Наталья Соколова
Роман
![]() На чтение потребуется 5 часов 40 минут | Цитата | Подписаться на журнал
Оглавление 15. Аудиофайл пятнадцать 16. Аудиофайл шестнадцать 17. Аудиофайл семнадцать Аудиофайл шестнадцать
Как-то Дед и Мама завели разговор о жанре исповеди. Вообще, надо сказать, это была сквозная тема их задушевных бесед. Они могли не упоминать о ней, но она всегда как бы подразумевалась в их размышлениях об искренности. Это пунктик у них обоих, по-моему: мера распахнутости миру и честность наедине с собой. Начали, как уже не раз бывало с «Исповеди» Августина и «Собственной жизни святой Терезы». Но, как ни крути, сказал Дед, это все же работы, основанные на религиозном опыте. А ведь не каждому заходит читать про духовный опыт, который интерпретируется в религиозных рамках. Тем более что, в соответствии с религиозными и мистическими традициями, религиозные переживания принято рассматривать как откровения, вызванные божественной волей, а не естественными процессами. Читателям, то есть самым обычным людям, приходится принимать на веру реальные встречи «исповедующегося» с Богом или прочими сущностями высшего порядка. – Ну, да, – поддержала его Мама, – религиозные переживания по природе своей сверхъестественны, а нас интересует естественный порядок вещей. Тем более за давностью лет их трудно отличить от патологических состояний: психозов и других форм измененного сознания. – Хотя в опосредованном виде – через ритуалы, тотемические объекты, через общение с природным миром и истинными старцами, подлинными старцами, – поправился Дед, – даже неверующий способен пережить священное, священный трепет. – Так что, – сказала Мама, – значит, все-таки по-настоящему жанр начинается с Руссо? – Выходит, так, – вздохнул Дед, – собственная жизнь с точки зрения своего мирского опыта и личных чувств. – «Я решился на предприятие, которое не имеет прецедентов и которое, будучи завершенным, не будет иметь подражателей». – И попал пальцем в небо, потому что заложил традицию. – Гете. – Вордсворт. – Стендаль. – Де Квинси. – Казанова. – Альфьери. – Толстой? – Ну, пусть, – согласился Дед. – А самая … пронзительная? – строго спросила Мама. – Чья? Ну, уж точно не он. – Руссо? Нет, конечно, – согласился Дед. – Признание в краже ленты? В непотребстве, совершенном из-за угла? В том, что пятеро детей от Терезы Левассер брошены на произвол судьбы? Самолюбование, не более. Ни грана раскаянья. Не я такой,мы, люди, такие. А моя цель – показать особям моего биологического вида портрет, во всех отношениях соответствующий природе, «и человеком, которого я буду изображать, буду я сам». – Мы сами. Коллективная видовая ответственность. – Вот-вот. – Так что же? Значит, Юра?! – Ты и сам знаешь. – Да, Юра Рябинкин. И сколько бы ни пополнялся список автобиографий, высокохудожественных и так себе, самым великим… – И недосягаемым… – Остается он. – Не позволяю себе часто думать о нем. Это очень затратно. Но в такие дни… А Дед полез в карман за носовым платком. – Пап… – Сейчас-сейчас… Я как заведенный переводил взгляд с одного на другого. Смысл сказанного ими до конца не прояснялся в моем сознании. – Давай почитаем, – отсморкавшись, предложил Дед. – Неси книгу. В то утро, а дело было утром, я увидел ее в первый раз. Большой такой том. На обложке строгим шрифтом – «Блокадная книга». Не склонные к сентиментальности, они между тем оба, и отец и дочь, как я понял, переживали минуты драматические, первостепенные и многозначительные. В книге торчало множество закладок. На одной из них Мама привычным жестом раскрыла книгу и начала читать. Но почти сразу прервала себя. – Уговор дороже денег! Дед кивнул: – Не плакать. – Не получится ведь, – вздохнула Мама. – Хотя бы постараемся. Непокладистый наш Дед смиренно кивнул. Я не понимал, что же они мутят, и поневоле весь обратился в слух. Мама начала читать. – «15 декабря. Ну вот и все… Я потерял свою честность, веру в нее, я постиг свой удел. Два дня тому назад я был послан за конфетами. Мало того, что я вместо конфет купил какао с сахаром (расчет на то, что Ира его есть не станет и увеличится моя доля), я еще половину «всего» – каких-то 600г полагалось нам на всю декаду – присвоил, выдумал рассказ, как у меня три пачки какао выхватили из рук, разыграл дома комедию и дал маме честное пионерское слово, что ни одной пачки какао себе я не брал… А затем, смотря зачерствелым сердцем на мамины слезы и горе, что она лишена сладкого, я потихоньку ел какао. Сегодня, возвращаясь из булочной, я отнял, взял довесок хлеба от мамы и Иры граммов в 25 и также укромно съел. Сейчас в столовой я съел тарелку супа с крабами, биточки с гарниром и полторы порции киселя, а домой маме и Ире принес только полторы порции киселя и из них еще часть взял себе дома. Я скатился в пропасть, названную распущенностью, полнейшим отсутствием совести, бесчестием и позором. Я недостойный сын своей матери и недостойный брат своей сестры. Я эгоист, человек, в тяжкую минуту забывающий всех своих близких и родных. И в то же время, когда я делаю так, мама выбивается из сил. С опухшими ногами, с больным сердцем, в легкой обуви по морозу, без кусочка хлеба за день она бегает по учреждениям, делает самые жалкие потуги, стараясь вырвать нас отсюда. Я потерял веру в эвакуацию. Она исчезла для меня. Весь мир для меня заменился едой. Все остальное создано для еды, для ее добывания, получения… Я погибший человек. Жизнь для меня кончена. То, что предстоит мне впереди, то не жизнь, я хотел бы сейчас две вещи: умереть самому, сейчас, а этот дневник пусть прочла бы мама. Пусть она прокляла бы меня, грязное, бесчувственное и лицемерное животное, пусть бы отреклась от меня – я слишком пал, слишком… Что будет дальше? Неужели смерть не возьмет меня? Но я хотел бы быстрой, не мучительной смерти, не голодной, что стала кровавым призраком так близко впереди. Такая тоска, совестно, жалко смотреть на Иру… Неужели я покончу с собой, неужели? Есть! Еды!» Мама замолчала. Они с Дедом оба вытирали слезы. Я, признаться, мало что понял. И оттого сидел немного как пришибленный. Не люблю чувствовать себя в дураках. Дураком. – Давай про квартиру, – спрятав платок, попросил Дед. И Мама продолжила читать. – «Это последний Новый год Юры Рябинкина. Тихая грусть, гнетущая. Тяжело и больно. Печаль и тяжкая безотрадная скорбь. Может быть, и еще что. Только вспоминаются дни, вечера, проводимые здесь, когда я выхожу из кухни в нашу квартиру. В кухне есть еще какой-то мираж нашей прошлой довоенной жизни. Политическая карта Европы на стене, домашняя утварь, раскрытая порой для чтения книга на столе, ходики на стене, тепло от плиты, когда она топится… Но мне хочется обойти опять всю квартиру. Надеваешь ватник, шапку, запоясываешься, натягиваешь варежки на руки и открываешь дверь в коридор. Здесь мороз. Изо рта идут густые клубы пара, холод забирается под воротник, поневоле поеживаешься. Коридор пуст. Один на другом стоят поставленные Анфисой Николаевной четыре стула ее, да у стенки поставлены доски от расколотого на дрова шкафа. У нас было 3 комнаты. Сейчас вправе назвать себя владельцами лишь двух из них. Крайняя к кухне занята И. О них нечего говорить. Весело топится у них в комнате «буржуйка», вкусный запах идет из-под их дверей, счастьем, чувством сытости светятся лица жильцов этой квартиры. И рядом…пустая комната, оклеенная коричневыми обоями; окно разбито, гуляет холодный ветер с улицы, голый дубовый стол у стены и голая этажерка в углу. Пыль и паутина по стенам…Что это? Это бывшая столовая, место веселья, место учебы, место отдыха для нас. Здесь когда-то (это кажется давным-давно) стояли диван, буфет, стулья, на столе стоял недоеденный обед, на этажерке книги, а я лежал на диване и читал «Трех мушкетеров», закусывая их булкой с маслом и сыром или грызя шоколад. В комнате стояла жара, а я, «всегда довольный сам собой, своим обедом и…», последнего у меня не было, но зато были игры, книги, журналы, шахматы, кино…а я переживал, что не пошел в театр или еще что-нибудь, как часто оставлял себя без обеда до вечера, предпочитая волейбол и товарищей… И наконец, каково вспоминать ленинградский Дворец пионеров, его вечера, читальню, игры, исторический клуб, шахматный клуб, десерт в его столовой, концерты, балы… Это было счастье, которое я даже не подозревал, – счастье жить в СССР, в мирное время, счастье иметь заботившуюся о тебе мать, тетю, знать, что будущего у тебя никто не отымет. Это – счастье. И следующая комната – мрачная, унылая полутемная клеть, загруженная всяким добром, что осталось у нас. Стоит комод, разобранные кровати, два письменных стола один на другом, диван, все в пыли, все закрыто, упаковано, лежать тут хоть тысячу лет… Холод, холод выгоняет нас из этой комнаты. Но когда-то здесь была плитка, на ней жарился омлет, сосиски, варился суп, за столом сидела мама и долго ночами работала при свете настольной лампы… Здесь, бывало, вертелся патефон, раздавался веселый смех, ставилась огромная, до потолка, елка, зажигались свечи, приезжала Тина, приходил Мишка, на столе лежали груды бутербродов (с чем их только не было!), на елке висели десятки конфет, пряников (никто их не ел), чего только не было! А ныне здесь пусто (кажется, что так), холодно, темно, и незачем мне заглядывать в эту комнату. Кухня, одна кухня – место, где протекает наша домашняя жизнь. Здесь мы едим (если есть что положить на язык), здесь мы согреваемся (если есть чем топить плиту), здесь мы спим (когда немного меньше покусывают вши), здесь – наш уголок. Квартира запустела. Жизнь в ней совсем затихла. Она как бы застыла, превратилась в сосульку, а таять ей только по весне…» Я ждал, что после чтения они опять заговорят, но Дед с Мамой молчали. Сидели и глядели каждый в свою сторону. – В первый раз мы с тобой поминаем снятие блокады без мамы, – наконец сказала она отцу. – В первый и последний, – неожиданно строго сказал Дед. – Через неделю выпишут. Мама кивнула. Они еще помолчали. – А я в этот день почему-то всегда и Леньку вспоминаю. И каждый раз думаю, сейчас ему было бы тридцать, тридцать пять, сорок. Теперь уже шестьдесят. Боже мой, как пролетело время! Я младше его на десять лет, он казался мне таким взрослым, настоящим женихом. И вот он навеки девятнадцатилетний, а я старше его на целую жизнь. – Почитай те странички, – попросил Дед. – Ты ведь знаешь их наизусть. – Что с того, ты ведь тоже их знаешь, – слегка улыбнулся Дед, – кроме памяти нет средств против забвения. Но, когда видишь руку, почерк, это совсем другое. И тогда Мама принесла тоненькую школьную тетрадь, где были исписаны только несколько первых страниц. Она снова начала читать.
25 мая 1980 года. Палех
Позавчера Юлька перебралась жить к бабке, и мы теперь в соседях. Я понимаю, что это ненадолго, только до последнего звонка, на пять дней, но как же я счастлив! Вот уже второй вечер, а по правде говоря, вторую ночь до утра мы сидим с ней на бревнышках перед их огородом и болтаем без умолку. А сегодня… Нет, не так, надо встать, выпрямиться, одернуть подол рубахи, отдать салют восходящему солнцу, и только тогда это можно произнести – сегодня она позволила поцеловать ее в щечку. Сначала в одну, потом в другую, в левую, слегка припухшую, но оттого еще более желанную. Это отец Юльки пчел завел, чтобы мед качать, Юльке помогать в Москве учиться. И теперь эти полосатые зебры-зюбры, как называет их Юлька, шныряют по всему саду, огороду и дому. Больше всего она боится, что они цапнут ее в нос, и последний звонок пойдет навынтараты. Поэтому она к бабке на другой конец деревни и перебралась. От греха подальше. На мое счастье. – Зря ты не едешь поступать, – говорит она. – Я же здесь в Художку пойду. – Твой уровень – Строгановка. Я же прошла отбор с твоими работами. – И все-таки, если бы я решил уезжать, то только в Питер, в Академию художеств, это место намоленное. – А в Москве – Олимпиада!. – Так это ж на две недели. А дальше?! – А дальше, – щелкнула она меня пальцем по носу, – еще что-нибудь придумаем. – Можно я тебя обниму? – наконец решился я. Вместо ответа она подвинулась ко мне поближе, к самому плечу, и я бережно взял ее в кольцо своих сиволапых рук и замкнул кисти в замок. Всё, моя. – А ты каких экзаменов больше всего боишься? – помолчав, спросила она. – Обществоведенья. Такая там вода – зацепиться не за что. – А я…А я…Всех боюсь. Мои четверки – это твои четверки, я же знаю. – Вместе пойдем, – успокоил я ее. – В первой пятерке. Ты, главное, как на контрольной, садись ко мне поближе. Выпутаемся. Тут она первая и чмокнула меня в щеку, но промахнулась, и получилось в нос. С этого и началось. Начались мои два поцелуя. Кто бы знал – как же я счастлив!
1 сентября 1980 года. Палех
Учусь делать краски. Думаю, нет, уверен – это пожизненно. Ужасно нравится смешивать порошки пигментов и жиры. Да, это правда – дольше одного дня они не хранятся, окисляются и затвердевают. Вчера ходил все-таки в «Юлькин каньон» за красной глиной. Юлькин, потому что там мы после выпускного в первый раз по-взрослому поцеловались. Думал вчера, что сердце разорвется, но ничего, обошлось. Быстро я смирился. Подлец человек. Скорей бы в армию. Сереге уже повестку принесли, значит, вот-вот и мне. И хорошо бы куда-нибудь подальше, на край земли: в Туву, во Владивосток, к вулканам на Камчатку. Пальцы распухли, мешают писать. Дядь Коля вчера ульи продавал, я грузить помогал, вот и ужалили. Юлька месяц назад им с тетей Нюшей письмо прислала. В конверте Авиа, за семь копеек. Пишет: «Может, и к лучшему, что я не поступила. Жизненного опыта наберусь. Вот пока на стройке поработаю. Ученицей маляра-штукатура. В общежитии поживу. Говорят, нас лимитчиками называют. Ну, не знаю, мне не обидно, слово как слово. В выходной мы с девчатами в кино ходили, в «Ударник», на «Валентину». Только мне не понравилось. Странная она, Валентина эта. Ей калитку с петель срывают, а она всё приколачивает и приколачивает. И любовь там какая-то не такая. Любовь, она красивая должна быть: туфли-лодочки, на голове Сессун, Гаврош, Каскад. А не так – сама не знаю, чего хочу… Рисовать пока не рисую. Устаю на работе. Может, когда привыкну, полегче будет…» И ни слова обо мне. Обо мне ни слова. Как же я жду этой повестки! В Мурманск тоже хорошо. К белым медведям. Ладно. Четыре часа, скоро уж гимн, а я еще и не ложился. A la guerre comme a la guerre. Скорей бы уж». А потом Дед с Мамой снова долго сидели молча. – Кандагар. В первом же бою, – наконец произнес Дед. – Сам вызвался. Мир увидеть. Воинский долг отдать. – Ты ведь в него по-детски влюблена была. – Еще как! Он такой большой и солнечный был. Всё ему интересно, до всего есть дело. Я мечтала ему каждую неделю писать и хвастаться перед подружками его письмами. Но получилось – не получилось… И они все говорили, говорили, говорили. Потом опять звонили Бабале и опять радовались, что она пошла на поправку. А всё думал о своем. Разбередили они меня. Не знаю, не знаю. Если все дело только в том, чтобы прилюдно заниматься самобичеванием, то, пожалуй, и я решусь отдать дань этой традиции. Был и в моей жизни постыдный эпизод, о котором я, как на исповеди, как на духу, решусь рассказать впервые. Предвижу, кое-кого из моих слушателей этот факт, это событие повергнет в шок, кого-то заставит покачать головой, а кто-то издаст непроизвольный, а может, и преднамеренный смешок. Но я решил дойти в этом до конца, переступить через стыд, страх позора и почувствовать и катарсис и обновление. Дело в том, что…ну, еще до войны, в том самом ленинградском цирке…я… Как бы это ловчее выразиться… Ну, уж как есть. Суть дела в том, что летом, в период незабвенных и воспетых всеми, кому не лень, белых ночей я… В общем, я снес яйцо. Уф! Как же это и вправду нелегко! Опять мало ли не родил. Ну, так. Хотите – верьте, хотите – нет, но меня постигла такая аномалия. Сам не пойму, как это произошло. Ну, то есть, теперь-то я как раз все понимаю: избыток света, полноценное питание, пустопорожняя глубокая миска на дне клетки… Так в моем случае проявился инстинкт продолжения рода. И сколько бы в учебниках ни твердили, что в ситуации, когда попугай снес яйцо без самца, можно с полной гарантией сказать одно – перед вами самка, даже если вы приобретали самца, я уверен совершенно в противоположном. И меня не интересует, насколько разбирался конкретно мой продавец или заводчик в половой принадлежности птиц, потому что я убежден в своей мужской идентичности. Если вы самка, то появление кладки для вас – ожидаемое явление. Клуша, она и есть клуша. Но каково пережить такой конфуз существу брутальному, маскулинному и далекому от хаотичной семейной сентиментальности. Тем более что, как говорится, ничто не предвещало. Двадцать с лишним лет ты живешь самцовыми творческими интересами без намеков на гнездовой домик, и вдруг – нате вам, здрасьте, нам забор покрасьте! Когда это случилось в первый раз, я, признаться, даже не понял, что произошло. Да, меня несколько дней беспокоила чрезмерная влажность возле сфинктера и какая-то гнетущая тяжесть, буквально вынуждающая весь день торчать в известной нескромной позе на дне клетки. Уж не отравили ли меня? – подумал я тогда. Мало ли у меня завистников. Дыхание мое утяжелилось, я напрягся, клоака моя раздулась. Я сидел, широко расставив лапы, лишь изредка поднимая хвост. Когда же оно наконец вышло из меня, я оторопел. Что это? Откуда? С какой стати? Но какая-то непреодолимая сила потянула меня, и я взгромоздился на него, сразу ощутив странное успокоение. Я даже задремал, а когда проснулся, опять почувствовал буквально накрывающую меня в эти дни волну зверского аппетита. Я вскочил и бросился к кормушке, а потом к поилке. Мне и в голову не пришло скрыть следы происшедшего со мной. Никакой своей вины в случившемся я не чувствовал. Но тут раздался голос вездесущей черни: – Тю-ю! Баба! – голосом уборщика Пети заорал какаду Ральф и захохотал уже своим мефистофельским смехом. Вся наша шатия – братия встрепенулась и прильнула к прутьям своих клеток. Я же готов был провалиться сквозь землю. Так вот ты каков, испанский стыд! Так радоваться чужой беде, не стесняясь являть миру всю свою мещанскую мелочную подоплеку. Я опять забрался на яйцо и смежил вежды, решив быть выше разборок птичьего базара. Видя полную мою индифферентность, все в конце концов отстали от меня и принялись чистить перья (свои) и мыть кости (чужие). А полную ясность в произошедшее внес Семен Семеныч, когда перед репетицией ему рассказали, что случилось. Сначала, правда, он распорядился отослать назад в вольер Ральфа, оравшего в припадке злобной радости: «Баба, баба, баба!», а потом посадил меня напротив себя и сказал: – Ты ведь не испугалась, малышка?! Это всего лишь инстинкт продолжения рода. Я не поверил своим ушам – малышка? Он сказал мне – малышка?! – Когда самка делает кладку в одиночестве, это, конечно, считается патологией, но не будем излишне драматизировать ситуацию. Редкие кладки и вовсе не повредят твоему здоровью, другое дело, если ты с этим зачастишь. Тогда может начаться недостаток кальция в твоем организме. Со временем мы подберем тебе пару, и ты испытаешь счастье материнства, а пока лишь немного ограничим тебя в еде и комфорте. Сейчас я тебя выпущу, тебе нужно больше двигаться. Тебя будут пораньше укладывать спать. Надеюсь, ты не очень скорбишь об этом яйце, тем более что оно пустышка. – Пустышка?! – машинально переспросил я. – Ну, да, – подтвердил он. – Неоплодотворенное яйцо. В нем нет зародыша. Достаточно посмотреть его на свет. Зачем тратить силы на пустую кладку. Это приведет всего лишь к истощению твоего организма. Он поднес яйцо к своим глазам и пристально рассмотрел его. – Ну, вот, никакого зародыша с кровеносными сосудами. – Чудеса, да и только, – вмешался некстати уборщик Митя. – Чего не бывает в природе! – О, Митя, в мире живой природы все-все продумано. Все живые существа должны продолжать род. Вот и птицы приносят потомство без участия самца. Мы, люди, по всему, создали для этого благоприятные условия. Он помолчал, а потом добавил: – Ты вот что, Митя, яйцо это у нее пока не забирай. Пусть она немного на нем посидит и удовлетворит свой инстинкт. Нельзя давить в ней природное начало, а то, того гляди, и вовсе отобьем у птицы желание к размножению. И он вернул яйцо ко мне в клетку. – Кстати, – вдруг встрепенулся он, – как же мы теперь будем тебя называть? Теперь уж ты не Феликс! Может, Феличита?! Этого уж я вынести не мог и заорал, будто меня прорвало: – Феликс! Феликс! Я Феликс! Он даже испугался. Замахал руками и быстро-быстро согласно закивал: – Феликс, Феликс! Будь по-твоему – Феликс! Только успокойся, Христа ради! Потом открыл дверцу и сказал: – Ну-ка, давай выбирайся, походи, полетай! Это пойдет тебе на пользу. Порепетируем в другой раз. С этого дня на какое-то время мне изменили весь распорядок жизни: уменьшили световой день, убрали из клетки глубокую миску и гамак, чаще прежнего стали обрызгивать водой. Меня лишили любимого лакомства – вареных куриных яиц, хлебца, моченного в молоке и измельченного мясца. Порции зерновых тоже уменьшили, чтобы не провоцировать новую кладку. Зато больше прежнего стали предлагать свежие фрукты и овощи, зелень. Так что я даже зачастую чувствовал легкий голод. Но это пошло мне на пользу. Я физически почувствовал, как морок непонятного наваждения постепенно оставляет меня. В один из дней случилось и вовсе дотоле невиданное – мне завели шлейку, и Семён Семёнович стал брать меня на прогулку на улицу. Дивное это было время! Он обучал меня незнакомым трюкам, разучивал со мной новые слова. Так за интеллектуальными занятиями я и думать забыл о физиологическом казусе, настигнувшем меня. С кем не бывает!.. Он, Семён Семёныч, даже на время забрал меня из вольера к себе. У него было попрохладнее, но зато мне не лезла в голову всякая бабская блажь и стремления к сытой, спокойной жизни. Единственным непреодолимым препятствием на моем пути по возвращению к прежней жизни была моя непогасшая ненависть к Ральфу. В первый же раз, когда мы оказались на репетиции визави, я, к стыду моему, потерял самообладание и, как сапсан, как хищник, бросился на него. Еле его отбили. – Что же мне с вами делать? – задумчиво проговорил Семён Семёныч после одной из таких схваток, приведшей к позорному бегству Ральфа. – Я бы еще понимал, если бы речь шла о двух альфа самцах, а теперь-то что, а?! Теперь не знаю что и подумать… Но он все-таки придумал. Не зря я никогда не сомневался в его мыслительных способностях и в гениальных дрессировщицких задатках. В одну из своих поездок в Москву он просто-напросто прихватил клетку со мной, и так моя жизнь повернула совсем в другое русло. Я закончил свои воспоминания и прислушался. Ага, звучит видеозапись Бабалиной старшей сестры, тоже блокадницы. Ее не стало три года назад, но она успела наговорить свои ленинградские воспоминания. Сначала написала, а потом начитала с рукописи. Их и Болек в школу на классный час брал, да и Лёлека, думаю, не минует чаша сия. Вот только подрастет малость. – Выжила бы я, если бы не было семьи? Думаю, нет, – то рассказывала, то зачитывала эта бабушка – Божий одуванчик. – Сладкий сон освобождающего забытья от голода, холода, болезней рано или поздно очаровал бы меня, унося в лодочке забвения. А с родителями и сестрами мне деваться было некуда, мной руководил и правил инстинкт долга, если есть, конечно, такой. Чтобы быть в ладу с собой, каждое утро я поднималась и начинала ползать, ходить, как улитка (мы все тогда ползали)– вынести из ведра с нечистотами, добрести отоварить карточки, а когда и продуктов не стало, то только уж с кувшинчиком к Неве или к люку за водой. И еще в дневных сумерках – окна же почти все фанерой забиты были – с младшей сестрой Аллой, а потом уже одна я шаркающей стариковской походкой обходила соседские квартиры, чтобы раздобыть что-нибудь для буржуйки. Книги, и свои и чужие, мы почти все уже сожгли. Я оставила себе только два томика – «Илиаду» и «Одиссею». Я читала их по несколько строчек, а потом мысленно все время возвращалась к ним. Я ходила под этот ритм. Теперь я понимаю, почему мне, говоря нынешним языком, так зашел гомеровский этот эпос: мы все ходили в ритме гекзаметра, шаркающей походкой вымотанного марафоном лыжника. Собственным сами себя святотатством они погубили: Съели, безумцы, коров Гелиоса Гиперионида. Дня возвращенья домой навсегда их за это лишил он. Муза! Об этом и нам расскажи, начав с чего хочешь… Не могу утверждать со стопроцентной уверенностью, но, кажется, тогда мне, четырнадцатилетней девчонке, становилось капельку, на полкапельки легче оттого, что кто-то все-таки поплатился, был наказан богами за то, что слопал всех священных коров. Я считала их, этих коров, когда поднималась в лестницу с кувшинчиком воды (больше мне уже было не донести): ступенька – корова, еще ступенька – вторая корова. Почему-то всегда черно-белые, а рога, как у антилопы. В моем представлении греческие коровы не имели права походить на наших Комаровских или Красносельских Буренок. Коровы как коровы, но что-то мифологическое должно было выдавать их принадлежность к золотому веку и лазурным берегам Эллады. Дочь светлоокая Зевса Афина ему отвечала: «Видно, угодно бессмертным, чтоб был не без славы в грядущем Дом твой, когда Пенелопе такого, как ты, даровали Сына. Теперь мне скажи, ничего от меня не скрывая, Что здесь у вас происходит? Какое собранье? Даешь ли Праздник, иль свадьбу пируешь? Не складочный пир здесь, конечно. Кажется только, что гости твои необузданно в вашем Доме бесчинствуют: всякий порядочный в обществе с ними Быть устыдится, позорное их поведение видя». Про этих гостей Пенелопы мне тоже все было понятно – незваный гость хуже татарина. Обложили кольцом наш город и душат, душат, душат. А вообще, я и на классическую филологию в университет из-за Гомера пошла, точно долг свой ему решила вернуть. Да. И еще, конечно, меня спас Мурзик. Правда, сначала я спасла его. Хотя он сам приложил к этому руку, все свои четыре лапы. Это был его выбор. В тот день, в декабре, я отправилась за хлебом. Больше было некому. Мама уже не вставала, Аллочка была еще так мала, и она тоже ослабла. Я медленно пробиралась самой серединой улицы. То, что раньше было тротуаром, потихоньку заваливалось нечистотами (люди выбрасывали «сделанное» прямо из окон, канализация давно не работала). Как вдруг из одного парадного прямо мне под ноги выбежала кошка, крошечный такой котеночек месяцев двух, никак не больше. Это было очень неожиданно, потому что кошек, собак, как и крыс, мышей уже давно в городе не было. Всех съели. Она кинулась мне в ноги, потом подпрыгнула, уцепилась за правый валенок, вскарабкалась, должно быть, из последних сил по голенищу, а потом просто свалилась в раструб сапога. Когда я говорю «выбежала», «бросилась», это, конечно, надо понимать с учетом того, что происходило в первую ленинградскую зиму: давно уже никто не бегал, не прыгал, не кидался. Люди ходили медленно, как двигаются тени по стене. Не веселые солнечные зайчики, а именно серые, стертые, невесомые тени. Плоские, двухмерные подобия самих себя сентябрьского образца. И все-таки язык привык в разговоре о братьях наших меньших прибегать именно к таким глаголам движения. Теперь я чувствовала в валенке этот почти невесомый комочек. А надо сказать, что уже третий день я ходила в маминых валенках. Мои сносились в подошвах до дыр, а подшить, разумеется, было некому. Вот мы сделали из книжных страниц стельки в мои валенки, и мама лежала в них, а я ходила в ее – больших не по размеру и неловких. Рассказываю я долго, а произошло всё в один миг. Тут же в проеме парадной появилась черная высокая фигура. Какой-то рассерженный мужчина в длинной, изрядно потертой дамской шубе вышел на улицу и сразу принялся озираться. – Где кошка? – хотел рыкнуть он, но от слабости у него не получилось. Я стояла молча, боясь пошевельнуться. – Оглохла? Отдай кошку! – снова просипел он. На всякий случай он, видимо, решил припугнуть меня. И я стояла ни жива ни мертва. Но все-таки собралась с духом и развела руки в стороны, показывая, что у меня ничего нет. Возразить на это ему было нечего. – Так где же она? Я ткнула наугад куда-то в сторону проходного двора. Чувствовалось, что он не очень поверил мне, но и крыть ему было нечем, и вот он все-таки поплелся туда, куда я указала. Шел и время от времени оглядывался. Наконец он скрылся из виду, и я медленно-медленно принялась поворачиваться. Левой ногой переступала, а правой, упершись пяткой, только, как циркуль, рисовала дугу. – Как же мне идти с тобой? Я ведь тебя придавлю, – сказала я вслух. Ответом мне было молчание. Но я понимала, что надо попытаться скорее шмыгнуть за угол. И я сделала шаг. Потом другой. Идти было на удивление легко: котенок до крайности исхудал, а ноги мои давно смотрелись в сапогах, как ложечки в стаканах. Так шажок за шажком я добралась до спасительного угла. Пассажир мой сидел тихо и не подавал признаков жизни. Мне отчаянно хотелось заглянуть в валенок, но я боялась, что, наклонившись, от головокружения потеряю равновесие и тогда не смогу подняться. Все-таки у ближайшей водосточной трубы я ухватилась за нее, остановилась и слегка нагнулась. В этот момент котенок, видимо, наконец почувствовав себя в безопасности, слегка пошевелился. Так я поняла, что он еще жив. Сколько в нем было: сто, двести граммов? Узкий, гибкий, как ласочка, юркнул – и нет его. Я иду, ноги, как утюги, не отрывая от земли, переставляю. Про себя решила – будь что будет! Но самое интересное потом дома было. Алле, сестренке двоюродной, три года. Она от истощения еще не умерла, но уже обмирать стала. Нет в ней ни жизни, ни тяги к движению, к действию какому-нибудь. Она только выучилась стрелки по будильнику различать, в каком положении они должны быть, когда ее наконец кормить станут. Сидит крошечная такая старушка, личико с кулачок, опухшая, под тонкой кожицей косточки все на виду, черненькая, грязненькая. А начнешь мокрой тряпочкой личико ей тереть – сразу плачет. И вот тут – котенок. Она уж и помнить их забыла, какие они бывают. Их еще в октябре всех приели. А он дрожит всеми четырьмя лапами сразу, они его не держат. Я еще удивляюсь, как он осилил ко мне в валенок забраться. Тогда я одну детскую вязаную шапку с себя сняла, его там угнездила и к ней на колени подложила. А она не шелохнулась даже. Я руки ее взяла и, как были они прямо в варежках, к нему приложила. Котенок будто только этого и ждал – комочком свернулся и глазки зажмурил. Я и его и ручки Аллочкины сверху шерстяной вязанкой покрыла. Весь ужин при свете коптилки я на нее смотрела – точно беспокойство в ней какое-то отразилось. Обрадовалась я – лишь бы не эта мертвая восковая кукла с остекленевшим взглядом. Правда, с Мурзиком у нас одним ртом больше стало. Но мы с Аллой так к нему потянулись, к этому грязной шерсткой обтянутому скелетику, что каждая по крошечке не забывала ему уделить. И очень я боялась одна остаться, а благодаря Мурзику Алла ожила, вот и еще несколько дней мы у смерти выиграли. Нет, она все так же, как и прежде, молча сидела и на стрелки глядела, а между тем он, как какая-то посторонняя мысль, все ей покоя не давал, из оцепенения выводил. А мне стало еще с кем поговорить. Информационный повод, по-теперешнему говоря, появился. Его ведь и пожурить, и поругать можно, хоть он всё больше тихо, как мышка, лежит. Но иногда, нет-нет да так, лежа, изловчится и сам себя за хвост поймает. Это когда теплой водички с крошечкой поест. А Аля, кроме еды, еще о чем-то пробует думать: глаза у нее не в одну точь смотрят, а влево-вправо поворачиваются, за слабой возней его следят. Я уж и тому рада была. Через неделю ее в детский дом забрали. Это счастье было. Нет, не насовсем, конечно. Так тогда детей спасали. У нее же мать мобилизованная была, а отец на фронте. Вот женщина из жакта пришла и забрала ее с собой. А котенка я себе оставила. Да она и не просила, не плакала. Как будто и не заметила. Это я понимала, что он ход ее мыслей к привычной жизни, да, просто к жизни мало-мальски возвращал, к реальности привязывал. Ко мне же он прикипел по-настоящему. Мы с животными чувствуем друг друга. Ближе к лету сорок второго, когда я уже совсем дома одна была, в зоопарк пошла. Возле дома своего мы, жители, всю окрестную траву съели, и я вспомнила про Удельнинский парк, рядом с зоосадом. Туда и отправилась. Явилась к воротам, а там заперто. Так я прямо через ограду за одуванчиками тянуться стала, чего мне терять, такую дорогу отмахала. Тут служительница вышла и молча внимательно так на меня смотреть начала. Потом отперла и внутрь меня пустила. С тех пор стала я время от времени там пастись. Мы, кто выжил, летом ели всё: корни, траву, листья, цветы. Из одуванчиковых корней, мягкие они, лепешки делали, из листьев – щи варили, салат резали. Самая вкусная лебеда была. Нежная, сочная, сытная. В общем, ничего, жизнь понемножку налаживалась. Хотя обстреливали, конечно, по-страшному. А уж там, в зоосаду я с Тамарой познакомилась. Она за животными ходила и, когда поближе меня узнала, многое мне доверять стала, в смысле ухода за ними, конечно. Там я впервые бегемота увидела. Бегемотиху Красавицу. Очень она без воды мучилась, а служители ее – из-за воды. Сколько они ее и зимой и летом из канала для нее перечерпали да перетаскали – уму непостижимо. И кожу ей животными жирами каждый день смазывали. Обливали и смазывали. Всех животных берегли. Ну, ясное дело, возле них, возле корма их, и сами в живых остались. Но служили на совесть. А потом их в Саратов эвакуировали. Зоопарк был на продовольственном балансе в горсовете, всё у зверей было, обезьянам даже доставали витамины. Как – не знаю. Говорят, продуктовые запасы довоенные изрядные были, очень выручили. И в парке сено косили. В зоопарке и слон был, я до войны видела. Но его в самом начале убило, в сорок первом ранило в бомбежку. Его, когда хоронили, никому и в голову не пришло мясо то сберечь, ну, засолить, например. Никто же не знал, как дело повернется. Можно представить, как потом об этом жалели. Какая гора мяса пропала! Да, летом сытнее было. Вроде и хлеб, и шроты, и дуранда, суп из хряпы и хряпа на гарнир всё те же, а солнце, свет, трава свое дело делали. А через год я от друзей родителей моих про Марию узнала, а потом с ней самой познакомилась. Очень ее идея одна занимала – детей с животными заново знакомить. Она и меня к этому подключила. И вот мы на пони самодельные клетки возили с утками, курами, цыплятами. Кошек, собачек возили, обезьянка сердитая была – Инка. Чтобы на представление похоже было, немножко подучили их: собачки танцуют, лисичка ручная дает гладиться. В садик или в детдом приедем, дети чинно рассажены, вступительное слово слушают. А уж когда животных увидят, глаза у них расширяются и не мигают. Они ведь животных никогда не видели, маленькие ленинградские дети, или уже успели забыть. В городе ведь два года тому, как ни голубей, ни кошек, ни собак, ни грызунов – всех поели. Потом придумали мы деток на старых пони катать. Самоучки девчонки-шорники сбрую, седельники наладили. Самому смирному пони Мальчику украсили тележку каким-то лоскутками и ленточками. И старичок Тимоша, был у нас такой общий любимец служитель, возил детей. Я сама к тому времени уже оттаяла возле животных и потихоньку улыбаться начала, хотя очень мне странно это было. Поначалу я всё лицо трогала, отвыкло оно от такой мимики. А теперь со стороны на маленьких детей смотрела, очень они на старичков были похожи – личики старческие, черепа, кожей обтянутые, вялые, неэмоциональные, внешне равнодушные и только ждут, когда их покормят. Но живая жизнь всё равно потихоньку своё возьмет. Вот самых старательных в учебе стали привлекать в биологические кружки, а в качестве поощрения приглашали в тот же зоосад помогать, вести наблюдения за животными, дневники вести. И в парк мы ходили птиц изучать. Так и выжили… Устал. Не рекорд ли я сегодня побил по продплжительности. Адьё!
опубликованные в журнале «Новая Литература» в июне 2022 года, оформите подписку или купите номер:
![]()
Оглавление 15. Аудиофайл пятнадцать 16. Аудиофайл шестнадцать 17. Аудиофайл семнадцать |
![]() Нас уже 30 тысяч. Присоединяйтесь!
![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() Миссия журнала – распространение русского языка через развитие художественной литературы. Литературные конкурсы
|
||||||||||
© 2001—2025 журнал «Новая Литература», Эл №ФС77-82520 от 30.12.2021, 18+ Редакция: 📧 newlit@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 960 732 0000 Реклама и PR: 📧 pr@newlit.ru. ☎, whatsapp, telegram: +7 992 235 3387 Согласие на обработку персональных данных |
Вакансии | Отзывы | Опубликовать
|