...С неба одна за другой валились звёзды. Они летели за крыши домов – наверное, на соседней улице их нападали уже целые горсти. Сестре было страшно. Она держала кулак около рта и глотала слюну. А утром мама сказала, что умерла бабушка… Потом Настя видела в какой-то детской энциклопедии не то фотографию, не то чью-то картину под названием «Звёздный дождь в Ленинграде». Тёмно-синее небо над Петропавловским шпилем испещряли ярко-голубые вспышки. На земле ощущалось какое-то мистическое спокойствие, как будто это был не Ленинград, а неизвестный город, затерянный на одной из далёких планет...
…Иногда Лене казалось, что в маленьком невидимом пространстве, которое её окружает, остановилось время. Ученики вырастали, становились директорами и депутатами, покупали шикарные квартиры на Кутузовском и строили коттеджи. А она вставала в половине седьмого, варила макароны, будила сына, потом надевала тёплый плащ, выходила во двор и начинала разгребать снег. Такое ощущение, будто тебя посадили в пустой зал ожидания. Все уехали, а ты осталась… Старый сетчатый забор всё больше покрывался ржавчиной, у веранды гнил фундамент, а в крашеных зелёных трубах шипел газ. Газопровод провели как раз в тот год, когда посёлок присоединили к Москве. Вскоре узкие деревенские улицы закатали асфальтом и пустили по ним автобусы. Это было, конечно, большим облегчением. Теперь, чтобы попасть в город за продуктами, можно было не заталкиваться в переполненные электрички, которые пахли мочой и разлитым по полу пивом. В остальном всё оставалось по-прежнему. По железной дороге день и ночь проносились поезда. Товарняки громыхали своими засаленными цистернами, пассажирские – в сгущающихся сумерках сверкали квадратиками окон. Умирали старики, другие ими становились…
Она была доктором… Нет, студенткой медфака… Нет, просто рыжим ребёнком с аурой цвета индиго, Медленно ела кашу и не любила плакать, Знала заезженный миф об Орфее и Эвридике.
Знала, какая таблетка спасёт от мигрени, Знала, как открывает створки узкий сердечный клапан, Помнила, почему Онегин пал на колени И почему ушёл однажды, не попрощавшись, папа.
Утром она спускалась в царство ворон. Дождило, Птицы ругали осень, покидая мокрые гнёзда. В урне окурок тлел. Метро её выносило На пахнущий свежим хлебом дымный Васильевский остров.
Мускулы, нервы. Сердце лязгает, как машина. «Это не лечится», – где-то было написано в книжке. Можно кого захочешь ловко слепить из глины, Потом препарировать куклу в выглаженной манишке.
Плоский мощёный остров. Волны цвета индиго. Одиночеству триста лет, и плесень грызёт фасады. Нечем запить таблетку. Не к кому плыть на льдине. Детство – слепая зигота, юность – хламидомонада.
…Было ещё совсем рано. В раздевалке на бугристом сером линолеуме клочьями лежали кучки песка. Видно, нянечка тётя Клара вчера не успела здесь подмести пол. На шкафчиках стояли бумажные домики с кривыми трубами, на которых застыли куски клея. Мы делали их ещё на прошлой неделе, и мне всегда было смешно, когда рьяные хулиганы нашей группы по вечерам тянули своих мам за руку и настойчиво твердили:
«Мам, а вот это мой! Правда, красивый?»
В игровой было всего несколько человек. Все они тихо сидели по углам и играли сами с собой. С выбеленного потолка бил ярко-лимонный свет, и всё кругом от этого было какого-то неестественного цвета. Я потом однажды видела такой свет, через много лет, в реанимации, где умирала моя бабушка.
Татьяна Матвеевна сидела за столом и что-то писала. В такие минуты она казалась очень занятой, и мы боялись её потревожить. У неё были пышные кудрявые волосы, и если она поворачивалась боком, то была похожа на милого пуделя. Вообще, она была очень красивой. Обычно таких рисовали в детских советских книжках с рисунками. Какое-нибудь стихотворение про детский сад на даче. Счастливые, почему-то вечно смеющиеся дети, а рядом такая вот миловидная воспитательница.
– Здравствуйте, Татьяна Матвеевна! – промямлила я. У меня в детстве был очень тихий, немного хриплый голос.
– Здравствуй, – равнодушно ответила она мне и уткнулась в свои записи.
У неё были очень красивые серые глаза. Густые, но не слишком, брови, румянец на лице. Про таких говорили «молодая женщина», и, мне кажется, многие женщины в те времена были или стремились быть именно такими…
...Нам всем по 24 года. Выпускной бал закончился 7 лет назад. Помню, мы долго гуляли по городу, потом начался дождь, и прогулка продолжалась под зонтами. Часа в четыре утра мы сели на скамейки возле Исаакиевского собора. Было 22-е июня, и где-то в небе слышались залпы фейерверков. «Аня, тебе нельзя больше пить!» – услышал я над ухом чей-то строгий, но заботливый голос. Моя одноклассница Анька Арбузова, совершенно пьяная, сидела рядом, закрыв лицо руками. «Я не вина хочу! Мне просто хочется пить!» – «Но у нас ничего нет, кроме вина!» – «Дайте мне хоть чего-нибудь выпить! Я сейчас умру! Я съёла кусок сладкого торта. Мне противно!». «Всё ещё будет хорошо» – подумал я тогда. Мне почему-то казалось, что Анька напилась с горя. Наверное, это действительно только казалось. Мне вообще много чего казалось в ту ночь. Например, что Медный Всадник изрядно устал от всей этой пьяной компании, шатающейся по городу вот уже две недели, и повернулся к нам спиной, выражая своё возмущение; что кого-то здесь безумно не хватает; что здесь не забросанный бутылками сквер, а зал ожидания, и каждый ждёт своего поезда, чтобы, наконец, отправиться восвояси...
…Одним словом, Витя поступил на журфак и учился прилежно, с интересом слушая рассказы профессоров про теорию жанров, социальные функции журналистики и многое другое, о чём раньше даже не догадывался. А метро оставалось верным другом, ежедневно принимая в свои крепкие тесные объятия. Станции сменяли одна другую, как декорации в разных сценах, и студенческая жизнь катилась, словно скорый поезд, оставляя позади запутанные разъезды сессий и ровные участки каникул. Однокурсники – в основном, даже однокурсницы рвались на телевидение, мечтали попасть в говорящий и показывающий ящик. И Витя тоже пошёл на кафедру радио и телевидения, идя по пятам за девушкой, в которую был влюблён. Но девушка быстро вылечилась от телевизионной болезни и, сверкая длинными тёмными волосами, выскочила замуж за парня из параллельной группы. Ничего не оставалось, как уйти с головой в работу и добиваться там высот, потому что в мыслях постоянно крутилась заученная с детства мамина заповедь: «тот, кто ни к чему не стремится, проживёт жизнь зря». Этого-то Витя боялся больше всего. А ведь сколько людей живут зря и даже не подозревают об этом! Ну, вот хоть эта женщина, ждущая на остановке очередного троллейбуса (наверное, чуть-чуть не успела на тот, предыдущий). Чего она добилась за свои лет пятьдесят с хвостиком? Ходила на работу к девяти и возвращалась в семь. Ну, наверное, кого-нибудь родила, получила квартирку в необъятном спальном районе, а дальше-то что, дальше? Знаменитой не стала, не засветилась, не схватила звезду с тёмного октябрьского неба…
…Мама почему-то не особо любила дачу. Она была городским человеком. Тётя в полном восторге привозила корзину грибов. Мама, прищурившись, улыбалась, заливала их кипятком и шла в Нескучный сад. Или в Александровский. Садилась на белую крашеную скамейку и курила. Она по сто раз рассказывала Наде про старый бабушкин дом на Большой Молчановке, который снесли, когда прорубали проспект Калинина. И бабушка была счастлива переехать из деревянной хибары на Лубянку, а мама всё не могла забыть какой-то лестницы с резными перилами, какой-то изразцовой печи и какого-то потайного хода, заколоченного после революции. Поговаривали, что там прятался священник, служивший в одной из снесённых церквей. Надя часто ходила на Новый Арбат, который в её детстве назывался проспектом Калинина. Там были хорошие магазины и кафе, а в своё время в кинотеатре «Октябрь» продавали бутерброды с красной икрой и крутили все новинки. Мама в этом районе практически не бывала. Она говорила «Советский Бродвей» и махала рукой. В восьмидесятые и в девяностые на улицах начали крошиться бордюры, а тротуары были изгрызены лужами, в которых плавали окурки. В троллейбусах ругались и обсуждали цены на сахар. Купив на последнюю зарплату краску для волос, мама вышла на пенсию. Её, правда, ещё приглашали на чей-нибудь юбилей или на День химика, который отмечали в районном ДК, но каждый раз она возвращалась раздражённая и после этого много курила на балконе. Отец по-прежнему читал свои лекции на юридическом факультете МГУ, по совместительству подрабатывал в какой-то частной фирме, где хорошо платили. Родители даже впервые в жизни съездили за границу, в Париж. Папа остался в восторге, а мама сказала:
Хочется растянуться навзничь и смотреть, как взмывают сосны В лазурное небо марта и как курит задумчиво дед. Но деда похоронили в рубашке в ветреный день морозный. В его доме теперь другие вечером зажигают свет.
Хочется встретить в трамвае девушку в фиолетовой куртке, С которой курили в обнимку на школьном щербатом крыльце. Но девушка меня не любила. И гасли в снегу окурки, И занавес падал быстро, как иногда бывает в конце.
Хочется заглянуть к соседу в квартиру под номером восемь, Погладить его собаку и налить простокваши коту. Но сосед занавесил окна и утром уехал в Висконсин, В холодную жёлтую осень в 92-м году.
Неву не нагреть кипятильником. Не замёрзнуть на эшафоте. Ницше не знал фашизма и не видел, как разрушали Берлин. Блок не писал в ЖЖ, Цветаева не летала на самолёте… Я родился под пыльной лампой, но моё имя – не Аладдин.
...В наступившей сиесте от жары рассыхаются лестницы, Замирают в распахнутых окнах гудки теплоходов. Помню, щёлкали семечки мои шебутные ровесницы На скамейке у старой веранды. Дымили заводы На краю горизонта. Рыбаки в панталонах и кепках Доставали увесистых щук из реки полнотелой. Я катал по ночному проспекту одноклассницу Светку, Немного застенчивую, с растрёпанным бантом белым. Заржавел мотороллер. И в сараях засовы потрескались. Разъярённое солнце врывается в пыльные щели. Иногда забегают приятели побряцать железками, Покурить, затушив сигарету шершавенькой дверью. И куда ни подашься – только мрачные нутра подъездов, И прабабушка снится, платок поправляя, всё реже. На заброшенных удочках порвались прозрачные лески. Захромали ворота. Всё преданней старческий скрежет. А в окне занавеска – словно девочка с белыми бантами. В заскорузлых дворах на поребриках – пятна бензина. В городе строят метро и ломают халупы с верандами, И на набережной так застенчиво вянет рябина…
…В пл’еере действительно что-то записано. Хриплый мужской голос тараторит и тараторит, посмотрите на ту картину, а теперь посмотрите вот на эту. Чёрт, да что же его несёт-то?! Что, нельзя то же самое говорить медленно и понятно? Я выключаю потёртый агрегат с садящейся батарейкой и смотрю на картины. Какая-то лошадь худощавая, портреты женщин – довольно странных и не очень… Интересно, когда это Бродский всё успевал – и стихи писать, и картины? Правда, я что-то не вижу ни одной фотографии, ни одной рукописи под стеклом. Как это обычно бывает – зайдёшь в музей, и тебе говорят: вот, в этой скромной прихожей раздевались, вот подставка для зонтов, а на стене – фотография семьи – родители и трое детей. И тот, ради которого мы пришли, обычно, показан в ползунках или детском чепчике, или в матросской кофточке с каким-нибудь флажком в руке. Но здесь ничего такого нет – всё картины и картины. Да ещё какие! В золочёных рамах, одна под другой, прямо нагромождение какое-то – как на уличном развале или в мастерской…
…Фея водила меня на «Камчатку», в тот знаменитый подвал, где кочегарил Цой. Мы пошли сразу же, как только я предложил. Выяснилось, что она и сама никогда там не была, потому что из тусовки туда никто почему-то не ходил. Я даже подумал купить себе значок «Кино» в переходе метро, но у меня не оказалось мелких денег, и я решил – обойдусь захватившими мою голову мыслями о том, что прикасаюсь к истории отечественного рока. В подвале сидели мужики средних лет. И один из них, такой белобрысый с длинными волосами, который всё время даёт интервью в годовщину смерти Цоя, повёл нас в аптеку и попросил купить шесть флаконов с настойкой боярышника. А потом мы сидели на каком-то засаленном диванчике, пили эту самую настойку, названную «камчатским коньяком» и заедали сырыми сосисками. Кто-то бренчал на гитаре, а я рассматривал многочисленные плакаты и фотографии с концертов группы «Кино» и лишь позже заметил, что Фею обнимает один из мужиков, грязноволосый и с трёхдневной щетиной.
Выросший в семье двух кандидатов наук, среди рядов классических книг и разговоров об истории французского языка, я пытался понять, зачем мне эта беспросветная ночь с запахом разлитого коньяка, этот упавший на пол кроваво-алый шарф, эта Звезда по имени Солнце, восходящая над ледяным городом. И счастливы ли те, у которых жизнь окрашена только в два цвета – красный и чёрный, как у Феи, которая, кажется, уже совсем опьянела и теперь вряд ли доберётся до дома сама…
...Загородная жизнь из наполненного телефонными звонками офиса казалась такой тихой, что не верилось, будто и то, и другое может умещаться в судьбе одного человека. Раз в неделю-две приезжали жена с дочерью. Они приходили в холостяцкую квартиру и начинали что-то готовить и прибираться.
– Когда у вас уже дороги-то, наконец, будут нормальные? – возмущалась жена, жалуясь, что опять с трудом припарковала машину. А дочь вторила:
– Папа, как ты здесь живёшь? Это же так далеко от города!
До города было не больше двух километров. Выйдя из посёлка, нужно было пересечь заросшее полынью колхозное поле, а затем – по пешеходному мосту – кольцевую дорогу, и тогда под ногами оказывался пыльный потрескавшийся асфальт, и начинало пахнуть нагретой резиной и мусоропроводом.
Небольшая семья Аркадия жила неподалёку от центра, в неплохо отделанной квартире на восьмом этаже, и под балконом целый день грохотали трамваи. Прошло уже восемь лет с тех пор, как жена подала на развод. Она не желала мириться с тем, что её муж, инженер по образованию, не хочет искать себе нормальную работу, а всё только ходит на какие-то закрытые концерты и пытается то играть в театре, то устроить выставку своих фотографий, то едет на две недели вожатым в лагерь. После развода Аркадий назло жене начал работать по специальности, но вскоре понял, что ему это противно, и уж лучше он будет, например, управлять такси, а в свободное время писать сценарии для театральных постановок. Впрочем, последнее ему плохо удавалось, и до сих пор его писанина никому не пригодилась. Несколько лет жена почти не вспоминала о бывшем супруге, но однажды появилась на пороге в ярко-жёлтой кожаной куртке и такого же цвета бриджах...