опубликовало мою повесть «Мужской процесс». С этого и началось её прочтение в широкой литературной аудитории .Очень хотелось бы, чтобы журнал «Новая Литература» помог и другим начинающим авторам поверить в себя и уверенно пойти дальше по пути профессионального литературного творчества.
Виктор Егоров

24.03.2024
Мне очень понравился журнал. Я его рекомендую всем своим друзьям. Спасибо!
Анна Лиске



Номер журнала «Новая Литература» за март 2024 года

 


Поддержите журнал «Новая Литература»!
Copyright © 2001—2024 журнал «Новая Литература», newlit@newlit.ru
18+. Свидетельство о регистрации СМИ: Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021
Телефон, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 (с 8.00 до 18.00 мск.)
Вакансии | Отзывы | Опубликовать

Поддержите «Новую Литературу»!