HTM
Номер журнала «Новая Литература» за март 2024 г.

Кирилл Комаров

Яибэ

Обсудить

Роман

  Поделиться:     
 

 

 

 

Купить в журнале за февраль 2022 (doc, pdf):
Номер журнала «Новая Литература» за февраль 2022 года

 

На чтение потребуется 4 часа 30 минут | Цитата | Подписаться на журнал

 

18+
Опубликовано редактором: Игорь Якушко, 6.02.2022
Оглавление

1. Часть 1. Смех.
2. Часть 2. Безумие.
3. Часть 3. После смеха и безумия.

Часть 2. Безумие.


 

 

 

Марфенька сконфузилась и присела.

– Какая я дура – приседаю! – сказала она.

 

 

Я

 

Я – бодибилдер.

 

Не всегда им был, но сейчас я – он. Сейчас мне хорошо.

 

Я беру спортивную сумку, чёрную с зелёным, набиваю её чем надо. Выхожу из дома, иду в спортзал. На скамейке у дома сидит старуха. Она всегда здесь сидит: и в снег, и в лёд.

 

Сегодня у меня – руки. Я люблю, когда руки. Ноги, пресс не люблю, хотя и знаю, что мне нужно, особенно живот. Но сегодня – руки.

 

Я переодеваюсь, бросаю сравнительный взгляд на комические хуи, сокрытые в буграх тел других обитателей раздевалки. Всё как у меня. Всё ровно как у меня.

 

Выхожу в зал с бутылкой воды. Десять минут иду по дорожке. Я забыл плеер, поэтому вспоминаю те дни, когда я не забывал его. Мысль спрыгивает одна с другой. Послушать любую женщину: у неё мама была красавица, а бабушка – почти королева. (Прабабушка, наверное, совсем для Библии позировала). Откуда же у этих женщин столько уродливых фото…

 

Я не додумываю мысль до конца, выбираю окно и начинаю в него смотреть. Интересно расположен спортзал: за ним река, лесок. Я схожу с дорожки, хватит идти по ней, пора к снарядам.

 

Приближаюсь к скамье Скотта, она не занята. Оглядываюсь, я один в спортзале. Наверное, день такой. Может, рыбный. Сажусь. Ласково беру штангу за изогнутый гриф. Рифлёная поверхность его блестит, хотя на той неделе была ржавой, захватанной. Первый подход, двенадцать раз. Двенадцать одинаковых мальчиков в стручке гороха.

 

Я чувствую, что расту. Увеличиваюсь, загораживая собой реку, лесок, раздевалки, беговую дорожку, будущее. Руки все ходят вверх-вниз, вверх-вниз… лучевая мышца все надувается и надувается, достигая невиданных размеров… Второй подход, третий. Сейчас все взорвется и куски моих рук разлетятся по залу. Вспоминается мать.

 

Я иду домой, со мной вместе – осень. В сквере на скамейке сидит еще одна старуха, только эта с весами. У меня дома – четкие, электронные, а у нее – истертая ногами рухлядь. Ни разу не показала она точный мой вес, но мне жаль ее, и я продолжаю взвешиваться. Сегодня она открывает мне тайну.

– Видишь блокнот? – спрашивает она, двигая гирьку. – Я все-о про тебя записываю, а не только вес. Вот смотри: 22 июня, весёлый, ел пломбир. 2 августа, грустный, без огонька в глазах, чесал щёку.

– Зачем вам? – спрашиваю я.

– А как же? Будешь помирать, захочешь всё-о узнать. Вот ткни наугад в любое число.

– Ну, пятое.

– Чего?

– Ну, апреля.

– Этого года?

– Того.

– Так. Не могу сказать, это личное.

 

Прихожу домой и очень сильно думаю о том, что же делал 5 апреля того года. А, ездил на дачу.

 

 

Ветви

 

Ветви… Влажные голые ветви… Сырые, с каплями… На них можно смотреть часами. Сквозь сад, сквозь окно. Скоро все тут зазеленеет, покажет плоды. Но пока что – апрель.

 

Кто-то из моих вчера приезжал натопить печку, и сегодня утром – она еще теплая. Едва теплая, но теплая. Мы с тобой стоим, прислонившись спинами к ней. Конечно, ее нужно снова топить, но мы так боимся потерять это зыбкое тепло, что не отходим от нее. Наконец я иду в совершенно холодную комнату, чтобы переодеться в холодную одежду. Вздрагиваю несколько раз и говорю: ухх. Потом топлю печь и через два часа все забывается: одежда, влага, ветви…

 

 

Отношение

 

Иван Александрович заболел, его увезли в больницу. Я знаю о нем благодаря рассказам матери, хотя и ей он – никто. Просто повод лишний раз намекнуть на тонкость нашего существования.

– А что с ним было? – спрашиваю я, хотя не хочу знать.

– Просто не успевал за современным ритмом жизни, – говорит мать. – Странно, ведь он всегда ел мед, делал гимнастику.

 

Об этом я уже не спорю. Об этом – об отношении матери к болезни. Что бы ни произошло, ей всегда это странно. Всегда находится не соответствующее болезни противоречие. «У Веры Васильевны прихватило сердце. – Удивительно, ведь она любила калину, никогда не пропускала крещенские купания. – Но ведь восемьдесят семь лет. – Но ведь и калина!»

 

Я не хочу, как Иван Александрович. При всей моей силе, скалистости я боюсь больниц. Что мне там делать? Хорошо, если там отыщется врач с тайной страстью к спортзалам. Но, насколько я знаю, они больше циники, чем атлеты.

 

 

Несколько букв и движений

 

Часто думаю о словах… Почему так получается, что какие-то из них совершенно недопустимы, а какие-то ничего. Хоть в церкви их выкрикивай.

 

Вот, например, «х*й». Почему ему так не повезло. Почему именно эти три буквы сошлись в таком порядке, что теперь нельзя? Столько лет это тянется и конца не видно.

 

А вот, например, «телевизор». Безобидно же. Но мне всегда интересно, возможно ли такое, чтобы невинный телевизор превратился в запрещённое слово. Сколько времени на это понадобится? Ну, допустим, появится в Москве или Америке жестокий насильник или расист. И будет называть так своих рабов, которых станет держать в подвале гаража. Чтобы они там размножались и кололи какие-нибудь камни, добывали уголь.

– Вот мой телевизор работает, – будет говорить он, подразумевая раба. – А перестанет работать, я его выключу.

 

Ну, то есть понятно. Станет тогда «телевизор» как «х*й»?

 

Или, допустим, жесты. Кто решает, куда там можно руку выкидывать, а куда нельзя? Если я случайно вскину руку и так сына поприветствую – меня надо сразу в автозак? Или опять-таки – какой-нибудь диктатор, злой и неприятный, возьмёт и захватит власть в своём государстве. А толпа приспешников будет его приветствовать воздушным поцелуем. Потом диктатора, конечно, разбомбят, и, конечно, могучие русские, а с воздушным поцелуем что? Как его дальше дамам посылать? Пошлёшь, а она в истерике забьется, заголосит:

– Уберите! Уберите этого люфткюссера[1]! Знала бы, не пошла бы с ним в кино!

 

Очень часто об этом думаю. И не знаю, что дальше думать, хоть бы со знающим человеком перекинуться.

 

 

Водопровод

 

Солнечный день, а у меня струйка воды в ванной – толщиной со что-то невероятно тонкое. Дом старый, трубы того же возраста. Ржавчина лакомится ими изнутри. Плюю на прекрасную погоду, вызываю водопроводчиков. Может, просто не хочу сидеть один, когда солнце в таком настроении. А может, хочу воду потолще. Чтоб хлестала.

 

Приходят двое. Колотят молотком по трубам, ржавчина дрожит, но не сдаётся.

– Надо резать, – вздыхает главный водопроводчик, капитан дальнего плавания среди водопроводчиков. Сколько труб он открыл, бороздя квартиры. Его юнга приносит «болгарку». Свист перерастает в металлический виз-з-з-з-з-зг.

– О-хо-хо, – победно трясет трубой над головой старший. – Вот она, бл*дина!

 

Мне вдруг ужасно хочется на воздух. Я подхожу к ним со спины и говорю:

– Погода какая хорошая, пойдёмте гулять.

Они соглашаются, я одеваюсь, они и так одеты достаточно.

 

Мы выходим в сквер. Для осени солнце, ну, выдающееся. Наверняка вечером по телевизору (пока еще можно говорить это слово безнаказанно) красивая девушка скажет, что сегодня на Земле зафиксирован температурный рекорд, унесший порядочно жизней. Но сейчас это не важно, так не важно.

 

Мы берёмся за руки, идем по скверу. Вот какие у меня водопроводчики, как сыновья. В кино они трахают людей, а мои вон какие. Смелые, честные, даже газировки не попросят. Теперь уже могу признаться: да, действительно, это был мой план. Пригласить кого-то, чтобы не пропадать одному. Кого-то, кто заменит мне сыновей.

 

Но кого приглашать? Врача? Придется имитировать приступ. Пожарных? Сегодня и так температурный рекорд, зачем лишние костры. Поэтому я прошу соседа сверху, чтобы он залил трубы уксусом, отбеливателем и напихал туда книг Ремарка. Расчет верный – к утру воде, этой живительной и умывательной влаге, практически некуда деваться. Ее душит со всех сторон. Приходят водопроводчики, и мы проводим чудесный день в сквере. Газировку я все-таки им покупаю.

 

Чудесный-то он чудесный, но, вечером я прямо чувствую, что something in the way. Где я это услышал – не помню. Но, кажется, для этих случаев something in the way и придумано.

 

 

Доктор

 

Я сижу у врача – вот тебе, бабушка, и something in the way.

– Раздевайтесь до пояса, – говорит он.

– Снизу или сверху? – шучу я. Врач не смеётся, говорю же: они циники. Как мне сейчас нужен его смех, но смеха нет.

– Снизу, – говорит он.

 

Выглядит он так себе: я хочу видеть врача, который сам не нуждается в помощи. А этому я бы вправил ногу и покормил.

– Нагнитесь, – говорит он. Я мужчина и никогда прежде не слышал такого от мужчины. А услышал бы – не подчинился. Тут же – то ли кабинет располагает, то ли врач хиловат, чтобы одолеть меня, пусть даже сзади, – я слушаюсь. Доктор вращается в моих кругах, что-то ищет.

– Увеличено, – говорит он, – у вас простатит.

 

Он пишет, я сижу грустный. Среди чернильных пружин и рытвин на листке выделяется: простатит. Лучше бы он его написал неразборчиво, а лекарства – попонятнее. Но нет – сияет только простатит.

– Это свечи, – говорит он, – это лекарство в капсулах, это БАД, по желанию. Две недели принимаете, потом показываетесь мне. Завтра сдайте кровь.

Я шучу уже печально, как поэт-фаталист:

– Всю?

 

Капсулы ещё ничего, БАД – вообще милое дело. Со свечами сложнее. Мне и неловко и смешно. Лежу в темноте, свеча освещает мою внутреннюю темную комнату. А я смеюсь: как нелепо она туда попала.

 

Через две недели я снова у врача. Он словно истаскался за это время, глядит осоловело. Как будто все две недели слушал сквозь стетоскоп тягостные русские романсы:

 

Играя, точно кот с верёвочкой,

Глядя в промежность моих глаз,

Вы называли меня Щелочкой

И поимели много раз…

 

– У вас сахар восемнадцать с половиной, – говорит он.

– А сколько надо? – спрашиваю я.

– А надо – шесть.

 

Не знаю, как сказать something in the way в настоящем времени, но это должно быть то самое. Выхожу из поликлиники, смотрю в небо, там самолет. Мальчик на скамейке шепчет:

– Ну, упади, ну, пожалуйста.

 

А мой – уже упал.

 

 

Всё перемешалось

 

Я надеваю бежевый плащ, завязываю его поясом. Ботинки уже на мне, значит, пора садиться есть яичницу. После сразу – чистить зубы и спать. Я просыпаюсь маленьким, ещё школьником. Сотни раз бы так просыпаться, не устанешь. Бабушка ведёт меня в детский театр. Постановка называется «Дом хранит тепло мочи». Дети плачут, нам жаль убитого героя. Его настигает стрела из лука, он еще делает усилие и говорит, опершись на дуб:

 

– А ведь была бы отличная жена… или нет.

 

Мы с бабушкой идём в универсам. У прилавка много других людей, есть также и бабушки. Но я легко отличаю мою – по смешной беретке и лиловой дубленке. Все кричат, ругаются: значит, что-то «дают». Вдруг бабушка отделяется от толпы и подходит ко мне. Попутно она сует пакет с мандаринами в более большой пакет, с которым ходит по магазинам. Но в кассу мы не ходили, получается, более большой пакет теперь – для воровства?! Что же это – бабушку ждут лагеря? Я буду плакать, пережевывая мандарины, а она, седая и растрепанная, будет идти навстречу ветру где-то в Сибири. И нам не дадут свидания, ведь налицо указ «семь-восемь». Я видел картинку в книжке: крестьянин режет серпом народный колосок, а за спиной его стоит милиционер. Вечером я в слезах рассказываю дедушке: он чуть не давится мандарином – так смеется. Может, он давно хотел пожить один и теперь радуется, что бабушку поведут?

 

Все перемешалось, ничего не понятно.

 

 

Больница

 

Выходит, я как Иван Александрович. А как не хотелось.

 

Из поликлиники меня увозят на скорой, такой порядок. Фельдшер еще заполняет бумаги в поликлинике, а я стою у скорой. Дверь открыта, водитель как будто приглашает меня. Сам он курит на снаружи и садиться за руль не спешит.

 

Фельдшер всё ещё заполняет, а около меня останавливается женщина с раздутой щекой.

– Что ж такой неухоженный, – говорит она, – потому и болеешь. На лице ни пойми что, штаны рваные.

 

Я пускаюсь в объяснения, говорю, что так носят: и на лице, и на ногах. Она не верит, не соглашается, попрекает войной, намекает на расстрел. Повторюсь, лицо у нее разворочено, искорежено, словно вышеназванной войной, но мое положение ей сейчас несказанно ближе, в него она войти торопится – до себя ли ей? Наконец, появляется фельдшер, мы уезжаем, включается сирена.

 

Сирену, оказывается, внутри совсем не слышно. Я думаю, что если бы не несчастные стонущие больные или окровавленные полутрупы в салоне, водитель и фельдшер вполне с легчайшим сердцем могли бы вести светскую беседу. Впрочем, я не стонущий и не окровавленный – чего это я.

 

Я сижу в оранжевом кресле, меня пристегнули. Справа оранжевая кушетка, ремни, затертый пол. «Никто не стремится облегчить больному жизнь, – весело думаю я, – уж попал сюда, так вот тебе и обстановочка».

 

Сирена свое дело знает: мы в больнице уже через полчаса. Приключения продолжаются: меня сдают на руки врачу больницы и сажают в коридоре. Прямо перед больничной часовней. Это интересно: слева вход, куда свозят найденных на улице бродяг, покрытых язвами, а прямо передо мной – храм божий.

 

В коридоре суета, постоянно прибывают больные. А за стеклянной дверью часовни – покой. Пока что не вечный. На двери висит листок: «Добро пожаловать на недели Луки Крымского». Я чувствую некоторое раздражение. Стремление к прогрессу, наука, жизнь Ницше, слова Гагарина, а тут – не желаете ли к киоту?

 

Вспоминаю, как давно я не ел. А в это время стальные хоботы исполинских комаров качают из меня кровь, ненасытные разверстые чаши глотают мочу. Мне остается разве что кал.

 

Меня колют в живот инсулином, кормят винегретом с селёдкой, гречкой с неживой котлетой и селят в палате. Там еще двое. Интеллигентный старик, отвернувшийся лицом к стене, и лысый маленький толстяк, который постоянно говорит по телефону.

– Я вам дам просраться, – обещает он. К концу разговора выясняется, что его собеседник – дочь.

 

В детстве я думал, как там оно – в больнице. Теперь ничего, привык. Лежу две недели. Завожу любимую медсестру. Она так тычет в руку иглой, что рука надувается, как на скамье Скотта. Я зову медсестру: крик, страх. Она не паникует: столько рук испортила – опыт. Просто заменяет одну мою руку другой.

 

Мимо женских палат проходить страшно. Там кричат, спорят. Ко мне заглядывает мысль, что больница, тюрьма, поезд и командировка – явления одного порядка. Везде переодеваются в неэлегантное, вытирают сальные пальцы об одежду.

 

Сижу в коридоре, у дежурной сестры горит лампа на столе, она что-то усиленно и строго пишет. В одну из женских палат идет толстая женщина в махровом халате. Сестра отвлекается и говорит мне:

– Наша Лягушечка пошла.

– Почему Лягушечка? – спрашиваю я.

– А ты поговори с ней как-нибудь, узнаешь.

Тайна, интрига, и где – в больнице!

 

Следующей ночью мне опять не спится. Дежурит уже другая. Выходит Лягушечка, подсаживается ко мне. И говорит с ужасными паузами:

– Я все купила… (пауза)... буженину… (пауза)... окорок…(пауза)... колбасу… (пауза в полминуты, как перед чем-то важным)... виноград и… (пауза)... лягушечку.

Сегодняшняя сестра не признает загадок: Лягушечка после инсульта и многие слова забыла, вместо них – лягушечка.

– Мы страшно с ней мучаемся, – говорит сестра, – когда надо узнать: целую она таблетку приняла или половину или вообще выкинула. Лягушечка – и все тут.

 

Две недели – и я на улице. Еду в автобусе, немытый, голодный. Читаю «нельзя-список»:

  • спортзал нельзя,
  • сладкое нельзя,
  • жирное нельзя,
  • курить нельзя,
  • пить нельзя.

 

Это просто экстракорпорально, как говорил кто-то из врачей. Какая-то антиутопия для одного человека. Всем все можно, а мне ничего нельзя. Не жизнь, а лягушечка.

 

 

Любовь

 

Почему в наших школьных раздевалках нет душей? Я видел в американских комедиях, там есть. Парные даже есть. И там непременно происходят убийства. Но можно ведь и без этого. Сиди и не убивай – как хорошо. А тут после лыж приходишь, а потом – история. А ты и так как какой-нибудь Иван Потный IV…

 

Сейчас, правда, весна: лыжи в прошлом. Я переодеваюсь на урок и понимаю, что забыл форму. Придётся идти так, в одних кроссовках, голым. Я показываюсь в спортзале, весь класс уже там. Все оборачиваются, но не удивляются: я не первый раз забыл форму, привычно уже.

 

Мне очень нравится Люда Кирсанова. Это потом она вырастет в одутловатую многодетную мать, а пока у неё свежая белая кожа, ласковая улыбка. Она кидает какой-то мяч. Могла бы и чью-то голову, я все равно вижу только кожу и улыбку. И еще глаза. Татарские, карие. Я приближаюсь к тому, что вижу.

 

– Люда, я люблю тебя, – говорю я.

– А почему? – говорит она. Да, к женщине без доказательств лучше не соваться.

– Поехали сегодня кататься на лодке, – прошу я.

– А куда?

– В Голубеевку.

 

Голубеевки никакой нет, я её выдумал. Есть Песцовка или Свинорье – что-то, в общем, не романтичное, чем не заманишь. А Голубеевка – это полет, это наклоненная вправо головка, это белая фата, свадьба.

 

После ненавистной алгебры мы едем. На лодочной станции никого нет: только влюблённый я и Люда. Старик заводит нас в крохотный домик. На стене сети, на столике аквариум, в котором – закрытая банка шпрот. Он берёт плату, отвязывает лодку, даёт нам хлеб и вино. Люда поднимает полы лёгкого ситцевого платья, сине́е неба, и шагает в лодку. Я сажусь за вёсла. Старик отталкивает лодку.

 

Я давно не голый. На мне белые свободные брюки, синяя рубаха, на голове – канотье с синей лентой.

 

– Ничего я?.. – спрашивает Люда, приподнимая бутылку вина. Я киваю:

– Пей.

Она сидит на носу лодки, откинувшись назад. Отламывает хлеб, ест.

 

Вёсла мокрые, тяжелые. Я гребу недалеко от берега, там где ивы. Светит солнце. Люда кладет ногу на борт лодки, платье расправляется, оно похоже на О с оборками, упавшее набок. Из О торчат ноги, я аккуратно смотрю, чем они оканчиваются. Секунда – и мне всё понятно, как будто факел пронесли в миллиметре от глаз. Там – голодный рот птенца, томившегося в гнезде в тягостном ожидании матери. Он раскрывается, просит червя.

 

Люда перегибается за борт.

– Смотри, – говорит она, – лодка называется «Вожделение».

Я так люблю её, что даже не могу отозваться толком. Заедаю ответ хлебом.

– Похоже на параграф из биологии, – говорит она, – «Вошь. Деление».

Я так люблю её, что готов смеяться и над этим.

 

 

Куда вы все?

 

На улицах столько людей. Всем куда-то нужно. В дождь, в снег, в шторм – всё равно. Если бы Ганс Бекерт, насвистывая, появился в городе, в любое время суток нашлись бы для него маленькие девочки.

 

А вон трое человек вышли из машины и стоят, курят, обсуждают что-то. Через каких-нибудь сто лет никто не будет знать, о чем они говорили, почему стояли без пальто в холодную погоду. Но сейчас это еще важно.

 

 

Ребёнок

 

Мне надоедает смотреть «Прощальную облаву майора Сутягина». Передо мной уже сорок восьмая серия, а развития нет. Я надеваю куртку и иду гулять.

 

Меня останавливает ребенок в сквере. Он – с меня ростом, то есть метр восемьдесят. И при этом ребенок. Но со следами вчерашних излишеств алкоголя на лице. Возможно, поэтому, он не на детской или спортивной площадке, а здесь, на дорожке сквера.

 

– Я так одинок, – говорит он. Я хочу утешить его, но он улыбается:

– Нет, нет, не подумайте, я счастлив. Я вижу все сверху, и мне не грустно.

– Что такое? – спрашиваю я, заметив, что он вдруг все же погрустнел.

– У Австрии опять плохие отношения с Пруссией, – говорит он. – Наверное, войны не избежать. Да, думаю, будет война.

– Семилетняя? – спрашиваю я. Он смеется:

– Однолетняя. Куда там – семь лет? Вы видели, чтобы сегодня что-то работало или длилось семь лет? Все – однолетнее. Вот, помню, когда я был маленьким…

 

Он машет рукой и уходит. Видно, он все-таки расстроился. Интересно, что он хотел сказать? И какой он был – маленький?

 

 

Работа

 

В спортзал теперь нельзя: ни заниматься, ни работать. Значит, нужно искать что-то полегче, без гантелей. А какую работу я бы хотел?

 

Всегда мечтал быть таксистом. Можно далеко уехать, и собеседники интересные. Вот мужчина: он знает всех наших генералов, служил в Афгане, придумал несколько поп-групп, подсказал Ельцину не носить усы, собирает африканские маски из журнала «Жаркие страны». На его место садится женщина. Она – из второй семьи одного очень влиятельного мужчины, вроде бы даже князя. Князя П. У них непростые отношения, она манипулирует им, вертит как хочет. Он умоляет ее быть с ним, готов развестись. Она великодушно запрещает: в той семье у него дети. Вдруг он звонит ей, я слышу его голос в трубке. Говорит, что с квартиры, которую он ей снимает, придется съехать, а кольцо – сдать в магазин и вернуть ему деньги. Заканчивается тем, что она орет в трубку:

– Пошел на х*й, пошел на х*й.

Вот и выясняется настоящее имя князя: князь Пошел-на-х*й.

 

Ещё хочется стать диджеем на радио, ставить только любимую музыку. Приходится признать, что это будет радиостанция крайне узкой направленности. Сорок раз на дню будет играть одно и то же.

 

Устраиваюсь охранником в магазин одежды. Мой напарник – он же начальник охраны – мужчина лет пятидесяти. Он называет меня Серёжей, хотя меня так не зовут. В армии у него был друг Серёжа, который героически погиб, съев на спор двухлитровую банку мёда. С тех пор все, кто как-то близки ему, – Серёжи.

 

Он учит меня.

– Сейчас такое время: всё быстро, всё – туда-сюда и уже там! Поэтому надо стараться делать два дела за один ломтик времени. Сделаешь три – ты уже на денежном коне. Учись делать как я. Допустим, здесь, на работе. Ссышь: одной рукой держишь, другой – наливаешь фильтр. Туалет тут маленький, длины рук хватит. Сделал что-то раньше – помоги второй руке. Я так уже две премии заработал.

 

В магазине – хорошо. Днём в будни покупателей мало, можно ходить вдоль пиджаков, думать. Я думаю о том, почему, например, для плавания специальная одежда есть, а для чтения – нет. Для рыболова есть, а для учителя – нет. Как удобно было бы, например, существуй одежда для писателей. Оделся, сел и пишешь. И все получается. А они пишут чёрт знает в чём и выходит такое же. Хотя я почти не читаю. Слышал, что так говорят.

 

Вечером приходит уборщица, и я сижу с ней, пока она убирается. В магазине больше никого нет. Завтра у меня утренняя смена, мне нужно закрыть магазин. Я смотрю за прилавком, иду в примерочные. Уборщица – там, меряет красивое бежевое бельё с кружевами. Она не видит меня, тогда как я её – всю. Она похожа на головку чеснока со стеблем-стрелкой. Тонкий суховатый верх, кринолиновый низ и пучок черных корешков-волос. Она замечает меня в зеркале. Камер в примерочных у нас нет, поэтому только я вижу её. Только я подхожу к ней, только она встаёт на колени. Потом она одевается, я застёгиваюсь. Теперь я вижу, какая она страшная. Бельё её уже не красит.

 

 

Мужчины

 

Мы с моим одноклассником идём к нему. Мы здорово сдружились во второй четверти и даже украли у его отца сигарету из пачки. Пришло её время.

 

У него дома никого нет. Прямо с порога мы включаемся в игру.

 

– Олечка, – говорит он, – забери у нас пальто.

И сам быстро прячет наши цветные непромокаемые курточки в шкаф.

– Подавай обед, – приказывает он. – Мне отбивную с жареной картошкой, коньяк и кофе. А нашему гостю… Что вам?

– Пожалуй, тоже отбивную, – говорю я, – только с рисовым суфле. И коньяк, да. А на десерт – клубнику со взбитыми сливками.

 

Мы с аппетитом едим щи из кислой капусты с чёрным хлебом, потом сардельки с гречкой, солёные огурцы. Наконец, дождавшись, когда чай остынет, разливаем его в прозрачные стаканы.

– Коньяку? – учтиво спрашивает мой друг.

– Немного, – говорю я. – Мне сегодня ещё на ипподром.

– Как насчёт сигары?

– С удовольствием.

 

Одноклассник достаёт сигарету из тайника под холодильником, приоткрывает окно.

– Чтобы сбить дым от камина, – поясняет он. – Олечка, прикури-ка нам.

Спичка, сигарета «Ростовский дымок», стаканы с чаем – джентльмены отдыхают после обеда.

– Представляете, какая история случилась со мной, – говорит мой друг, – вчера в лавке я покупал коньяк и у меня полюбопытствовали насчет паспорта.

Я смеюсь. Это же очень смешно: просить паспорт у человека, которому очевидно далеко за двадцать.

– И что же вы? – спрашиваю я.

– Показал смеха ради, – говорит он и лезет в карман, достаёт паспорт, на который ухлопал сегодня весь урок природоведения.

 

– А что Виолетта? – интересуется он, глотнув коньяка и затянувшись сигарой.

– Вчера приходил кузнец, перековали ее. Оказывается, она хромала из-за плохой подковы.

– Не рискуйте так, голубчик, – советует он, – этак вы пустите её галопом, а она подвернёт ногу.

– Ну, теперь-то всё в порядке.

 

Коньяк выпит, сигара выкурена, окурок летит за окно.

– Позвоните мне вечером, после ипподрома, – просит мой друг.

– Зачем? – не понимаю я.

– Я не записал домашнее по чтению, – на секунду превращается он в первоклассника.

– Я пришлю с лакеем, – говорю я, но мы уже не взрослые, мы саморазоблачены и долго смеёмся.

 

 

Из далёких краёв

 

Я держу в руке упаковку с лекарством. Какая она красивая, оранжевая. И приехала откуда-то: не то из Норвегии, не то из Швеции. Откуда-то, где рыбаки удят рыбу, а после – идут в свой любимый крохотный ресторанчик на берегу и меняют улов на стаканчик-другой крепкого душистого рома. Немного рыбы они уносят домой, своим жёнам, которые жарят рыбу, а рыбьи глаза перемалывают, превращая в лекарство: прозрачное и невесомое. Сыновья рыбаков вырезают и клеят коробки из плотной дорогой бумаги, дают лекарствам названия. Оттого они и называются так по-детски трогательно, невинно: «Снадобье из Стокгольма», «Норвежский сказочный шприц».

 

А горькую таблетку еще надо постараться найти.

 

 

Чем мне заниматься

 

Без физических упражнений не по себе, поэтому утром, перед работой, выхожу на спортивную площадку около дома. Да-а… Разочарование в чистом виде: льётся на голову словно дождь. Тяжёлая штанга и брусья… Как мужчина и женщина, как яичница и божий дар. Короче говоря, не сравнить!

 

Штангу берёшь уверенно, у неё рифленый гриф. Как он ложится в ладони. Холодный, мужской. Он и без «блинов» – самостоятельное оружие. А брусья… Какие-то рельсы, которые уносятся неизвестно куда. Сел в электричку, а куда она едет? Может, в Кубинку, а может, в тоннель. Ненадежно, легковесно…

 

И что теперь делать? Пробую бассейн. Достаю справку, покупаю шапочку, очки. Сколько правил в бассейне! Вымой это, вымой другое. А стайки старух в мексиканских шляпах, которые пришли поговорить?! Они сбиваются в углу. Я ныряю под воду и вижу их ноги. «И жуткой ножкой ножку бьет...» Нет, спасибо, бассейн, дальше мы поплывем каждый своей дорожкой.

 

Еще посижу дома, подумаю. Может, велосипед? А, пропадите вы все, штангу вы мне не замените.

 

 

Иммерсивный театр, иммерсивная жизнь

 

Девочка из магазина одежды дарит мне билет в театр. Её возлюбленный, которого она раньше называла «милый романтичный Женя», уличён в неверности. Вроде как он читал Заболоцкого девушке из другого магазина одежды, а такое не прощается. Я советую подождать, возможно, Женя просто перепутал магазины, девушек. Сейчас ведь все так похоже. Девочка почти плачет. Чтобы не расстраивать ее еще круче, я беру билет.

 

– Спектакль иммерсивный, – говорит она. Я киваю: еще бы. Отхожу к примерочным, лезу в интернет. Иммерсивный… иммерсивный… Значит, не просто сидишь, а ходишь и сам участвуешь. Заодно читаю про спектакль. Автор – польский драматург Дубняк Пильдецки, лауреат… первооткрыватель… не признает авторитетов… поклонник Островского. С успехом катается по миру с этим спектаклем. Называется «Вторая треть жизни, что озарена Луной». Здорово!

 

У меня выходной. Долго сплю, ем, глажу белую рубашку. Садится прекрасно: за время болезни я немного подтаял. Жаль, нет галстука. Хотя – кто бы его мне завязал.

 

Спешу в театр. Внутри все сумрачно, темно-сине, как ночью. Из-под потолка тускло светит прожектор. Догадываюсь: это же луна. Иду по указателям. В первой комнате уже стоят люди. Господи, как одеты: значительно интереснее меня. Куда там белая рубашка, она – прошлый век. Тут и шейные платки, и береты. Стыдновато стоять рядом.

 

Выходит человек в костюме эмбриона. Просит всех разобрать маски и таблички персонажей. Мне достается журналист. В маске как-то полегче, хоть я и не журналист в обычной жизни. Затем эмбрион говорит:

 

– Сейчас мы в первой трети жизни. Наш путь лежит сквозь нее ко второй трети. Как мы пройдем его – зависит от вас. А теперь, поднимите руку те, кто считает себя непохожим на других.

Все, как один (и я тоже), поднимают руки. Эмбрион говорит:

– Сорок два. Сорок два непохожих друг на друга человека. Это уже что-то. Пойдемте.

 

Мы идем в следующую комнату. Это родильное отделение. Лежат мамаши. Мы стоим молча, наблюдаем. Они делятся планами, именами, мечтают. Среди них лежит одна отказница. У нее намазано черным под глазами, черная подушка, нет стакана воды на столике у койки.

– Некому подать, – значительно шепчет девушка из толпы зрителей, стоящая передо мной. Ее спутник кивает: да, да, тонко, но уловить намек можно.

 

Все зрители возбуждены и активны. Они задают вопросы согласно своим ролям. Эмбрион доволен. Я думаю, а что если это сам Дубняк, драматург?

 

Нас два часа мотает по разным комнатам: у меня так и не складывается цельной картины. Что за Луна, что она там освещает? Я в прошлом бодибилдер, а теперь охранник, страдающий от диабета: мне не понять этих театральных находок, лабиринтов. Зачем я согласился сюда идти? На фоне моих мыслей очередная мать в очередной комнате в исступлении набрасывается на нашего ведущего – эмбриона. Она хватает его за горло и кричит:

– О, великий. Что бы дала я, чтобы обладать тобой?! Все, все! Лети в пропасть мой муж, сгорай в огне безразличия моя собственная жизнь, а ты – иди ко мне. Твои крохотные скрюченные объятья да станут моими.

У эмбриона течет кровь, кажется, ненастоящая. Все аплодируют неистово, неправдоподобно. Эмбрион кланяется, в комнату набиваются все актеры, мы снимаем маски. Все по очереди жмут руки. Отказница без стакана воды жмет мою. Рука у нее теплая, живая, я неожиданно для себя целую ее в щеку и говорю:

– Поздравляю.

 

Последним идет эмбрион. У него рука ледяная. Он укоризненно говорит мне:

– А вы совсем не участвовали, больше смотрели со стороны.

– Да я первый раз, – говорю я. – Не включился еще.

 

На прощание нам раздают приглашения на следующий спектакль. «Методом пробок и ошиб...». Билеты на него идут со скидкой. «Да я первый раз, – повторяю я про себя, – и уж точно в последний».

 

Наутро рассказываю девочке из магазина, как все прошло. Она тоскует, что не пошла: ее Женя действительно перепутал ее с другой, и они снова вместе. Отдаю ей приглашение на «Методом пробок и ошиб...» Она радуется.

 

 

Поле, усеянное писсуарами

 

Я вижу поле. В нем не шелестят колосья, не ревет трактор. Оно устлано асфальтом и растут из него – писсуары. Их сотни. Они блестят на солнце: белые, бесстрастные. И вроде бы я не нуждаюсь в них, но один только вид их переворачивает во мне все, и я уже хочу. Стремлюсь. Выбираю.

 

Я бегу по полю: который мой? Который примет меня, приютит? Я замечаю номера на них. Пробегаю мимо две тысячи девятнадцатого. Остается за спиной три тысячи сто сорок седьмой. Поле кончается.

 

Начинается шоссе, с писсуарами, куда без них. Длинное, оно летит вдаль, насколько видно глазу. Я уверен, что и за горизонтом оно не прекращается, продолжает полет. Я бегу быстрее. Наконец чувствую, что дальше бежать не могу. Я останавливаюсь, расстегиваю брюки. Чувствую, как тело расстается с влагой, она пульсирует сквозь тело у меня в ладони.

 

На горизонте появляется человек. Он быстро-быстро идёт в моём направлении. Я чувствую, что ещё не готов прерваться, что моё предприятие еще не окончено. А человек всё идёт, спешит. Уже можно разглядеть его. Он одет как я, как будто тоже работает охранником. Черные брюки, светло-серая рубашка. На его лице написано непреодолимое желание. Он кусает губы, сует руку в карман, чтобы сжать свои намерения. Какой путь проделал он – неизвестно. Но точно – изнурительный. Ах, как хочется ему остановиться.

 

Он переключается на бег. И не на бег даже, а на нервные прыжки. Как резиновый мяч, который швырнули под гору. Он начинает тихонько, а потом все громче стонать:

– А-а-а-а-а. А-а-а-а-а-а-а-а-а-а.

 

И вот он – рядом. Достигает соседнего писсуара, рывком обнажает меч, мы соприкасаемся плечами. Нам обоим неудобно.

 

– Ффффффффффффффффффффф. – Я уже не понимаю, откуда доносится шипение. И только бескрайние ряды писсуаров обступают нас белой рекой...

 

 

Племянник

 

На целый день мне подбрасывают племянника. Он пробудет до вечера. В руках у него – толстый торт, политый всеми сладкими густыми жидкостями, известными кондитеру.

– А тебе нельзя, – говорит он, – я знаю. А мне можно. Давай попьем чаю.

 

– А почему тебе нельзя? – спрашивает он. Я объясняю. Он радостно реагирует:

– Получается, ты прокаженный. Сейчас столько всего сладкого, ммм. Торты, пирожные, колечки, эклеры, печенье с шоколадом и карамелью, макаруны, мармелад, батончики, вафли…

Он перечисляет несколько минут. Я пытаюсь отвлечь его.

– Что вы проходите в школе? – спрашиваю я.

– Школа, – отзывается он скептически, – кому она нужна? Школа готовит нас к жизни в мире, которого не существует.

– С кем ты дружишь?

– В мире мало дружбы. И меньше всего – среди равных.

– Почему тебе не нравится в школе?

– Да потому что тот, кто не может располагать двумя третями дня лично для себя, должен быть назван рабом.

– Как же ты собираешься дальше жить в этом мире?

– Не знаю. Знаю только, что мир – это пепельница. Мы сгораем и сворачиваемся, как сигареты. Чем больше мы страдаем, тем охотнее наш пепел смешивается с грязью…

 

Разговор не получается. Я включаю ему телевизор и усаживаю в комнате. А когда захожу, чтобы позвать его есть голубцы, он делает вид, что совокупляется с дверным косяком. При этом он поет:

– Можно и козлу, можно и ослу, можно водолазу, можно унитазу, можно и пчеле, можно и метле, и девочке, повешенной на стекле. Всем можно торт, всем можно торт, кроме тех, кто временем в пепел растерт…

 

Вечером я с удовольствием сдаю его мысленно растерзанное тело матери.

 

 

Обёртка

 

Все обернуто в десять слоев. Хочешь сладкого – разорви пакет, разверни обертку, сними фольгу и еще полупрозрачную бумажку. А я хочу немедленно, хочу сейчас, не раздумывая: развязывать пакет или разорвать.

 

На людях пальто, шарф, свитер, рубашка, нижняя майка… И это только одежда… До веселого сумасшествия не докопаешься. Пока раздерёшь на человеке все налипшие слои, уже и старость, пора уходить из гостей.

 

Мне хочется сразу. Чтобы войти, а женщина говорит: знаешь, какая я весёлая, бери меня. Или мужчина: я алкаш, но, клянусь, завтра я стану джентльменом.

 

Лети к чёрту, упаковка. Продайте мне голый захватанный кусок сыра, я даже не буду обрезать корку. Долой картофельные очистки, не война все-таки. Будем есть сочный сырой восхитительный картофель. А пакет – пусть летит за окно. Дворник же должен хоть чем-то заниматься.

 

 

Серёжа, трахай!

 

Примерочные в магазине опять становятся придорожным отелем. В том смысле, что там опять – любовь. И даже уборщица та же. Только теперь она не стоит на коленях, как тогда, а извивается поверх начальника охраны. Он же сидит на низеньком табурете, на который все ставят ноги, чтобы подвернуть джинсы, или садятся, утомившись от наплыва вещей, которые померили.

 

Я смотрю несколько секунд. Потом понимаю, что продвигается что-то не самое благородное. Уборщица настойчиво повторяет:

– Не надо, не надо, не надо.

Вдруг я вижу, что лицо её – перекошено. Не так сладко ей приходится, как она готовилась. Её план настолько исковеркан, что она сначала тихонько, а потом и громче вскрикивает:

– Помогите!

 

Я врываюсь в примерочную. Торговый центр почти пуст, и мне кажется, что мы втроём слышны на всё здание. Начальник охраны и рассержен и воодушевлён в одно и то же мгновение. Он по-прежнему зовёт меня Сережей.

– Сережа, трахай! – приказывает он мне. От богатства происходящего я не понимаю, что он хочет. Перебираю смыслы прозвучавшего глагола. То ли я должен присоединиться, то ли огреть уборщицу по некрасивой голове, чтобы он довершил преступление.

 

Туман застилает сознание. Я это или не я выдёргиваю табурет из-под них? Скорее всего, я: на меня же орёт начальник охраны уже через полминуты, как только соображает, что произошло. Осуществляется неприятная сцена.

 

– Когда я говорю «трахай», ты должен спрашивать «как сильно». Когда я приказываю, ты не должен думать, ты должен выполнять приказ, – кричит он. Вроде и просто, но я начинаю спорить. Ввязывается уборщица. Оказывается, она хотела через меня заполучить начальника охраны. Он подходит ей по возрасту, и в остальном симпатичен. Она хотела, чтобы я, как говорят, замолвил словечко. Я же, идиот, ничего не замолвил. С обеих сторон я выгляжу как ничтожество.

 

Пытаюсь выяснить у уборщицы, к чему был иммерсивный театр с её призывами о помощи. Зачем кричать, что ей не надо, если как раз надо. Начальник охраны, объясняет она, так внезапно наскочил на неё, так неверно выбрал направление атаки, что она не сдержалась. Я не могу уяснить про направление атаки.

– Ну, в жопу, в жопу, – говорит уборщица с ненавистью.

 

Меня увольняют. Сначала на словах, а завтра – отдают трудовую. Все удивляются, я с достоинством молчу. Ну, не справляюсь и не справляюсь. Пусть только три человека во всем мире знают правду. Хотя я и не хочу иметь ничего общего с оставшимися двумя. Да и со всем миром.

 

 

Дом в лесу на берегу пруда

 

Лес пока молчит.

 

На берегу пруда стоит обычный деревянный дом. Какое совпадение: все главное у человека оформлено деревом. Но я сейчас об этом не думаю. Как и ни о чем другом.

 

Трава вокруг дома почти не примята: я выхожу редко. Забрать продукты из автолавки, набрать воды в колодце, постоять у ольхи со стаканом чая. Да и автолавки никакой толком нет: есть телега, которая останавливается метров за семьсот от дома. Дальше ей не пробраться. Телега, конечно, деревянная.

 

Пруд мой – выкопал человек. Хотел строить большой кирпичный дом, но не построил. Ограничился котлованом, который со временем набрал воды. И вот уже на берегу котлована я построил свой дом.

 

В нём пусто и тихо. Есть только то, что нужно. Соль, чай, хлеб, кровать, немного отварного мяса в кастрюле, несколько книг, может, даже одна. Какая? Любимая. Вместо кровати у меня просто матрас на полу. В прихожей дрова, непромокаемая куртка, сапоги.

 

Я сижу на стуле, который тоже есть. Смотрю через окно на лес, на пруд. Даже не имею цели выходить наружу. Из дома видно все. Сейчас раннее утро и так спокойно за окном, даже так – спокойно с обеих сторон. Передо мной на столе стакан с чаем, сухарь. Я и пью, и ем, и ничего не нужно больше. В чае сегодня – молоко. Так тихо, даже часы не тикают – их нет…

 

Но сначала ко мне приходят звери. Большие заспанные ежи, шурша травой, проникают в дом. Дверь уже открыта, и они это знают. Они хотят молока, я даю им молоко. Мне не жаль, нет, только, кажется, можно было бы позаботиться и самим…

 

Потом заявляется собака. С ней надо играть, без развлечений она умрет. Или притворится мертвой, что для собаки примерно поровну. Морда у нее умная, но если б дело было только в морде…

 

Приходит лось. Он изумленно вращает головой, каждый раз удивляясь моему дому. Вроде всего пять лет назад здесь стоял густой лес, а теперь живу я. Милый мой, бери соль и возвращайся к себе, сегодня я не в настроении для общения. Ты же знаешь, где соль, не делай вид. Почему из всех лосей мне достался самый глупый.

 

Вкрадчиво прыгает заяц. Ему мало что нужно: побыть у меня, посидеть, дрожа у ног. Коры и в лесу полно, а ноги – только здесь.

 

Ненадолго прилетают бабочки. Им нужно столько всего успеть сегодня. Впереди длинный день.

 

Наконец приходят люди. Эти везде найдут. Построй я дом на дне пруда – и туда бы добрались. Чтобы что-то узнать, что-то рассказать. Взяли бы напрокат водолазное снаряжение, лишь бы понять: зачем я на дне, почему все так устроено. Сам я никогда ни о чем не спрашиваю, но рассказы льются. О себе, о жизни. Не знаю, все ли такие или мне так повезло, но ко мне ходят исключительно самонадеянные образцы. С ними должно быть хорошо, кажется им. Насекомые должны осознавать ход их мыслей. Медведи обязаны принимать их пищу. Реки, непокорные реки, должны повернуть там, где они укажут.

 

Почему?

 

Наступает вечер. Ни зверей, ни людей. Только молчаливый деревянный дом. Завтра все начнется по новой. Будут собаки, люди. Будет чай с молоком, если ежи не выпили последнее. Будет то, что называется течением времени. По-другому у меня не выходит, как бы я ни мечтал продлить беззвучное одинокое утро… До завтра.

 

 

Напиться

 

Заканчиваю читать «Прощальную облаву майора Сутягина» (ну, конечно, по телевизору тогда была экранизация), делать больше нечего. Без работы – тоскливо. Не зря говорят, мужчина должен работать. Хоть банки с места на место переставляй, но потрудись. А когда нет занятия, еще чего доброго начнешь думать. До такого додумаешься, что жить попечальнее станет.

 

Кстати, про майора Сутягина. Очень не люблю я в книжках такой прием, когда автор полкнижки пишет про одного героя, ты к нему привыкаешь, становишься ему товарищем, а потом начинается вторая часть, а герой уже сменился. Тут вообще два раза так случилось. Сначала Сутягин вел расследование: шарашил по подворотням, шнырял по притонам. Я ужасно сроднился с ним. Понимал каждое движение, принимал все ходы. Не бросил его, когда он отправился заведомо неверным путем и стал стрелять не в того.

 

Но потом началась вторая часть, уже от лица его верного пса. У меня как упало все внутри. Читал на автомате. Какие там развлечения у пса? Погрызть, потереться? Ну, конкретно у этого – увильнуть от выстрела. Все. Но даже к такому я приспособился. А тут как римская штора – сверху падает третья часть. А там! Опять от лица майора. Значит снова воскрешай те, предыдущие, чувства, вспоминай, как любил тогда. Ну, беспредел. Никогда ничего подобного не читал: а я, между прочим, всю серию осилил, шесть книжек. На обложке написано, что в следующем году уже новая выйдет. Только вот когда, год-то длинный. А ну как в ноябре?

 

Да, делать нечего. Думаю, как это я дожил до своих бодибилдерских лет и ни разу порядочно не напился. Было что-то в школе, но это так – разминка. Почему-то сейчас хочется выпить. Тем более – деньги остались от моей недолгой службы охранником.

 

Оглядываю свою жизнь и вижу, что выпить мне не с кем. Ребята из спортзала вспомнят меня, тут без вариантов, но пить не станут. Еще и отговорят. Или позвонят врачам. Пойду один.

 

Майор в книге, когда что-нибудь не ладится у него, пьет водку и неаккуратно закусывает. То есть, с водкой все понятно, но закуска все время – разная. То огурцы, а то и торт. Что брать? Бутылки в магазине стоят красиво. Как будто говорят, после двадцати трех – ни в коем случае, а до двадцати трех уж будь добр. Я беру бутылку водки на тюльпановых луковицах, три бутылки пива и уже приготовленную кем-то индюшачью ногу.

 

На улице – свежо, но приятно. Наверное, это водка сделала день таким милым. Мужчина должен работать, да, но и пить тоже. Я поработал месяц, теперь выпью.

 

Дома тоже все как-то преобразилось, повеселело. Я завтракал, но давно, поэтому отрезаю кусочек от холодной индюшачьей ноги. Она – огромна, волноваться незачем. Ее хватит. Наливаю водку в зеленоватый стакан. Ничего более прозрачного у меня не водится. Выпиваю водку, съедаю тут же индейку, наливаю в тот же стакан пива и залпом выпиваю.

 

С минуту борюсь с ощущениями. Что это? Нектар? Дары ангелов? Почему так пряно, остро, пшенично? Словно бескрайнее засеянное поле приняло меня в объятья. Повторяю все два раза. Смотрю на бутылку: в ней еще на много ощущений вперед, а мне уже почти ослепительно.

 

Не хочу сидеть и скучать. Открываю ноутбук, листаю новости. Они смотрятся сейчас так здорово, так важно. Мать обезглавила сына и привела его в школу. В Москве появились в продаже квартиры в 11 кв м. Орловский полицейский заявил о готовности обеспечить страну качественным сыром. Партия «Суверенные гаражи» зарегистрирована в Якутии.

 

Так много всего происходит, что одних заголовков достаточно. Интересно, повлияло ли отсутствие головы сына на успеваемость?

 

Водка – машина времени, уносящая тебя в будущее. Я не успеваю посмотреть телевизор и двадцати минут, как проходит три часа. Еще есть пиво, немного водки и ноги. Вдруг мне становится страшно, что все сейчас кончится. И вообще я как будто попадаю в школьную задачу. Из пункта «Ах, как здорово» в пункт «Б*ядь» (протяжно так, с видимым разочарованием: б*я-а-а-адь) вышел бодибилдер…

 

Снова ноутбук. Но буквы уже не так хороши. Читаю пост какого-то модника. «Носить в этом сезоне футболки с прорехами – значит откликаться невежеством на приглашение мировой моды...» Вот сука! А если я только что все порвал. Все футболки. Что теперь? Манипулировать мной пытаешься? О, как быстро я очутился в новом состоянии – ненависти ко всем.

 

«Прощальная облава майора Сутягина» лежит на столе и сверкает обложкой. Какие цвета: желтый, лиловый, зеленый. А верный его пес – злой, коричневый. Здорово изображено. Наверное, у них отдельный иллюстратор для пса. Мрачный, нелюдимый, коротает жизнь в лесу.

 

Обсасываю индюшачью ногу. Какой преувеличенной она мне виделась, а теперь стала костью. Как грустно. Я выброшу ее, а Земля еще миллионы лет будет вращаться с ней внутри. С костью, которую я обглодал осенью 2019-го.

 

А пива-то нет. И водки осталась капля. Собираюсь в магазин, иду в магазин, но как я там был – не помню. Я уже дома с пакетом, включаю музыку на телефоне и жирные пальцы соскальзывают вниз с экрана. В пропасть под телефоном. Где я и бутылки под столом. Так, что я там купил… Ага, водка, пиво…

 

Я просыпаюсь совершенно раздетый. Первые семь-восемь секунд мне хорошо и я начинаю верить, что я так и пронесу себя в этом состоянии через весь день. Но нет… Открываю глаза. Сверху все дрожит, снизу пляшет и в щель посередине этой тряски я смотрю на комнату.

 

Полчаса я лежу, пытаясь найти кусок тела поудобнее. Его нет. Тогда я встаю и иду в ванную. На кухне ноутбук с жирной клавиатурой, тарелка с костью, бутылки, бутылки… В пакете под столом – апельсины. Как я их купил? Беру один.

 

Карабкаюсь в ванну, включаю душ, делаю его прохладнее, еще прохладнее. Мою под душем апельсин, чищу, ем. О, цитрусовые…

 

Открываю балкон, ложусь обратно в постель. Хорошо, что я безработный. Рубашка сейчас мне ненавистна. Вдруг начинаю думать о женщинах. Хорошо бы теперь положить одну из них рядом. Чтобы гладила холодной ладонью по лбу. И пела в четверть голоса.

 

Апельсин – предатель. Учтиво вошел, расположился, а теперь орет у двери: выпускай. Бегу в ванную. Ну хоть блевать им достаточно приятно. И красок он ничуть не утратил…

 

Лежу еще час. Мысли о женщинах обступают меня. Их десятки, они приближаются, все голые, с обильными грудями, с бойкими клиньями волос. Они кладут груди мне на головы, точно грелки с холодной водой. Они поднимают меня на руках и несут сквозь влажную аллею, чтобы положить в прохладный йогурт… Беру телефон. Ok, гугл, есть у тебя что-нибудь подобное? Сколько угодно. Через минуту накрываю одеялом остывающее болотце.

 

Апельсин – уёбок. Задел внутри струны, которых я сам опасался касаться. Блюю еще три раза: желчью, глиной, перьями, слезами. Больше у меня ничего нет. Я отдал все. Я стою перед зеркалом без покровов, без сил. О, богиня-кровать, приюти меня. О, сон-повелитель, не уходи до утра. Молитвы мои услышаны.

 

 

Неожиданно

 

Неожиданно в моей жизни появляется Игорь. Я даже не могу сказать, откуда его знаю. Лет десять назад кто-то привёл его в нашу компанию. Плохой знакомый нелучшего друга. Обычно такие возникают, чтобы что-то попросить. Этот же наоборот – предлагает. Говорит, что его знакомый ищет актёра на роль бодибилдера. А я же – как раз он. У них есть шесть вариантов, если с ними не склеится, то позовут меня. Я согласен?

 

Не верю, но согласен. Позвонит, так позвонит.

 

Форма еще позволяет. Но и поднабрать её не помешает. Делаю выбор: бассейн. Покупаю абонемент на месяц. В конце концов, если не позвонят, хотя бы разомнусь. А то уже несколько месяцев не касался ничего тяжелого, сокровенного.

 

Плаваю через день. В спутниках – одна и та же пожилая женщина на соседней дорожке. Все время шипит:

– Молодой человек, вы меня обрызгали.

Представляю, как при пожаре она укоризненно скажет:

– Не прикуривайте, огня достаточно.

 

Меняю дни, время суток, но она неуклонно плывет рядом, за границей дорожки. И шипит, шипит.

– А не подскажете, какое сегодня число: второе или третье? – спрашиваю я. И вдруг она умолкает. Остается в углу бассейна, встает на дно, держится рукой за бортик. Ее губы открываются: второе?.. третье?.. третье?.. Ни шипения, ничего. А на следующем сеансе ее уже нет.

 

Вечером смотрю телевизор. Девушка стоит на улице под дождём, внизу маленькая собачонка с мокрой бородкой.

– Многие мои друзья – догситтеры, – говорит девушка, – я тоже решила попробовать и вот – обрела Джеки. Мы с ним понимаем друг друга с полуслова. Он ждет меня у двери, приносит мне игрушки. Я думаю, если вы не хотите обычной жизни в типичном офисе, становитесь догситтером, как я. Много времени на свежем воздухе, положительные эмоции. А эти глаза, посмотрите, у кого еще такие преданные глаза.

Камера спускается вниз по поводку, но за дождем уже не видно глаз собачки.

 

Вот так. Все догситтеры, а я буду актером. Если позвонят.

 

 

Цирк

 

Засыпаю в автобусе. Во сне догоняю кого-то, убегаю, попадаю под дождь. Просыпаюсь от того, что незнакомый мужчина дёргает меня за руку и поливает лицо водой.

– Простите, – говорит он, – я – сомнолог. Изучаю отклонения сна. Проводил опыт: контролируемое мной ваше сновидение.

В автобусе смеются. Сомнолог протягивает мне салфетку.

 

Выхожу. Решаю дождаться следующего автобуса, где абсолютно бессомнологовое пространство. Пока стою на остановке, подходит эффектная девушка. Весь эффект – в груди. Пытаюсь смотреть, не смотря. Она говорит:

– Здесь за углом цирк. Подпольный. Запрещённые к показу номера. Такие животные, каких вы ещё не видели. Всё законно. Пойдёмте. Последнее представление: завтра цирк уезжает на вечные гастроли.

 

Мы идём – видимо, за угол. Узнаю места, когда-то тут был продуктовый, только подходил я к нему с другой стороны, с проспекта. А девушка ведёт меня закоулками. Она озирается, достаёт ключ. Я замечаю, что одну руку она держит под плащом, скрывая там что-то. Что? Животное, какого я еще не видел?

 

Мы оказываемся на лестнице в подвал. Стены обшарпанные, пахнет сыростью – как положено. Я вдруг думаю, зачем я пошёл. Я же ехал в аптеку. Как бы не пришлось покупать таблетки от подвального удушья в дополнение к инсулину.

 

Спускаемся по лестнице, и вдруг – освещённая арена. Гораздо меньше обычной: лошади тут не разгуляться. В зале – никого. На арене – мужчина. Он привязан за ногу, верёвки хватает только чтобы достичь края арены. Одет он полу. Скорее, не одет. Во рту – кожаный кляп. Девушка усаживает меня на лучшее место. Идёт на арену. Скидывает плащ. Под ним – откровенный, отделанный пайетками лиф и сокращённая юбка, наподобие теннисной. В руке – той самой, секретной – шамберьер.

 

– Ап! – вскрикивает она. Свет гаснет, только луч выхватывает её и мужчину. Играет мрачная длинная музыка.

– Уважаемая публика, – кричит девушка, и я слегка распрямляюсь в кресле, – сейчас вы увидите представление, равного которому вы не встречали. Мы докажем вам, что эти животные способны на всё.

 

Свет становится ярче, шире. Я сижу в темноте. На обозрении – лишь арена. Музыка давит:

 

Before the bullets, before the flies,

Before authorities take out my eyes…

 

Добавляется барабанная дробь. Девушка чуть подаётся вперёд и свободной от хлыста рукой сильно тянет себя за нижнее белье. Оно не выдерживает и остаётся в руке. Я слышу характерный цирковой звук барабана и тарелки: турум-тсс. Музыка нарастает. Девушка суёт бельё мужчине под нос, как собаке дают познакомиться с запахом палки. Затем ловко кидает бельё, которое падает у самого края арены, где писта. Шамберьером она ведёт по ковру арены, приглашая мужчину следовать за ним. Мужчина не следует.

 

Из темноты летит электрохлыст, брошенный невидимым ассистентом. Девушка хватает его, и дарит мужчине короткий разряд, от которого он мычит, выпучивая глаза. Шамберьер снова манит его вперед по ковру. Раздаётся еще один турум-тсс, и луч света падает на край арены. В него ступает ровно такая же девушка, что и привела меня сюда. Она садится и раздвигает ноги. Мужчина немедленно начинает ползти. Первая девушка осыпает его ударами, наступает каблуком на ладонь, капает воском от свечи, поданной из темноты, кричит на него, называя «кобелем и плесенью». Мужчина ползёт. Я смотрю, не в силах вмешаться, позвать на помощь или убежать. Хотя, когда я думаю о побеге, сознаю, что просто уйти вряд ли удастся. Мужчина вытягивает вперед руку и губы. Он почти касается ноги второй девушки. Первая сильно бьет его по затылку, и он падает на ковёр. Вторая девушка уходит, первая встаёт в горделивую позу циркача. Номер окончен. Первая девушка шагает в темноту. Которая на мгновение поглощает всю арену.

 

Зажигается свет. На арену выпрыгивает клоун. Яркий парик, гуммозный нос. Я не сразу понял, что клоун – женщина. Даже сквозь грим видно, что она – пожилая и верхом на мужчине. Сначала я подумал, что мужчина – лишь костюм, под которым – настоящие ноги женщины. Но нет: ноги сверху, а мужчина – самый фактический, возможно из тех, что уже перевелись.

 

Над ареной, посередине, натягивают веревку, концы которой уходят в темноту. Немного жутковато: кто-то ведь держит ее с обеих сторон. Женщина проезжает под веревкой, садится на край арены, обмахивается шляпой. В центре парика лысина, не пойму, кто ее автор: природа или создатель парика.

 

Веревку опускают ниже. Клоун отклоняется в седле назад, но проходит под ней. Снова отдых, снова обмахивания. Веревка еще ниже. Клоун комично орет, слышен хруст позвоночника.

– О-ой.

Но все же ей удается проскочить. Веревка теперь совсем внизу, лежит на краях арены. Её поджигают. Клоун делает удивлённое лицо, смотрит на мужчину под седлом, оценивая его способности. Заливается смехом, из глаз бьют ручьи. Но тут же лицо ее становится суровым, и она направляет «коня» на веревку. Мужчина обжигается, хочет кричать, ему мешают удила. Он перепрыгивает веревку, теперь огонь жжет его снизу.

– Оп! – кричит женщина-клоун. Она бьет хлыстом по крупу. Мужчина с трудом перепрыгивает веревку. Турум-тсс. Гаснет свет. И тут же зажигается.

 

На арене стоят женщина-клоун, первая и вторая девушки. У их ног сидят мужчины, которых держат за поводки. Луч света находит меня. Я понимаю, я должен сказать что-то такое, что даст мне право уйти.

– Ну! – повелительно кричит одна из девушек. Она может говорить шепотом, я все равно услышал бы. Но она кричит. Я соображаю.

– Они это полностью заслужили, – говорю я.

Артистки цирка широко улыбаются, мне дают пирожное: безе с джемом. Оно тает от жара руки. Меня выпроваживают на лестницу, захлопывают дверь. Я включаю фонарь на телефоне, иду вверх. На стене висит плакат. На нем девушки, женщина-клоун. Похоже на финал представления, которое я только что посмотрел. Сверху написано: «Цирковая династия Маннзамеров».

 

Я выбираюсь на улицу. Там свежо, приятно. Кто же направлял свет, отвечал за веревку? Что за мужчин там держат? Так ли важно, они же полностью это заслужили.

 

 

Трудно представить

 

Взяли. Взяли. Взяли.

 

Хожу по квартире и не верю. Игорь позвонил и сказал, что роль бодибилдера – полностью моя. Она маленькая, почти без слов, но моя, собственная. Завтра мне нужно приехать и поставить несколько раз свою подпись и получить сценарий.

 

Кто бы поверил в такое везение?

 

Я – актёр! Как увесисто это звучит! Актёр! Ну, еще раз: актёр!

 

 

Спас

 

Наконец после Медового и Яблочного в нашей деревне наступает Банановый спас. Четыре дня гуляет деревня. И потом ещё день догуливает. И всё нам мало, мало. Безрассудное упоение праздника населяет нас. Когда-нибудь потом – жать, когда-нибудь потом – молоть. А сейчас – безбрежный окиян бананового безумия…

 

Я выхожу из крыльцо, на котором уже разложена банановая кожура. Из-за угла, хихикая, на меня глядят озорные детские лица с нарисованными жёлтыми веснушками. Я хочу сделать им приятное и притворно поскальзываюсь.

– Ха-ха-ха, – кричат они, выскакивая из-за угла, – на кожурку наступил, нам зарплату заплатил.

Кидаю им несколько монеток и пакетик сушёных бананов. Пакетик тотчас летит мне в лицо.

– Ты что, дяденька? Есть тело бананово? Не бывать этому!

Я смеюсь, они смеются ещё пуще. Понятно, что я пошутил, кидаю им ещё монетки. Они, радостные, убегают.

 

Я иду на круг, где в полдень сожгут чучело Картофелины. Навстречу мне гармонисты с девками. У всех на головах внушительные банановые связки. Бананы свисают на молодецкие красные лбы.

 

А у нас, а у нас

Пятый день Бананов спас,

Картошья сила вянет,

Банана власть воспрянет.

Люли-люли-ой-люли

Стань, Банан, поверх Земли!

 

Они увлекают меня, какое-то время меня несет обратно к дому. Девки щиплют за щеки, пихают в рот очищенный банан. Весело! Еле выпутываюсь-выбираюсь. Снова иду. Встречаю батюшку Беллетриста.

– Праздник-то какой, – радуется он, – настоящий, наш! Сами выдумали, сами празднуем! И никому в целом свете не оценить озорства нашего, ибо только наше оно во веки веков.

И тут же хитро подмигивает мне:

– Пойдём на реку, там девки через фельдшера прыгают.

– Удобно ли? – спрашиваю, – да и успеем ли? Скоро ведь чучелу гореть.

Батюшка Беллетрист аж краснеет.

– Удобно, куда как удобно! Я там вчера кустики стульчиком оборудовал! Сядем да подглянем! А Картофелина без меня разве загорится? Я ж поставлен за порядком праздника приглядывать! Я ж… этот… святой все же.

«И правда, – думаю, – кто без батюшки порядок удержит. Без батюшки-то не ту Картофелину еще подожгут».

 

Идем на реку, жуем бананы. Батюшка раздвигает осоку, находит вытоптанную тропинку. Прикладывает святой палец к губам, мы идем тише. Видим стул батюшки: это режиссерское кресло, на спинке написано: «Беллетрист». Ошибки нет, мы на месте.

 

Батюшка показывает сквозь осоку. Я следую за его взглядом. Восемь не одетых ни во что девок стоят группой на песчаном берегу. Волна омывает их босые ноги. Они переминаются с ноги на ногу, песок липнет к ступням. Они громко смеются.

 

Метрах в десяти от них, на куче бананов, лежит фельдшер. Он одет в то же самое. Только мужское прикрыто гроздью бананов. Он доволен: на лице улыбка толщиной с банан. Он выкрикивает:

 

Ну, кто смелая, давай,

Праздник спаса начинай.

 

Из группы под смех и похлопывания выскакивает первая девка. Она разбегается и резво перепрыгивает фельдшера, который пытается ухватить ее рукой. Груди девки союзно взлетают в воздух и шлепаются на место при приземлении. За ней следует вторая, третья и дальше. Пока они неуловимы.

 

– Сейчас бананчики посыпятся, веселее пойдет, – шепотом говорит мне батюшка. И правда его: девки, прыгая, задевают бананы, они падают вниз, девки наступают на них, начинают поскальзываться. И вот одна из них летит в объятия фельдшера. Тот гурманом смотрит на нее и хватает за бедра-ягодицы. Девка вырывается и со смехом убегает. Вторую фельдшер прихватывает покрепче, и она не против. Батюшка доедает банан, трет палец о кожуру и облизывает его.

– В юношеские годы, – шепчет он, – когда человек особенно восприимчив, я как-то получил от отца совет, надолго запавший мне в память. Приглядывай за девками, говорил он, ты все-таки священнослужитель.

Фельдшер, тем временем, побеждает. Он лежит в банановой жиже, укрытый доверху женскими телами.

– Ну, всё, пошли, – говорит батюшка, – дальше неинтересно: грех.

 

Мы приходим на круг. Чучело Картофелины уже там. Всю неделю жители несли сюда объедки, гнилое сено, прохудившуюся одежу, но главное – картофельные очистки. Из всего этого и возведено чучело, ростом – двести вершков. Оно одето в гигансткий пиджак и красный галстук, потешная соломенная шевелюра покоится на лбу. Вокруг чучела – солома, тряпки, пропитанные керосином. Гореть будет.

 

Все, кроме фельдшера и восьми девиц, тут. Выглядят так, что я даже не узнаю многих. Чистые кафтаны, новые штаны. Кое-кто даже в шляпах. Настойчиво играет гармонь, как будто даже марш.

– Двенадцать, – орет кто-то из толпы. Ему вторят. Председатель зажигает факел, все обступают чучело. Через секунду оно уже охвачено огнем. Его глаза еще мужественно взирают на нас, но в целом – оно почти погибло. Жители достают крынки с водкой, пускают их по кругу, закусывают бананами.

– Вот спас нынче, – одобрительно говорят они.

– А в Валерьяновке – слышали?

– Что?

– Неспокойно там.

– В Валерьяновке? Казалось бы…

– Они всё по-своему норовят жить. Отказались сжигать Картофелину! Даже чучела не сварганили!

– И что?

– Все колодцы за ночь заросли. Новые пришлось копать. Как и не было колодцев!

– Кошмар!

 

Приходит фельдшер, он еле держится на ногах, как будто потерял килограммов десять. Ему дают напиться из крынки и кусок бананового пирога. Он жадно ест, розовеет. Замечает, что по ошибке натянул женский кафтан и начинает гулко хохотать. Ему завидуют, хохочут вместе с ним. Он жестами рыбака объясняет, какие ягодицы побывали сегодня в его сетях. Кто-то пихает его: врешь. Фельдшер оступается, падает, пламя с Картофелины попадает на него. Кафтан вспыхивает, фельдшер продолжает хохотать. Смотрится одновременно смешно и жутко. Видно, он, после изнурительного утра, мало что чувствует. В конце концов, его тушат. Женщины перепугались, мужики ничего – держатся.

– А ты говоришь, колодцы заросли. Вон, Картофелина, чуть Василича за собой не утянула.

– Да, да.

– Знал бы, где упасть, псаломки бы подстелил, – заключает батюшка.

 

Праздник тем не менее продолжается.

 

 

Съёмки

 

Мне страшно. Ну, кем я был – охранником, бодибилдером. А теперь я актёр. Может, на это весь расчёт? На страх. Я испугаюсь, откажусь, место отойдет кому-то «своему». Кумовство! Ну что я, как парализованная скамейка, унизанная старухами…

 

Захожу в офис кинокомпании. Где Кончаловский, где Рон Джереми? Бетонные стены, исписанные листы на них, уставшая девушка за столом. Перед ней мужчина лет семидесяти.

– Я вам восьмой раз повторяю, вашей подписи достаточно. Идите, читайте сценарий. Видите, ко мне уже следующий человек просится.

– Так у вас ошибка.

– Где?

– Вот тут.

– Где ваша фамилия?

– В том-то и дело, что не моя.

– Не ваша?

– Отнюдь нет.

– Вы не Подгрудышев? Не Михаил Иванович?

– Как далеко вы бьёте, милая. Цель даже не видна.

– А кто же вы?

Он вскакивает, стул падает, кланяется.

– Я актёр английского королевского театра – Монтегю Уитнейл!

Девушка жмурится и выдувает губами ноту ра – разочарование. Я вижу как в ней звучит оглушительное количество голосов вот таких подгрудышевых, которые мешают ей работать. Сколько их ходит сюда? Сколько часов они просиживают? А ведь она молода… Откуда она приехала? Что это за девушка? Что ее беспокоит? Почему я пользуюсь мыслями актера?

 

Девушка смеется.

– Приходите завтра. Я переделаю ведомость. Монтегю…

– Проходите, – говорит она мне. Я сажусь, ставлю подписи. У меня уходит секунд двадцать, а Подгрудышев не уходит. Стоит за стулом и даже держится за спинку. Я встаю, он тут же преграждает мне путь:

– Коллега, вы знаете, что самое страшное в нашей с вами профессии? Нет, не ночные смены, не любовь поклонниц, готовых растерзать тебя на куски, хе-хе. Самое страшное, чего я предметно боюсь это… Сняться в культовом фильме… Знаете, «Приключение друзей» или «Раз гусар, два гусар». Такое даром не даётся… Потом будет продолжение, уже послабее. «Десять лет спустя» или «Пятнадцать...» На всех зрителей нападет этот жирный подземный червь – ностальгия. Начнутся телепередачи. «Как сложилась судьба актеров из фильма «Раз гусар, два гусар», и почему режиссер культовой картины долгое время не общался с исполнителем роли Снежкова?» Мы станем стареть, кто-нибудь эмигрирует, у кого-то отсудят дачу. Передачи пойдут все грустнее и грустнее. «Сегодня в студии – первый исполнитель песни «Ромашковый бор» из культового фильма...» (Он поет) Я своим сапогом ощутил без прикрас, хворь ромашковых струн и телеги взаимность… Эх… Грустно это, этого я боюсь, понимаете.

На глазах у него появляются слезы: их немного, но они есть. Он уходит.

 

Я потерян. Смотрю на девушку. Она умирает со смеху.

– Он снимался в «Трёх матросах», – объясняет она, – и ни он, ни остальные два матроса были никому не нужны до сих пор.

 

Подгрудышев появляется из-за двери: он подслушивал.

– У-у, бурдалюга! Пирожница! – грозит он кулаком и исчезает насовсем. Девушку раздирает смех. Она клокочет.

 

Я иду домой – читать сценарий. У меня роль. Роль!

 

 

Роль

 

Представьте, что здесь – документ страниц на десять, на тридцать тысяч знаков. У каждого он свой, поэтому просто вообразите что-то свое трепетное. Как вы уронили барабан игрушечного пистолета в канализационный люк. Как сидели и думали, что все кончено. Как рвались из дома вслед за гепатитным наркоманом, в которого влюбились. И не мешайте мне сейчас.

 

 

Ментовка

 

– Говори, пидараска! – кричит полицейский. – Куда ты это несла?

Он сует ей под нос крохотный пакетик, сложенный вроде подушечки. Я сижу понятым. Довольно скучно. Полицейских, которых показывают по телевизору, здесь нет. Наверное, не их смена.

 

Меня уводят в другую комнату, я должен подписать протокол. Но следователь медлит. Он закуривает и значительно курит, смотря на огонек сигареты. А может, ему просто нравится изучать окончания предметов и то, как они резко заканчиваются, становясь воздухом комнаты.

– Не такой я дурак, – говорит он, – чтобы всю жизнь в ГАИ работать. Я подучился и перешел в участок. И как получилось, совсем быстро…

 

Он невыносимо долго рассказывает, как быстро у него получилось. Заходит другой следователь.

– Принес фарфор? – спрашивает он меня. – Доставай, раскладывай.

– Это не тот, – с неудовольствием объясняет первый. Второй смеется.

– А… Ха-ха-ха… У нас… Митя-Фарфор… Ни дня, чтоб не принес… Крадет… Раскладывает… – путано объясняет он.

– А у меня как-то с площадки гантели украли, – говорю я, – так и не нашли.

 

Следователи прекращают смеяться, дают подписать протокол. Я свободен.

 

 

Мемуары

 

Пока не начались съёмки, решаю написать мемуары. А то потом завертится, не сядешь. А сейчас напишу, издамся и одной заботой минус.

 

Сажусь. За день пишу страниц восемь – больше нету. И то историю с больницей повторяю два раза: в веселом и трагическом ключе. А что делать… Ну, будут иллюстрации, фотографии, интервью еще, кроссворд. Очень качественно выходит, продуктивно. Эффективно еще. Надо искать издательство.

 

Хотя остается вопрос: название. «Моя исповедь»? «Судьба актера»? «Сказал и молчу»? Ладно, не время, надо быстрее отправлять в издательство, может, там что подскажут.

 

Лезу в интернет: издательств – река. Интересно, кто предложит лучшие условия. Выбираю пять самых крупных, пишу сопроводительное письмо страниц на семь. Вдохновение! Как вцепится, так не отменишь его.

 

Пока делаю домашние дела, посматриваю почту, что-то нет писем. Отправляю еще в несколько издательств, помельче. Утром просыпаюсь, бегу к ноутбуку. В ящике пусто, как на деревенском мюзикле.

 

Унижаюсь до микроскопических издательств с названиями вроде «Малая буква» или «Переплетик». От них и ждать нечего, да они и не отвечают. В ужасе, в исступлении хватаю с полки книги, среди них еще старые советские издания. Смотрю, кто их напечатал, ищу в интернете адреса. Некоторые издательства просят прислать рукопись почтой: обычной, где старухи и пыль веков. Смотрю на телефон, перевожу взгляд на ноутбук – пытаюсь хоть чем-то оправдать просьбу прислать рукопись почтой. Оправдания этому нет. Вспоминается забытое слово: вредительство.

 

Одеваюсь, иду на почту: отправляю рукопись в издательства и заодно покупаю гречку. Почта теперь почта, банк и супермаркет. Кажется, что все три заведения тут помимо воли. Как будто хозяин здания вытащил три бумажки с этими словами из шапки с бумажками.

 

Через две недели звонок: издательство «Красный лес» хочет меня печатать. Гордость, с какой я отправлял мемуары в самом начале писательской карьеры, забыта. Лес так лес. Не болото и ладно.

 

Издательство находится в соседнем городе – большая удача. Еду туда, «Красный лес» в центре. Здание старое, ответсек тоже. Он разговаривает вполголоса: кабинет главного редактора совсем рядом, орать не стоит.

– Матвей Филиппович очень занят, – говорит ответсек, – Солженицын прислал новую книгу, много работы предстоит.

Я киваю, хотя и с подозрением. Мы договариваемся о гонораре, о распространении книги.

– В новые модные магазины мы не предлагаем книги, для нас их не существует, – говорит ответсек. Значит, и для меня. Из кабинета главного редактора никто не выходит, туда никто не заходит. Никакой жизни оттуда не доносится.

 

За мемуары мне поначалу полагаются копейки. Я немного жалею, что затеял их. Столько трудов. Столько душевных углов я показал. Не менее четырех. Но уж начал, отступать не стану.

 

Приезжаю домой, открываю ноутбук: хочу посмотреть еще хоть что-нибудь про это издательство. Вдруг понимаю, что я нашел его на сайте с несуществующими уже издательствами. Да, шумел такой «Красный лес», но еще в девяносто втором году закрылся. Не выдержал новых писателей. Ощутимо холодею: куда же я тогда ездил? И кто знакомится с моей рукописью?

 

 

Затмение

 

Мне интересно, что получается, когда моё сознание достигает помутнения, равного тому, что располагает Танцующий Карлик. Когда руки-щупальца его пытаются обхватить свободу, маячившую вокруг еще полминуты назад, но теперь ускользнувшую. Когда, не уловив ничего похожего на свободу, сжимаются они на собственном горле Танцующего Карлика. И что же происходит с ним? Разве падает он замертво, как того можно ожидать? Нет! Еще бойчее, еще отчаяннее танцует он, обрушиваясь на паркет всей силой босых ног. И кто решится сейчас оторвать его от священного бесконечного танца?

 

 

Конвейер

 

Почему?

 

Почему я встаю в пять утра и без завтрака плетусь на Конвейер? Почему ни разу не спросил никого, что мы делаем? Почему мой отец, а до него – мой дед так же покорно выполняли свою часть работы? (Не знаю, как сложилось у прадеда, но хочу верить, что он не избежал этой участи. Хотя «участь» не то слово. Есть ли то, чтобы описать наше Великое Дело?)

 

Что мы делаем? Затрудняюсь сказать. Знаю только, что это нужно. Это послужит другим поколениям. Я прихожу, надеваю грубые резиновые перчатки, чтобы не попортить Посылку, и работа начинается.

 

Мы работаем в Отделе слепого формирования посылки. Сидим перед грязно-розовой лентой Конвейера, который то ползет невыносимо медленно, то грохочет с невероятной скоростью. Долгое время он пуст: мы точно не знаем, когда наступит время формирования Посылки. Но должны мгновенно среагировать, когда придется это делать.

 

Мы располагаемся по трое, разделенные лентой. У нас свой вход в помещение для каждой группы: я и еще двое заходим с одной стороны, остальные трое – с другой. Мы никогда не встречались после или до работы, но в общем ладим. Иначе тут не удержаться.

 

Прямо напротив рабочее место Олеси. Она сосредоточена и одета в замызганную майку и грубые брюки. В подмышечных безднах – густые пушистые волосы, она охотно демонстрирует их. Она мне улыбается, но даже полюби я ее – нам не свидеться. Для меня Конвейер ползет слева направо, для нее – наоборот.

 

Загорается красная лампа под потолком: приготовиться. Ее всегда сопровождает неприятный резкий звук и густой запах. Мы приподнимаемся на сиденьях. В стене открывается створка, на Конвейере появляется коробка. Сверху на ленту летят предметы: это Заказ.

 

Мы все – у ленты. Мы есть движение и ловкость.

 

Двое человек держат коробку так, чтобы она была полностью открыта. Еще двое, среди которых я, укладывают предметы, стараясь втиснуть их как можно плотнее, но при этом – бережнее. Мы никогда не видим, что именно мы укладываем. Как-то я успел уловить сквозь пакет очертания груши или лампочки, но то ощущение тут же стерлось из рук.

 

Всякий раз нам кажется, что места в коробке не хватит. Это напряженная секунда, мы молимся про себя, призывая предметы перестать падать: стоп, аминь, стоп. Никак не удается привыкнуть нам, что Отдел механического распределения никогда не ошибается и размеры коробки всегда просчитаны до сантиметра. Только знай себе укладывай.

 

В работу вступает последний дуэт. Они принимают у нас коробку и аккуратно закрывают ее. Дело сделано. Наши лица победно сияют, души переполнены причастностью к великой Задаче. Лавиной сходит Вдохновение. Мы смотрим, как коробка уезжает от нас к створкам в противоположной стене. На ней надпись: Non Plus Ultra. Эти слова есть на стене каждого отдела: об этом нам всем говорили давным-давно, при приеме на работу. И мы точно знаем – за нашей стеной Отдел прямой доставки. Мы верим, что и в этот раз трудились не напрасно.

 

 

Достопримечательность

 

Весь город жил сегодняшним днём. Не осознавал, а жил. Какая же великолепная идея пришла в голову нашему городскому голове. Или совету старейшин. Или кто у нас там на вершине пирамиды счастья и благополучия города?

 

Делайте, что хотите: принимайте комически верные законы или просто стреляйте по инвалидам в ночное время, но, если вы придумываете такие ходы, то почет вам и слава!

 

Я иду в гаражи за домом. У всех жильцов тут отдыхают автомобили, и только у меня автомобиля нет. Нет рыболовных снастей, корзин, компота, мышеловок, запрещенной литературы. Гараж вообще пустой: лишь в самом углу спит мой питомец. Это трехсоткилограммовая уродливая свинья Вера. Судьба у нее…

 

Два года назад от Веры отказались все приюты в округе. У нее было редкое заболевание – Синдром человека, и все боялись, что она попортит остальных свиней. Фактически она оказалась на улице. Я забрал ее. Ей предрекали скорую гибель от мозгоизлияния в кровь, но она – жива.

 

Как проявлялась ее болезнь? В целом она ничем не отличалась от обычных свиней, только отказывалась валяться в лужах и смотрела как-то умно, по-человечески. Я позже замечал это у нее. Зайдешь к ней в гараж, а она сидит, голову двухпудовую наклонит и смотрит как Ленин или даже Зощенко. Другие свиньи так не умели, вот и бесились. А Вера умела…

 

Я захожу в гараж и отвязываю ее: решил, что она тоже должна быть свидетелем… Надо еще найти место для нас двоих, чтобы поукромнее: Веру в городе недолюбливают.

 

Так вот что придумали в руководстве города, пора рассказать.

 

Ничего у нас в городе не было: никаких достопримечательностей. Церкви давно разрушены: верующие куда-то в лес ходят молиться. Красивых университетов нет. Фонтан высох. И так далее. Не о чем написать, нечего на магните нарисовать. Пятиэтажки и асфальт. В других городах и загсы, и памятники. А у нас… Не станешь же асфальт на магнит перекидывать…

 

Придумали на площади зажечь костер и поддерживать его днем и ночью. Леса кругом полно, заодно узнаем, куда там верующие ходят. Может, замышляют что-то… Против костра, например.

 

Идея – замечательная. Сразу рабочих мест вылупится, не сосчитать. Только дрова пилить и подбрасывать человек пятнадцать нужно. А лес валить, а свозить его на площадь, подсчитывать, на сколько десятилетий его хватит, не нужно ли докупить… Ну и достопримечательность у нас появится. Собственная, наша…

 

Мы с Верой стоим в переулке, и нам все хорошо видно. Она склонила голову и внимательно наблюдает, слушает. Наш мэр поднимается на трибуну, ему рукоплещут. В толпе много пьяных, счастливых. Растянут плакат: «Даешь – горишь!» Словно хоругви держат люди флаги с ликом костра. Рядом с трибуной шалашом сложены бревна: ждут искры, начала.

 

Мэр волнуется. Он пытается читать по написанному, но комкает бумажку и швыряет ее в сторону кострища. Что это – он плачет? Мы с Верой тоже едва ли не рыдаем. Я сажусь и обнимаю ее за толстенную шею: она не хуже меня понимает, что творится сейчас.

 

Передать речь мэра трудно: она бессвязна. Он говорит:

– Везде есть… у нас нет… но теперь есть! Градообразующий костер! (рев толпы, крики: «Костер-владыка!»)... Зажжем теперь, будет светить потом… И через много лет… Запомнят наш город… Рукотворная достопримечательность… И сегодня, и всегда… Да будь я проклят, если не… (овации), да будь вы прокляты, если я не… (овации, крики «ура»). В будущее, друзья, в будущее. Вперед!

 

Вицемэр передает ему факел. Мэр расстегивает пиджак и животом обхватывает ограждение трибуны, вытягиваясь вперед, в будущее. Костер загорается, толпа ликует, мы с Верой обнимаемся, она тычется в мое лицо пятачком, облизывает щеки, низко хрюкает. Смотри, страна, у нас тоже кое-что имеется.

 

 

День мастурций

 

Жена толкает меня в плечо. Я угрюмо просыпаюсь. В кровати от жены – жарко.

– Что?

– Мастурции вернулись.

 

Я встаю посмотреть в окно. Всё верно. Теплица, смородина, лужайка для игр, фонарь, грядка с морковью. Была – с морковью. Теперь морковь выкорчевана сильными стеблями мастурций. В свете фонаря в два ряда растут они. Всего двадцать штук. Сантиметров шестьдесят в высоту. Их сильные стволы напоминают мускулистую руку (мою – тех времен, когда я был бодибилдером), которая, ответвляясь, сжимает крайнюю плоть бутона. Сейчас они спят, но утром, когда ласковое летнее солнце ободрит их, кисть начнет метаться вверх-вниз, обнажая упругое лиловое соцветие.

 

– Ох, опять, – говорю я.

 

В прошлом году они уже наступали. Все тогда на дачах перевернулось. Нашествие мастурций означает, что всё встанет с ног на голову, с корня на бутон. От их сока не укроешься. Так в том году они смотрелись худосочнее, малочисленнее. А теперь только на моей грядке двадцать особей.

 

Я ложусь в пододеяльную духоту – докончить сны. Утром жена говорит:

– Хочу смородины.

Я осторожно открываю дверь. Мастурции уже радуются солнцу. Тихонько перешептываются:

– Фаллллль…

– Лосссссь…

– Фалллллллллллль…

– Лоссссссссссссссссссь...

Кисти, венчающие стебли, легко скользят по бутонам. Воздух неподвижен, еще не окончательно жарко. На дачах многие спят – воскресенье.

 

Я ступаю на дорожку из гравия. Каменный хруст – и все меняется. Все двадцать мастурций поворачивают бутоны ко мне. Бицепсы напрягаются, кисти, словно смазанные поршни, ускоряют ход. Бутоны наливаются нетерпением. Я застываю: что делать? Бежать к такой нужной сейчас смородине или укрыться в доме. Но даже повернуться я не успеваю, несколько мастурций окатывают меня густым соком. Потом еще три или четыре. И остальные. Сок теплый, он попадает мне в глаза, и я ничего не вижу. Не вижу, как стебли обмякают, бутоны закрываются. Я бегу к смородине, пытаясь разлепить глаза. Набираю стакан ягод: с веточками, с листьями. Спешу назад, пока мастурции не отдохнули. Ставлю стакан перед женой.

– Ну и что это? – спрашивает она. Все ягоды испачканы мутным соком. – Что за говно? Ты же знаешь, я ненавижу говно!

– Что ж – тогда я его обожаю! – зло отвечаю я. Это из-за сгущенной кислоты в соке мастурций, ее эффект. Она превращает друзей в остервенелых старух, мужа и жену в делящих огромное наследство родственников. В прошлом году мы прошли сквозь то же самое. К счастью, эффект длится недолго: нужно выкурить сигарету и принять душ, и вы опять обычные.

 

Иду в магазин за сигаретами: мы с женой не курим и не держим. Встречаю Ежова с сорокового участка. Вижу – он весь залит мастурциями. Несет блок сигарет. Обычно он одалживает у меня насос, угощает медом, спрашивает про грибы, вежливо удивляется любому ответу. Но сейчас мы, естественно, ругаемся.

– Вот, несу брату, – говорит он, приподнимая сигареты, – брат приехал. Курит и трахает, трахает и курит. Трахает так, что потом клитора не найти. Да вам-то какое дело?

– Просто интересно было, не вас ли трахает.

– А если и меня?! За своим насосом следите, ясно вам?

 

Продавщица – под охраной магазина, поэтому мастурции ее не тронули. Наша ссора получается однобокой. Она только подыгрывает мне, чтобы я не разгорался еще сильнее.

– Что это с Ежовым?

– Это все из-за его брата.

– Что там за брат такой?

– Говорят, любвеобильный.

– Любвеобильный? Да он дворовую кошку не пощадит, если приспичит.

– Ну, да, да. Неразборчиво-любвеобильный.

 

Пока я ходил, мастурции успевают отдохнуть и окатывают мою жену. И со всех дач слышны крики, недовольства. К обеду ссорятся по любому поводу. Кого-то не устраивает сам факт существования человечества, мол, нет смысла. Этого продавщица вынести уже не может. Она идет к бывшему председателю: слепому восьмидесятилетнему старику. Он живет у леса, к нему мастурции не суются. Да им и незачем: он уже слеп, мастурциевы соки его не возьмут. Как и год назад он нехотя одевается: тощие ноги в сапоги, голое тело – в разодранную шинель. Опираясь на палку он обходит дачи. Он прекрасно помнит их: все-таки двадцать лет председательствовал. Возле каждого участка, из каждой калитки к нему выходят мастурции и послушно прыгают за ним, как будто ходят отдать членские взносы. Всего к вечеру набирается около семисот штук. Они идут спокойно, их бутоны пусты. Короткими прыжками перемещаются они за председателем. Теперь они перешептываются прощально, невесело:

– Конннннь…

– Нецццццццц…

– Конннннннннь…

– Неццццццццццццццццц…

 

Старый слепой председатель уводит их в лес, скрываясь в чаще. На дачах никто не ложится. В прошлом году ему удалось увести мастурции, но, кто знает, как выйдет сегодня. В два часа ночи он появляется совсем один. Дачники докуривают последние сигареты, вытираются насухо после душа. До следующего года.

 

 

Трамвай

 

Они напоминают мне меня – трамваи. Всю дорогу едут по одной колее: беспомощные и одинокие. А если уж срываются с рельс, то все, финиш. Динь-дилинь, приехали…

 

В трамвай садится сильный, гордый, независимый человек. Сквозь окно он смотрит на дома под дождем, мокрые зонты. В его руке телефон, он читает новости. Сейчас ему не нужен зонт. Он едет, чтобы зажечь факел или выбить петроглиф на шершавой стене пещеры – свое изображение.

 

Но проходит остановок шесть-семь, и новости кончаются. Остаются вчерашние, а они известны. Прекращается дождь, прохожие складывают зонты, достают солнцезащитные очки и улыбки. Покупают мороженое на остановке, пьют воду. А человек все едет… В голове его уже ни пещер, ни гордости…

 

Помните, каким он входил в трамвай?! Победителем: остроумным и великодушным. Теперь же это мой дальний родственник, который едет ко мне выпить чаю с халвой и посоветовать скорее жениться, как он и тысячи поколений мужчин до него. Я обязан его выслушать, ведь он пожил.

 

Трамвай идет. Единственное, что он мог бы сейчас для меня сделать – сменить маршрут и увезти человека за крокодиловый ров, к прочим таким же.

 

 

Открытие

 

Мы с профессором бьемся над открытием уже не первый месяц. Все для открытия у нас есть. Заготовлена специальная женщина, которую мы максимально ласково держим в лаборатории. Никаких ремней или инъекций, упаси нас Айболит. Только пирожные, варёный картофель, здоровый сон и Его величество Эксперимент.

 

Наша лаборатория стоит в чистом поле. Взгляду из огромных ее окон не мешает ни современное здание, ни автомобиль, ни люди. Чтобы не портить впечатления мы даже обедаем в подвальном помещении. Наверху, у себя, ест только она – Зоя-2.

 

Зоя-2 – так ее зовут. Первый экземпляр мы с профессором безвозвратно сломали. По моей вине: я самовольно дал ей слишком большую дозу мышьяка с утренним кофе. К Зое-2 мы относимся куда бережнее. Хотя, если что, у нас есть на примете и -3, и -4, и так, наверное, до тысячи. Этот экземпляр приехал из Воронежа.

 

Профессор – молодец, я восхищаюсь им. Он придумал весь эксперимент от начала и до конца. Эту лабораторию в поле, чтобы свежий воздух поступал через окна в покатой крыше. Эту методику с отказом от препаратов. Он даже не сердился, когда я угробил первую Зою мышьяком. Для виду назвал идиотом и все.

 

Мы просыпаемся, спускаемся завтракать и спешим к Зое-2. Под самой крышей у нее комната. Часто завтрак остается нашей единственной едой за весь день: так увлекателен эксперимент.

 

Зоя-2 встречает нас после сна. Ее комната намного комфортнее наших. Большая кровать, невесомое одеяло, зеркала, гребенки, коврики. Кто-то из класса птиц усердно и мелодично насвистывает, сидя на окне. На Зое-2 легкая ночная рубашка, через которую, конечно, видно, до чего доплясалась Природа в ее случае. Мне особенно нравятся два огромных государства, разделенных неширокой сухопутной границей. Добрые соседи, они никогда не воюют и не высмеивают друг друга. Профессор знает мою слабость и иногда просит Зою-2 повернуться к нам спиной – как будто это нужно для эксперимента.

 

Зоя-2 ест. Она всегда завтракает хорошо, с наслаждением. В Воронеже она так не ела. Там лился скверный чай с бутербродами. Здесь у нее уже с утра пюре, обжаренное с двумя яичками, мягкий белый хлеб, растворимый кофе со сливками, пирожок с капустой и пирожное-корзиночка. Она сама составляла рацион и долго не верила, что можно прямо так.

 

После завтрака Зоя-2 говорит, что ей надо отдышаться. Мы садимся смотреть кино. Она любит современное, отечественное. «Там будто жизнь», – говорит она. Мы смотрим «Брату брат» или «Золушкино счастье». Потом Зоя-2 закусывает бутербродом с красной икрой и бокалом полусладкого шампанского и мы едем «кататься».

 

Что касается музыки, тут она предпочитает проверенное, ностальгическое. Очень нравится ей Илидор Павломаев – узбекский баритон семидесятых. «Таких сейчас нет», – объясняет она свою любовь. Да разве любовь объяснишь…

 

Обед, сон, прогулка, ужин. Наступает вечер. Зоя-2 просит поставить что-нибудь смешное и смеется. Начинает зевать. Просит ночную рубашку. Я подаю.

 

Наступает самая главная минута эксперимента. Мы с профессором садимся в тёмном углу Зоиной-2 комнаты. Она еще что-то смотрит на планшете, отсветы любимых видеомгновений играют у нее на лице. Но все тяжелее держать руку, все мягче подушка. Глаза бы смотрели еще, но уже наполнились сном… Зоя-2 засыпает.

 

Профессор достаёт блокнот, кладет рядом с собой на столик. Мы сражаемся со сном. Нужно выждать час. Я пытаюсь думать о важности эксперимента, но каждый раз соскальзываю на телесное, подрубашечное. «Профессор раскроет эту тайну, он собрал уже столько материала, столько ночей мы намывали крупицы фраз, обрывки интеллектуальных откровений, господи, как высоки ее сосцы...»

 

Профессор дважды касается моего колена: время! Мы встаем. Походим к ее кровати. Она спит, потеряв челюсть среди ключиц. Жаль будить её, но… Профессор сильно ударяет по ночному столику, звенит стакан с водой, я громко говорю:

– Ну и дела. Погода-то не для открытых окон. Того и гляди – захлопну окно!

Профессор отвечает мне строчкой из Илидора Павломаева:

– Не было бы счастья, да подружки помогли…

 

Зоя-2 дёргается всем грандиозным телом и просыпается. Профессор дергает блокнот из кармана халата, обнимает карандаш пальцами. Зоя-2 тупо смотрит на нас и говорит:

– Почему лошади не приходят, я же все уложила? Можно мне уже забыть? Где дети?

 

Она совсем просыпается и глядит уже осознанно. Смеётся.

– А, это опять вы. Все со своим открытием.

Машет рукой так, как будто мы заняты чем-то шуточным. Достает из-под одеяла планшет, кладет его на ночной столик. Мы желаем ей спокойной ночи и уходим.

 

У нас – десятки таких фраз. Что? Что они значат? Всякий раз это что-то невообразимое. Про вулканы, про королей. Сегодня вот лошади, дети. Ничего из этого она не знавала. В Воронеже она была резчицей по дереву. Никаких детей себе так и не вырезала. Тогда откуда? Из каких расселин подсознания?.. Фразы никогда не связаны с предыдущими, не проистекают одна из другой.

 

Профессор беспомощно показывает мне блокнот с ее ночными цитатами. Каждую ночь он точно стареет лет на двадцать, каждое утро просыпается молодым и полным надежд. Что она там еще добавила? «Все со своим открытием». А то она не знает, мы же сто раз говорили. Может, до сих пор думает, что мы по доброй воле откармливаем ее обжаренным пюре? Или просто не до конца проснулась?

 

Если кому и под силу прояснить, что происходит в ее голове, то только профессору. Иначе хоть закрывай эксперимент и сиди в лаборатории, не показываясь никому.

 

 

Бритьё

 

Мне надо побрить папу: он не брился четыре дня, всё ждал меня. Я запрещаю ему говорить на время бритья и вообще двигаться. Двигаться и говорить буду я.

 

Я беру помазок с кабаньей щетиной: они пожестче. Окунаю его в кипяток, а потом – в чашу с мылом, взбиваю густую плотную пену, намыливаю папины щеки, шею. Мыло итальянское, хорошее. Папа не шелохнется: молодец, в детстве я так же его слушался.

 

Раскрываю опасную бритву и завожу разговор:

– Что же ты так зарос… Ты знаешь, а я ведь никогда никого не брил, кроме себя. Тихо, тихо, не вертись. А, ну да, ты и не вертишься. Какие новости? Да, в общем-то, какие новости… Все то же самое, по-старому. У Ольги очередной проект. Да, да, у той же, которая пекарню открывала. Из гречневой муки, да. Теперь надумала открыть цирк, где не будет ни клоунов, ни животных. Для детей-интровертов. В чем смысл? Так, давай правую щеку теперь. Смысл в том, что есть какой-то небольшой процент детей, которые не хотят играть со сверстниками, не хотят веселиться, лепить снеговиков, есть сахарную вату и так далее. Это она где-то вычитала, не знаю. Вроде как есть такие дети. Так вот. Они окунаются в жизнь раньше ровесников. В основном это девочки. Мальчики бегают, стреляют, а девочкам не до того. Они рассуждают о будущем, о том, как прожить одним, поменьше отвечая на вопросы родственников и окружающих. Или хотя бы, как не обращать внимания на такие вопросы. Ольга говорит, что сама была такая и вот такой цирк в детстве ей бы очень пригодился.

 

Давай шею. Ага. Вот родители и будут приводить детей, оставлять их на час, а потом забирать. А на арене будет представление, Ольга уже придумала несколько вариантов. Например, выходит женщина: просто и со вкусом одетая, не совсем современно при этом. Скажем, классически. И садится за стол: думает и пишет. Думает и пишет. И дети в зрительном зале тоже начинают думать. А потом женщина вдруг резко вскидывает лист бумаги, а там – все мысли детей, которые пришли на представление. Ольга говорит, понятно, что у всех не угадаешь, но в основном они будут думать что-то сходное. «Как все надоело?», «когда же я вырасту и стану жить один». В этом направлении.

 

Так, я еще намылю, теперь против роста волос надо. Вот. Ну и в антракте, если представление длинное, развлечения соответствующие. Фотографии с мертвым удавом. Чёрный попкорн. Я ее спрашиваю, ты не боишься, что на тебя в суд начнут подавать за испорченное детство. Сейчас много в суд подают, я же вижу. А она говорит, а чего там портить, у меня, говорит, есть адвокат, который в два счета докажет, что детство заведомо порченое. Вот так! Так что, говорит, дело верное. Зовет меня. У нее есть вакансия: безрадостный конферансье. Должен быть человек, который жил, что называется, полной жизнью, а потом раз – и перестал, зажил неполной. А я же, ты же знаешь… Ну вот. Думаю. А ты что думаешь?

 

Я заканчиваю. Мягким полотенцем вытираю остатки пены с папиного лица. Делаю «фш-фш-фш» одеколоном. Все это – бритву, помазок, мыло, одеколон с «грушей», полотенце – я купил как раз для сегодняшнего случая. Мне очень не хочется, чтобы бритье заканчивалось, но больше брить нечего.

 

– Все, – говорю я, – побрил.

 

Санитары кладут тело моего папы на койку и увозят из палаты. Бедные, им одним пришлось слушать галиматью про цирк.

 

 

Бухгалтерия

 

На стене висит график работы: «Расписание жизни отдела».

 

10:00-11:00. Начало рабочего дня: чай, разговоры

11:00-12:00. Работа с электронной почтой, решение внутренних задач отдела

12:00-13:45. Обед

13:45-15:00. Обсуждение герани, послеобеденный чай

15:00-16:00. Работа с клиентами

16:00-17:00. Ежедневная отчетность перед самими собой

17:00-бесср. Подготовка к завершению раб. дня

 

На часах 15:26, меня никто не замечает. Я обращаюсь к сотрудницам, извиняюсь, прошу. Меня как будто нет. Заходит Любимова из отдела кадров. У неё недовольное лицо.

– Пойдём, – говорит она, – бесполезно. Рассылка была: у них сегодня продлённый гераниевый час.

 

Мы уходим.

 

 

Художникца

 

Через забор моего дачного участка перелетает ком глины и приземляется у моих ног. Я удивлённо смотрю туда, откуда он явился. Летит второй, этот попадает в окно дома. Не знаю, чудо или нет, но стекло не разбивается. Спешу к забору. Кидает соседка – Вера Саввишна. Это про неё на дачах шутят, что однажды она нашла в лесу диковинный гриб, но в сознание так и не вернулась.

– Прости, сынок, – еле слышно сипит она, – горло ни к чёрту. Курю много. Не докричалась бы до тебя. А ты мне нужен.

 

Обойти мой участок – минутный маршрут. Зачем было…

– Да, Вера Саввишна, что вы хотели? – спрашиваю.

– Ты понимаешь, что от твоей бани мне слив на розы идёт. Вся твоя грязная мыль льётся на мои розочки.

– Какой бани? У меня нет бани.

– А это что?

– Жимолость.

– Ну вот ты её поливаешь, а попадает мне на розочки.

– Какие розочки?

– Вот. «Рваная ваниль». Черноморский сорт.

 

Думаю, жаль, что я не женат, сейчас бы на разговор вышла жена. Жёны как-то глаже справляются с полоумными старухами. Может, готовятся. Знают, что и сами когда-то…

 

Смотрю на Веру Саввишну.

– В общем, невыносимые условия ты мне тут создал, – говорит она. – Уже хотела куда надо жалобу писать. Ты не в курсе, кстати, куда надо?

– Адвокату по земельному праву.

– Вот, спасибо. Заставлю тебя самого писать. Сдаться ему. Так и так: я, как там тебя сегодня звать, такой черт, сливаю грязь на розочки как там меня сегодня звать. И все: зона, колбаса в передачке, х*й в амбразуре.

– Но вы же не…

– Не написала, нет. А все почему? Помог ты мне!

– Помог?

– Зайди-ка. Да не через забор. Обойди, ужели так трудно?!

 

Она ждет меня у двери домика.

– Двадцать лет за воду не плачу, – хвастается она, – председатель у меня по верёвочке ходит. Скоро – за электричество брошу. Заходи.

 

Мы заходим в домик. Там полутемно и пыльно. Первая же комната оказывается завалена картинами. У всех – один – знакомый сюжет. Не могу вспомнить. Я и не догадывался, что соседка – художникца.

 

– Это я так раньше рисовала, – говорит она. – Вот «Виноградники в Звенигороде», это фламандские мотивы. Вот «Девочка с пенсиями», уже наш период, отечественный. Здесь «Огород небесных страданий», много всего, в общем. Ну, согласись, мазня. Пошли дальше.

 

Попадаем в чистую светлую комнату: беленая печь, беленые стены и мольберты, мольберты. На каждом – по картине. Вроде то же самое, только под противоположным углом. Как будто зритель каждый раз глядит на свои руки, держащие сюжет картины.

 

– Как заскакало, а? Искрится! Но ничего, я тут скоро все замажу – говорит она. Честно говоря, эти картины много хуже предыдущих, хотя бы в силу удушающего однообразия. – Это «Руки сжимающие», это «Руки получающие». Руки, руки, руки… Ни одного глаза, ни единой спины.

– Чем же я вам помог? – спрашиваю смущенно.

– Ты? Ты разве поможешь, ирод. Ещё раз нальешь мне воды на розы, я обращусь.

 

Ухожу. Назавтра все повторяется. Только я уже чем-то рассержен, так что Вера Саввишна попадается под руку пылающую, как раз в духе ее бездарных картин. Кричу на нее, кидаю в ответ полкирпича, который падает в самую суть розового куста. Грожу земельным адвокатом: я ему и правда звонил утром, прояснить, на что смогу рассчитывать в нашей вражде. Вера Саввишна уходит в ужасе, наверное, рисовать.

 

Неделю она – мягче парчи. Здоровается, не вспоминает про баню, сулит пирог. Но я слишком хорошо помню ее безумные дрожащие руки, чтобы принять из них хоть что-нибудь.

 

 

Стихи

 

Вот говорят: стихи, стихи… И я, хоть бывший бодибилдер, и вроде тонкие штрихи, не наносил да и не видел… Но даже я могу сказать, что это фальшь, немая тяжесть, особенно когда вязать придется то, что увяжешь. И в поэтическом бреду, дымя фальшивой сигаретой, ты дружбой назовешь вражду, лишь чтобы не сломать куплета… Закажешь бармену коктейль ты эротически-белковый, пойдешь в немыслимый отель с шалавой злой и бестолковой. Падешь на дно диванных рек и будешь биться, как в капкане, чтобы как пьяница вовек восстать с новейшими стихами… Найдешь управу на «трюмо», на «циркуль» и на «апельсины», и вожделение само наполнит изнутри лосины… Кто не писал, писали все, и черт-те чем случались в жизни и погибали по росе в резном словесном онанизме. А завтра снова тот же дым, чумные полчища попыток. И ты поскачешь: не гнедым, а потерявшим все копыта. В холодном ужасе начнёшь, бессвязным шёпотом закончишь и будешь думать, что «начнёшь» – вот рифма лучшая к «закончишь». Оставь… кого ты наебёшь? И лестниц нет, и нет пейзажей. Стихи – лазуревая ложь из уст поддельных персонажей...

 

Странно, но когда я получил свою роль,

Я подумал, что в сущности мы проживаем

Десятки жизней и только актерам

Не даётся ничего подобного.

 

 

Стоп

 

– Ссссстоп! – кричит режиссёр. Мы покидаем контуры наших героев и выходим из освещённых интерьеров в полумрак павильона.

 

 

 



 

[1] От нем. Luftkuss – воздушный поцелуй

 

 

 

Чтобы прочитать в полном объёме все тексты,
опубликованные в журнале «Новая Литература» в феврале 2022 года,
оформите подписку или купите номер:

 

Номер журнала «Новая Литература» за февраль 2022 года

 

 

 

  Поделиться:     
 

Оглавление

1. Часть 1. Смех.
2. Часть 2. Безумие.
3. Часть 3. После смеха и безумия.
474 читателя получили ссылку для скачивания номера журнала «Новая Литература» за 2024.03 на 25.04.2024, 14:52 мск.

 

Подписаться на журнал!
Литературно-художественный журнал "Новая Литература" - www.newlit.ru

Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!

 

Канал 'Новая Литература' на yandex.ru Канал 'Новая Литература' на telegram.org Канал 'Новая Литература 2' на telegram.org Клуб 'Новая Литература' на facebook.com Клуб 'Новая Литература' на livejournal.com Клуб 'Новая Литература' на my.mail.ru Клуб 'Новая Литература' на odnoklassniki.ru Клуб 'Новая Литература' на twitter.com Клуб 'Новая Литература' на vk.com Клуб 'Новая Литература 2' на vk.com
Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы.



Литературные конкурсы


15 000 ₽ за Грязный реализм



Биографии исторических знаменитостей и наших влиятельных современников:

Алиса Александровна Лобанова: «Мне хочется нести в этот мир только добро»

Только для статусных персон




Отзывы о журнале «Новая Литература»:

22.04.2024
Вы единственный мне известный ресурс сети, что публикует сборники стихов целиком.
Михаил Князев

24.03.2024
Журналу «Новая Литература» я признателен за то, что много лет назад ваше издание опубликовало мою повесть «Мужской процесс». С этого и началось её прочтение в широкой литературной аудитории .Очень хотелось бы, чтобы журнал «Новая Литература» помог и другим начинающим авторам поверить в себя и уверенно пойти дальше по пути профессионального литературного творчества.
Виктор Егоров

24.03.2024
Мне очень понравился журнал. Я его рекомендую всем своим друзьям. Спасибо!
Анна Лиске



Номер журнала «Новая Литература» за март 2024 года

 


Поддержите журнал «Новая Литература»!
Copyright © 2001—2024 журнал «Новая Литература», newlit@newlit.ru
18+. Свидетельство о регистрации СМИ: Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021
Телефон, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 (с 8.00 до 18.00 мск.)
Вакансии | Отзывы | Опубликовать

Поддержите «Новую Литературу»!